"Жуковский" - читать интересную книгу автора (Афанасьев Виктор Васильевич)Глава седьмая (1815-1818)«16 марта приехал Жуковский», — записал в дневнике новоиспеченный дерптский профессор Воейков. Молодой офицер и будущий исторический романист Иван Лажечников в марте того же года описывает Дерпт: «Живя здесь, воображаю, что не расставался с благословенною Германией: так сходны с обычаями и нравами ее жителей образ жизни дерптских обывателей, порядок, чистота, трудолюбие... В Дерпте средоточатся веселости и науки Лифляндского края. Дерпт очень красивый городок. Он имеет порядочную площадь. Гранитный мост его через реку Эмбах, построенный по повелению императрицы Екатерины II, может почесться одним из лучших его украшений. Здание Университета величественно, — оно стоит на древней городской площади... Выгодное положение Дерпта между Ригою и Петербургом... стечение в нем окружного дворянства... ярмарка, куда сливаются богатства Петербурга, Москвы, Риги, Ревеля и Белоруссии... все сие делает Дерпт одним из приятнейших городов России». Лажечников пишет, что «всегда помнить будет с удовольствием о вечерах, проведенных в здешних клубах (Благородном, Академическом и Мещанском), где всякий между Дом, в котором поселились Воейковы и Протасовы: «Светел, тепел и хорош, — как сообщала Маша Авдотье Петровне, — но завален книгами, мебелью, посудой... такой же хаос, какой был в Муратове». В первые же дни по приезде в Дерпт, в феврале, Маша побывала в обществе («Один одет лучше другого, все женщины красавицы»), познакомилась с хирургом и пианистом-виртуозом Мойером («который... будет меня учить!»), с живописцем Зенфом (»...будет нас учить!») и арфистом Фрике («будет меня учить! Дунька моя, а тебя здесь нет! о, боже мой!»). Маше смешны показались «чухны» с белокурыми и рыжими длинными волосами, извозчики, у которых на дуге по десять колокольчиков... Весело, оживленно проходили дни... «Худо мне, моя Дуняша! — пишет она. — И сердцу не с кем отдохнуть! С какой бы радостью отдала бурную свою остальную жизнь за то, что мой Везде в обществе встречали его с почетом — приехал знаменитый поэт... В доме Воейкова все шло своим чередом — вечера, гости... Но это «Милый друг, — писал Жуковский в конце марта, — надобно сказать тебе что-нибудь Письмо пролежало недописанным весь день. Прошла еще ночь. Утром он приписал: «Маша, откликнись. Я от тебя жду всего. У меня совершенно ничего не осталось». В начале апреля он пишет Александру Тургеневу, который звал его в Петербург жить вместе с ним: «Судьба жмет меня в комок, потом разожмет, потом опять скомкает. Видно, что только близ одного тебя мне совсем раскомкаться. Боюсь петербургской жизни, боюсь рассеянности, боюсь своей бедности и нерасчетливости. Что если со своим счастьем еще потерять и свою свободу, и свои занятия, и сделаться ремесленником, и жить только для того, чтобы не умереть с голоду!» Жуковский начал свыкаться с мыслью, что ехать надо в Петербург. В дневнике для Маши он пишет: «Мне везде будет хорошо — и в Петербурге, и в Сибири, и в тюрьме, только не здесь, где не дадут мне ничего доброго исполнить... Прошедшего никто у меня не отымет, а будущего — не надобно». ...В ночь на 4 мая Жуковский приехал в Петербург. Тургенева не было дома. В тяжком раздумье до самого утра сидел Жуковский перед окном, глядя на темную массу Михайловского замка, слабо освещенную месяцем, чуть серебрящуюся воду Фонтанки... Вечером 6 мая комнаты верхнего этажа дома Голицына, где жили братья Тургеневы — Александр и Николай (служащий в министерстве финансов), — наполнились смехом и говором целой толпы людей. Повидать Жуковского (а иные впервые познакомиться) пришли Уваров, Крылов, Дашков, Вигель, Гнедич, Лобанов. Само собой сложилось некое празднество. Все эти гости были в театре на премьере «Ифигении в Авлиде» в переводе — и превосходном — Михаила Лобанова. И вряд ли Лобанов был в обиде на то, что разговор за поздним ужином с шампанским почти не коснулся его «Ифигении», он не мог не понять важности момента: внимание было отдано не кому-нибудь, а знаменитому лирику и балладнику, автору «Певца во стане русских воинов», Жуковскому, которого не один год поджидали в Петербурге... Жуковский рад был им всем, в особенности же Гнедичу и Крылову, которые были друзьями, служили оба в Публичной библиотеке и жили соседями в доме библиотеки. Крылов не преминул напомнить Жуковскому о его баснях. Жуковский шутя ответил, что его басни теперь прикинулись балладами (чтобы не смешиваться с крыловскими), и там вместо мартышек и котов действуют ведьмы, мертвецы и черти, причем, если постараться, можно найти в каждой и мораль... Дни помчались суетные. Обеды у Блудовых, у Екатерины Федоровны Муравьевой, у Оленина, которого Жуковский поблагодарил за виньетки для «Певца». Оленин взялся сделать рисунки к будущему изданию его сочинений. Они втроем — Тургенев, Оленин и Жуковский — порешили, что томов будет три, для первого изображена будет Алексей Николаевич и Елизавета Марковна Оленины были радушные хозяева — в их доме на Фонтанке и в имении под Шлиссельбургом — Приютине — всегда кипел разнообразный, может быть, даже слишком разнообразный народ. Батюшков, Крылов, Гнедич, Лобанов были здесь как дома. Актеры, художники, ученые, писатели, а еще всякие