"Ночью на белых конях" - читать интересную книгу автора (Вежинов Павел)6 На следующее утро Ирена нашла его в ресторане гостиницы, где он с аппетитом завтракал яйцами с ветчиной. Утро было очень ясным, все, что было в ресторане металлического, сверкало на солнце. Но еще ярче, казалось, сияла улыбка Ирены. — Чем вы сегодня будете меня мучить? — спросил он. — Ничем особенным… Прежде всего заедем в институт. Затем небольшой официальный обед, а вечером — балет. — Какой балет? — Хороший балет, классический… «Лебединое озеро». Вы должны посмотреть наш балет, к нам для этого приезжают со всего мира. — Сказать по правде, я отнюдь не горю желанием побывать в балете. На этот раз он обойдется без меня. — Он отпил немного из красивой чашки и пояснил: — Когда я был моложе, то думал, что старого человека может утешить только искусство. И, как оказалось, обманулся. Старики не любят искусства, оно повергает их в уныние. А то и хуже. — Но вы же не старик! — пылко возразила Ирена. — Вы не старик, вы просто пожилой человек. Пока они на такси ехали в институт, Ирена рассказала ему кое-что о своей жизни. Много лет назад ее отец эмигрировал в Аргентину. Когда началась Балканская война, он получил повестку и приказ явиться в расположение своей части. Отец Ирены продал все, что мог, плыл сначала пароходом, потом ехал поездом и с трудом добрался до Будапешта. Здесь его застала мировая война. Все пути в Болгарию были отрезаны. Это его и спасло. Он связался с местными болгарами-огородницами и сам стал огородником, хотя имел хорошую специальность — машиниста. — Он еще жив? — спросил Урумов. — Умер десять лет назад. — Это он научил вас болгарскому? — Конечно. И не только меня, мать мою тоже. Он требовал, чтобы дома все говорили только по-болгарски. Но когда я с этим своим болгарским приехала учиться в Софийский университет, то всех там поразила. Профессор Динеков заставлял меня часами рассказывать ему что-нибудь — и все что-то записывал. Уверял, что я говорю как Бачо Киро и даже еще интересней. — Жаль! — заметил академик. — Сейчас вы говорите абсолютно нормально. Окончив университет, Ирена вернулась в Венгрию. Вышла замуж за венгра, дочке ее сейчас уже двенадцать. Работает она в министерстве внешней торговли, но когда бывает трудно с переводчиками, ее приглашают помочь. В институте академик уже у входа почувствовал какое-то затаенное возбуждение. Даже уборщицы, словно тараканы сновавшие по коридорам, собирались по двое и оживленно шушукались. Добози энергично расхаживал по своему кабинету и, выкатив глаза, что-то внушал трем своим сотрудникам, которые слушали его с вытянутыми лицами. Подбородок у него стал розовым, как подклювный мешок пеликана, губы пересохли. Когда Урумов вошел, Добози обеими своими мясистыми ручками схватил его за руку и затряс так, словно хотел испробовать, хорошо ли та прикреплена к плечу. Глаза у него блестели. Рука была прикреплена не бог знает как, но выдержала. Совершенно забыв, что говорит с болгарином, Добози защебетал по-венгерски: — Хорошая новость, мой друг, большая новость! Нам удалось сделать снимок вирусов полиомиелита. Роскошный снимок!.. — Ирена еще не успела перевести, как он добавил по-немецки: — Первый в мире!.. Понимаете, первый в мире! Я просто не верю своим глазам! — Где снимки? — резко спросил Урумов. — Сейчас, мой друг, сейчас!.. Добози подошел к столу, взял пять фотографий, сложил их веером и показал гостю — «словно королевский флеш-стрит», как комментировали позднее его сотрудники. Урумов почти выхватил их у него из рук. Фотографии были не слишком отчетливы, во всяком случае не отчетливее, чем какой-нибудь снимок поверхности Марса, но все-таки это были настоящие снимки — спорить не приходилось. Это была целая колония вирусов, напоминающих морских ежей своими острыми неравными иглами. Академик с удовлетворением констатировал, что именно это он и ожидал увидеть. Пока Урумов один за другим разглядывал снимки, Добози стоял рядом, и лицо его выражало неземную радость. Да и академик почувствовал, что сердце у него внезапно забилось быстрее, словно он неожиданно сквозь замочную скважину заглянул в сокровищницу, где природа укрыла свои самые заветные тайны. А в это время доценты в душе проклинали себя, что не догадались захватить фотоаппарат. Можно было так снять обоих, как они выражались, старцев, что снимок произвел бы более шумную сенсацию, чем само открытие. — Поздравляю! — сказал Урумов. — Это огромное научное достижение! — Достижение не наше, а электронного микроскопа! — скромно ответил Добози. Все утро они проговорили об этом снимке, о структуре вирусов, о возможных научных последствиях открытия. И продолжали говорить об этом на официальном обеде, не замечая, что едят. Только