"Войти в Реку" - читать интересную книгу автора (Вершинин Лев)5В сущности, эксперимент провалился, это следовало признать. Исчезновение лесополосы и появление Реки сами по себе не доказывали ничего, как, впрочем, ничего и не опровергали. Томас ущипнул себя. Больно. Ударил кулаком по угловатому, коричневому на сколах валуну. Еще больнее. Ну и что? Откуда и кто знает, как оно бывает, когда перешагиваешь последний рубеж? А с другой стороны, кто доказал, что жизнь нескончаема, а переход лишь условность?.. Нет доводов. Потом он почувствовал голод, и это стало еще одним доказательством отсутствия доказательств. Что есть жизнь? И что — смерть? Кто жив, а кто мертв? И откуда знать, в чем разница и существенна ли она, и насколько? Ясно было одно: хочется есть. А так — что ж, лесок леском, тропинка тропинкой, а за опушкой — поле, длинное, на совесть вспаханное. И он даже не очень удивился, выйдя ближе к вечеру к маленькому, очень аккуратному домику, постучавшись и увидев почти мгновенно появившегося на пороге благообразного старика, очень кого-то напоминавшего. Но кого? — он не успел вспомнить. — Ба, пришел! Мать, мать, смотри! И тетя Мари, давно погибшая в авиакатастрофе, тоже выбежала на крыльцо откуда-то из вкусно пахнущих глубин дома, седая, румяная, такая же благообразная, как дядя Йожеф, — но если они, уж точно погибшие много лет назад, состарились, то значит они и не умирали? — ведь мертвые не стареют, мертвые остаются молодыми, это давно известно и не нами придумано… …а его уже вели в дом, и обнимали, и ахали, и дядя Йожеф, хлопая по плечу, кричал: — Нет, мать, ну погляди, каков мужик, ну вылитый братан, копия! За встречу такую не грех бы и рюмашечку раздавить, а?! А тетя Мари бурчала что-то в ответ, но не так чтобы очень уж неодобрительно, а скорее — слабо, для порядку, протестуя, но и соглашаясь, что, мол, да, не грех, хотя куда уж тебе, старый, и на стол легла хрустко-белая, слежавшаяся, сразу видно — праздничная! — скатерть, и возникло все, что положено, и грянул первый тост («Ну, за тебя, племяш! а то мы тут тебя уж, грешным делом, мертвым считали!»), и пошло хорошо, и все было как в детстве — не так роскошно, как на квартире у Петера, зато от души, словно в давние времена, когда Томас частенько забегал из школы, чтобы похрустеть румяными теткиными печенюшками… Впервые за многие годы Томасу было так тепло, надежно и уютно, и спрашивать о чем-либо казалось бестактным, и все же… — Вы живы? — не смог удержаться он после второй рюмки. А старики, вовсе не удивившись дурацкому вопросу, ответили в один голос: — Ну живы, сынок, живы, а как же? И улыбнулись друг другу сокрушенно: вот ведь какой мальчишка глупый, вроде и взрослый уже, а все как дитя малое, ничего не понимает… и расхотелось говорить о ненужных вещах. Родное тепло доброты, нежности коснулось сердца, расслабило, укачало; совсем не думалось, глаза немилосердно слипались, а кровать в соседней комнатке была уже застелена белейшими, чуть голубоватыми от синьки простынями, и угол пушистого одеяла был отогнут, приманивая окунуться в прохладную белизну, и топорщилась углом вверх тщательно взбитая подушка… — Все, племяш! — решительно заявил наконец раскрасневшийся дядя Йожеф. — Утро вечера мудренее; ложись-ка спать! И гневно встряхнул головой, вспомнив только что выслушанный рассказ о Петере; а всплакнувшая от воспоминаний о Магде тетя поддакнула: — Ложись, родненький, ложись… Томас уснул, едва уронив голову, мгновенно, без раздумий. И снились ему сначала глинистые берега, водовороты сизой волны, а потом — дядя и тетя, не старые, как сейчас, а совсем юные, тоже живые, но еще не погибшие в той глупой