"Избранные ходы" - читать интересную книгу автора (Арсенов Яков)РаскачкаВ семь вечера Гриншпон был у общежития. Он мог бы приехать и утром, но не терпелось увидеть друзей. Он посмотрел на окно 535-й комнаты — там не было видно никаких признаков обитания. «По крайней мере, Решетнева нет точно — он бы распахнул все настежь», — подумал Миша и вошел в вестибюль. Ключа от комнаты на вахте не оказалось. — Уже забрали, — доложила Алиса Ивановна, отставная энкавэдэшница. Сурьезный такой, в кожанке. Гриншпон понял, о ком идет речь. Других «сурьезных» в 535-й не обитало. В коридорах слышались шаги, эхом раскатывалось хлопанье дверьми, погромыхивала музыка — общежитие оживало после летних каникул. Двое в стельку пятикурсников вскрывали ножом дверь в свою комнату и уверяли друг друга, что ключ никто из них не терял. Какой-то изгой сидел на полу возле урны и курил. Гриншпон подошел к своей двери, пнул ее ногой и вошел. — Привет! — Рудик с усердием потряс ему руку. — Как Сосновка? — За три недели надоела! Замотались играть каждый день. А ты что-то бледный, как спирохета, не иначе вместо курорта в подвале отсиживался? Гриншпон вынул из портфеля пачку сандеры и курительную трубку. — На, дарю. — Вот это да! — воспрял Рудик, пробуя подарки на свет, на зуб и на запах. — Где взял? — Где взял, где взял?! Купил! И не нюхай — там все герметично! — Дейcтвительно, запечатали так запечатали. Ни одна молекула не улизнет. Спасибо, удружил, а то «Прима» в кишки въелась! — Кравцова больше нет, — сообщил Гриншпон. — Как нет? — Перевели, — сказал Гриншпон и воспроизвел, как все произошло. Из-за не в меру дальновидного батяни Кравцова, а еще точнее — из-за брата Кравцова Эдика. Эдик не особенно утруждал себя учебой, занимался в основном дебошами. Пять лет генерал не видел первенца. Служба — дело понятное. Свиделись только этим летом. Отец взглянул на старшее чадо пятилетней выдержки и отправился в институт, чтобы, пока не поздно, изъять из обращения младшего семинариста. Генерал так и заявил ректору, что культуры обучения во вверенном ему вузе нет никакой и что доверять своих детей этому институту — очень большой риск со стороны родителей. На что ректор даже и не возразил. Кравцова перевели в МВТУ им. Баумана. Прямо с турбазы в Сосновке. — Ну, а Кравцов, сам он что? Переживал хоть немного? — Две-три искры сожаления, не больше. — А Марина? — Чуть не отдалась ему в последний вечер. А после того как уехал, к микрофону больше так и не подошла. Сказала, голос сел. Последние вечера мы работали на танцах практически вдвоем с Бирюком. Дверь комнаты распахнулась и обнажила Решетнева с двумя сумками наперевес. Его рот был уже открыт. — Не спорь, Миша, — с ходу сказал он Гриншпону. — Староста всегда прав! Обстановка — она как возмущающая сила. Может расшатать, если кивать ей в такт, а пойди чуть вразрез — заглохнет. — Не заводись, — Рудик помог Решетневу избавиться от сумок. — Давай про умное потом. — А мне что, уши затыкать? Ваши выражения слышны на первом этаже! Орете, как на базаре! И главное — о чем?! Обстановка, характер — тему нашли! Или в день приезда больше поговорить не о чем? — Решетнев сбросил куртку и начал наводить порядок. — Как вы сидите в такой темноте?! — Шторы затрепетали, разлетаясь по краям карниза. — И в такой духоте! — Форточки заскрипели, распахиваясь настежь. — Я прошу график дежурств по комнате в третьем семестре открыть мной! Дежурства Решетнева по комнате служили для сожителей сигналом к повышенной бдительности. Виктор Сергеич был пропитан порядком, царившим в космосе, и, убираясь в комнате, выбрасывал в окно все лежащие не на месте вещи. И не было на него никакой управы. В эти неблагоприятные дни обитатели 535-й старались попасть домой пораньше, чтобы упорядочить валяющиеся где попало