оба доцента, которые, в сущности, и сделали этот снимок, ели и пили в свое удовольствие. Они сидели рядом и были похожи чуть ли не на братьев, хотя никакого сходства между ними не было — один белокурый, а другой, вероятно, с какой-то примесью цыганской крови. Оба оживленно обсуждали каждое блюдо, брали себе одно и то же и тут же съедали все до последнего рисового зернышка. Вину они тоже воздали должное. И пока оба академика с набитыми ртами рассуждали о коварном вирусе, доценты до мельчайших подробностей обговорили, какие припасы должны будут взять их жены на субботний пикник. Когда они вернулись в гостиницу, Ирена еще раз попыталась соблазнить академика балетом, и, конечно, безрезультатно. — Но что же мне делать, господин профессор, я уже взяла билеты. — Пойдете с мужем. Он любит балет? — Обожает! — Тогда не берите его! Он должен обожать только вас. — Так я и сделаю, — засмеялась Ирена. — Хорошо, господин профессор, отдыхайте, потому что завтра нам предстоит долгий путь. До самого вечера академик пребывал в возбужденном состоянии. Неизмеримо крохотные морские ежи, как живые, стояли у него перед глазами. Было в их виде что-то воинственное, жестокое, даже угрожающее. Миллиардная армия бойцов, и каждый поразительно походил на своих собратьев, неустрашимых, до зубов вооруженных бесчисленными копьями. Он прекрасно знал, что в мире нет более совершенных организмов, совершенных не своей сложностью, а именно простотой. Они носятся над всей землей, быть может, даже над всей вселенной, всемогущие и всепроникающие. И на их пути к абсолютной победе существует только одна мощная преграда — антитела, которые, как торпеды, бросаются на них и безжалостно их разрушают. Но сколько еще времени смогут они выдерживать эту битву — всю жизнь именно эта проблема интересовала академика. На первый взгляд казалось, что ресурсы сражающихся неисчерпаемы и что сама их борьба — железный закон природы. И все же дело обстояло как будто бы не совсем так. В неприступной и безжалостной оборонительной цепи человеческого организма появился опасный прорыв — рак. Прорыв этот медленно расширялся — люди оказались бессильными что-нибудь сделать. И, что самое плохое, не понимали самой сути явления. А эти двое обжор, доценты, которые сделали снимок, может быть, даже не подозревают, что захватили исключительно важную крепость. Академик спал беспокойно, но все же проснулся довольно бодрым и в хорошем настроении, полный какой-то безотчетной тихой радости или надежды. Вскоре приехала Ирена на новенькой служебной «Волге», как всегда оживленная, с ободряющей улыбкой. Пока они устраивались в красивой удобной машине, она сказала: — Я много езжу — больше по службе, конечно. И всегда радуюсь, когда уезжаю из города. А вы, господин профессор? — Я?.. О нет, я самый обычный комнатный фикус… То есть не фикус — кактус, хотел я сказать, — да и то с засохшими колючками. — Не надо говорить о себе плохо, — с укором сказала Ирена. — Мне это неприятно. Вскоре они уже были за городом. День был пасмурным, свежим и прохладным — лето все еще медлило. Небо как будто исчезло, скрытое не облаками, а какой-то полупрозрачной пеленой. Это придавало особую мягкость и задумчивость раннему утреннему пейзажу — темно-зеленым полям и еще более темным гребешкам рощ на горизонте. Академик почувствовал, что его охватывает грусть — именно такой была природа в самых его давних воспоминаниях: тихие задумчивые вечера, небо, похожее па голубую, чуть мутноватую озерную воду, темные тени, влажные дали. И не только он — Ирена тоже была как-то непривычно молчалива и не отрывала глаз от бокового стекла. — А куда мы, в сущности, едем? — спросил наконец академик. — В Хортобадь, — ответила она. — Хортобадь — это сердце венгерской пушты. — А здесь разве не пушта? — Что вы! Пушта — настоящее зеленое море. — Мне кажется, сегодня вы немного печальны. — Печальна? Нет, я просто наслаждаюсь природой. — Когда человек наслаждается, он не выглядит печальным. — Да, вы правы. Наслаждение — это не то слово. Да и звучит немного вульгарно. Может быть, лучше сказать, что природа заряжает меня, словно аккумулятор. Только заряжает не энергией, а спокойствием. Ведь именно спокойствия нам так недостает в городе. — Спокойствием? Но вы так полны жизни, Ирена. Ваша истинная природа — движение, а не покой. — Может быть, — тихо отвечала молодая женщина. — И все же городская жизнь так утомительна. Наверное, потому, что она слишком далека от природы. — Да, это верно, — подтвердил академик. До самого Хортобадя они молчали, отдыхая. И лишь когда машина окончательно затерялась в необъятной зеленой пустыне, она сказала шоферу: — Остановитесь, пожалуйста! Шофер вывел машину на обочину, они вышли. Покрывающая