приезжие иностранцы — все это находило у Оленина живой отклик и посильную помощь. В доме Оленина побранивали Шишкова, но не принято было хвалить Карамзина. Здесь, как отметил Жуковский, даже «спорят с теми, кто его хвалит». Жуковский боготворил Карамзина, это был для него образец человека высокой души, истинного благородства. Само собой получилось так, что Жуковский не сошелся с Олениным близко, не спешил в его дом. Его влечет в Долбино: «Дайте мне устроить свое здешнее, и я опять у вас, опять в своей семье, опять в прекрасном родном краю, окруженный всеми милыми воспоминаниями...» Еще более в Дерпт: «Знаете ли, что всякий ясный день, всякий запах березы... так же, как и всякая красная кровля, покрытая черепицами, поневоле тащит все воображение туда, куда и хотеть не должно». Тургенев предлагал службу. «Надобно все видеть здесь вблизи, — пишет об этом Жуковский, — чтобы увериться, что служить Через несколько дней после его приезда в Петербург, Жуковский был представлен Уваровым императрице-матери — Марии Федоровне; она целый час беседовала с ним; но он не был обольщен вниманием двора. «В большом свете поэт, заморская обезьяна, ventriloque8 и тому подобные редкости стоят на одной доске, — отмечает он, — для каждой из них одинаковое, равно продолжительное и равно непостоянное внимание». После беседы с императрицей мысль Жуковского — в письме к Авдотье Петровне в Долбино — опять метнулась к родным краям. «На всякий случай, — просит он, — чтобы была для меня отделана комната и в ней шкафы для моих книг, простые, но крепкие и недосягаемые для мышей, и в эти шкафы да перенесутся и поставятся книги мои, так чтобы я мог их обрести в порядке при своем приезде... Что ни говори судьба, а еще весело подумать, что у меня есть прекрасный уголок на моей родине»... (А в это время Маша пишет той же Киреевской: «Какое счастие получать такие письма из Саша Воейкова должна была родить. 12 июля Жуковский прибыл в Дерпт, а 26-го крестил «нового гостя земного», которого он в тот же день приветствовал стихами. С Машей он видится только за обедом и чаем — она очень похудела, испытывает частые недомогания (даже проводит по нескольку дней в постели), но бодрится, пишет Авдотье Петровне принужденно-веселые письма, за что та даже сердится на нее (какое, к чему 24 августа Жуковский уезжал из Дерпта. С ощущением полной безнадежности в душе он решился на последнее объяснение, Маша была при этом. «Прощаясь, он опять зачал мне говорить при ней, чтобы позволила этот ужасный для меня брак», — сообщала Екатерина Афанасьевна одному из родственников. И что будто бы при этом Маша «с искреннею твердостью ему сказала, что этого никогда не будет» (ложью мать «спасала» репутацию дочери...). Отчаяние, холод царили в душе Жуковского. Он сообщает Киреевской, которая стала самым задушевным его другом, что и на этот раз из Дерпта он «въехал в Петербург с самым грустным, холодным настоящим и с самым пустым будущим в своем чемодане». «Вот уже я две недели с лишком в Петербурге, — это писано 16 сентября, — а еще не принимался ни за что... Здесь не Долбино! Думаю, что голова и душа не прежде как у вас придут в некоторый порядок; у вас только буду иметь свободу оглядеться после моего пожара, выбрать место, где бы поставить то, что от него уцелело, и вместе с вами держать наготове заливную трубу». Жуковского приглашали в Гатчину, в Царское Село. Все ожидали выхода в свет его сочинений. Он был любимейшим поэтом молодежи. Но он собирался провести в Петербурге только одну зиму. «В начале весны, — пишет он Вяземскому, — проездом через Москву заеду в Остафьево и, вероятно, вместе проведем месяц в деревне, подле нашего Ливия... Потом переселюсь опять на свою родину, чтобы совершенно посвятить себя своей музе и только изредка делать набеги на Петербург». Мысль о родине, о родном убежище давала крепость его душе. Он убеждал себя смириться с жизнью без счастья, и в это время окончательно сложилось его отношение к жизни, к своей судьбе, — он сумел породнить трагедию с «тишиной» души, слезы отчаяния с добрейшей улыбкой хорошего, отзывчивого человека; холодную отчужденность от всего шумного, общественного — с веселым компанейством при самом непринужденном, естественном поведении на людях. Он жаждал Встреченный в Павловске весьма доброжелательно, Жуковский тем не менее чувствовал себя здесь Тот же закат... То же размышление: Тот же покой: Только ива, любимое дерево поэта, постарела, как и его душа: Там — «может быть» — «юноши могила», здесь — ...