личные принадлежности. Столь неземной строгостью Решетнев высвобождал себе массу времени. К его приходу в комнате восстанавливалось приличное благообразие, и ему для наведения полного порядка оставалось только протереть пол да разогреть вчерашний суп. Предупредить смерчевые дежурства удавалось не всегда. На совести Решетнева лежали плавки Рудика, не снятые вовремя с форточки, забытая на обеденном столе фехтовальная перчатка Мурата, которой все пользовались при работе с горячей сковородкой, и два тюбика мази «Гиоксизон» из личной аптечки Гриншпона. Миша уверял, что мазь лежала на месте, и требовал возмещения убытков. После выброса, когда Гриншпон обнаружил пропажу, возможности поискать тюбики под окном не было из-за кромешной темноты. Дождавшись рассвета, Гриншпон бросился вниз на поиски. Но, сколько ни рылся в кустах, так ничего и не нашел. Дворник сказал, что мази, вероятнее всего, унесли собаки. С тех пор, совершая свои гигиенические акты, будь то с грязными носками, висящими на дужке кровати, или с сапожными щетками и кремом, выпавшими из общего крематория под тумбочкой, Решетнев приговаривал: «В кусты, собакам!» Гриншпон долго сокрушался об утрате и несколько раз приходил под окно, чтобы повторно покопаться в кустах. Хотя мазь была совершенно никчемной, он применял ее не по назначению. Мазь нисколько не помогала его обветренным и потрескавшимся губам, поскольку по ошибке была всунута аптекарем вместо вазелина. То, что мазь не та, Гриншпон обнаружил сразу, но, вопреки побочному и очень отрицательному эффекту, продолжал упорно пользоваться ею. Когда друзья спрашивали, зачем он мучает себя, он отвечал: «Уплочено! И чтоб в следующий раз смотрел, что покупаю!» Гриншпон довел нижнюю губу до того, что не мог улыбаться. Сожители сжаливались — не шутили при нем. Гриншпон был легок на смех и знаками просил друзей, чтобы они не только не шутили, но и вообще не разговаривали при нем в комнате, потому как самый будничный разговор в 535-й легко обеспечивал любому присутствующему животный смех от трех до пяти баллов по шкале Рихтера. Гриншпон с трудом сдерживал рот, улыбаясь одними глазами. И тогда Решетнев предупредил: — Миша, не рискуй, заткни уши! Больной не пожелал последовать совету, и трещина на губе превратилась в овражек, грозивший развалить губу пополам. «Гиоксизон» усугублял трагедию от мази губа попросту разлагалась и выводила из формы личного певца и музыканта 535-й комнаты. Вася Петухов, которого приходилось приглашать с баяном на локальные гудежи взамен больного Гриншпона, пил в три раза больше. Из экономических соображений Решетнев не вынес самоистязаний Гриншпона и, прикрывшись страстью к мировому порядку, отправил злополучные тюбики в окно, хотя те лежали на самом что ни на есть своем месте — глубоко в тумбочке. Решетнев завел будильник, проверил, работает ли радио, вытащил из-под кровати двухпудовую гирю и поднял над головой: не полегчала ли? Вещи и предметы, показавшиеся ему лишними, моментально оказались за окном. — Успокойся, — притормозил его Гриншпон. — Дежурный сегодня Артамонов, как первый по списку, а не ты! Твой вариант графика мы не утверждаем! Закончив нулевой цикл, Решетнев набрал на кухне в графин воды и, вернувшись в комнату, разом опорожнил его: — Ну и жарища! — Перебрал вчера, что ли? — Да нет, просто вода какая-то дистиллированная. Почепской колодезной мне и стакана хватило бы. — А это? — указал Гриншпон на бутылку коньяка «Белый аист», торчащую из сумки. — Это подарок. Буду хранить, сколько выдержу. — И он рассказал, как на ВДНХ познакомился с девушкой, очень похожей на Рязанову Ирину, которую продолжал безрезультатно выпасать. Не успели отвинтить «аисту» голову, как на пороге с грохотом возникла скульптурная группа Пунтус — Нынкин. От их