"Звездные гусары" - читать интересную книгу автора (Хаецкая Елена Владимировна)Ночь на бивуакеПосле некоторых боевых действий, весьма для нас успешных, N-ский полк перевели глубоко в тыл. Командование решило, что личному составу надобно отдохнуть и заодно уж приготовиться к смотру, каковой намечался в честь прибытия великого князя на Варуссу. Подобный, с позволения сказать, отдых далеко не всем пришелся по душе. Настоящий вояка, бывавший в серьезном деле, начинает относиться к смотрам и парадам с некоторым пренебрежением. После кровавых схваток заниматься шагистикой, изнурять испытанных солдат муштрою и оскорблять свой боевой глайдер наведением нарочитого лоска – ну как перенесть такое? Только высочайший визит в качестве повода к смотру удерживал моих товарищей от ропота и проявления недовольства. Меня и несколько других офицеров назначили квартирьерами, поручили нашему попечению четыре инженерных взвода и отправили обустраивать будущую дислокацию полка. Место определили нам совсем глухое. На многие версты окрест лежала степь ровною скатертью. Далеко было видно, как ветер гонит по серебристой траве волны, сходные с морскими. От волн исходил терпкий, медвяный запах. Медом пахла и вода в колодце, выкопанном в незапамятные времена. Цырык-цырыки, род здешних кузнечиков, пели так самозабвенно, что иной раз приходилось нам почти кричать, дабы быть услышанными друг другом. Покойная здешняя местность выглядела самой благодатной. Тем удивительнее было знать, что ближайший оазис находится отсюда в трех днях пути по воздуху. Варучане избегали селиться тут и пасти свой скот. Ротмистр Алтынаев быстро указал и на причину этого курьеза. Собственно говоря, причина располагалась прямо вокруг нас, потому я сразу ее и не приметил. А если подняться на глайдере повыше, то ясно видными делались огромные круги из примятой неизвестно кем травы. В центре одного такого круга мы и разбили временный наш лагерь. Поздним вечером, после ужина, когда чаша с пуншем пошла по рукам, уподобившись спутнику на орбите, когда задымили трубки, а поручик Сенютович отчаялся настроить свою бывалую гитару, разговор у костра сам собою вернулся к таинственным следам на траве. – Подобные кунштюки встречаются и на Земле-матушке. Во времена дремучего Средневековья люди полагали, что эти круги оставляли на полях ведьмы, когда в непотребном виде плясали и тешили тем самого сатану, – изрек полковой врач Щеткин менторским тоном. Сенютович сразу пришел в восхищение. – Какой же темперамент нужно иметь, господа, – мечтательно молвил он, – чтобы в пляске этак траву утоптать! Полагаю, ведьмы были те еще штучки! – Позднее, в более просвещенные времена, а именно – в веке двадцатом, принято было считать, что круги на траве суть следы визитеров из обитаемого космоса, – продолжал Щеткин. – Но мне кажется, что это вздор. Мы на этой планете сами в качестве пришельцев, и однако ж я ни разу не наблюдал, чтобы г-н полковник или, скажем, присутствующий тут поручик Сенютович бегал по степи и приминал растительность ровной окружностью. Нет, господа, поймите меня правильно – упомянутому поручику случалось на моей памяти выписывать на ходу замысловатые фигуры, но они походили скорее на синусоиды… Дружный хохот заглушил слабые протесты Сенютовича, каковой, бесспорно, и протестовал-то больше для вида, а сам считал себя польщенным. – Однако суеверия редко бывают беспочвенны, – заметил ротмистр Алтынаев, сохраняя при общем смехе полную серьезность. – Я бы сказал, что суеверия – это неверно истолкованные факты. Мне доподлинно известно, что местные пастухи избегают ведьминых кругов по причине вполне определенной. Домашний скот, случайно попавший в подобный круг, не может уже сам выйти из его пределов и, бывает, гибнет от полного истощения. Я православный христианин, господа, и самой верой своей избавлен от пустых страхов перед неведомым. Тем не менее ведьмы с их плясками кажутся мне более натуральными, нежели вздорные и непрошеные гости из космоса, которым заняться более нечем, кроме как портить выпасы. Во времена, названные нашим почтенным доктором “просвещенными”, отрицалось само существование потусторонних сил. Немало людей пострадали от того, что, столкнувшись с опасностью, не сознавали ее. Что греха таить, ведь и в наш век случаются порой такие истории, что иной записной скептик только рукой махнет и слушать не станет. Думается