"Ночью на белых конях" - читать интересную книгу автора (Вежинов Павел)

5

Сашо проводил дядю на аэродром, сам донес ему вещи. Но в последний момент, перед тем как войти в зал ожидания международных линий, академик, непонятно почему, забыл оглянуться и попрощаться. Сашо так и остался стоять с открытым ртом, потом усмехнулся и направился к выходу. Ему бы остановиться и немного подождать, имей он хоть какое-нибудь представление о старческой памяти. Дядя заметил свою оплошность, лишь пройдя паспортный контроль. Он вернулся, заглянул за барьер — никого. Академику вдруг стало очень тяжело, и это чувство не оставляло его до самого самолета.

Наконец загудели двигатели, самолет стремительно промчался по взлетной полосе и скоро оторвался от земли. Видимо, академику еще не приходилось летать на таком мощном самолете, он просто физически ощущал, как машина хищно заглатывает пространство, оставаясь все такой же голодной и ненасытной. Тягостное чувство постепенно рассеялось. В конце концов племянник есть племянник, должен же он понимать своего дядю и прощать ему. Подошла стюардесса, вежливо протянула ему подносик с конфетами. Он даже не заметил, как клюнул одну — словно ребенок. Да, что бы человек ни делал, эти два возраста в самом деле до смешного похожи. Эта мысль снова опечалила его, он выплюнул конфетку и потихоньку сунул ее в пепельницу.

Когда он садился в самолет, низкое облачное небо как-то нехотя сочилось крупным серым дождем. А сейчас эту летучую металлическую коробку щедро заливало солнцем, тучи, похожие на бесконечную пустыню с меловыми барханами, остались далеко внизу. И небо здесь было другим — не таким плотным и гораздо более прозрачным, великая пустота чувствовалась за его синевой. Через некоторое время принесли обед — закуску и холодного цыпленка, который ему не понравился, но которого он все же аккуратно съел. Зато чай был очень хорош. Не успели убрать отвратительные пластмассовые подносы, как самолет пошел на снижение. «А когда-то гораздо больше времени уходило на поездку в Княжево»[3], — подумал он. Когда-то, то есть еще до того, как в Софии появились маленькие желтые трамвайчики, которые, бренча и подпрыгивая, бегали по стальным рельсам. Как во сне мелькнули перед ним соломенные канотье, жилеты из светлой, в клеточку, ткани, отец в своем неизменном черном пиджаке. Пролетку брали рано утром, и никто не мог сказать, когда она доберется до места. Лошади, украшенные монистом и красными кисточками, устало пофыркивали, цокали копыта, запах конского пота лился через высокие, обитые кожей козлы. Иногда им встречалась другая пролетка, приветственно щелкали кнуты. Перед глазами медленно вырастали горы. Напротив него сидела девочка в голубом платьице и белых чулочках, просто сидела и смотрела на него, а он таял и изнывал от любви. Какая любовь, что за глупости? Впрочем, какой смысл обманывать самого себя?

Конечно, любовь, хотя девочка не сводила глаз не с него, а с его матросской шапочки с длинными лентами и надписью «Дерзкий». Но дерзкими были только его мечты, все прочее было лишь запах конского пота, щелканье кнутов да унылые покрикиванья извозчиков. Но не стоит думать об этом, что за старческая привычка вечно рыться в далеком прошлом, словно внутри рухнула какая-то стена и теперь воспоминания беспрепятственно разгуливают, где хотят, как чужие люди в брошенном доме.

Вскоре самолет, толкаемый раскаленными соплами, врезался в густую массу облаков. По металлическому корпусу пробежало острое содрогание, и Урумов вдруг увидел мокрую землю и черные блестящие артерии шоссейных дорог. Прилетели. Академик с облегчением почувствовал, как выпустили шасси, самолет заскользил по посадочной полосе, шум стих.

Здесь тоже из рваных туч сыпался мелкий дождик, но академик даже не надел шляпы — капли так приятно ласкали лицо. В зале ожидания пассажиры нетерпеливо толпились у окошечка паспортного контроля. И тут он заметил прекрасные пламенные глаза, в упор устремленные на него. В них было немного любопытства, чуть больше почтительности и столько огня и жизни, что это почти потрясло его. Молодая женщина подошла к нему такой же живой походкой. На вид ей было лет сорок, жаркая южная красота делала ее похожей и на Маху и на Олимпию, только более зрелую и полную. Подойдя к академику, она улыбнулась и заговорила на чистом болгарском языке с еле приметным акцентом:

— Простите, вы профессор Урумов?

— Да, я.

Она тут же протянула ему горячую и сильную, но все же нежную женскую руку.

— А я — ваша переводчица… Зовут меня Ирена Сюч.

Да, в самом деле, акцент был еле заметен.

— И кто же вы по национальности? — спросил он. — Болгарка или венгерка?