небо тонкая пелена уже разорвалась. Над пуштой низко летели косматые, почти непрозрачные облака с обвисшими краями, которые вдалеке как будто касались земли. Дул ветер, порывистый, подгоняемый собственным стремительным бегом, и на пути у него не было ничего, что могло бы его остановить или хотя бы ослабить — ни возвышения, ни дерева, ни даже какого-нибудь жалкого кустика: одна бесконечная зеленая равнина, упирающаяся в далекий край неба. Окруженные тенями и облаками, обдуваемые ветром, они сейчас напоминали двух лилипутов, затерявшихся среди серых, шагающих исполинов. Академик в своем сером костюме, в ненужной и смешной здесь серой шляпе долго стоял, подставив лицо порывам ветра, стоял, охваченный волнением, напоминающим страх, какой испытываешь перед бездной. Ему казалось, что он внезапно попал в какой-то другой мир, где господствуют другие, нереально огромные измерения, где бушуют ураганы, которые могут унести его в бесконечность, словно мошку. Они долго стояли так, не говоря ни слова, пока, наконец, Ирена не спросила — громко, чтобы перекричать ветер: — Нравится? — Страшновато! — удивляясь себе, ответил академик. — Да, но зато красиво! — сказала она. — Все красивое немного страшно. И посмотрите, какая трава, господин профессор. Знаете, это не просто трава, а клевер, настоящий дикий клевер, на котором паслись еще кони Аттилы. Но академик никак не желал опускать нос к бедной земле. — Да, здесь не должны жить люди!.. Здесьдолжны носиться только могучие кони. И правда, они стояли в море клевера, над которым струился такой сладкий медовый дух, что даже ветер немог его развеять. Клевер только что расцвел, и все вокруг, словно капельками зари, было усыпано розовым. — Хотите, господин профессор, я найду вам четырехлистный клевер? — На что он мне? — На счастье, — ответила она. — Не может быть, чтобы в этом океане не нашлось хотя бы одного четырехлистника. А вы погуляйте пока, господин профессор, это вам полезно. Академик медленно пошел по пуште, испытывая все то же чувство страха перед бездной. Он шел осторожно, чуть ли не на каждом шагу пробуя землю носком ботинка, словно двигался по тонкому льду. Ощущение нереальности становилось все сильнее, он словно бы вернулся натысячи лет назад — в то далекое время, когда мир был свеж, как роса, которая сейчас увлажняла его жалкую обувь. Так же свистел тогда ветер, так же медленно плыли облака. Он шел очень долго, пока наконец не испугался и не обернулся, как пловец, который хочет увидеть, далеко ли остался берег. Ничего не изменилось, все выглядело таким же гигантским и пустынным. Только платье Ирены цвело вдали одним-единственным маком. Еще дальше виднелась блестящая спина машины — словно консервная банка в раю, — оскорбленно подумал он. И вообще довольно, пора возвращаться. Легкие полны воздуха, суставы ноют приятной усталостью. Хватит. Он прошел уже половину пути, когда мак внезапно ожил. Ирена выпрямилась и замахала руками, оживленно крича: — Господин профессор… господин профессор! В голосе ее не было никакого страха. Наверное, увидела улитку или еще что-нибудь в этом роде — животному покрупнее здесь не скрыться. Но подойдя поближе, он явственно услышал: — Нашла!.. Нашла клевер! Сначала он решил, что Ирена шутит, но затем действительно увидел у нее в руках стебелек четырехлистного клевера. Нежные листочки трепетали на ветру, который дергал их один за другим, словно хотел удостовериться, нет ли здесь какого обмана. Впервые в жизни академик увидел четырехлистный клевер, он не верил собственным глазам. — Это счастье, господин профессор! — повторяла молодая женщина. — Вас ждет большое счастье! — Глупости! Счастье ваше, ведь это вы нашли клевер, — почти обиженно ответил Урумов. — Неверно! — воскликнула она. — Я искала его для вас, значит, и удача ваша. Он невольно улыбнулся. — Очень уж вы легко отказываетесь от счастья, милая Ирена. Вы молоды, оно вам… — Нет, нет, господин профессор, у меня есть все, что мне нужно. — Мне еще лучше, чем вам, — сказал он. — Мне уже ничего не нужно. — Не надо так говорить, господин профессор. Даже если это правда! — огорченно ответила Ирена. — Очень вас прошу, возьмите этот клевер. У меня предчувствие: случится что-нибудь плохое, если вы его не возьмете. В конце концов академику пришлось взять стебелек. Он аккуратно положил его между страницами записной книжки и спрятал книжку в карман. Только тут Ирена успокоилась. — Вот так, — довольно сказала она. — Даже если все это одни мои фантазии, что вам мешает взять с собой этот листок?.. Будет по крайней мере память о Венгрии. — Память о вас, — ответил он. — И к тому же просто невероятная. Я впервые вижу, чтобы женщина добровольно отказалась от своего счастья, да еще ради