дублированного касания дверь в 535-ю два раза открылась и один раз закрылась. Музыка по соседству утонула в трясине приветствий. Вошедшие предложили обняться попарно поперечным наложением, но в замешательстве несколько призапутались, и объятия были произведены по методу возвратного скрещивания. В результате Нынкин обнял Пунтуса, хотя этого можно было и не делать. Нынкин и Пунтус жили по принципу наибольшего благоприятствования. Их симбиоз был настолько прочен, что субъективных причин его распада не существовало вовсе. О времени приезда они не договаривались, но у дверей общежития оказались одновременно. Поздоровались, словно не было никаких каникул, будто вчера они назначили здесь встречу и она состоялась. Есть на земле люди, жизненные линии которых, однажды сойдясь, никогда ни под каким предлогом больше уже не расходятся. Нельзя было сказать, что симбиозники так уж не могли жить друг без друга, однако всегда находились рядом. А если и отстояли на внушительное расстояние — то все равно все их порывы происходили одновременно, в одном направлении и с одинаковой силой. Своим бесподобным совпадениям они нисколько не удивлялись, считая, что так живут все люди. Плывя борт о борт, они не навязывались и ничего не требовали друг от друга, но со стороны казалось, что у них непоправимая дружба. Впятером стало веселей. Нынкин и Пунтус наперебой делились августовскими впечатлениями и проделками, которые перекликались на каждом шагу. — Так я не понял, где вы отдыхали? — недоуменно спросил Рудик. — Дома, — в один голос сказали друзья. — Но живете вы, слава Богу, не рядом. — Относительно, — в один голос сказали друзья. — Из ваших откровений, однако, выходит, что своими дамами вы занимались метрах в трех друг от друга. Даже имена их созвучны. Нынкин и Пунтус хмыкнули, но не переглянулись. — О вас необходимо доложить в соответствующие органы, — сказал Решетнев, доливая коньяк. — Вас надо исследовать! Потерю Кравцова Нынкин воспринял болезненно, а Пунтус беспокойно. Механически это было выражено совершенно синхронно — они произвели несколько одинаковых движений, словно их руки и головы были соединены нитками. Симбиозникам всегда легко отдыхалось в компании с Кравцовым, тем более, что они жили в одной комнате с ним. Когда Кравцов брал гитару, Нынкин погружался в глубокий сон, а Пунтусу дальше его всегдашних роговых очков ничего не хотелось видеть. Минуту молчания, которой хотели почтить память ушедшего друга, спугнул робкий стук в дверь. — Никак Татьяна? — предположил Решетнев. — Татьяна никогда не стучится, — отклонил догадку Гриншпон. Дверь скрипнула — и в проеме нарисовался Мурат. Ему обрадовались, как Татьяне. Обнялись тем же универсальным способом. Мурат, к слову сказать, немного усложнил его, навязав троекратное приложение друг к другу, отчего ритуал получился более трогательным и занял каких-то десять минут. После обряда Мурат достал из сумки канистру. — Молодой, — отрекомендовал он жидкость. — Совсэм нэту выдэржки. — Хватит без толку вертеть посудину в руках. Откупоривай! — поторопил его Решетнев. — А то коньяк уже, похоже, рассосался. В качестве преамбулы пропустили по пивному бокальчику, которые случайно перекочевали из пивбара 19-й столовой, увязавшись за Решетневым. За Виктор Сергеичем водилась одна невинная странность — покидая заведения треста столовых и ресторанов, он имел обыкновение забирать на память что-нибудь из посуды. Он отмечал на дверце шкафчика каждую новую единицу хранения своего неделимого фонда: взята там-то и там-то при таких-то обстоятельствах, прямо как гоголоевский персонаж. — Вот это винцо так винцо! Сразу чувствуется — свое! — оценил кавказский дар Гриншпон. — А теперь давайте выпьем за уход Кравцова! Мурат поднимал тост за тостом и говорил об ушедшем горячо, как