— И то и другое… Отец у меня — чистокровный болгарин из Бела-Черквы, но все говорят, что я похожа на бабушку… А мать у меня венгерка, и родилась я здесь.

— Ну что ж, пойдем, — покорно сказал академик.

— Там вас ждет профессор Добози… Предупреждаю, чтобы вы случайно не разминулись! — она засмеялась. — Он распорядился, чтобы я была к вам особенно внимательна. Я всегда внимательна к нашим гостям, но к вам и в самом деле буду очень, очень…

Академик Добози ждал его в другом зале, окруженный целой свитой. Он напоминал толстого розового попугая с плоскими голубыми глазками, похожими на раскрашенные пуговицы. Добози сердечно обнял Урумова и поцеловал его прямо в нос. Затем он представил своих сотрудников, похлопывая при этом каждого букетом желтых тюльпанов, пока не сообразил сунуть его гостю.

— Это же вам! — виновато проговорил он. — Извините, я, кажется, их немного повредил.

— Неважно, есть их я не буду, — еле заметно усмехнулся Урумов.

Ирена тоже сдержанно улыбнулась, но не перевела, — шутка и в самом деле была несколько плоской.

— Ну что же, поедем! — оживленно сказал Добози. — Кроме работы, нас ждет еще неплохой обед.

— Да я же только что пообедал.

— Мы это предвидели и не будем вас очень мучить, — засмеялся Добози.

Они уселись в ожидавшую перед аэропортом скромную старой модели «Волгу», остальные взяли такси. Переводчица села рядом с шофером, и оба тут же завели бесконечный оживленный и доверительный разговор, который, казалось, только на минутку прервали. Правда, большой нужды в ней Урумов не испытывал — Добози превосходно говорил по-немецки и довольно хорошо по-английски.

— Меня предупредили, чтоб я не эксплуатировал вас слишком жестоко, — сказал он. — Но несколько дней я у вас все-таки украду.

— Я в вашем распоряжении. Для того и приехал, — ответил Урумов.

— Очень любезно с вашей стороны. И все же мы постараемся не слишком вам докучать. Давайте договоримся так — вы проведете одну-две беседы с моими сотрудниками на темы, которые сами выберете… Кроме того, мы покажем вам институт — все, что у нас есть.

— Я слышал, что у вас много нового, — сказал Урумов.

Добози вспыхнул от удовольствия. По его словам выходило, что таких электронных Микроскопов, как у него в институте, в Европе всего несколько штук. И стоит этот их микроскоп, можно сказать, почти столько же, сколько весь институт. От возбуждения у Добози пылал уже не только нос, но и голое темя, он запинался даже на самых простых словах. Волнение, охватившее Добози, передалось и Урумову, оба даже не заметили, что машина уже едет по оживленным городским улицам. Наконец Добози умолк, несколько пристыженный своей болтливостью, но все же довольный и гордый. Шофер ловко крутил баранку, нажимал на тормоза, но продолжал внимательно слушать свою собеседницу. Академик встревожился. Если эта правнучка Бачо Киро[4] так же болтлива, как и Добози, то его действительно ожидают нелегкие дни. По-видимому, переводчица тоже почувствовала, что хватила через край, потому что она обернулась и сказала, улыбаясь:

— Мы поселили вас в «Геллерте»… По-моему, это самая спокойная и приятная гостиница в городе. Вам будет там очень удобно.

— Спасибо, — ответил Урумов сдержанно.

Что-то неуловимое мелькнуло во взгляде молодой женщины, но она все так же приветливо добавила:

— Сегодня мы не будем вас больше мучить… Отдохните хорошенько.

Обед в самом деле оказался очень легким и, что еще важнее, кратким. Провозгласили тост за здоровье Урумова, он осторожно отпил из бокала и, как тогда на похоронах, вдруг почувствовал странную неугасимую жажду, которая, казалось, шла из самого сердца. Он допил бокал до конца, но второго ему не налили. Остальные тоже удовольствовались несколькими глотками. Вскоре все встали. Добози откланялся с присущей венграм церемонностью.

— Увидимся завтра в десять, — сказал он, — только чтобы уточнить программу.

— А нельзя ли хоть раз обойтись без программы?

— Конечно, нельзя! — засмеялся Добози. — Мы обязаны представить ее в Академию, но совсем не обязаны придерживаться.