какого-то старого усталого человека. — Как вы не понимаете! — воскликнула она умоляюще. — Это счастье действительно ваше. Можно обмануть себя, обмануть других. Но нельзя обмануть судьбу. На то она и судьба. Вскоре они уехали. Ветер все так же пригибал траву, и там, где в ее бесконечном море возникали невидимые волны, зеленый цвет внезапно становился особенно ярким. Вокруг было так же пустынно, клубящиеся впереди рваные облака, словно испарения, поднимались ввысь, к небу. И вдруг в одно мгновение все рухнуло — мимо них, поблескивая стеклами кабины, промчался безобразный дребезжащий грузовик. В Эгер они приехали к обеду. Тонкая прозрачная пелена окончательно растворилась в небе, древний город сверкал на солнце. Они устроились в гостинице и тут же спустились в ресторан. Академик удивлялся легкости, с какой его несли ноги. Легкость словно бы шла изнутри, из переполненной воздухом груди. Ирена уже дожидалась его. Эта странная женщина, казалось, была совсем не похожа на других. Он просто не понимал, когда она успевала позаботиться обо всем, в том числе и о своем туалете. Сейчас ее глаза поблескивали ласково и весело. — Вы, кажется, не верите в чудеса, господин профессор, — сказала она, — оттого и в клевер не хотите поверить. — По-вашему, чудо — это обязательно что-то невероятное и сверхъестественное? — Почему бы и нет? Разве сама природа не сверхъестественна? — Само ее название показывает, что она и есть воплощенная естественность. — Пусть так! И все же без чудес жить нельзя. Так же, как без надежды. — Я могу жить и без надежды и без чудес. — Нет, не верю! — ответила она. — Скажите, неужели вы твердо и беспрекословно верите, что когда-нибудь умрете? — А как же иначе? — удивился он. — Сомневаюсь! Вы, естественно, знаете, что умрете… И все же не верите в это, я хочу сказать, не верите в самой глубине души. Никто не верит. И я не верю. Как это так мир вдруг останется без меня? Это абсолютно невозможно! — закончила она совершенно серьезно. Академик еле заметно улыбнулся. — Что касается вас, то вы, безусловно, правы. Мне тоже трудно представить себе этот мир без вас. — Я не шучу. — Знаю, — ответил он. Тут подошел официант и подал им меню. Ирена сразу уткнулась носом в его глянцевые страницы — может быть, она была немного близорука. — Неужели у вас все это есть? — почти с волнением спросила она. — Суп из раковых шеек? — Да, сударыня, — с достоинством ответил официант. — По-голландски? — Да, сударыня. — И вы будете утверждать, что чудес не бывает! — обратилась она к академику. — Вот они, чудеса! Потом они осматривали городские древности, но оживление, с каким Ирена рассказывала ему прекрасные старинные легенды, связанные с борьбой против турецких завоевателей, не встретило у него особого отклика. Академик слушал невнимательно, взгляд его реял где-то вдали, где не было ничего, кроме нескольких коров. Белые, в крупных черных пятнах животные паслись спокойно и деловито, и это казалось ему гораздо интересней крепостных стен, на которых много веков назад звенело оружие. Он давно потерял всякий интерес к окружающим его вещам, даже самым красивым и изящным. Все они принадлежали миру, из которого он уже медленно уходил, инстинктивно чувствуя, что нужно порвать с ними все связи, если он хочет уйти без боли. — Вам, кажется, неинтересно, — наконец с огорчением заметила Ирена. — Неинтересно, — признался он. — Тогда пойдем ужинать. Ужинали они в одном из старинных местных погребков. Внутри было очень холодно, сильно пахло бочками, уксусом и стеариновыми свечами, бледные огоньки которых мигали в полумраке. Первым, кого они увидели, был какой-то исполин в белом крахмальном пластроне под шелковыми отворотами пиджака и с еще более белыми волосами. Как и требовалось ожидать, в руке у него был большой бокал темного вина, которое он как раз разглядывал на слабом свету. За столом, старинным и таким же, как этот тип, могучим, сидели еще двое, но рядом с ним их просто не было заметно. — Это лорд Уэлч, — тихо сказала Ирена. — Какой Уэлч, философ? — Он самый. Говорят, он выпивает по полбочки в день. Только они хотели обойти их столик, как из-за него поднялся невзрачный молодой человек с редкими зубами. — Если не возражаете, пожалуйте за наш столик, — пригласил он. — Составите нам компанию. Ирена нерешительно взглянула на академика — предложение ее явно не воодушевило. — Ничего не имею против, — ответил Урумов. — Уэлч есть Уэлч… Они направились к столику. Ирена тихонько спросила молодого человека по-венгерски: — Это правда, что он кидается на женщин? — Как носорог, — небрежно ответил тот. — Для того ты меня и позвал?.. Хочешь, чтобы я именно здесь влепила ему пощечину? — Если ты это сделаешь, я твой раб на всю жизнь, — с