мне, почти каждый из нас может припомнить нечто в подобном роде, что произошло либо с ним самим, либо с кем-то из его знакомых. – Пожавуй, так, – согласился князь Мшинский, сидевший до сих пор в молчании. – Неужели, князь, и вы бывали свидетелем сверхъестественного происшествия? – поразился я. Мне и в голову не могло прийти, что неизведанное по своей воле коснулось человека, ничем, кроме чистоты воротничка, не озабоченного. Казалось, что предел таинственного, положенный князю, – невесть откуда взявшееся пятнышко на надушенном батистовом платке. – Бе’ите выше, ко’нет. Не свидетелем, а непос’едственным участником. Самого нату’ального све’хъестественного п’оисшествия. – Ну, пошла писать губерния! – усмехнулся доктор Щеткин, но Сенютович, не слушая его, взмолился: – Князь, миленький, расскажите! А то, право, мне теперь от любопытства не заснуть. – В самом деле, князь! – Поведайте ваше происшествие, князь! – Не томите, ей-богу! – поддержали поручика остальные. – Что ж, пожавуй, я ’асскажу. Но коли сон у вас п’опадет не от любопытства, а от иных п’ичин, то уж меня п’ошу не винить. С этими словами князь Мшинский бросил в костер окурок дорогой регалии, пригубил коньяку из серебрянной фляжки с гербом, щелчком смахнул воображаемую соринку с выпушки рукава и начал: – Свучивось это, господа, по’ядочно лет назад. Я тогда быв молод и весьма неду’ен собой… Дабы не обременять и без того терпеливого читателя изысканным, но уж очень своеобразным произношением князя, я перескажу его историю от третьего лица. Князю шел девятнадцатый год. Юности свойственны колебания, и ради этих причин князь никак не мог определиться с будущей своей стезей. Заманчивая карьера военного сменялась в его воображении светскими радостями мирной жизни, какие только может предложить Санкт-Петербург молодому человеку из хорошей семьи. Думается мне, князь никак не мог решить, что больше к нему идет – фрак или же доломан с ментиком. Уступив настояниям своей маменьки, князь Вольдемар вознамерился держать экзамен в университет и даже всерьез засел за книги. Впрочем, экзаменацией он манкировал – напряженные умственные занятия подорвали его здоровье. Маменька всполошилась и раскаялась в своей настойчивости. Она тут же взяла с юного Вольдемара честное слово, что впредь он не станет обременять себя науками и не разогнет ни единой книги, за исключением беллетристики – и то в качестве снотворного. Сразу после заключения сего торжественного пакта молодой князь был отправлен на планету М***, славную в те поры курортами и целебными испарениями. В дороге ему грустилось. Планета М*** рисовалась в воображении князя непривлекательной юдолью, где коротают век подагрические старички и чудят напропалую бодрые старушки. Променять блаженную истому белых ночей, насыщенную волнующими флюидами и ароматом персидской сирени, на скучный пляж, усеянный телами, далекими от совершенства статуй Летнего сада… Сама мысль эта представлялась князю кощунством! Впрочем, по прибытии молодой князь мгновенно утешился. Приморский город утопал в цветах, а ночные огни его подмигивали превесело и соблазнительно. Местные женщины, весьма легкомысленные по части своего гардероба, являли окружающим античную безупречность форм столь щедро, что “…сове’шенно не возникаво никаких ду’ных мыслей, хотевось только созе’цать, как бы в ка’тинной гале’ее…”. За считанные миги отыскались в городе земляне в изрядном количестве, а среди них – множество соотечественников. Увы, земляки наши из купечества до сих пор, кажется, не выучились пристойно вести себя за границею, и удивляются на них теперь не только в Европе, но и на других планетах. Но по счастью, на курортах М*** тогда преобладала аристократия, и русских там по сию пору любят не только за то, что они богаты. Словом, наш князь немедленно повстречал своих петербургских и московских знакомых и скоро почувствовал себя не на чужой планете, а словно бы на собственной даче, на Елагином острове. Почти всякий вечер юный Вольдемар был зван то на бал, устроенный под открытым небом, то на прием, то на ночное катание по морю с участием наяд, сирен и ручных дельфинов. Довольно скоро от переутомления князя не осталось и следа – он рассеялся совершенно. Но сердце его, молодое сердце, не переставало сладко ныть. Словно ожидало оно от поездки чего-то большего, нежели простые светские удовольствия. И вот однажды, на маскараде