Надвигалась осень. В Царском Селе не раз видел Жуковский прогуливающихся лицейских — они смеялись, подталкивали друг друга. Лицей помещался во дворцовом флигеле. Он иногда думал, глядя на этот флигель, о племяннике Василия Пушкина — ода его «Воспоминания в Царском Селе», напечатанная в «Российском музеуме», поразила и его и Батюшкова. («Его «Воспоминания» вскружили нам голову с Жуковским, — пишет Батюшков Вяземскому. — Какая сила, точность в выражении, какая твердая и мастерская кисть в картинах».) Жуковский отметил этот свежий дар — он запомнил «К другу стихотворцу», «Кольну», напечатанные в «Вестнике Европы», и почти все, что успел напечатать талантливый лицеист в «Российском музеуме» и «Сыне Отечества». Еще не зная его, он уже любил этого юношу, тревожился о его будущем, чувствовал какое-то родство с ним. Наконец он решился войти во флигель... «Я сделал еще приятное знакомство! — писал он Вяземскому 19 сентября. — С нашим молодым чудотворцем Пушкиным. Я был у него на минуту в Сарском Селе. Милое, живое творение! Он мне обрадовался и крепко прижал руку мою к сердцу. Это надежда нашей словесности. Боюсь только, чтобы он, вообразив себя зрелым, не мешал себе созреть! Нам всем надобно соединиться, чтобы помочь вырасти этому будущему гиганту, который всех нас перерастает. Ему надобно непременно учиться, и учиться не так, как мы учились!.. Я бы желал переселить его года на три, на четыре в Геттинген или какой-нибудь другой немецкий университет! Даже Дерпт лучше Сарского Села. Он написал ко мне послание, которое отдал мне из рук в руки, — прекрасное! Это лучшее его произведение! Но и во всех других виден талант необыкновенный! Его душе нужна пища! Он теперь бродит около чужих идей и картин. Но когда запасется собственными, увидишь, что из него выйдет!» Жуковский стал чаще бывать в Царском. Он привозил Пушкину книги. Они беседовали. Жуковский был до слез тронут, когда Пушкин процитировал в осеннем парке строки из «Элегии» Андрея Тургенева, — оказывается, в Лицее многие любили это стихотворение, оно было здесь отечественной классикой вместе с «Сельским кладбищем» Жуковского. Думая о Пушкине, Жуковский не забывал его нигде — ни у друзей, ни в одиноких утренних трудах за конторкой. Имя Пушкина, весь облик его, живой и задумчивый одновременно, белозубая улыбка, быстрая речь навевали смутную, радостную надежду. Это было 21 сентября был дружеский обед у Дмитрия Блудова по поводу его и Дашкова именин (Дашкова Жуковский, несмотря на его высокий рост и мужественный, даже суровый вид, называл «Дашенькой», что невольно вызывало улыбку...). Были Крылов, Гнедич, Жихарев, Вигель и Тургенев. Среди шумных разговоров кто-то предложил вдруг: — А не пойти ли нам на «Липецкие воды»? Это была новая комедия Шаховского. 23-го она шла в первый раз. Все, кроме Гнедича и Крылова, согласились идти. «Оленисты» Гнедич и Крылов знали, в чем «секрет» пьесы, но нашли нужным промолчать (пьеса была до постановки хорошо известна в кругу А. Н. Оленина). Было взято шесть кресел в третьем ряду партера. Князь Шаховской был даровитый и остроумный драматург. Он был, однако, «старовер» в литературе и остроумие свое оттачивал нередко на приверженцах «нового слога», карамзинистах. В комической поэме «Расхищенные шубы» досталось Василию Пушкину, а в пьесе «Новый Стерн» — Карамзину. В нем, правда, было больше буффонства, веселого шутовства, чем злобы и яда. Поэтому друзья пошли в театр на Дворцовой площади, предвкушая по крайней мере удовольствие посмеяться. Комедия в самом деле оказалась смешной, затейливой, с интересными характерами героев. Актеры играли великолепно. Когда на сцене появился один из персонажей — стихотворец Фиалкин, — всем стало ясно, что это за пьеса. Фиалкин говорил цитатами из баллад Жуковского, он был «чувствительный поэт», «слезливо» поющий «нежным голосом под тихий строй гитары»... В графе Ольгине — намеки на Уварова, а Угаров? Нет, это не Уваров, это Василий Пушкин. Ясно, ясно... Месть за обвинения в адрес Шаховского, высказанные в поэтических посланиях Василия Пушкина, Жуковского, напечатанных в этом же году в «Российском музеуме». Обвинен был Шаховской в «лютой зависти» к Озерову и в погублении его. «Потомство грозное, отмщенья!» — воскликнул Жуковский в своем послании. Шаховской не стал взывать к потомству. Он воспользовался сценой, а он был одним из заправил петербургских театров... Любопытно, что всю взрывчатку князь-драматург запрятал в персонажи второстепенные (как бы намекая этим на второстепенность пародируемых лиц в жизни), не связанные даже с сюжетом комедии. Это был расчет. Расчет верный! Взорвалось! Жуковский с искренним добродушием смеялся уморительным репликам навязчивого и бестолкового стихотворца Фиалкина. Он не замечал, что многие зрители начали поглядывать на него, как бы прикидывая — насколько он Фиалкин... Блудов и Дашков постепенно закипали гневом... Жуковский увлеченно аплодировал актеру Климовскому, который блестяще играл дурацкого «стихотворца»... Галиматья! Жуковский видел в этом образе пример сценической Друзья Жуковского подняли бурю. В ответ на комедию Шаховского Дашков напечатал в «Сыне Отечества» издевательскую статью под названием «Письмо к новейшему Аристофану». Блудов написал «Видение в какой-то ограде, изданное обществом ученых мужей». Вяземский сочинил цикл эпиграмм на Шаховского — «Поэтический венок Шутовского, поднесенный ему раз навсегда за многие подвиги» — и «Письмо с Липецких вод», которое поместил в журнале «Российский музеум». Молодой Пушкин примкнул к защитникам Жуковского. Карамзин писал в эти дни Тургеневу: «Пусть Жуковский отвечает только новыми прекрасными стихами; Шаховской за ним не угонится». 