Урумова устроили в просторном элегантном номере со стильной мебелью. Ванна тоже была очень хороша, так что он не устоял перед искушением и выкупался. Как все старые люди, скупые на каждое лишнее движение, он помылся только слегка, скорее ополоснулся. И все это время старательно избегал глядеть на себя в большое вмонтированное в стену зеркало. Хотя, по правде говоря, у него не было таких уж серьезных оснований бояться зеркала — для своего возраста он выглядел более чем прилично. Никаких лишних отложений, кожа — гладкая и эластичная, если не считать двух складок на животе — пока еще скромного намека на будущую дряблость. Ванна была теплая и приятная, вода слегка пахла смолой и горными травами, и он почувствовал, что его клонит ко сну. Много ли нужно старому человеку? Достаточно закрыть глаза и погрузиться в ароматную пену. Потом голова опустится ниже, потом еще ниже, и все кончится, как во сне, легко и приятно. На мгновение эта мысль показалась ему даже привлекательной, но он быстро прогнал ее. Как бы то ни было, он приехал сюда не для того, чтобы устроить такую пакость своим любезным хозяевам. Да и своей переводчице, которая, кажется, не так болтлива, как со страху показалось ему вначале. Она сама устроила его в номере, как устраивают ребенка — заботливо и с любовью осмотрела все, даже гардероб и уборную, попробовала, хорошо ли пружинит кровать, задернула шторой открытое окно. И уходя, сказала ласково:

— А теперь отдыхайте и набирайтесь сил…

Так он и сделал. Выкупавшись, он с наслаждением улегся в прохладную постель и незаметно уснул. Спал он долго, глубоким и спокойным сном, неподвижный, как мертвый. А проснувшись, почувствовал себя словно бы другим человеком, он сам не очень понимал каким, но совсем другим, может быть, таким, каким был много лет назад. Эти несколько часов на чужой земле и под чужим небом словно преобразили его. Прежде всего его поразила легкость, с какой он встал и оделся. Не было тяжести в ногах, не качало, не кружилась голова. Эта странная легкость напоминала ощущение какой-то внутренней пустоты. Он чувствовал себя совершенно свободным: без обязанностей, но и без надежд, без радостей, но и без горестей, — один лишь дух, который все постиг и ни к чему не стремится. Воспоминания тоже куда-то исчезли, не было больше ни прошлого, ни будущего. Он озадаченно остановился у окна — небо очистилось, воздух показался ему свежим, как вода. Затем он почувствовал голод, захотелось выпить стакан хорошего чая или даже горячего какао. Можно было, конечно, позвонить в ресторан, но он решил, что это будет уж слишком. Не в традициях Урумовых было баловать себя чем бы то ни было.

Когда он вышел на улицу, уже темнело. Было все так же прохладно, только сильнее чувствовался запах бензина, смешанный с ароматом цветущих лип. Лучше всего вообще не спускаться к центру, а прогуляться по холмам Буды — сколько и как получится. И нечего беспокоиться о возвращении — главное, куда-нибудь двигаться, все равно куда.

Он медленно шел по старым пустынным улицам вдоль стен, отягощенных тяжелыми зелеными коврами вьющейся зелени, по древним, истертым веками плитам. Не спешил, осматривал каждую стену и каждый уголок. За свою жизнь он побывал в десятках городов, но нигде не случалось ему гулять в одиночку. Он видел старые желтые фасады домов, до сих пор сохранившие следы боев, которые шли здесь когда-то. Видел покривившиеся фонари, каменные, заросшие мхом лестницы. Чем выше он поднимался, тем круче и уже становились улицы. Но воздух был легким и напоенным благоуханьем утопающих в цвету садов. Никогда еще он не бывал в этом конце города — а что, если он заблудится? Ну и пусть заблудится, все равно… Затем улица пошла вниз и вывела его на маленькую средневековую площадь. Песок, словно живой, хрустел у него под ногами, аллея привела его к каким-то выщербленным бойницам, через которые был виден весь город. Уже совсем стемнело, внизу в море света лежал Пешт, опоясанный гирляндой реки. Голубоватая прозрачная дымка висела над ее темными водами, по которым скользили невидимые речные трамвайчики — одно лишь жужжанье моторов и огоньки. Он стоял долго, пока не почувствовал веянья беспричинной грусти, от которой вдруг сжало сердце. Надо идти, надо идти к людям.

Академик нашел какой-то маленький старинный ресторанчик, теплый и уютный, как рукавичка-теремок из сказки. Внутри пахло свечами и, может быть, дичью — запахи он внезапно почувствовал желудком. Но на всех столиках, застланных красными вышитыми скатертями, красовались белые стеклянные таблички с надписью «занято». Для кого, если в ресторане не было ни души? Тут откуда-то появился пожилой человек в красном пиджаке метрдотеля. Взгляд у него был явно благосклонный.

— Простите, вы один? — спросил он по-немецки. Академик с любопытством взглянул на него.

— Как вы угадали, что я иностранец?

— Венгры сюда почти не ходят.

— Так дорого?

Но метрдотель был человек опытный.

— Нет, сударь, все занято… Вы ведь видите таблички.

— А для меня найдется местечко?

Он даже не заметил, что улыбается свободно и непринужденно.

— Мы — венгры, у нас гостям не отказывают, — галантно заявил метрдотель. — Прошу вас.

Все же он усадил академика в сторонке, за столик, прилепившийся к самой стене. Разумеется, и тут стояла табличка, которую метрдотель ловко перебросил на другой столик. Академик откинулся на спинку жесткого деревянного стула и вдруг почувствовал, что порядком проголодался. Через некоторое время метрдотель принес ему меню, такое обширное и роскошное, что Урумов тут же отстранил его.