у графа Еловича, юноша заметил девушку необычайной красоты. Она притягивала к себе внимание еще и тем, что пребывала как бы в стороне от общего веселья. Взоры таинственной незнакомки были задумчивы и печальны, черная бархатная полумаска подчеркивала мертвенную бледность ее лица. Отыскав в пляшущей толпе Еловича, одетого капуцином, князь, кстати сказать, замаскированный под шекспировского Меркуция, изловил приятеля за край одежды и спросил с горячностью: – Та девушка, у портика… знаешь ли ее? Кто она? – Княжна Полина, кажется, из московской моей родни, – отвечал Елович, обматывая князя серпантином, будто паутиной. – Что еще можешь сказать о ней? – Как будто ничего. Девушка весьма болезненная, лечится тут под присмотром своего опекуна, господина Гурицкого. Вот, к слову, и он сам. Да вон, у столика, одет Мефистофелем. – Ну и урод! – вырвалось у князя. В самом деле, названный г-н Гурицкий поражал своей незаурядной внешностью. Длинные, жилистые конечности его, как верхние, так и нижние, крепились к рыхлому, округлому тулову, а огромная, шишковатая голова росла между плеч сразу, без участия шеи. Более всего опекун прелестной девушки походил на паука, у которого некто жестокий оторвал две пары лапок и пустил в таком виде в свет. – Видел бы ты его без маски! Сразу понял бы, что совершенство и в уродстве не знает предела. Однако же пусти меня, дружище, – сию минуту объявят записную мазурку! С этим граф Елович вырвался от приятеля и кинулся в поиски своей пары. Пользуясь законами маскарада, Вольдемар решился заговорить с княжной Полиной, не дожидаясь формального представления. – Я знаю вас, милая маска, – произнес он ей с учтивым поклоном. Девушка вздрогнула всем телом, словно под действием электрического тока, и устремила на князя взор, полный тревоги. Юный князь почувствовал прилив неожиданного вдохновения и мог бы импровизировать часами напролет. Ему хотелось – может быть, от тщеславия, а может, от искреннего сострадания к болезненной красоте Полины – вызвать во что бы то ни стало улыбку на ее устах. Сам он был совершенно уверен в своем успехе. Тем неожиданнее для него оказались слова княжны, которые она проговорила слабым, срывающимся голосом: – Неужели вы знаете несчастную Полину? Но кто же вы? Князь смущенно назвал себя. Он уже начинал жалеть о своей затее. “Пожалуй, бедняжка больна не только телом, но и рассудком, – подумалось ему. – Несчастная Полина! Ах, как я некстати со своими экспромтами!” – Если бы вы знали, князь, как жутко, как страшно несчастной Полине! – продолжала девушка. – Злой колдун погубил ее. Это исчадие ада в образе человеческом… Мучается, страдает душа несчастной Полины… Умоляю, князь, вызволите Полину, спасите ее от власти проклятого душегуба! Сказав так, девушка на мгновение отняла маску. Юноша застыл, пораженный прелестью черт, а еще больше – мертвенным выражением ее лица, на котором ничего, кроме страдания, не угадывалось. Будь в этом лице больше жизни, князь влюбился бы без памяти, но теперь он мог лишь боязливо восхититься и отпрянуть. Впрочем, облик девушки крепко врезался ему в память. – Вы полагаете, князь, что Полина обманывает вас? Верьте, верьте Полине… Там, далеко, на Земле, в нашей усадьбе, есть беседка в глубине парка… Голос княжны звучал все глуше и глуше и вполне уже походил на болезненный бред. Вольдемар чуть не плакал от жалости и был в великом смятении. – В беседке – большая мраморная ваза. Если случится вам быть в тех местах, князь, возьмите себе то, что лежит на дне вазы. Это залог того, что Полина не насмехается над вами, верный знак, что она говорит правду. Но – тише! Больше ни слова. Как бы не услышал злодей слов несчастной Полины… А вот и он сам, палач и истязатель. Как идет к нему личина дьявола! Столько тоски и муки было в голосе Полины, что князь поневоле обернулся и вздрогнул. Прямо на них шествовал г-н Гурицкий. Сквозь прорези маски глаза его блистали нечеловеческой гордыней и злобою. Подошел вплотную, Гурицкий грубо отпихнул князя плечом. Несмотря на кажущуюся рыхлость опекуна, толчок вышел прежесткий. – Нынешние молодые люди дерзки и не знают приличий, – процедил он сквозь зубы. – Полина, нам теперь же пора домой. По всему телу девушки опять пробежала дрожь. Полина встала как механическая кукла, послушная своему мастеру, и, не оборачиваясь, пошла следом за зловещим г-ном Гурицким. Первые побуждения князя легко