14 октября в доме Уварова на Малой Морской, кроме хозяина, собрались еще пятеро: Блудов, Александр Тургенев, Жуковский, Дашков, Жихарев. Блудов читал свое «Видение», навеянное поездкой по делам наследства, — ему случилось остановиться в Арзамасе, на станции. Рядом с его комнатой была другая, куда, как он слышал через тонкую стену, пришли какие-то люди, которые ужинали и беседовали, как ему показалось — о литературе... Фантазия тотчас сделала из них общество безвестных любителей литературы... Сама собой возникла мысль создать общество. Началось уточнение деталей, поиски названия... Припомнились средневековые «буффонские клубы» в Италии с их комическими ритуалами, ложными именами, розыгрышами — все это было призвано маскировать настоящие цели собраний... Название придумалось скоро: «Арзамасское общество безвестных людей». Члены — «Их превосходительства гении Арзамаса» в то же время «гуси», так как эмблемой общества был избран мерзлый гусь (это оттого, что город Арзамас славился гусями...»). «Гуси» должны были иметь прозвища, взятые из баллад Жуковского. Так Уваров получил имя Особенно «крамольными» были имена-междометия, слова, мелькавшие в балладах Жуковского, о которых даже несколько лет спустя не кто-нибудь, а Иван Дмитриев (!) писал Шишкову: «Я и сам не могу спокойно встречать... такие слова, которые мы в детстве слыхали от старух или сказывалыциков... «Арзамас» должен был противостоять шишковской Беседе любителей русского слова, заседавшей в доме Державина на Фонтанке с 1811 года. Каждый вступающий в «Арзамас» должен был в издевательски-похвальной речи отпевать кого-нибудь из «беседчиков». Жуковский отпевал графа Дмитрия Ивановича Хвостова (под именем Как бы серьезно ни стоял в основе борьбы «Арзамаса» с Беседой спор о старом и новом слоге, Жуковский, будучи истинным арзамасцем, «ехал на Галиматье» и творил как бы живой Благодаря деятельности разных людей «Арзамас» сделался сложной структурой, — в него пытались внести даже черты тайного политического общества. Но суть его — по линии, которую вел Жуковский, вел буквально — в протоколах. Арзамасские речи и протоколы (кто бы их ни говорил или писал) неизбежно принимали облик, заданный Жуковским, и сливались в единое целое. Кончалось заседание, все разъезжались по домам. Какие письма писал Жуковский в это «веселое» арзамасское время на родину, видно по ответу Киреевской, по ее долбинскому письму от 23 ноября 1815 года: «Милый брат! Милый друг! Бесценное письмо ваше оживило меня, хотя в нем нет ничего Мойера он знал. Мойер сватался уже к Маше, получил отказ, но остался другом семьи. Подружился с ним и Жуковский. Мойера нельзя было не любить за прекрасную душу. Он был профессор хирургии Дерптского университета, пианист-виртуоз, коротко знакомый с Бетховеном. Еще в сентябре Маша писала о нем Киреевской: «Милый, добрый, благородный Мойер... Он положил себе за правило забывать или не думать о себе там, где дело идет о пользе ближнего, и жертвовать всем другому. И это не слова, а Жизнь Маши была в это время до крайности тяжкой. С Жуковским она была разлучена и убеждена была, что уже теперь навсегда. Воейков же, забравший в семье власть, старался поработить и Машу — он шпионил за ней, перехватывал письма, брал с нее клятвы, что она без его разрешения не выйдет замуж (давая понять, что он действует якобы в пользу Жуковского). Он требовал отказать Мойеру. Воейков распоряжался всеми имениями Протасовых, в том числе и Муратовой, которое в случае замужества Маши должно было быть разделено на две половины. Наконец он стал пить, вести себя нагло и грубо, ни во что не ставить не только Машу, но и свою жену и Екатерину Афанасьевну. Лекции в университете он читал плохо — студенты на них почти не бывали. В городе стали смотреть на него с насмешкой; авторитет его пал настолько, что хоть беги из Дерпта... Озлобившись, он все чаще устраивал дома неистовые пьяные скандалы. «Воейков обещал маменьке убить Мойера и Жуковского и потом зарезать себя. После ужина он опять был пьян, — пишет Маша в дневнике. — У маменьки пресильная рвота, а у меня идет беспрестанно кровь горлом. Воейков смеется надо мной, говоря, что этому причиной страсть, что я также плевала кровью, когда сбиралась за Жуковского, что через год верно от какого-нибудь генерала будет та же болезнь». Маша решила «убежать из дома Жуковский требует года отсрочки для этой свадьбы: «Мойер прекрасный человек, сколько я его знаю! Но тебе надобно с ним счастия. Прежде узнай наверное, что его получишь, а там уже располагай собою. Неужели нельзя тебе иметь году отсрочки? Неужели я такая презренная тварь, что уже мне никакого утешения сделать не можно, что уже меня можно раздавить, не думая даже, что я могу почувствовать боль?.. Сердце разрывается, когда подумаю об этой жестокости, об этом холодном самовластии, которое величают материнскою любовью. Но скажи, Маша, разве ты не обязана подумать и обо мне? Разве для тебя не нужно избавить меня от такой мысли, которая отравит всю мою жизнь, от мысли, что тебя И в это же время он начал ответ на письмо к нему Авдотьи Петровны. «Мое Между тем из Дерпта прикатил в Петербург Воейков. Он вдруг понял, что если пойдет дальше в своих безобразиях, он лишится поддержки Жуковского, Тургенева и их друзей, а ведь профессорское место уходило у него из рук... Он приехал В ответ на призыв Маши приехать в Дерпт Жуковский пишет: «Что ж будет пользы в моем приезде! Я не поеду за тем, чтобы непременно сказать Если бы Жуковский не ощущал образ Маши покинувшим его навеки, как бы улетевшим на небеса, он бы не мог поехать в Дерпт. Идущая замуж за