воодушевлением заявил молодой человек. Когда их знакомили, Уэлч встал из-за стола, слегка выпятив мощную грудь. Казалось, что он надут, как автомобильная шина, и главным образом самоуверенностью. Это никак не вязалось с его титулом, если только Уэлч не получил его совсем недавно. Другой пожилой человек, сидевший за столом, оказался шведом, всемирно известным нумизматом, который настолько сжился со своей профессией, что даже его худощавый профиль был словно выбит на древнеримской монете. — Знаете, сударыня, вы ужасно похожи на мою третью жену, — сказал Уэлч, достаточно бесцеремонно оглядев Ирену. — Чудесно! — ответила Ирена. — Значит, я могу считать себя в безопасности? — Полностью! — заявил философ с некоторой горечью. — Она была испанка. Мы разошлись после того, как она разбила о мою голову китайскую фарфоровую вазу девятого века. — А как же голова? — полюбопытствовал нумизмат. — Голова ничего! Но ваза стоила несколько тысяч фунтов, даю честное слово. Разбилась вдребезги. — Это я понимаю — голова! — с уважением пробормотал нумизмат. — А у вас какой рекорд? Нумизмат задумался. — Двадцать лет назад в киевском аэропорту я пробил головой стеклянную дверь буфета. — Неплохо! — сочувственно кивнул Уэлч. — Русская водка — очень опасный напиток, особенно с непривычки. — Да, я попросту ее недооценил, — согласился нумизмат. Видимо, чтобы больше не случилось никакой ошибки, оба светила тянули сейчас «бычью кровь», крепкое темное вино, чуть сладковатое на вкус и словно специально созданное для хладнокровных северян. Ели они молодых петушков с тушеным картофелем. «Бычья кровь» делала свое дело, и вскоре разговор зазвучал целой октавой выше. После истории с токайским академик пил очень осторожно, неторопливыми маленькими глотками. Но и это оказалось не совсем безопасным, так что незаметно он тоже вступил в разговор. — Господин Уэлч, я недавно прочел вашу последнюю книгу «Интуиция и познание». — Да, да! — засмеялся философ. — Наперед знаю, что вы скажете — субъективизм. — Ну, раз вы сами это знаете, не скажу… Но книга ваша интересна и остроумна. — Приятно слышать, тем более от вас… Вы марксист? — Диплома такого у меня нет… Но думаю, что… — Да, ясно!.. А что вам в ней не нравится? — Как вам сказать, — слегка замялся академик. — Вы как будто забыли объяснить, что же это собственно такое — интуиция. — Этого никто не может объяснить, — с достоинством ответил философ. — Но в самом общем виде она означает чувство истины. — А было у вас это чувство, когда вы женились на испанке? — Да, конечно! Вазу я застраховал. — Поздравляю, — сказал академик. — Значит,вы действительно имеете право пользоваться этим понятием. К одиннадцати часам нумизмат, уже стоя, провозглашал какой-то непонятный тост за монеты как орудие дружбы и братства между народами. Уэлч перешел на коньяк и пил его такими легкими и спокойными глотками, словно это все еще было вино. Где-то в зале играл оркестр, а табачный дым стал таким густым, что даже свечи начали мигать. «Бычья кровь» оказалась еще опаснее токайского, академик почувствовал, что должен немедленно встать. — Может быть, нам лучше уйти, Ирена? — неуверенно спросил он. — Да, конечно. Хотя на этот раз, господин профессор, вы, кажется, неплохо развлекались. — Вы так думаете? — По крайней мере мне бы хотелось, чтоб это было так. — Но вы действительно необыкновенно добры. Я просто забыл, что на земле встречаются и такие люди. Через некоторое время они почти незаметно ускользнули от развеселившейся компании. Но обратный путь оказался очень нелегким. Подъем в несколько десятков ступенек академик проделал словно бы в водолазных башмаках — так тяжелы были его ноги. Когда наконец они вышли на темную ветреную улицу, Урумов беспомощно прислонился к стене. Ирена озабоченно взглянула на него. — Вам плохо? — Не от вина, — ответил он, задыхаясь. — От старости… — Может быть, мы немножко увлеклись? — Немножко? Да я здесь совершенно спился. — Можно, я возьму вас под руку? — спросила Ирена. — Так мы быстрее придем. Она взяла его под руку и, как ребенка, повела по темной улице. Все так же дул ветер, упорный и холодный, но он не замечал ничего, кроме горячей сильной руки да иногда ее твердого бедра у своей ноги. Это внезапное ощущение пьянило больше вина. Совсем, совсем забыл он, что значит прикосновение горячей женской руки. Даже воспоминание об этом стерлось в его памяти — так давно и так упорно он гнал его от себя. Но сейчас вино словно бы ослабило все внутренние связи, он больше не мог себя контролировать. Он был взволнован и в то же время подавлен. Он хотел убрать свою руку и не мог. Потом перестал сопротивляться и позволил себя вести, не переставая испытывать легкое головокружение — от вина, от волнения, от