о покойнике. Температура его макаронической речи возрастала от абзаца к абзацу. В завершение Мурат обнес привезенным рогом всех ему сочувствующих. Артамонов приехал среди ночи. Свет в общежитии к этому моменту уже отключили, поэтому обнялись в темноте. Друзья быстро ввели Артамонова в курс дела, и через полчаса он обливал всех свежестью своих летних историй, с неподражаемым пиететом держа в руках недопитую канистру. — Я ехал и думал: вдруг в комнате никого не окажется? Что тогда до утра делать одному? — посентиментальничал Артамонов. Пришлось окропить и эти чувства, поскольку они были от души. — Пора на занятия, — потянулся Рудик. — За разговорами досиделись до утра. — Я нэ умэт дойты. Сыла кончатса. — Мурат прилег на кровать. — Поставлю за пропуск эн-бэ по всем лекциям, — пригрозил староста. Быт и производство — разные вещи. Не посмотрю, что угощал вином! — Если так пойдет дальше, Мурат, тебя зарубят на первой же тренировке, — пристыдил друга Решетнев. — Надо всегда быть в тонусе. А это достигается только регулярными возлияниями. Но Мурат уже спал. — Чем хорошо грузинское вино, — рассуждал Нынкин по дороге на факультет, — оно исключает синдром похмелья. — Нет, — возразил Пунтус, — в данный момент грузинское вино хорошо тем, что его много. В 315-й аудитории начался великий сбор. Уже рассевшиеся по местам привечали входящих согласно авторитету. Решетнев был воспринят как астронавт, случайно возвратившийся из пожизненного космического путешествия. Бурные аплодисменты. Татьяну встретили, будто она поставила на пол не свой именитый портфель, а полмешка покоренных за лето мужских сердец. Бурные, продолжительные аплодисменты. На Фельдмана закричали, как на замректора по АХЧ. Бурные аплодисменты, переходящие в овации. Появление Матвеенкова проаплодировали незаслуженно громко по инерции. Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овации. Все встают. Лиц, менее известных потоку, приветствовали в составе группы. На Усова обрушились, как на двухметрового гиганта, хотя он не вырос за лето ни на дюйм. Его габитус был устойчив и неизменяем, словно от злоупотребления амброзией. Непродолжительные аплодисменты. На Соколова с Людой набросились, будто те обвенчались без свидетелей и зажилили свадебную бутылку шампанского. Аплодисменты. Весть о переводе Кравцова быстро диффундировала по группе. К моменту появления Марины о потере уже знали все. Поэтому она была встречена безмолвно, как вдова. Новенького встретили тоже без единого возгласа. Несмотря на тишину, образовавшуюся на потоке, он бесцеремонно обогнул преподавательский стол и направился прямиком на галерку. Одет он был в джинсы и легкий свитер. Татьяна обомлела, когда новичок стал приближаться к ней. Выкатив глаза, как от кислородного голодания, она молниеносно прикинула, что новенький подходит ей по росту, и сжалась насколько можно. Потом сгруппировалась и неуловимым движением подалась влево, чтобы освободить место, — вдруг новичку придет в голову сесть рядом? Но неофитовы туфли бесшнурочной системы протопали мимо. Татьяна проводила их тревожным взглядом и опять незаметным движением, которое с ее массой произвел бы далеко не каждый, водворила себя на место. Душу ее поразила свежая надежда. Новичок вошел в сердце Татьяны, наступая на головы ее прежним избранникам, создававшим в органе и без того невообразимую толчею. Но стоило новичку втиснуться, как там, в клокочущей темноте, сразу стало свободно и главное — легко. Татьяну охватывала лишь незначительная тревога. Она почти не волновалась за судьбу очередного предприятия, маленькое сиюминутное замешательство только подбавляло специй в ситуацию. В голове апробировались варианты, как безотказнее провести диверсию — врасплох или методично подтачивая. Новенький сел рядом с