Мойера — это не его Маша, не та. Словно Смерть разорвала этот образ надвое. В середине января 1816 года был день отъезда, день сомнений, мучений и слез отчаяния. Он не мог обойтись без Поэзии. И вот — нашлось у Гёте, сказалось по-русски: И когда он уехал, закутавшись в шубу, когда ветер ударял в кибитку и темные пространства дышали равнодушным холодом, он думал о синей стране Былого, где и все черное преобразилось в лазурь и золото: Первый том сочинений Жуковского выходит из печати, второй — будет следом. «Сын Отечества» в декабре дважды публиковал объявление: «В Санкт-Петербурге в Большой Миллионной, в доме Медицинского департамента Министерства полиции у титулярного советника Василия Тимофеевича Кашкина принимается подписка на издание Стихотворений господина Жуковского, в двух частях; в первой части помещены лирические стихотворения, романсы, песни, послания; во второй — баллады, смесь... При каждой части искусно выгравированная виньетка. Цена подписная за обе части в папке 20 рублей... ...В Дерпт он приехал с твердым намерением, забыв совершенно себя, устроить для всех если не счастье, то спокойную жизнь. Приехав, он увидел не жизнь, а настоящий ад, который устроил в семье после своего приезда из Петербурга Авдотья Петровна немедленно пустилась из Долбина в дорогу, но ей не повезло — при переезде через Оку сани вместе с пассажирами провалились под лед, она жестоко простудилась и вынуждена была остановиться в Козельске. В письме от 19 февраля Жуковский подробно рассказывает ей обо всем, что в течение последнего месяца происходило в Дерпте. Он усмирил Воейкова («В моих руках его репутация, его связи с прочими его друзьями, все это дает мне большую над ним силу»). «Что за жизнь, которую она ведет! — пишет он о Маше. — Нет свободы ни чувствовать, ни мыслить, ни действовать! Даже нет своего угла! Во всем тяжелая, убийственная неволя». В конце февраля 1816 года ожидался выход второго тома сочинений Жуковского, и вот он снова в Петербурге. «У нас здесь праздник за праздником. Для меня же лучший из праздников: присутствие здесь нашего почтенного Николая Михайловича». Карамзин остановился на Фонтанке у Муравьевых. Он привез рукопись восьми томов «Истории государства Российского» и собирался их печатать. В феврале дважды читал отрывки членам «Арзамаса» («Сказать правду, — писал он в Москву, — здесь не знаю ничего умнее арзамасцев: с ними бы жить и умереть»), которые были в восторге и избрали его «почетным гусем» общества. «Он читал нам описание взятия Казани, — сообщает Жуковский Дмитриеву. — Какое совершенство! И какая эпоха для русского появление этой Истории! Какое сокровище для языка, для поэзии, не говорю уже о той деятельности, которая должна будет родиться в умах. Эту Историю можно назвать В феврале и марте 1816 года был самый разгар арзамасской буффонады. 17 февраля принят был в члены Вяземский. Как отмечено в протоколе — «1-е. В марте было одно из самых гомерических заседаний — кульминация арзамасского эпоса: прием «Его превосходительства гения Арзамаса Потом была речь Резвого Кота члену Вот, стрелявшему в чудище; члена Чу при целовании Вотом Совы и т. д. до заключительной речи Асмодея и благодарственной речи Вота. Речь его была яростным выпадом против Беседы: «Пусть сычи вечно останутся сычами! Мы вечно будем удивляться многопудным их произведениям, вечно отпевать их, вечно забавляться их трагедиями». Сочинения Жуковского вышли в свет, слава его упрочилась. Но многие даже его друзья — и даже поэты — считали эти сочинения, весь этот лирический и балладный мир, неким началом и обещанием ...Жуковский начал писать в Дерпте «Вадима». В черновую тетрадь он заносит и свои размышления о литературе. «Оригинальность есть зрелость, произведенная собственною растительною силою... Быть национальным не значит писать так, как писали русские во времена Владимира; но — быть русским своего времени, Тогда же, в конце 1816 года, закончил Жуковский по просьбе Тургенева заброшенного было «Певца в Кремле». 6 ноября он писал Тургеневу: «Посылаю тебе «Певца», милый друг, и благодарю за то, что ты принудил меня его кончить». Изданием «Певца в Кремле» отдельной брошюрой занялся Кавелин, — книжка вышла в конце того же года. В Москве Каченовский, по собственному почину, выбрал из «Вестника Европы» все прозаические переводы, сделанные Жуковским (в это число попали и переводы родных Жуковского), и выпустил в 1816 году три тома, готовя к следующему году еще два. Год в отношении изданий был для Жуковского плодотворен! И стихи, и проза... С грузом новых сочинении приехал он в декабре в Петербург. 24 декабря явился он с ними на 16-е заседание «Арзамаса». В своей речи он покаялся в том, что до сих пор не исполнил возложенной на него еще при первых заседаниях обязанности написать «Законы Арзамаса». «Почитаю беззаконие более для нас выгодным! — говорил он. — Легко случиться может, что, написав законы, мы будем поступать в противность тому, что напишем! Это почти неизбежно! Не лучше ли подчинить себя беззаконию и поступать в противность беззаконию». Он не хотел «порядка». Главное для него в обществе было — буффонада, хотя многие члены представляли себе «Арзамас» по-иному... 30 декабря 1816 года Жуковскому была назначена пожизненная пенсия. 