горького ощущения безвозвратности. Он думал — когда же в последний раз шел он вот так по темной улице рядом с женщиной, которая дарила бы его своим теплом? И не мог вспомнить. Наверное, несколько десятилетий назад. С ней он никогда не ходил под руку, даже в те дни и ночи, когда они еще не были женаты. Наталия подавляла его и ростом, и красотой, и неподвижностью лица. Со свойственной ему чуткостью Урумов понимал, что будет смешно, если он, как полип, прилепится к этой царственно выступающей львице. О нем говорили, что он красивый, интеллигентный, со вкусом одевающийся молодой человек. Ни одна женщина в городе не постеснялась бы пройти с ним под руку; к тому же он был из такой хорошей семьи. В глазах людей никто из Урумовых никогда и ничем не был запятнан. К нему тянулись многие, а он всегда немного сторонился людей, впрочем, без всякого умысла. Но жены своей он действительно стеснялся, даже когда они свыклись друг с другом, как старые приятели. Как они пришли в гостиницу, академик не заметил — такой короткой показалась ему дорога. Легкое опьянение все еще кружило ему голову, кровь пульсировала в висках. Говорили они о чем-нибудь по дороге? Вряд ли. Впрочем, он, кажется, пошутил что-то насчет философа и тут .же испугался, что она уберет руку, и потом молчал до самой гостиницы. Она тоже молчала, но привела его на место, как ребенка. И лишь в вестибюле отпустила его руку. Академик нетвердыми шагами направился к лестнице. — Лучше на лифте, господин профессор, — сказала Ирена. — Да, да, — пробормотал он, — конечно же, на лифте. Они стояли друг против друга в тесной старой кабинке, Ирена все так же заливала его своим нежным и сильным теплом, улыбалась ему все той же ободряющей улыбкой. И хотя ее комната была двумя этажами выше, из лифта они вышли вместе. — Благодарю вас, Ирена, — сказал он совершенно трезвым и ясным голосом. — Я вам очень признателен. — Спокойной ночи, господин профессор. Он направился к своей комнате, но, не уловив за спиной никакого движения, остановился. Обернувшись, он увидел, что Ирена все так же стоит у дверей лифта, — Почему вы не уходите? Она поняла, что переборщила, но ответила непринужденно: — Я отвечаю за вас, господин профессор. Он приложил огромные старания, чтобы сразу же попасть в замочную скважину. И с трудом сделал это со второго раза. Махнув рукой Ирене, он вошел в комнату. Тронутые сквозняком тюлевые гардины взлетели, как крылья, и замерли. Раздеваться было нелегко, но Урумов знал, что сдаваться нельзя. Никогда ни перед чем он не сдавался, всегда сопротивлялся до конца. Только ей он не мог противиться — в ту дверь он вошел как осужденный. Академик лежал в чистой белой постели, положив на одеяло белые холодные руки. Гардины окончательно укротились, из-за них виднелся клочок неба, отсеченный освещенным ребром какой-то крутой крыши. Да, все, абсолютно все в эти несколько счастливых месяцев оказалось не более чем холодной, хорошо рассчитанной ложью. И все же он не мог ни в чем ее обвинить. Наталия никогда не лгала ему, не заставляла его делать по-своему, ничего не требовала, не позволяла себе никаких намеков. Он мог уйти от нее в любую минуту, потому что и сам ничего ей не обещал. И был уверен, что даже в этом случае она не скажет ему ни слова и на лице ее будет все та же спокойная и далекая улыбка. Но он не ушел. Он хорошо помнил то хмурое ноябрьское утро, когда они повенчались. Накануне был теплый, кристально ясный день. Голубой гранитный корпус Витоши навис словно бы над самым городом. Но, проснувшись в. то утро, он увидел низкое серое небо и улицы, покрытые тонким слоем снега. По дороге в церковь они встретили трубочиста, и все смеялись — к счастью. Все, кроме старого Урумова, который, как всегда замкнутый, шагал, низко надвинув старую фетровую шляпу. Народу в церкви было немного, главным образом родня невесты — молодые дамы в белых перчатках, несколько старушек в измятых бархатных шляпках, офицеры в парадных мундирах, с презрением поглядывавшие на худенького высокого жениха, довольно бледного в своем парадном черном костюме. Но невеста была, как всегда, спокойна и сдержанна, ее белое гипсовое лицо не выражало никаких чувств. «Да!» — ответила она священнику громким, ясным, без всякого выражения голосом. Они поцеловались, пальцы ее были очень холодны, но он с удивлением уловил быстрый беспокойный пульс. Она волновалась с такой же силой, с какой умела себя сдерживать. И потом за всю свою жизнь с ней он так никогда и не мог понять, что в ней правда, а что притворство, какая страсть в ней живет, а какая угасла навеки. Лишь когда пролетка со звоном помчала их к дому, она прижалась щекой к его плечу и улыбнулась — это была, пожалуй, единственная теплая и