— Уберите этот альбом. Что вы мне сами порекомендуете?

— Сегодня у нас фирменное блюдо — утка с апельсинами…

— Нет, нет, прошу вас, что-нибудь не столь рискованное.

— Тогда я сам о вас позабочусь… Желаете что-нибудь выпить?

Академик секунду поколебался. Разумеется, в этом дорогом ресторане вряд ли удобно заказывать минеральную воду.

— Хорошо, бутылку вина… Самого лучшего из тех, что у вас есть.

— Я порекомендовал бы вам старое токайское… Оно есть только в нашем ресторане.

В это время в ресторан вошла пожилая пара, метрдотель издалека приветствовал их поклоном. Потом почти с любовной заботливостью подвел их к одному из соседних столиков, тихо и оживленно объясняя им что-то. Те одновременно кивали, как послушные дети, во всем их поведении чувствовалось что-то виноватое и неуверенное. Когда метрдотель принес ему вино, академик шутливо заметил:

— Все же у вас бывают и венгры.

Метрдотель усмехнулся и доверительно наклонился к нему:

— Это влюбленные, сударь.

— Неужели? Не слишком ли поздно они занялись этим?

— Мне кажется, им очень хорошо. Как вы находите вино, сударь?

— Превосходное, — искренне ответил академик.

Вино действительно было превосходным, но довольно крепким, так что уже после первого бокала у академика зашумело в голове. Ничего, это только придаст ему смелость и он как следует рассмотрит влюбленных. И ему и ей, казалось, было не меньше семидесяти, хотя женщина предприняла кое-какие усилия, чтобы уменьшить свои годы хотя бы на несколько лет. Крашеные волосы были заботливо уложены, скромный грим покрывал высохшую кожу. Но это не могло скрыть ни морщин, ни дряблого подбородка, ни увядших рук. И все же в лице ее было что-то красивое, милое, не тронутое возрастом, особенно хороши были глаза, еще полные жизни и молодости. Мужчина рядом с ней выглядел гораздо более потрепанным. Нос у него был кривоватый, лицо — совершенно бесцветное. Но зато он был очень хорошо одет, вычищен и отутюжен. Урумову даже показалось, что от их столика веет довольно сильным запахом духов — непонятно, от женщины или от мужчины.

Академик сделал еще несколько глотков. В самом деле — это были влюбленные. В их поведении чувствовалось какое-то смущение, какая-то неловкость, как будто они только что познакомились и еще не привыкли друг к другу. Он застенчиво погладил ее руку, она ему улыбнулась — все это показалось Урумову забавным и комичным. А если они поцелуются?.. Этого еще не хватало!.. Он даже поежился, шокированный. Но влюбленные, похоже, настолько потеряли голову, что все было возможно. Академик на минуту представил себе, как соприкоснутся эти увядшие и безжизненные губы, как прижмутся друг к другу эти высохшие тела, и это показалось ему уродливым, даже неприличным. Но что поделаешь, все влюбленные, словно слепые, они не отличают смешного от трагического, нелепого от серьезного и живут в своем собственном выдуманном и абсурдном мире, где замечают только себя. Академик даже отодвинул немного свой стул, чтобы не смотреть в ту сторону. Лучше заняться фазаном, тем более что это, наверное, настоящий фазан, а не какой-нибудь разжиревший глупец, за ногу вытащенный из пригородной фазаньей фермы. Хватит с него этой прекрасной птицы и превосходного вина, нечего глазеть на чужие столики. И тут вдруг зазвенели чистые и ясные звуки цимбал, внезапно и беспорядочно хлынувшие в зал, как будто кто-то высыпал на пол целую корзину звонких орехов. Это пробовал свой инструмент высокий худой цыган в белой рубахе и вышитой серебром бархатной безрукавке. Когда все было готово, в полупустой зал полилась знакомая нежная мелодия. Боже мой, что это? Такое близкое и в то же время такое давнее! Напрасно Урумов пытался откопать что-нибудь в пустом, затуманенном вином сознании. Лучше не думать. Но не думать он не мог. И наконец, что-то блеснуло в пустоте — да это же «Сольвейг», ну конечно, «Сольвейг»! Как мог он забыть «Сольвейг», забыть «Альказар» с его гирляндами, темно-красным бархатом, с его грациозно изогнувшей шею, украшенной перламутром арфой? Русские цыгане с балалайками, звон гитар, дерзкие глаза певицы, на круглых вешалках-стойках серо-голубые офицерские пелерины, пальто с каракулевыми воротниками, яйцевидные котелки. «Сольвейг», «Сольвейг»! Он был молод тогда. Ночи, желтые от фонарей, монотонный лай собак в центре города, груды мусора перед офицерским клубом… Неужели можно незаметно пройти такой длинный путь? Или он жил как во сне?.. Что осталось от его жизни, кроме груды пожелтевших научных трудов, которые больше никто никогда не перелистает?.. Тот вечер в «Альказаре»… Но не думать об этом, не думать… Он отпил еще несколько глотков, и вино ударило ему в ноги.