6 января в доме Блудова Тургенев прочел членам «Арзамаса» указ: «Господину министру финансов. Взирая со вниманием на труды и дарования известного писателя, штабс-капитана Василия Жуковского, обогатившего нашу словесность отличными произведениями, из коих многие посвящены славе российского оружия, повелеваю, как в ознаменование моего к нему благоволения, так и для доставления нужной при его занятиях независимости состояния, производить ему в пенсион по четыре тысячи рублей в год из сумм государственного казначейства. Александр». Арзамасцы закатили Жуковскому целый праздник. «Мой пенсион есть для меня происшествие счастливое, без всякой примеси неприятного, — писал Жуковский в Мишенское Анне Петровне. — Я ни о чем не заботился и не хлопотал. Все сделала попечительная дружба Тургенева. Он без моего почти ведома заставил поднести кн. Голицына, нынешнего министра просвещения, государю экземпляр моих сочинений. Правда, надобно было написать посвятительное письмо государю — но вот все, что сделано с моей стороны... Мысль, что будущее обеспечено, успокаивает душу. Теперь постоянный труд для меня обязанность». «Согласен с тобою насчет Жуковского, — пишет Батюшков Вяземскому. — К чему переводы с немецкого?.. У них все каряченье и судороги. Право, хорошего немного». А у Жуковского на столе — уже в Дерпте (он в январе приехал туда) — появляется Гёте... Его совершенно покорила лирика автора «Вертера»... Он приготовил к изданию «Двенадцать спящих дев» и прибавил к ним вступительное стихотворение — это перевод посвящения первой части «Фауста» — и взял немецкий эпиграф ко всему произведению, тоже из «Фауста»: «Чудо — любимое дитя веры»... И к «Громобою» и к «Вадиму» — эпиграфы из Шиллера, по-немецки, из тех стихов, которые Жуковский перевел на русский... И все же среди прочих работ достал экземпляр «Слова с полку Игореве», подаренный ему некогда Андреем Тургеневым, и начал делать переложение, деля текст на ритмические отрывки. Эта работа несколько удовлетворила его патриотическое чувство, но она была оставлена из-за важных событий и положена до времени в стол. 14 января 1817 года Маша была обвенчана с Мойером, который близоруко щурился через очки и с тревогой приглядывался к нахлынувшей на Машино лицо бледности. Он знал, отчего и это. Но он ничего не мог с собой поделать — Маша для него, как и для Жуковского, стала единственно близкой женской душой. Маша и пошла за него потому, что встретила в Мойере подобие «Жуковского» чувства. Жуковский был на свадьбе. И даже не позволил себе быть печальным. «Свадьба кончена, — пишет он Тургеневу в январе, — и душа совсем утихла. Думаю только об одной работе». Тургенев не понимал, как мог Жуковский дать Маше согласие на ее замужество. «Трудно было решиться, — разъясняет ему Жуковский. — Но минута, в которую я решился, сделала из меня другого человека... Я хлебнул из Леты и чувствую, что вода ее усыпительна... Мое теперешнее положение есть усталость человека, который долго боролся с сильным противником, но, боровшись, имел некоторую деятельность; борьба кончилась, но вместе с нею и деятельность». Жуковский ничего не пишет. Свое старое ему перечитывать больно. «Не могу читать стихов своих... Они кажутся мне гробовыми памятниками самого меня, — пишет Жуковский, — они говорят мне о той жизни, которой для меня нет! Я смотрю на них, как потерявший веру смотрит на церковь, в которой когда-то он с теплою, утешительной верою молился... Музыка моя молчит, и я сплю!» В конце апреля через Дерпт проезжал бывший дерптский профессор российской словесности, а с 1810 года — помощник воспитателя при великих князьях Николае и Михаиле — Григорий Андреевич Глинка. Ему была предложена должность учителя русского языка при молодой супруге великого князя Николая прусской принцессе Фредерике-Луизе-Шарлотте-Вильгельмине, которой при крещении в православие было дано имя Александры Федоровны. Глинка был болен, не подыскав себе замены по должности, он не мог ехать на воды. «Он сделал мне от себя следующее предложение, — сообщает Жуковский Тургеневу. — Для принцессы Шарлотты нужен будет учитель русского языка. Место это предлагают ему с 3.000 жалованья от государя и 2.000 от великого князя, с квартирою во дворце великого князя... Занятие: Приходилось идти и на жертвы. Надо было отказаться от поездки с Воейковыми и Мойерами в Орловскую, в Муратово, намечавшейся этим летом... А еще: «Я хотел было употребить года два на путешествия, — плакался он Тургеневу, — хотел было дать себе года два В мае Жуковский приехал в Петербург: его назначение вот-вот должно было состояться. А пока он живет у Блудова и посещает заседания «Арзамаса». Без него приняты были Николай Тургенев и Михаил Орлов. «Арзамасское братство» росло, и Жуковский был этому рад. Но комический эпос о прении старого слога с новым иссякал. Разговоры и речи пошли о политике. О свободе книгопечатания. Об освобождении крестьян. Об арзамасском журнале, в котором литературе отводилось самое малое место. Галиматья теряла смысл и многим начинала казаться детской забавой. «Арзамас» словно В 1817 году — свадьба за свадьбой: в январе Маша за Мойера и Анна Петровна Юшкова за Егора Зонтага, американского морского офицера на русской службе. В июле Авдотья Петровна Киреевская вышла замуж за Алексея