человечная улыбка за всю их совместную жизнь. И только тут он понял, что, в сущности, Наталия признательна ему и что эта признательность не выветрится так же легко и быстро, как рюмка дешевого коньяка. В первую брачную ночь она разделась перед ним без всякого трепета. В комнате было темно, только за окном мягко светился снег на соседних крышах. Весь дом утопал во мраке и глухой тишине, словно бы в нем уже много десятилетий никто не жил. Она разделась и остановилась перед ним абсолютно голая, неподвижная, бесстыдная. Он ожидал чего угодно, только не этой совершенной мраморной красоты. Может быть, он вообще не поверил бы, что это живой человек, если бы не блеск ее глаз в темноте да быстрое, нетерпеливое дыханье. Когда он ее коснулся, зубы у него едва не стучали от волнения. Пришлось долго лежать рядом, пока он не успокоился. Но она поняла, она не спешила. Она просто ждала, большая, сильная. От сдерживаемого желания мускулы у нее напряглись, словно пружина. Но он думал не о ней, он думал о той девушке, которую видел в кабинете отца. Это его успокоило, он смог протянуть к ней руку. Кожа ее оказалась гораздо более гладкой, чем он ожидал, но тело было твердым и сильным. Тогда он просто обхватил это сильное тело и постарался прижать его к себе, не испытывая никакого чувства обладания и победы. На мгновение это чуть было его не охладило, но кожа у нее была так мягка и спокойна, пальцы так ласковы. Он расслабился, и тут она поглотила его, как змея заглатывает лягушку, — медленно, конвульсивно, с короткими сладострастными передышками. Так с тех пор и повелось — это была не любовь, она просто-напросто поглощала его, когда он был ей нужен. Быть может, он был нужен ей каждый день и каждый час, но она была разумна и умела владеть собой. Она не насиловала его, она только ждала, как большая спокойная кошка перед мышиной норкой, хотя никогда не играла с ним, она просто заглатывала его, не давая себе труда его прожевать, и потом, сытая и чужая, откидывалась, неподвижно распростершись на громадной кровати. Урумов очень быстро понял, что Наталия никогда его не любила. Вероятно, никакой ее вины в этом не было — быть может, она вообще не умела любить. Она умела только глотать — естественно и невинно, как змея. И она глотала — не только его, но и все, что ему принадлежало, — без торопливости и нахальства. Она даже была ему по-своему признательна — как могла, заботилась о нем, не изменяла. Так прошло лет десять. Но с каждым годом ее ровная, неугасимая страсть вызывала у него все большее отвращение. Во всяком случае, в глубине души, в воспоминаниях об этих их ночах. Однако он по-прежнему покорно подчинялся этому сильному телу, которое с течением времени становилось все более крупным и алчным. Но в то время как тело его задыхалось в ее руках, душа все крепче замыкалась в своей скорлупе. И он все чаще жаждал спасения и отдыха — даже за границей, где уже знали его и охотно приглашали. А затем началась война, и он знал, что в Германию не поедет, что бы ни случилось. Так он и остался в большом старом доме, где тихо угасал его отец. После свадьбы они совсем отдалились друг от друга, словно бы и не жили под одной крышей. Но сына все чаще настигали приступы вины, неосознанной, болезненной и неотступной. Он знал, что не должен оставлять отца,но и не видел путей, которые могли бы их сблизить. Именно в это время Урумов понял, что Наталия начала ему изменять. Он увидел это своими глазами, хотя и совсем случайно. Был обычный будничный день, он сел на «четверку», чтобы ехать в университетскую библиотеку. И вдруг с задней площадки трамвайного вагона увидел их. Они стояли на передней площадке прицепа, прислонившись к самому стеклу, и были так заняты друг другом, что не заметили бы его, даже если б он стоял рядом. Непонятно почему, но его особенно поразило тогда, что мужчина — немецкий офицер, почти мальчик, с красивым кукольным лицом. Они смотрели друг на друга, и взгляды их говорили больше любых слов. Урумов так смутился, что сошел с трамвая на первой же остановке. Ни ревности, ни ярости, ни даже обиды он не испытывал. Может быть, только легкую боль и горечь вместе с каким-то странным и непонятным чувством облегчения. Никогда за всю их совместную жизнь она не глядела на него такими глазами и никогда ему так не улыбалась. Ни разу. Может быть, она влюбилась впервые в жизни, и именно в этого краснощекого белобрысого мальчишку в щегольском мундире. Вот уж кто никак ей не подходил! Еще до свадьбы Урумов видел, правда мельком, своего предшественника-турка. Черный волосатый гигант откуда-то из Курдистана, весь словно бы состоящий из тугих узлов и острых граней, властный и по-своему красивый. А этот — просто стакан малинового сиропа, не