предугадать. “Надо бы завтра прислать к нему секундантов. – подумал он. – Большая скотина этот опекун”. Но, поразмыслив с минуту, князь решил не делать истории. В самом деле – угрюмый урод ухаживает за душевнобольной девушкой, верно, любя ее по-отцовски. Сколько горя пришлось пережить ему, глядя, как угасает разум очаровательного и хрупкого создания. Он пытается, как может, оградить питомицу от обиды и насмешек. Да и то, мало ли в свете бессердечных вертопрахов! Князь решил освежиться шампанским, однако божественный напиток от чего-то пахнул тленом, а на вкус уподобился золе. С недоумением юноша поставил бокал на стол и заметил, что рука его дрожит. “Да что со мной, право, – сказал он себе. – Стоит ли быть таким чувствительным?” Тяготное чувство не отпускало князя. Веселье маскарада теперь напоминало ему макабрическую пляску. Музыка, еще недавно чарующая, вдруг наполнилась диссонансами, и от нее мороз драл по коже. Тут на глаза его вновь попался граф Елович. Неугомонный весельчак, по-видимому, успел переменить наряд и теперь представлялся духом воздуха, Арлекином, таким же летучим и легким, как он сам. – Когда же ты успел сменить обличье? – спросил его князь. – Что за фантазии? Да мне и недосуг было переодеваться, – отвечал Елович. – Я кругом должен танцы и пляшу без антрактов. – Разве ты не был капуцин пять минут назад? – Сроду не одевался капуцином, – возмутился граф. – Мою фигуру, знаешь ли, следует не прятать под рясу, а обтягивать в трико, всем на зависть. Да и танцевать так ловчее. Неясная тоска сдавила сердце князя. – Скажи, друг, московская княжна Полина здорова ли умом? – осведомился он как мог спокойно. – Да что с тобою, Вольдемар? – поразился его приятель. – Не слишком ли ты налег на старину Мумма? Княжна Полина в чахотке, это правда, но с рассудком у нее больше дружбы, чем у тебя – со своим. Пока позволяло ей здоровье, она даже воспитывалась в пансионе и имела отличия за учебу. Советую тебе как друг, подыши воздухом пару минут, возвращайся, веселись и закусывать не ленись. Меня же увлекает волна эфира и клятва одной особе танцевать с ней галоп. Легкомысленный Елович упорхнул, оставив князя в раздумьях. Сердце его не стало слушаться разума, и юноша решил действовать. Никем не замеченный, выбрался он за ворота сада, где царило гулянье, подозвал извозчика, спросил у него адрес княжны Полины, уселся в карету и велел трогаться. Очень скоро вид за окнами кареты сменился до неузнаваемости. Вместо веселого и приветливого города праздности вокруг восстали из тьмы унылые трущобы. Мрачные, покосившиеся дома торчали как гнилые зубы. Веяло могильным холодом и безысходной, неутолимой печалью. Столь велик был контраст между этими двумя городами, существующими в одном городе единовременно, что другой на месте князя раскаялся бы в скоропалительном порыве и велел вознице повернуть назад. Но Вольдемар только укрепился в своей решимости. Вот и дом, снимаемый Гурицким. Будто нарочно этот отвратительный человек выбрал самое жуткое, самое мрачное жилище из возможных. В подобных, с позволения сказать, особняках селились, если верить литераторам, всякие кровососы и практикующие черные маги. У дверей сидели каменные изваяния неких чудовищ. Каких именно, князь затруднился определить, ибо время обошлось с ними не чинясь. Юноша подумал не без насмешки, что трехглавый Цербер, заболевший паршой, выглядел бы не лучше. Наверху одно окно было освещено тусклым, неровным светом. Вольдемару даже привиделись очертания несчастной пленницы, запертой опекуном. Но верно, то была лишь игра света и тени на занавеси. Князь стремительно поднялся на крыльцо и толкнул окованную железом дверь. Было незаперто. Дверь растворилась, будто нехотя, и прихожая, а за ней и весь зловещий дом наполнились адским скрежетом. В минуты роковой опасности всякие сомнения в душе князя сменялись ледяным спокойствием. Добавлю от себя – позже, уже на войне, товарищи в полку замечали, что пред лицом угрозы князь Мшинский вел себя самоуверенно, как и подобает избалованному наследнику знатной фамилии. Из-за того многие полагали, что князь попросту глуп… Может, и так, но право же, если побуждения человека самые благородные, а совесть и душа чисты, то и ум не важен. Равнодушно пожав плечами, князь вошел. В прихожей горело несколько свечей, но они, казалось, только сгущали сумрак. В воздухе стояла затхлость, как в