Лешей Матвеенковым. В несложное движение головы Леша вложил смысл поклона и, протянув новичку правую связку своих сарделек, представился: — Матвеенков. — Бондарь, — ответил новичок. — Очень приятно, в смысле… тут вот это мы… — указал он левой связкой на Мучкина и Фельдмана. Сделав все возможное, Матвеенков отсел в сторону, навсегда перепоручив новенького своим друзьям. — Вот твой староста, — Мучкин указал ему в конце лекции на Рудика. А вон твоя будущая невеста, — кивнул Мучкин головой в сторону Татьяны. — Это почему? — удивился Бондарь. — Ты ей по росту подходишь. Она тебя несколько раз отмерит, а потом чик — и отрежет. В перерыве Татьяна отозвала Мучкина к окну и, глядя на желтые листья во дворе, спросила: — У вас что, новенький? — Не у нас, а у вас, — бодро потряс ее за плечи Борис. — Как это у нас? — А вот так! Он зачислен в группу 76-Т3. Так что дерзай. Фамилия Бондарь, а как зовут, можешь узнать и сама. Татьяна чуть было не потерла рукой об руку. Сегодня карта шла к ней. Шансы возрастали. Татьяна разнесла новость по группе и до конца занятий исподтишка рассматривала сидевшего рядом с Мучкиным новичка. Тянучку на занятия завершил Мурат. Он принял товарный вид только к концу третьей пары, но войти в аудиторию так и не решился. Подремывая под дверью, он слушал, как Юлий Моисеевич Зингерман, словно находясь вне игры, насаждал свою точку зрения на вращение вокруг трех осей никому не нужного твердого тела. Слушатели вместо гранита науки грызли концы авторучек. После занятий Татьяну подослали к новенькому, чтобы пригласить его в пойму на открытие сезона. Планировалось устроить легкий пикничок с печеной картошкой и вином из плодово-ягодных выжимок. — Ты, Мурат, мог бы не приходить вовсе. Все равно тебе топать назад за канистрой, — сказал Рудик горцу, продолжавшему дремать под дверью. — Надо же и домашнее как-то допить, а то скиснет. — Уже допылы, — развел руками Мурат. Дорога на Десну была знакома от каждого вывороченного булыжника до любой собаки на перекрестках. Пойма, заждавшись своих всегдашних посетителей, метала под ноги букет за букетом. Уселись вокруг костра и заговорили все сразу. Каждый слушал соседа только с тем, чтобы поймать паузу и тут же вступить со своей партией. Собранный за лето фактический материал сегодня просто сбрасывался в общую кучу, а детально он будет разобран на всевозможных собраниях, заседаниях, во время бессонницы и на лекциях. Исключая, конечно, зингермановские по термеху и золотниковские по политэкономии, болтать на которых было делом не очень прибыльным. А пока можно гнать и вширь, и вкось, и вдоль, и поперек, рассказывая все подряд. Татьяна в красках докладывала, как убила пять своих каникулярных декад. Выяснилось, что в Кирове Калужской области за год ее отсутствия по ней так соскучились, что от желающих подискутировать не было отбоя ни днем, ни ночью. В каждую очередную редакцию своей поэзы она вносила коррективы и в конце концов полностью потеряла основу. Ее никто не уличал. Если докапываться до истины, что тогда получится? Не студенческая группа, а спецслужба какая-то. По исповеди Татьяны выходило, что основная ее жизнь идет где-то там, на родине, где ее признает весь мужской пол напролет, а здесь все любовное происходит как бы в шутку, от нечего делать. И нет никакой особенной беды в том, что с Рудиком и Мучкиным пока что ничего не вышло. Климцов работал на два фронта. Он отсекал Татьяну от новичка, втираясь к нему в адепты, и параллельно пытался не выпустить из поля зрения оставшуюся без присмотра Марину. — Хватит переживать! — тараторил он чуть ли не в ухо Марине. — Свет, что ли, клином сошелся на этом Кравцове? Если он на самом деле любит тебя, значит, в ближайшее время организует почтовый диалог. Но если за месяц ничего не