больше. И все-таки она любила его, может быть, так, как любят бездетные женщины, жаждущие укрыть и защитить любовника. Во всяком случае, ее влюбленность не вызывала никаких сомнений. Два дня он колебался между несколькими крайними решениями. Никаких чувств он больше не испытывал, но достоинство его было задето. На третий день он пригласил жену к себе в кабинет. Она вошла спокойно, не догадываясь об опасности. Только во взгляде ее была легкая досада. — Я позвал тебя, Наталия, чтобы сказать, что отныне мы больше не муж и жена. Она даже не дрогнула, толькотихо и чуть удивленно спросила: — Почему? — Ты прекрасно знаешь почему. — И ты хочешь со мной развестись? — Нет. При условии, что ты прекратишь эту отвратительную связь. — Почему отвратительную? — Голос ее звучал враждебно. — Так я считаю! — ответил он резко. — У меня нет никакого желания следить за тобой и контролировать каждый твой шаг. Мы по-прежнему будем жить под одной крышей, если только ты не сделаешь меня посмешищем в глазах людей. Под одной крышей — не более того. Она не ответила. Сталинградская битва уже закончилась, и женщины гораздо лучше своих тупиц-мужей чувствовали, каким будет конец. Наталия встала и взглянула на него так, словно впервые увидела. — Ты пользуешься тем, что у меня нет никаких средств. — Ничем я не пользуюсь! — выкрикнул он, потрясенный собственным тоном. — Ты сможешь жить, как жила. Тогда ему было только сорок пять лет. До самой ее смерти он больше ни разу не прикоснулся к ней, да и она не сделала никакой попытки с ним сблизиться. Но своего лейтенанта-немца Наталия все-таки бросила — с той же холодной расчетливостью, с какой когда-то вышла за него самого. Правда, этот разрыв она перенесла очень болезненно. За несколько месяцев Наталия похудела, как выгнанная из дома кошка, взгляд сделался мрачным и злобным. На мужа она почти не смотрела, не просила у него денег — даже на домашние расходы. Не наряжалась, никуда не ходила, молчала целыми днями. Потом понемногу оправилась. Тогда ему и в голову не пришло, что он навсегда отказывается от своей мужской жизни. Но фактически так оно и случилось. Сначала ему нередко доводилось получать то, к чему он, собственно, и не очень стремился. Потом это стало случаться все реже и реже. Возможно, он и сам не сознавал, что после этой ослепительной и сильной женщины все остальные казались ему ничтожными, пресными и безвкусными, как солома. Несмотря ни на что, в глубине души у него еще оставалось что-то, чего она не сумела уничтожить, что-то от той огромной и слепой любви, которая дурманила его в первые месяцы. Без всякого желания обнимал он этих бесконечно чужих невзрачных женщин, да и его врожденная порядочность, пожалуй, мешала ему больше, чем их недостатки. Он не умел прятаться, искать квартиры, лгать. Не умел даже притворяться. Это было за пределами его душевных сил и возможностей. Но он смутно чувствовал, что сдается, и сдается навсегда. И с еще большей страстью и силой отдался своей работе. Однако, как это ни странно, отношения Урумова с женой постепенно наладились. И стали даже естественней, чем были до разрыва. Через несколько лет они, по всеобщему мнению, выглядели почти идеальной парой. Никто не подозревал, что между ними что-то случилось. Когда же они построили новую квартиру, то и спальня, правда, вопреки их желанию, оказалась общей. Они спали в одной комнате, не видя, не чувствуя друг друга — как друзья, которые уже не помнят, когда и почему они подружились. Урумов смутно догадывался о ее связях — коротких и более длительных, но догадывался с облегчением. В его глазах она по-прежнему была настоящей полноценной женщиной и имела все права на личную жизнь. Но одна мысль о том, чтобы к ней прикоснуться, приводила его в ужас. За окном одни за другими стали бить старинные городские часы. Три часа, а он все еще лежит с открытыми бессонными глазами, задыхаясь в горечи прошлого. Давно, вот уже не один десяток лет ему казалось, что оно навсегда скрыто под серым пеплом забвения. Он научился отлично справляться со старыми воспоминаниями, тяжелыми мыслями, глупыми иллюзиями, всякого рода подведением печальных итогов. И прежде всего — с надеждами, их он убивал первыми. Он и сам не знал почему, но это оказалось не таким уж трудным. Может быть, он просто устал и был полон отвращения и отчаяния. И редко, очень редко, какой-нибудь жаркой ночью перед ним вновь возникало мучительное воспоминание — девушка в кабинете отца со смущенно скрещенными на груди руками. Заснул он лишь на рассвете, вытянув руки поверх одеяла. Луна давно уже закатилась, небо посветлело. На ветке недалекого дерева с упоением распевала какая-то птичка — синица, соловей? Как давно исчезли птицы из его жизни. |
||
|