склепе. Юноша простоял там в полном одиночестве несколько минут и уж хотел идти наверх, как вдруг из мрака выдвинулась на него уродливая фигура г-на Гурицкого. – Чего вам надобно? – осведомился Гурицкий без тени учтивости в голосе. – Шли бы вы домой, молодой человек. – Я знаю, что мне надобно, – в тон ему отвечал князь, – и пойду домой, когда захочу. Прежде мне нужно спросить вас… – Дурная привычка – лезть в чужие дела, – перебил его опекун и рассмеялся, криво раскрывая рот. – Дурной тон – делать замечания незнакомым людям, – возразил Вольдемар. Гурицкий захохотал еще громче. Разглядев его без маски, князь согласился с Еловичем – совершенство и в уродстве безгранично. Бывают люди, отмеченные несчастливой судьбой. Их отталкивающая внешность – расплата за грехи предков или же повод к смирению. Но, приглядевшись к такому, замечаешь, что в сущности он красив, только на свой особый лад. Прямой и добрый взгляд, пусть безобразное, но открытое лицо, выражающее светлые чувства… Глядя на эти признаки внутренней красоты, перестаешь замечать искаженную оболочку. Да мало ли примеров, когда даже женщины, первые красавицы, без памяти любили некрасивых мужчин! Однако г-н Гурицкий принадлежал к другому сорту уродов. Самые гнусные пороки, все возможные извращения человеческой природы проступили в его облике. Внезапно оборвав смех, опекун сверкнул глазами и вскричал страшным басом: – Убирайся отсюда, щенок! Вон из моего дома, великосветский молокосос! – Я не уйду, пока не узнаю, что с княжной Полиной, – холодно ответил Вольдемар. Гурицкий подскочил на месте от ярости, топнул ногой и крикнул, поворотив голову в сторону лестницы: – Жалкая, глупая тварь! Я же велел тебе не раскрывать рта! Что ты наговорила этому фертику? Теперь вся наша затея под угрозой. Ответом ему были сдавленные, испуганные рыдания, донесшиеся из комнаты наверху. – Делать нечего, позже ты отведаешь моего хлыста. А пока мне придется расправиться с этим выскочкою. Сказав так, Гурицкий схватил кочергу, стоявшую тут же в углу. Она была огромна и напоминала скорее багор, каким вытаскивают из воды утопленников. Завладев этим оружием, опекун бросился на князя с очевидным желанием размозжить ему голову. Вольдемар благословил свою любовь к великому английскому барду, каковое чувство заставило его выбрать на маскарад именно костюм Меркуция. К наряду этому присовокуплялся в качестве аксессуара театральный клинок с вычурною рукоятью, в золоченых ножнах. Такое оружие рассчитано на крепкие, звучные удары с высеканием искр и прочими эффектами. Сам клинок, конечно, был туповат, но все же мог представлять опасность. Князь обнажил его без колебания и вступил в схватку. Г-н Гурицкий обладал недюжинной силой, и ярость удесятеряла ее. Впрочем, дрался он неискусно и, сокрушив немало мебели, ни разу князя даже не задел. Вольдемар же с нежных лет брал уроки фехтования у прославленного Мише Нефа и “быв из’ядным его учеником”. Убедившись, что ярость Гурицкого не стихает и последний явно стремится обагрить свои руки убийством, князь провел безукоризненный рипост и поразил противника “…в самое се’дце”. Негодяй рухнул у ног Вольдемара, глаза его последний раз вспыхнули злобой, померкли и остекленели. Перешагнув через бездыханное тело, князь устремился вверх по лестнице. Там, наверху, обнаружилась комнатка, не более чуланчика, освещенная тусклою лампой. В комнатке находилась девушка, все в том же вечернем наряде. Не прекращая рыданий, она поднялась со скамьи, протянула к Вольдемару руки и… заголосила противным бабьим голосом: – Барин, миленький, не убивайте! Помилуйте, барин! Не я, все проклятый Гурицкий затеял! Я все расскажу про него, упыря этакого! От неожиданности князь пошатнулся. Фигурой рыдающая особа немного походила на Полину, но всякое сходство на этом прекращалось. Пред взором Вольдемара маячило зареванное, красное лицо, плоское, как масленый блин, с маленькими тупыми глазками и крошечным, кругло открытым ртом. Князь почувствовал, что ему не хватает воздуху. Он судорожно вздохнул, схватился рукою за ворот своего камзола и упал без чувств… На другой день, не без участия полиции, дело прояснилось. Гурицкий, на правах опекуна, вполне мог распоряжаться капиталом княжны. Но близилось ее совершеннолетие и вместе с ним – полная самостоятельность. К тому времени опекун привык считать чужие деньги своими, и законный ход событий его не