напишет, считай, пропал. А что касается дела, то завязывать лучше сразу, порезче. Легче будет. — Как таран, входил он в роль главного утешителя Марины. — Ты ведь уехал из Сосновки вместе с ним. Он тебе ничего не передавал для меня? — наивно полагалась на Климцова Марина. — Нет, — соврал Климцов, которому впопыхах было поручено передать Марине перстенек и адрес убытия. — Если бы хоть что-то, я бы сразу… — А я, дура, надеялась, — теряла веру Марина. — В наше время вообще глупо на кого-то надеяться. — Климцов всегда остро чувствовал ситуацию и вовремя запускал в оборот самый въедливый раздел своего лексикона. В сущности, он был демагогом, но при разговоре с ним трудно было уловить переходную точку, за которой его силлогизмы утрачивали логику. Обыкновенно первую половину беседы он вел обстоятельно, а когда собеседник терял бдительность и начинал верить на слово, Климцов загибал, куда хотел. Удавалось это, конечно, не всегда, но, ведя разговор с Мариной, на успех словесных махинаций рассчитывать было можно. Ветер совал в руки студентам то березовый лист, то кленовый. Жухлая трава с удовольствием льнула к костру. Солнце по дуге скатывалось на загородную свалку. — А мне нравится, что мы вот так сидим, спорим, — сказал Артамонов, задумчиво глядя на огонь. — Кто у нас писарь? — всполошился Усов. — Нужно завести синодик и записывать всех, кто уходит. Учредим День грусти. Будем оплакивать. Петрунева — без вести пропавшего, Кравцова — жертву вмешательства общественности, и так далее. К вечеру по дороге назад Пунтус и Нынкин запели: «Как трудно в осень одиноким, но мы — вдвоем, но мы — вдвоем!» И даже шепелявили, как Лещенко. Компания не успела разойтись по комнатам, как в 535-ю ворвалась Татьяна. — Дикая новость, мальчики! — глотая куски воздуха, заговорила она. Женское общежитие упразднили! Теперь жилищные условия станут смешанными, и будут разделяться только по факультетам! Мне выдали ордер в двести тридцать вторую комнату! Этажом ниже! Насколько я помню, это в левом крыле! — Эмансипация продолжается, — сказал Рудик. — Происки Запада, — вяло заметил Гриншпон. — Таким радикальным макаром можно раскрепоститься до уровня племенной нравственности, — очень длинно сказал Решетнев. — Прямо там! — Татьяна привстала со стула. — Где сядете, там и слезете! Мы вам с Наташечкиной просто так не дадимся! — Ценность моего пропуска в женскую общагу девальвировала, — сказал сам себе Рудик. — Теперь туда могут таскаться все кому не лень. — Да, теперь женщины общие. — Но Татьяна, я думаю, по-прежнему останется частной. Правда, Таня? сказал Артамонов и получил подзатыльник. — Я сообщу об этом в «Гринпис»! только и оставалось ему сказать. — Тэпэр Нинэл лубой врэма приводыт госты, — промямлил Мурат. — Нэ нада каждый дэн Алыса Ывановна пыва покупат. — Ну ладно, мальчики, я побежала, — бросила Татьяна, исчезая из обозримого пространства. Ей надо было спешить. Эта подвижка в улучшении быта студентов приблизила ее к новичку Бондарю, как минимум, на сто метров, которые разделяли бывшие разнополые дортуары — женское общежитие номер один и мужское общежитие номер два. Получив в подсобке у завхоза новые шторы, коврик и мусорную корзину, Татьяна рьяно взялась за работу. Не обращая внимания на Наташечкину и двух других девушек, доставшихся ей в сожительницы, Татьяна начала с корнем выветривать из порядком загаженной комнаты мужской дух, который от многолетнего пребывания там хлопцев с промфакультета наглухо въелся в стены. Татьяна была намерена устроить в своем новом жилище такую гармонию, чтобы, как только войдет Бондарь, — а она была уверена, что он непременно проделает это в ближайшее время, чтобы, как только он вошел, то по оформлению интерьера сразу бы понял, насколько внутренне Татьяна интереснее и сложнее, чем