Ресторан быстро наполнялся людьми. Загремел оркестр, понеслись протяжные цыганские вопли, громко ударил бубен, и все смолкло. И тут зазвенел красивый женский альт, чуть хриплый и притворно томный. Он напьется!.. И что из этого? Никогда в жизни он не напивался по-настоящему, светила науки такого себе не позволяют. А ради чего не позволяют?.. Ради ничего! Наука устаревает быстрее песен, проходит одно-два десятилетия, и она становится смешной. Кто сейчас читает бесконечные научные трактаты Эразма Роттердамского? Или Дидро? Никто, даже самые отъявленные библиофилы… Жизнь сильнее всего, а песни, может быть, сильнее самой жизни. «Альказар» и певицы в громадных золотых серьгах, мужчины, с трудом укротившие щипцами свои жесткие блестящие усы. Когда он впервые увидел ее в этом «Альказаре», к тому времени совсем обветшавшем и пришедшем в упадок, она была в платье, цветом и рисунком напоминавшем змеиную кожу. Перед ней стоял только высокий хрустальный бокал с вином, которое слабо искрилось в свете люстры.

Наконец оркестр замолк, краткое пустое мгновение тишины — и вновь зажужжал многоязычный гул голосов. Урумов невольно взглянул на влюбленных и оцепенел. Они не шевелились, они просто смотрели друг на друга. В глазах у них была такая нечеловеческая нежность, такая боль, словно они пришли сюда прямо из ада, пришли, быть может, всего на несколько часов, чтобы потом опять вернуться туда на вечную разлуку. Он смотрел на них почти в ужасе — от себя самого, не от них. В конце концов, может быть, лучше это, чем ничего. Когда он в последний раз сказал ей «нет»? Наверное, лет тридцать назад. Даже ад лучше, чем ничто, чем пустота, и лучше боль, чем леденящая бесчувственность. Он допил бокал и взглянул на бутылку. Она была пуста примерно на две трети. Подошел официант, и академик заказал себе кофе и салат из южных фруктов. Официант вежливо поклонился и ушел. Да, неплохо он себя ублажает для безутешного вдовца, который всего несколько дней назад так отчаянно рыдал на похоронах.

Но когда оркестр вновь заиграл, Урумов словно бы забыл обо всем — и о любви и о смерти. Веселые выкрики цыган настроили его на легкомысленный лад. Он выпил кофе, полчашечки крепкого ароматного кофе-экспрессо и медленно съел холодные фрукты, смешанные со льдом и небольшим количеством малинового сиропа. Заломило зубы, и он опять согрел их глотком вина. Если так пойдет и дальше, то часам к десяти он будет совершенно пьян. А пьяный, как и влюбленный, с трудом отличает смешное от трагического, нелепое от… Впрочем, это не имеет значения, теперь ничто не имеет значения. Он один, но не одинок и, самое главное, чувствует себя совершенно здоровым, словно поднялся после долгой безнадежной болезни.

И все же часов в десять он нашел в себе силы подозвать официанта. Заплатил по счету, щедро округлив его на шестьдесят форинтов, потом сказал:

— Вы не могли бы вызвать мне такси?

— Сию минуту, сударь!

Выходя, он бросил взгляд на влюбленных чудаков. То по-прежнему сидели неподвижно, перед ними остывала нетронутая еда. Но они уже не глядели друг на друга, руки их не соприкасались. Что-то случилось. Но что может случиться у двух старых, усталых людей на пороге пустоты? Академик направился к гардеробу, с трудом передвигая отяжелевшие ноги. С какой глупой надеждой они сейчас разминулись? За его спиной вновь бушевали цимбалы, из входной двери струился голубоватый табачный дым, смешанный с запахом лука и шашлыков. Урумов взял у гардеробщика свою серую английскую шляпу и вышел, чтобы дождаться такси на улице. Здесь было совсем пусто, только неон отсвечивал в лакированных спинах оставленных машин. Нет, он не прав, конечно, не прав. Может быть, те двое действительно любят друг друга. В этом мире не бывает смешной любви, есть любовь грешная, есть несчастная, есть любовь настоящая или воображаемая, по каждая из них — маленькое чудо жизни.

Вскоре подъехало такси, он дал адрес гостиницы. Шофер тоже был очень стар — в самом деле, этот город полон стариков. Медленно, очень медленно он пробирался по тихим темным улицам, добросовестно работая световыми сигналами. Встречались им только одинокие кошки да редкие влюбленные парочки жались в густой тени деревьев. Наконец, они приехали. Урумов расплатился и с трудом добрался до номера. Только теперь он понял, что действительно напился, напился нелепо и безрассудно, как мальчишка на выпускном вечере. Попробовал лечь, но почувствовал, что голова у него идет кругом. Тогда он встал с кровати и, шатаясь, опустился в кресло. Окно было открыто, за ним сияла белая спокойная ночь. Наверно, было полнолуние, но луны, скрытой за соседними домами, не было видно. Только ветки деревьев белели, словно покрытые инеем.