устраивал. Слабое здоровье Полины позволило негодяю воплотить свой гнусный замысел. От преступного, намеренного небрежения и неверного лечения болезнь девушки перешла в необратимую стадию, и скоро бедняжка умерла. Тайно замуровав в подвале дома тело Полины, Гурицкий поставил на ее место свою любовницу, крепостную девку. Приходилось, конечно, соблюдать осторожность: с одной стороны, подопечную следовало предъявлять свету во избежание толков, с другой – надлежало делать это без риска разоблачения. Тогда Гурицкий и вывез самозванку на планету М***, где выводил ее на люди под вуалью или же в маскарадных костюмах. Обо всем этом суду поведала соучастница Гурицкого. Тронутый ее раскаянием, князь убедил судей проявить снисхождение. Самозванка избежала наказания кнутом и добровольно удалилась в монастырь, где и по сию пору замаливает свой грех. – Вы, ве’но, думаете, что эта девка со мной гово’ила на маска’аде. Мо’очила мне го’ову, а я п’инял ее за изысканную к’асавицу под воздействием шампанского. Что ж, я и сам так думав… – Этими словами князь перешел к окончанию своей повести. Мы все обратились в слух и не пожалели, потому что финал вышел удивительнее всей истории, уже рассказанной. Тем же годом князь Мшинский гостил в Первопрестольной. Сонная, хлебосольная, каравайно-самоварная Москва приняла князя радушно и нежно, как добрая старая тетка принимает повзрослевшего племянника. Она и учености его удивляется, и успехам радуется, и все приговаривает: “Как ты, сердечный, отощал! Некому и смотреть за тобой. Скушай еще кулебяки…” Простота и незатейливая благость Москвы пришлись кстати – князь сердцем отдыхал от пережитых волнений. Одно только чувство не покидало души его и смущало покой. И вот однажды, собравшись с решимостью, князь взял экипаж и отправился в Покровское-Стрешнево, где и была усадьба, некогда принадлежавшая Полине… Теперь там жили другие люди, и только в парке можно было застать тени прошлого, скользящие между деревьев. В самом живописном месте, на пригорке, усаженном дубами и липами, стояла недавно возведенная гробница, осененная крыльями задумчивого ангела. Там и обрела последнее свое пристанище несчастная Полина. Постояв там немного, Вольдемар положил к ангельским стопам белую розу и вздохнул… Неподалеку юный князь обнаружил беседку. Мраморная ваза, точно, стояла там. Спокойно и уверенно Вольдемар опустил в нее руку и нащупал на дне небольшой медальон. – Он со мной, господа, можете удостове’иться сами. – Князь расстегнул верхние пуговицы доломана и снял с груди овальный кулон. Мы по очереди оглядели его. Над бивуаком повисло молчание. Вещица была прелестная, очень изящной работы. Но куда прелестнее было лицо на миниатюрном портрете, заключенном в золотую рамку внутри кулона. Каждому, кто смотрел на это лицо в ту ночь у костра, припомнились мгновения тихого счастья, бывшие когда-либо в его жизни. – Ну и что ж такое? – нарушил общее молчание доктор Щеткин. – Все это мило, но… – Думайте, что вам угодно, господа, – сказал князь Мшинский, возвращая медальон на грудь свою. – Да только сия миниату’а есть точный повтвет девушки, с кото’ой я гово’ил на маска’аде у Еловича… Признаться, я хоть и ожидал чего-то подобного, но все же не сумел сдержать удивленного восклицания. Товарищи мои были сдержаннее, но и они поразились до глубины души. Круговая чаша дважды прошла по своей орбите в полнейшем молчании. Первым не выдержал Сенютович. – Но позвольте, господа, – заговорил он с недоумением, – господин ротмистр видел призрака, и в том у меня нет сомнения. Однако же известно всем, что призраки являются к тому, кто сам скоро умрет. Я от души желаю князю многая лета и прочая, но… – Не вполне верно, – вставил Алтынаев, понимая, что поручик зарапортовался и может выйти неловкость. – Как же, – продолжал упорствовать Сенютович. – Тому в подтверждение служит история про полковника Осинцова и его денщика… Неужели вы не слыхали? Получив молчаливое поощрение слушателей, корнет Сенютович приосанился, распушил кончиками пальцев недавно произросшие усы свои, коими он чрезвычайно гордился, и начал: – Служил некогда в лучевой артиллерии офицер Осинцов, и был у него денщик из хохлов, по имени Наум Сирота. В своем роде знаменитой личностью был этот хохол и славился на весь округ тремя свойствами. Во-первых, тем, что умел спать при любом, даже самом лютом обстреле, во-вторых, тем, что мог