Андреевича Елагина. Елагины венчались в Козельске. В это время Саша, жена Воейкова, была в Долбине — ей предстояли роды. Маша с Мойером приехали в Муратово — половина села отошла к ним, уплыла из рук Воейкова, мечтавшего владеть всем... «Благословляю вас от всего сердца, милая сестра! — пишет Жуковский Киреевской, которая стала Елагиной. — Как больно не быть у вас в эту минуту!» Радость была сильно омрачена горем: умерла в родах сестра Анны и Авдотьи Петровны — Екатерина Петровна Азбукина. И еще — умерла жена Плещеева, Анна Ивановна, — Плещеев с детьми собирался ехать в Петербург... Маша, так стремившаяся на «родину», мечтавшая отдохнуть здесь душой, писала Жуковскому: «Кто мог вообразить, что приезд мой в Муратово будет время самое несчастное в жизни. Здесь точно ничего более для меня не осталось, точно дух смерти пролетел по родине... Жуковский, не желай быть в Муратове! здесь все напоминает прошедшее, невозвратимое — только и видишь, что гробы, ничего нет старого...» ...Осенью приехал в Петербург Батюшков — заканчивать издание и его двух томов (последним крупным событием в литературе были Жуковский и Батюшков часто виделись в это время. Батюшков все время хандрит, чувствует какие-то неясные недомогания, мечтает о поездке в Италию и просит друзей по «Арзамасу» выхлопотать ему место при русской миссии в Риме или Неаполе. Надвигающаяся зима пугала его. В ожидании решения своей судьбы он собирается в Крым. «Полечу в Тавриду лечить грудь мою, — пишет он Вяземскому. — В ожидании чего пью лекарство и вижусь с Жуковским. На него весело глядеть моему сердцу и грустно, когда подумаю о разлуке». Говоря о «разлуке», Батюшков имел в виду отъезд Жуковского с двором в Москву, — он ехал как учитель русского языка великой княгини Александры Федоровны. С 19 сентября по 1 октября Жуковский был в Дерпте, — хотелось проститься с родными. 2 октября в Петербурге — в доме купца Риттера на Галерной, где остановился Плещеев, — состоялся прощальный «Арзамас». Прощались с Жуковским, который уезжал на весь зимний сезон, до будущей весны. На следующий день Батюшков и Пушкин проводили его до Царского Села, где вместе пообедали. 9-го Жуковский прибыл в Москву, где с первого же дня начались встречи со старыми друзьями и знакомыми. Он был у Вяземского, Дмитриева, Антонского, В. Л. Пушкина, Каченовского, Дениса Давыдова, книгопродавца Попова, у Кокошкина — драматурга; ездил в Остафьево к Вяземским. Москву заполонила петербургская знать — ведь приехал весь двор. Жуковскому приходилось бывать на бесконечных обедах, приемах, балах, сталкиваться с разными придворными, представляться императрице, государю, прусскому принцу. 22 октября он дал первый урок своей ученице. «Я надеюсь со временем сделать уроки свои весьма интересными, — записал он в дневнике 27 октября. — Они будут не только со стороны языка ей полезны, но дадут пищу размышлению и подействуют благодетельным образом на сердце... Честолюбие молчит; в душе одно желание доброго... Милая, привлекательная должность! Поэзия! Свобода! Заслуженное уважение по чистоте намерений и дел, желание добра всем и сердечная уверенность, что не буду ни с кем соперником и не огорчусь потерею выгод, ибо не ищу их — вот теперь мое положение». Жуковский очень дорожит своей самостоятельностью не только в действиях, но и своих внутренних ощущениях. Однажды он заметил, что какая-то В Москве Жуковский жил сначала у Антонского, потом на казенной квартире в Кремле — в келье Чудова монастыря: «На окнах моих крепкие решетки, но горницы убраны не по-монашески; тишина стихотворная царствует в моей обители, и уж Музы стучатся в двери». Жуковский начал здесь стихотворный перевод «Орлеанской девы» Шиллера... Задумчиво бродил Жуковский по Москве, вспоминая пансионские годы, Андрея Тургенева, Соковниных, свое редакторство... Уже не осталось следов пожара 1812 года, но не осталось и Москвы В начале 1818 года в Петербурге вышли первые восемь томов «Истории государства Российского» Карамзина. Василий Львович Пушкин пишет Вяземскому в Варшаву: «История Российская вся уже раскуплена в Петербурге, и здесь ее продают дорогой ценою. Я читаю ее с восхищением и просиживаю за нею целые ночи». Тогда же в Москве читал «Историю» и Жуковский. Он отчеркивал в томах абзацы и целые страницы, но заметок на полях почти не оставил. Это было В начале весны приехали в Москву Батюшков (проездом в Крым), Гнедич (проездом в Полтаву), Александр Тургенев, призванный по делам. У Василия Львовича Тургенев читал привезенные им отрывки из поэмы Александра Пушкина «Руслан и Людмила» — и дядя поэта, и все слушатели были восхищены. К апрелю вышло из печати уже пять книжечек «Fur Wenige»11, Жуковский всех своих друзей наделил экземплярами. Тут были стихи из Уланда, Гёте, Шиллера, Гебеля, Кёрнера, баллады «Рыбак», «Рыцарь Тогенбург», «Лесной царь» и «Граф Гапсбургский». Эти книжечки делали уроки русского языка Часом Поэзии, — Александра Федоровна учила переводы Жуковского наизусть, запоминая поэтические фразы, — В первых числах мая Жуковский выехал на родину. Он побывал в Белёве, Мишенском, в Долбине — у Елагиных, где познакомился с мужем Авдотьи Петровны. Вид Мишенского его поразил. Он не нашел ни усадебного дома, ни прудов, ни близлежащих рощ... То-то Анна