авиакатастрофе; тетя, худенькая, пышноволосая, очень красивая в летнем платьице, смеялась и звала мужчин к ужину, а дядя продолжал мастерить Томасу арбалет, разъясняя по ходу дела, как половчее наладить спуск и почему стрела обязательно должна быть короткой и тяжелой… Проснулся он оттого, что не смог повернуться на другой бок. Руки не шевелились. Ноги тоже. Все тело было опутано сложной системой бечевок и ремней, словно огромный подарок к Новому году от богатого родственника. Только голова могла немного ворочаться. — Тс-ссс, Марья, тс-ссс… — Ш-шшш, Осип, ш-шшш… Вот что разбудило окончательно! — даже не скользко шипящие, знакомые, а вроде и чужие голоса, а именно непривычное, будоражащее подсознание произнесение имен; и вовсе уж, вконец добила остатки сна очевидная сосредоточенность на ласково-румяных лицах, выпрямившая добрые-добрые морщинки в сухие жесткие линии… — Угху-гх! Не вскрикнуть. Рот заткнут кляпом, весьма искусно, со знанием дела — плотно, но так, что во сне и не ощутил. Впрочем, забили кляп не только умело, но и заботливо, даже нежно: он вовсе не мешал дышать, вот только говорить, тем паче — кричать, было невозможно. — Проснулся, что ль? — озабоченно спросила тетя Мари. — Оклемался! — столь же деловито откликнулся дядя Йожеф, бросив искоса взгляд на связанного Томаса. — Ну и ладно, так и так все уж почти готово, еще недолго. Ну, племянничек, не щурь глаза, мы тут как раз и думаем: сколько ж спать-то можно, в сам-деле? Разнежился ты там, на мертвяцких-то харчах, отвыкать пора… а ну! Жилистые, не стариковски сильные руки ухватили Томаса под мышки, подержали на весу, словно прикидывая — куда бы умостить, прислонили наконец к стене, подоткнув под спину подушку. Теперь спальня была видна вся: и старенькая, приземистая, но прочная шифоньерка (в детстве за ней было так удобно прятаться!), и тумбочка с кипой старых, порядком взлохмаченных журналов (Томас сам перелохматил их, рассматривая часами!), и небольшой квадратный стол. А на столе — несколько металлических кюветок, фарфоровая подставка для кастрюль (тетя всегда гордилась ею, вкусно выговаривая непривычное название: «севр»…) и на ней — утюг, подсоединенный шнуром к розетке. — Готово, мать? — Дак почти что уж… — Ап! — голосом фокусника произнес дядя Йожеф, и кляп словно бы сам собой выскочил изо рта. — Ну, Марья, давай! Токо нет у меня веры, что по-твоему выйдет. Ты уж попробуй, коли силы не жаль, а я пока приготовлю все как следует, а, мать? И, отойдя, захлопотал у стола, заняв теткино место. — Фома, Фомушка, кровиночка моя, — жарко зашептала тетя Мари, склонившись над ухом, — ты уж того, старика во грех не вводи, чего ж серчать, коль сам виноват? и мы-то ни при чем, и зла на тебя, Боже упаси, никак не держим… и опять же, не чужие ведь люди, родная твоя родня, сам знаешь, Клаус-то, батька твой, Микола то есть, Осипу моему брат родной, мне, стало быть, свояк, так что уж не обидь, скажи по чести, по совести, где камушки-брильянтики сховали?.. — Мммм! — в безотчетном порыве Томас резко откинул голову, метя затылком в железную спинку кровати… мелькнуло: а вдруг — теперь получится?.. но голова ткнулась не в железо, а в мягкую обволакивающую плоть пуховой подушки. — И Матюшке ведь тож по справедливости доля положена, — жужжало над ухом, — ведь братан же тебе, никак обделять нельзя, не по-божески так-то!.. уж покайся, сыми тяжесть с души, так мы тебя и не обидим, не зверье ж, чай, не мертвяки какие, даже и отсыпем скоко-то, ну, ясно, немного, так ты ж меньшой в роду, тебе и доля поменьше… Томас бессвязно замычал. — Уйди! Уйди!!! И — скрипучий, отстраненный голос дяди: — Отыдь, Марья. Не твоя это забота, говорил же. Ну, пусти-кось… Нечто