съесть без всяких последствий для желудка своего целый таз вареников со сметаною, да еще и сказать после сего: “А, хозяйка, насыпь мне зараз борща!” Третья же особенность, украшавшая Наума Сироту, заключалась в его исполнительности. Без приказания своего барина Наум только спал или же ел. Но стоило Осинцову приказать, как Сирота тотчас же принимался за дело и не успокаивался, пока не достигал требуемого. Так, однажды прошел он больше тридцати верст, чтобы отыскать оброненную барином трубку – братов подарок. Другой раз, в походе, соорудил он из всякого сору и хламу излучатель, отпугивающий кровососных насекомых. От сего излучателя у половины офицеров болели зубы, а нижние чины совершенно безосновательно жаловались доктору на чесотку… Вот однажды, в отпуску на Земле, пировал Осинцов в своем имении. Пригласил друзей, соседей, а для развлечения призвал цыганский хор. И уж конечно, как в подобных случаях водится, сыскалась средь цыган одна зловещая старуха. Она не пела, не плясала, сидела в углу молча и все смотрела на Осинцова. А тот возьми да спроси ее со смехом: “Что смотришь? Может, на мне что нарисовано или написано?” А цыганка ему в ответ: “Что написано, того тебе знать не надобно!” “Экая строгая бабушка! Да ты скажи, если что видишь. Руку позолочу, да и все, что хочешь”. “Не боишься?” “Полно брехать! Чего русский офицер бояться может? Только Бога да жинки своей, а я холостой! Говори, чего у тебя там? Что ты видишь во мне?” “Вижу я, – говорит старуха, – что и ты, и слуга твой верный – оба вы не своей смертью помрете, да к тому же в один и тот же день. И случится это мая пятнадцатого числа”. “Эк удивила! Для служивого человека – всякая смерть своя. Все под Богом ходим, а солдат – ближе других. Про точный же день врешь, поди… – рассмеялся Осинцов, от шампанского изрядно лихой к тому моменту. – Эй, Наум! – крикнул Осинцов денщику. – Веришь ли старой ведьме?” “Як прикажете!” – отвечал Наум, чем немало барина позабавил. Посмеялся Осинцов да и забыл. Прошло время. Кончилась вакация, вернулся Осинцов в часть – а тут и война. Случился бой жаркий, попал наш Осинцов в окружение, тут его и ранило в ноги. Наум Сирота на себе его понес к своим. В первый раз денщик барина ослушался, ибо Осинцов приказывал строго Науму оставить его и идти одному. Но упрямый хохол сделал все по-своему. Барина вынес, а сам… Случайным выстрелом ранило и его, прямо под сердце, уже в двух шагах от наших укреплений. Принесли в лазарет обоих, а Наум отходит. Тут Осинцов ему говорит: “Вот тебе мой последний наказ. Не смей ослушаться только. Помнишь, цыганка нагадала нам в один день помереть? Нынче пятнадцатое мая. Смотри же! Всякий год в этот день стану тебя ждать. Когда придет мой срок, явись мне и предупреди, чтобы мог я приготовиться”. “Рад стараться”, – отвечал Наум Сирота да и отбыл в тот мир, где всякий прилежный денщик служит Лонгину, или сотнику Корнилию, или же самому святому Георгию. Вышел Осинцов по ранению на пенсию и зажил в своей подмосковной счастливо, в достатке. Женился, детей произвел и взрастил, внуков дождался – словом, довольно много прожил. И каждый год, пятнадцатого мая, все ждал – не явится ли к нему денщик его? И каждый год заказывал по нем заупокойную, да свечи ставил, да милостыню подавал за него щедро. Сначала со страхом ждал, потом спокойно. А как пошел Осинцову седьмой десяток и настойчиво напомнили о себе старые раны – то и с нетерпением. Ждал да все думал про себя: “Что там мой хохол? Спит да ест, поди, в раю, забыл службу-то”. И вот как-то раз, пятнадцатого, мая месяца, встает пред ним Наум Сирота и говорит: “Ваше превосходительство! Извольте в дорогу собираться. Пора”. “И что же, ты в раю, Наумка?” – спросил его Осинцов. “Так точно!” “И как там?” “Чисто, ваше превосходительство!” Осинцов поблагодарил его, сам пошел в храм, исповедался, приобщился Святых Тайн, с домашними простился и стал ждать. Ждет-пождет, день к закату клонится, а смерть нейдет. “Вот так штука! – думает Осинцов. – Видно, ошибся Наум, сегодня не помру”. Уже ночь настала, Осинцов жив-здоров, и никаких признаков скорой смерти или хотя бы недуга. И вдруг – тревога. Дворовые люди кричат, в колокол бьют, шум, зарево… Что такое? Оказалось – в конюшне пожар. Пошел старик Осинцов посмотреть, что да как, а ему говорят – мальчишка конюх полез в огонь, лошадей из денников выпустил, а сам не вышел. Осинцов, не