Тогда он пришел в «Альказар» около десяти часов вечера. День был самый обычный, пятница, ресторан был почти пуст. За несколько дней до этого миновал его тридцать третий день рождения, как тогда говорили — роковой для стареющих холостяков. Но он в этом возрасте был уже профессором, одним из самых молодых в университете. А выглядел еще моложе, благодаря худобе и белому лицу, усыпанному чуть заметными веснушками, Следуя старой урумовской традиции, он очень хорошо одевался, чувствуя к тому же, что должен чем-то подкреплять свой авторитет.

Не успел он подойти к одному из стоящих в сторонке столиков, как кто-то окликнул его по имени. Урумов оглянулся, это был его гимназический однокашник, одетый теперь в синюю полицейскую форму с серебряными аксельбантами. Бледное, несколько порочное лицо светилось необычайным дружелюбием. Это было довольно неожиданно — молодой профессор унаследовал репутацию своего отца, республиканца и русофила. К тому же Урумов всего лишь за год до этого обратился в ученый совет с резким протестом, когда профессор Цанков[5] попытался читать лекции в университете. Во время бурной демонстрации перед парламентом он, правда издалека, видел своего бывшего одноклассника на копе с поднятой вверх саблей в блестящих ножнах.

— Мишо, если ты один, садись к нам.

Только он собрался пробормотать какое-то извинение и отказаться, как вдруг увидел ее. Она сидела, небрежно бросив руку на спинку стула, в кончиках пальцев дымилась сигарета. И поза и сигарета отнюдь не соответствовали тогдашнему представлению о хорошем тоне. И все же она ничем не походила на даму из ресторана — какую-нибудь сербскую или румынскую певичку, которые часто гастролировали в этом знаменитом заведении. Необычайно элегантное, пятнистое, почти в обтяжку платье, царственная посадка головы. Белое крупное лицо, изумительно красивое и в то же время сильное, прекрасная, гладкая, как фарфор, кожа, — она была похожа и на куклу, и на юную королеву — на кого угодно, только не на обыкновенную болгарку. Урумов неуверенно и словно против воли повернул к их столику, напоминая большую рыбу, которую вытягивают на берег.

— Познакомься с госпожицей Наталией Логофетовой! — криво усмехнувшись, сказал полицейский. — А это моя жена, но она тебе не интересна.

— Вот невежа! — не без основания буркнул сидевший рядом с ним клубок розовой домашней пряжи.

Все сделали вид, что не слышали замечания. Госпожица Логофетова протянула ему свою белую, словно кость, красивую руку, как ему показалось, довольно холодную, впрочем, может быть, потому, что она держала в ней бокал остуженного вина.

— Садитесь, господин профессор! — сказала она. Глаза у нее были ласковые и чуть насмешливые. Тогда он не смог определитьих цвет, потом понял, что они темно-голубые — никогда он не встречал таких темно-голубых глаз.

— С удовольствием, — выдавил он.

Потом он отдал свой жесткий котелок подбежавшему официанту и, несмотря на смущение, догадался сесть против нее. И только тут заметил, что в этом змеином платье, тело ее казалось необычайно гибким и влекущим.

— Господин Урумов не любит сидеть рядом с полицейскими, — сказал его сосед и засмеялся так, что даже закашлялся. — Господин Урумов человек страшно прогрессивный!

— Видимо, я это только о себе воображаю, — буркнул молодой профессор. — Иначе я не сел бы за ваш столик. Даже ради вас! — И он взглянул па нее.

— Ради меня вы, безусловно, сделаете гораздо больше, — ответила она без всякого стеснения.

Взгляд ее оставался все таким же насмешливым и благосклонным. Это и смущало и успокаивало его.

— Интересно, почему я до сих пор вас не видел, госпожица Логофетова, — сказал он. — София не такой уж большой город.

— Наверное, у господина профессора свои привычки. Привычки ученого, далекого от светской суеты.

Так оно и было. Урумов действительно сторонился светской жизни, она ему была просто не по вкусу.

— Вы правы, — вмешался полицейский. — Он дружит только со старыми перечницами из компании его отца.

— Значит, вы за мной наблюдаете?

— Не слишком старательно, — ответил полицейский. — Для нас вы — мелкая рыбешка.

— И все же я должен был хотя бы слышать о вас, — продолжал Урумов.

Ему показалось, что она еле заметно встрепенулась.

— Я несколько лет жила с отцом в Швейцарии…

Только сейчас он вспомнил это имя. Отец ее был преуспевающим дипломатом, хотя и не самого высокого ранга.