гладкое, неощутимое коснулось живота. Скосив глаза, Томас увидел: строго-сосредоточенный дядя, задрав рубаху почти до шеи племянника, водит по его, Томаса, голому животу утюгом. Боли не было вовсе, разве что странное, не очень приятное чувство, вроде щекотки. Но вслед за утюгом вытягивались белесые полосы, немедленно вспухавшие волдырями, волдыри наливались, лопались… а через миг исчезали, словно и не было их… — Ну, племяш, кайся, однако… И — озадаченно, с испугом: — Глянь, мать, а ведь не жжется ему?! Что ж, выходит, впрямь нежить? А — в ответ: — Ох-ти, старый, да что ж мы творим, коли так… мертвяка примучивать кто ж дозволит?.. сей миг из Ведомства нагрянут… И — торопливый дядин говорок: — Ну так, мать! быстро! быстро! Все штоб убрала мигом, таз, бирюльки мои, крови, спасибо, с нелюди неживой нет, дырка щас затянется, сама знаешь, давай, мать, давай… Торопливо семенящие шажки тети. И другие шаги, возникшие внезапно, словно бы ниоткуда, тоже торопливые, но — тяжелые, бухающие, несокрушимо уверенные, близкие-близкие… — Стоять всем! На пороге возникли подтянутые молодцы в щеголевато ушитых розово-голубых комбинезонах, без всякого оружия и с такими благостными лицами, что Томасу стало страшно — гораздо страшнее, чем в тот миг, когда — где-то там, далеко! — его поднимали дубинками из постели железнорукие черно-красные тени. Двое из явившихся застыли у двери, трое прошли в комнату. — Ну! Старик засуетился. — Да что вы, родимые! Да ни в жисть! У меня — как в аптеке, порядок знаю, охулки на руку не положу, ни в какую ему, супостату клятому, не развязаться… Ч-чух-нг! Резкий звук пощечины прозвенел жестью, но не помешал дяде, слегка взвизгнув, завершить фразу: — …а ремни, извольте заметить, самонаилучшие, прочные, надежные; чай, не оборвутся, чтоб знал, поганец… И снова — будто жесть о жесть. — Ай! прошибочка, прошибочка вышла, милостивцы!.. Ч-чух-нг-г! — Стоять! Не отворачиваться! И опять… — Ваше счастье, что попрятать успели… — Да мы ж!.. — жалобный старушечий всхлип. Блямс! — Развязать немедленно! В четыре руки, причитая, старики исполнили приказ. Старший (судя по тону и почтительному молчанию окружающих) из розово-голубых небрежно козырнул Томасу. — Как лицо, облеченное полномочиями, прошу принять первичные сожаления в связи с нанесенным вам моральным, физическим и материальным ущербом! Виновные, безусловно, понесут справедливое наказание… Отчаянный крик тети: — Да мы ж! мы ж ничего! племянничек, да скажи хоть ты им… И рык одного из тех, что у дверей: — Маал-чать! Успеешь еще покаяться! Старшой же, не слушая, распахнул пухлую записную книжку, набросал несколько строк, вырвал листок и вручил старухе. Поглядел на лежащего в глубоком обмороке дядю Йожефа, пожал плечами, выписал еще одну квитанцию и передал ее также тете Мари. Та, подвывая, приняла. Под неотступным взором розово-голубого старательно изобразила что-то в ведомости и, дрожа всем телом, то ли проплакала, то ли проскулила: — Благодарствуйте… Розово-голубой нахмурился, покачал головой, сделал знак плечистым и молчаливым. Все вышли во двор. Томаса заботливо, пожалуй даже — с несколько преувеличенной заботой, под руки, вывели, помогли спуститься с крыльца. Вокруг суетился скоропостижно очнувшийся после выдачи квитанций дядя Йожеф; он первым, сноровисто и споро, подбежал к шестикрылому экипажу, с оглядкой распахнул дверцу и тотчас, умильно улыбаясь, согнулся в дугу. Розово-голубые молодцы аккуратно усадили Томаса на переднее сиденье, рядом с водилой, укутали ноги пледом, плотно, но не обременительно подтянули привязные ремни, а сами умостились в неудобном крытом кузове. Машина заурчала и тронулась. |
|
|