рассуждая, кинулся в конюшню, объятую пламенем. Мальчишку нашел в дыму, привел в чувство и прочь вытолкал. Дыму при том наглотался изрядно. Выбрался, сел на траву, спросил молока холодного. А пока несли молоко – преставился. И случилось это без трех минут полночь, то есть все еще пятнадцатого числа… Тут Сенютович взял паузу, дабы насладиться благодарностью слушателей. К великому его сожалению, события пошли так, что всем стало не до того. Едва корнет закончил свою повесть, как из темноты на свет костра вышел и встал пред нами прапорщик в егерской форме. Был он лет двадцати, может, чуть менее, белокурый, с мягкими, почти детскими чертами; только глаза выделялись – темные, тревожные, они быстро оглядывали нас и местность вокруг, а когда встречались с пламенем костра, то вспыхивали. Веки у него были почти без ресниц, красноватые – я запомнил это потому, что подумал: должно быть, утомлен и мало спал наш разведчик. Ничего удивительного я не усмотрел в том, что он так незаметно и бесшумно сумел к нам подобраться. Егеря, как известно, первые разведчики и пластуны. Браво отдав честь, прапорщик заговорил четко и быстро: – Господа, немедленно трубите тревогу. Я послан предупредить вас – в двух шагах неприятель. Отряд их мал, но канальи эти крепко рассчитывают на внезапность. Не теряйте же времени! Алтынаев глянул на разведчика с недоумением: – Прапорщик Мокрушин? Вы ли это? – Не ожидали меня встретить, господин ротмистр? – Никак не ожидал. – То ли еще бывает… Трубите же тревогу! Появление егеря оказалось весьма своевременным. Едва поднятые по тревоге солдаты успели взяться за оружие, как с трех сторон на лагерь навалились кочевники. Плохо бы нам пришлось, если б застали нас сонными! Куда ни глянь – повсюду ночь расцвела пятнами выстрелов, и в каждом пятне видны были мелькающие лица, не похожие на человеческие: ярость искажала их, а боевая краска превращала в подобие звериной морды. Иные были вооружены копьями, другие – бластерами; любое оружие в их руках было одинаково смертоносным для врага. Кажется, они всерьез полагали, будто мы, запертые внутри “ведьминого круга”, не в силах будем вырваться и они истребят нас, точно пойманных в ловушку животных. Дорого же они заплатили за свое глупое заблуждение! Предупрежденные отважным разведчиком, мы готовы были отбить врага. После выстрела в темном воздухе оставался на какое-то время бледный след, по которому можно выследить в темноте стрелявшего. Несколько раз я ощущал, как вдоль рукава моего проходит, совсем близко, смертоносный луч; неприятное чувство – жар и щекотка одновременно, как от легкого удара током. Не знаю, скольких я скосил ответным огнем. Дикие вопли то приближались, то удалялись. Рассвет явил весь ужас ночной битвы. Вдруг, как будто по мановению театрального дирижера, сменилась декорация, и на сцену выступил свет. Побледнели вспышки бластеров, бывшие ослепительными в ночи; везде в “живописном” беспорядке лежали тела варварских воинов. Одни как будто продолжали бежать, впиваясь зубами в оружие свое или же в одежду, другие хватались пальцами за землю и пытались закопаться в нее. Иные лежали покойно, глядя в небо, другие застыли оскаленные… Но ни один из них не переступил зловещего круга – все так и остались за его пределами. Наши потери исчислялись двумя солдатами. Князь Мшинский был легко ранен, а большинство из наших просто устали и ничего так не хотели, как заснуть. Отрядив вверенных мне солдат закопать тела павших, я осмотрел бивуак. Мне чрезвычайно хотелось отыскать нашего спасителя и переброситься с ним парой слов, но, как назло, прапорщик Мокрушин исчез бесследно. Сколько я ни осматривался, сколько ни расспрашивал солдат – никаких признаков, как будто он и не появлялся перед нами. Я подумал было, что разведчик скрылся, по своему обыкновению, незаметно, и подивился его умелости. – Хорошо бы передать командованию, что Мокрушину мы обязаны жизнью и молодца следует представить к награде, – сказал я между прочим ротмистру Алтынаеву, когда мы наконец расположились на отдых. – Сие будет затруднительно, – отвечал Алтынаев негромко и задумчиво. – Право, отчего? – Видите ли, корнет… – Алтынаев взял меня за руку и, крепко сжав ее, продолжил странным тоном: – Видите ли, я знавал Мокрушина и даже знаком с его матушкой. Так вот, мне доподлинно известно, что месяц назад егерский прапорщик Мокрушин… был убит. |
||
|