— Ты лучше скажи, что ты будешь есть! — прервал ее полицейский. — Я ел печеные фаршированные кишочки… Здесь их делают знаменито.

Этому полицейскому бурбону в самом деле подходили всякого рода кишки. Но профессор заказал себе филе барашка. Пили белое вино, настоящий мозель, потом профессор неожиданно для самого себя заказал шампанское. Принесли бокалы, бутылку, салфетку, обер-кельнер ритуально освободил пробку, нажал на нее пальцем. Раздался хлопок, сидящие за другими столиками с завистью оглянулись на них.

Разошлись поздно в самом лучшем настроении. Бульвар Царя Освободителя был совсем пуст, только два юнкера, опоясанные белыми ремнями, стояли на посту у главного входа во дворец. У дверей ресторана они сразу же распрощались с полицейской парой, которая, может быть, нарочно оставила их вдвоем. Оба медленно шли по бульвару, у книжного магазина Данова остановились взглянуть на какую-то выставленную в витрине новую книгу.

— А знаете, мы ведь, в сущности, уже с вами знакомы, — сказала она внезапно.

— Знакомы? — Он недоверчиво взглянул на нее.

— Да. Я видела вас на свадьбе вашего двоюродного брата Найдена Урумова, если помните… Я тогда была подружкой невесты.

Он изо всех сил напряг память.

— На свадьбе Найдена, говорите?.. Но, господи, ведь это было страшно давно.

— Да, почти пятнадцать лет назад.

— Но вы же тогда были ребенком.

— Не таким уж ребенком — школьницей. Училась в третьем классе. А вы были студентом, так мне сказали, хотя на вас и не было студенческой фуражки. Первым студентом, с которым я познакомилась!

— Совершенно не помню, — сказал он огорченно.

— Для меня это был чудесный, незабываемый день, — помолчав, вновь заговорила она и обернулась, чтобы взглянуть на него. — Я тогда долго мечтала о вас.

Она произнесла это шутливым тоном, но он так смутился, что в первую секунду язык у него словно одеревенел.

— Не говорите так! Еще немного, и я взлечу, вот так, возьму и взлечу — без крыльев.

— И оставите меня одну на пустой улице! С вашей стороны это будет не очень-то любезно.

Впрочем, бульвар был не так уж пуст. Они как раз проходили мимо Военного клуба — по противоположному тротуару. Перед его желтым зданием стояла группа молодых офицеров в сдвинутых набекрень фуражках. Они небрежно опирались на сабли. Когда молодые люди проходили мимо них, офицеры, как по команде, повернулись им вслед. Такая бесцеремонность не очень-то приличествовала столь блестящим офицерам. Он заметил, что лицо у нее окаменело и смягчилось лишь спустя некоторое время.

— Сделаю вам еще одно признание, — проговорила она. — Это я велела Кисеву пригласить вас к нашему столику… Еще когда вы колебались у входа.

Он совсем растерялся:

— В самом деле? Может быть, затем, чтобы посмотреть, что от меня осталось?

— Осталось довольно много! — Она засмеялась, свободно и, как ему показалось, немного небрежно.

Это кольнуло его в самое сердце. Она, видимо, почувствовала, что переборщила, и потому серьезно добавила:

— Во всяком случае я не ожидала увидеть вас профессором… Скорее — врачом, как вашего отца…

В ту ночь Урумов вернулся домой полный любви и отчаянья. Он понимал, почему влюбился, но откуда это отчаяние — понять не мог. Возможно, в своем совершенстве она казалась ему абсолютно недоступной, и он был уверен, что если даже каким-то чудом добьется любви, то, наверное, никогда не заслужит ее по-настоящему. Он поспешил лечь, но еще несколько часов не мог уснуть. Хотелось куда-то лететь, с кем-то сражаться, рубить саблей, издавать победные клики над трупом какого-нибудь поверженного негодяя. Хотелось спасать ее от бурь и диких зверей, носить на руках, приводить в чувство своим дыханием. Он смутно понимал, что с ним случилось что-то странное, что он впал в детство, вернулся, может быть, к своим мальчишеским годам, но это было ему невыразимо приятно. Потом он незаметно уснул со счастливой улыбкой на губах. Спал он без сновидений, но даже во сне чувствовал, что это пламя вспыхнуло не случайно, что оно тлело в его душе с первого дня его несчастного рождения, с первого крика перед лицом этого жестокого и сверкающего мира, с того самого мгновения, когда он впервые увидел нежное и измученное лицо матери. И отсвет этого пламени согревал его всегда, не сознавая этого, он всю свою жизнь был влюблен, всегда жаждал любви и всегда страстно тянул к ней руки. Утром, при дневном свете, все его мечты словно бы разлетелись, но желание вновь увидеть ее, коснуться ее руки было по-прежнему непоколебимым.