Петровна ничего не писала... И он узнал, что муж ее, американец Зонтаг, увез ее в Николаев, где он служил, а перед тем приказал разобрать дом и флигеля и сложить бревна в кучу, спустить пруды и срыть цветники. Перед отъездом же он продал часть леса — там до сих пор стучали топоры, падали дубы и сосны... Белела каменная церковь среди сирени... Шумели березы на кладбище... Молчал старый парк... Когда Жуковский прошел через парк и увидел Грееву элегию, заросшую кустами и травой, нашла туча, и тихо застучал по листьям теплый дождик... вспомнил «Опустевшую деревню» Голдсмита, которую переводил вот здесь, в беседке... Все опустело! Нет Мишенского, пусто в Муратове, давным-давно чужие люди живут в его белёвском доме над Окой, да и Авдотья Петровна не станет больше продавать имения и ехать с ним в Швейцарию... Нет больше Постаревшим и грустным увидели его в Москве в начале июня Батюшков и Василий Львович Пушкин. Батюшков ругает «Fur Wenige» и хвалит послание к Александре Федоровне. «Мы ожидаем от тебя поэмы», — говорит он Жуковскому. Жуковский знает, что «мы» — это в основном Батюшков и Вяземский. В Петербурге в это время выходит новое издание сочинений Жуковского в трех томах. Это ли не поэма в трех песнях?.. Чего же еще? «Поэму пишет «Сверчок», — ответил он Батюшкову. «А я, — добавил он, — составляю грамматические таблицы». Батюшков жаловался, что ему для писания не хватает Италии, что он хворает, мерзнет и скоро перестанет писать, а друзья плохо о нем хлопочут. «Неужели мне нельзя найти какое-нибудь место при посланнике? — говорил он Жуковскому, когда они встретились у Никиты Муравьева. — Жаль мне, а придется продавать последнее имение и ехать на свои... Года на три хватит». Жуковский развеселил его немного, рассказав, что все утро просидел в Сандуновских банях с книгопродавцем Иваном Васильевичем Поповым, уговаривая его не продавать дурных книг. Затем Жуковский сел к столу и начал составлять прошение на высочайшее имя — для Батюшкова. Между тем Тургенев в Петербурге должен был поднести от имени Батюшкова два тома «Опытов в стихах и прозе» министру иностранных дел графу Каподистрии. Затем Батюшков, в ожидании решения своей участи, уехал в Одессу, а Жуковский отправился в Петербург. С сентября он поселился вместе с Плещеевым в Коломне, на углу Крюкова канала и Екатерингофского проспекта. Здесь Жуковский разместил свои книги — он наконец раскрыл ящики, присланные Елагиной из Долбина. Многих книг не хватало, и он послал Авдотье Петровне список того, что нужно было разыскать и прислать. Сюда Блудов прислал Жуковскому из Лондона новые части «Чайльд Гарольда» Байрона и Томаса Мура в двух томах. «Реестр всех сочинений Байрона, Вальтер-Скотта и Саути я вытребовал у книгопродавца и посылаю к тебе, — пишет он Жуковскому. — Назначь, чего у тебя нет и что хочешь иметь». Жуковский занят подготовкой пособий для уроков с великой княгиней — «пока не кончу начатых давно своих В октябре Жуковский был принят в члены шишковской Российской Академии (принят был туда и Карамзин). Ни один «арзамасец» не взбунтовался. Только Вяземский кольнул его в письме к Дашкову: «Сперва писал он для Вяземский в письмах из Варшавы к Дашкову и Тургеневу изощряется в дружеских насмешках по поводу Жуковского («И мы хотим усовестить Жуковского, а он показывает на Академию и говорит: «Там мне Шишков на братство руку дал», — и мы принуждены молчать» и т. п.). В конце концов многотерпеливый и миролюбивый Жуковский сделал ему выговор: «Вот уж два письма от тебя к Тургеневу такие, которые не понравились. Ты шутишь и на мой счет, ставишь меня наряду с пьяным Костровым, Мерзляковым... Я не желал бы, чтобы я и И вот Жуковский простудился, лежит в постели. «Я болен, — пишет он в дневнике 28 октября. — В промежутках — более высоких мыслей, нежели когда-нибудь. Более воспоминаний, и трогательных. Какое-то общее неясное воспоминание, без вида и голоса, как будто 22 ноября Жуковский писал Дмитриеву: «Я был болен: три недели вылежал и высидел дома. Теперь поправляюсь, и первый мой выход на свет божий была поездка в Царское Село, где мы простились всем Арзамасом с нашим Ахиллом-Батюшковым, который теперь бежит от зимы не оглядываясь и, вероятно, недели через три опять в каком-нибудь уголку северной Италии увидится с весною». На проводы, кроме Жуковского, собрались А. И. Тургенев, А. С. Пушкин, Н. М. Муравьев, Н. И. Гнедич, барон Павел Львович Шиллинг фон Канштадт (востоковед, изобретатель, дипломат...), тетка Батюшкова, Екатерина Федоровна Муравьева, и ее племянники Лунины, брат и сестра. «Вчера проводили мы Батюшкова в Италию, — писал Тургенев Вяземскому 20 ноября. — Во втором часу... отправились в Царское Село, где ожидал уже нас хороший обед и батарея шампанского. Горевали, пили, смеялись, спорили, горячились, готовы были плакать и опять пили... В девять часов вечера усадили своего милого вояжера и с чувством долгой разлуки обняли его...» Италия! Вечный Рим!.. Жуковский возвращался домой поздно. Колкий снег сыпал в лицо; хрустел под колесами лед... Пространство ночных полей вдруг словно раздвинулось, и встали во тьме невидимые горы... Нет, не Италии — это снежный блеск Альп... Это прирейнские скалы и кручи... массивы Гарца... Россия широко втекала в дружественную Европу. |
||
|