Они встречались около месяца — сначала редко, потом почти каждый день. Он только несколько раз украдкой поцеловал ее в темной тени деревьев, провожая ночью домой. Когда это случилось впервые, Урумова на мгновение охватило странное чувство — словно он поцеловал львицу. Она, казалось, не заметила его слепого и испуганного поцелуя и не ответила на него. Губы ее остались сжатыми, лица его слегка коснулся только ее нос, такой холодный, что казался влажным. Домой он вернулся подавленный и смущенный. На следующий раз она как-то конвульсивно изогнулась в его объятиях и вздрогнула, но губы ее оставались все такими же неподвижными. Тогда он не понимал, что она просто не умеет целоваться, как не умеют этого львицы или красавцы-гепарды. Она могла только кусать — ласково или до крови, в зависимости от силы того, что крылось у нее в душе.

Он был влюблен в нее все так же отчаянно. Ему казалось, что ни у какой другой женщины в мире нет такой кожи, гладкой и светящейся, как луна, — как у той девушки, которую он видел в кабинете отца. Все последние двадцать лет он только ее и искал в жизни, не сознавая, насколько это нереально и недостижимо. А сейчас она была рядом с ним, и все-таки он отчаянно боялся сделать решительный шаг. Ему казалось, что в последнюю минуту случится что-нибудь ужасное и непредвиденное и все рухнет.

Однажды вечером он вернулся домой немного раньше обычного. Уже в прихожей юн заметил, что из-под двери отцовского кабинета выбивается тонкая полоска света. Отец, наверное, еще работал. Только он хотел подняться к себе в комнату, как дверь кабинета отворилась и на пороге показался отец. Его строгое и сухое лицо ничего не выражало.

— Мишо, зайди, пожалуйста, ко мне ненадолго, — сказал он.

Голос отца звучал так же властно, как и тогда, когда он был ребенком. Не дожидаясь ответа, отец повернулся к нему спиной и ушел в кабинет. Сердце у него сжалось. В кабинете было полутемно, так как горела одна только настольная лампа в темном фарфоровом абажуре. Некоторое время оба молчали, потом отец сказал:

— Я слышал, что у тебя связь с госпожицей Логофетовой… Это правда?

— Да, папа…

— Ты уже взрослый, — продолжал отец. — Не думай, что я собираюсь требоватьот тебя отчета. Хочу только спросить — это серьезно?

— Да, папа, очень серьезно.

— Так я и думал, — проговорил отец, не выразив удивления.

Потом повернулся к нему спиной и принялся расхаживать по комнате. Это продолжалось чуть ли не целую вечность. Наконец он остановился, лицо его словно окаменело.

— Тогда ты должен знать правду… Она совсем не то, что ты думаешь…

— Я ничего еще не думал, папа.

— Жаль! — сухо проговорил отец. — Когда речь идет об имени человека и о его чувствах, он обязан думать.

— Я не слепой.

— Сомневаюсь. Я хотел тебе сказать, что госпожица Логофетова больше года была любовницей Сабахаттина Севгуна. Тебе знакомо это имя?

— Нет! — мрачно сказал сын.

— Все равно. Он атташе турецкого посольства, отвратительная личность. Но самое важное не это. Она забеременела от него и аборт сделала очень поздно. Попросту говоря, это был не аборт, а убийство. Вероятно, она больше никогда не сможет иметь детей.

Молодой человек почувствовал, что холодеет.

— Откуда ты все это знаешь? — спросил он глухо.

— Мне сказал врач, который делал аборт… когда узнал, что ты можешь попасть в беду.

— Наверняка попаду, — все так же мрачно сказал молодой человек. — Можешь поздравить своего коллегу — он отлично умеет хранить врачебную тайну.

— Не говори глупостей! — сердито возразилотец. — Человеческая этика важнее профессиональной.

— Да, конечно… Спасибо.

Что-то неожиданное блеснуло в глазах старого врача, что-то вроде вольтовой дуги ярости и гнева. Но уже секунду спустя лицо его вновь стало непроницаемым.

— Избавь меня, пожалуйста, от своей дешевой иронии, — сказал он сдержанно. — Я рассказал тебе это, потому что так или иначе когда-нибудь ты сам узналбы обо всем… Лучше теперь… И прежде, чем ты что-нибудь решишь, тебе придется все это переварить. Другого пути пет.

И он направился к столу, бросив через плечо:

— А теперь иди!.. Можешь не сообщать мне о своем решении. Как бы ты ни поступил, расхлебывать придется тебе. Я противиться не буду.

Молодой человек ушел к себе в комнату. Впервые в жизни он чувствовал себя таким разбитым и. несчастным. Ему казалось, что он никогда больше не сможет встать на ноги. Но он встал. Через месяц Михаил Урумов обвенчался с Наталией и привел ее в старый большой и пустынный дом. У него не хватило сил оставить отца. Да и незачем было это делать. Старый врач держался так, словно ничего не случилось, только похудел немного да взгляд стал как будто еще более мрачным и лихорадочным.