внешне. Перед ним бы сначала неясно, из-за штор у самого порога, обозначился слегка освещенный настольной лампой контур, абрис ее души, а потом, когда новенький раздвинет занавески и при полном свете обшарит взглядом углы, — висцеральный мир Татьяны проявится полностью, как водяные знаки на рубле. Тем временем Пунтус устранял бардак на антресолях у себя в комнате. — Гитара! Кравцов забыл гитару! — чуть не свалился он со стремянки. — Выморочное имущество принадлежит государству, — широко, со слезинкой зевнул Нынкин. — А государство — это мы. С тобой. — Там внутри записка! Дай какую-нибудь палку или кусок проволоки далеко завалилась! — Пунтус чудом удерживался на лестнице. Вынули бумажку, прочитали. Оказалось, Кравцов не забыл гитару, а подарил. Причем не кому-то, а всей группе. — Надо созывать треугольник, — справляясь с очередным приступом зевоты, сказал Нынкин. Инструмент потащили в 535-ю комнату. Там порешили, что Кравцов молодец, при расставании не впал в сантименты, не разменялся на голые всхлипы, а подарил такое, с чем не каждый уважающий себя гитарист запросто расстанется. В нашей мелкотоварной жизни это можно расценить как подвиг. Такого оборота никто не ожидал. Гитару решили передать в пользование Гриншпону. По-честному. Стало немножко грустно. Вышли на балкон. Каждый думал: смог бы он вот так отвалить друзьям на память все, что у него есть? Предместья общежитий шевелились. На спортплощадке стайка дипломников стучала в мяч. Кто-то бродил, таща под мышкой глаголющий транзистор. Первокурсники под балконом загадывали сброситься в общую кассу и обзавестись кухонной утварью. — Года как не бывало, — процедил Рудик сквозь курительную трубку и глубоко затянулся густым дымом сандеры. Уставшие обитатели 535-й комнаты улеглись поверх постелей, не раздеваясь. Сумерки заходили издали, намеками. Всем было лень встать и включить свет. Единственной педагогической новостью в третьем семестре был Юлий Моисеевич Зингерман. Он вел теоретическую механику, короче — термех, который подменил собой начерталку. — После Цыпленкова наши девочки стали заметно прибавлять в весе, сказал Артамонов Бирюку. — Потому что пока еще в должной мере не ведают о термехе. — Зингерман никаких поводов для расстройства не дает. — Всему свое время. Он ждет, когда закончится раскачка. Потом сразу проявится как гром средь ясного неба, — предрек Бирюк. Раскачка в высшей школе обыкновенно тянется неделю — две по четным семестрам и две — три по нечетным. Наиболее выпукло она наблюдается после зимних каникул. Татьянин день растягивается до 8 Марта. Пора безвременья, тягостного бессезонья. Время ныряет в тоннель, как в больших городах небольшие реки. Ни снегопадов не случается в эти дни, ни ветров. Один и тот же иней подолгу висит на деревьях. Контуры сугробов совершенно не меняются. Дворники от безделья покуривают на лавочках, и, как назло, во всех кинотеатрах идет один и тот же фильм. Все живет, как в затяжном прыжке. Февраль тянется медленно, как пытка. Опытные преподаватели стараются не трогать студентов во время раскачки. Толку все равно не будет. Но вот трехнедельная раскачка нечетного семестра завершилась. Затишье иссякло. Время, вырвавшись из плена, заметалось, засуетилось. На студгородок набросились дожди. Они надоели самим себе, но от бессилья продолжали падать и падать на спортплощадку. Разбухшие вороны мясисто каркали на прохожих. Ветры раздували вееры их хвостов, и птицы постоянно оглядывались, думая, что их кто-то щупает. Эту непогоду — чтобы заявиться с собственной напастью — как будто и поджидал Зингерман. Каждым занятием он все больше давал понять, что теоретическую механику студенты будут знать как «Отче наш». Обещанный Бирюком гром грянул. Пошли изгнания с занятий, причем с условием: провинившийся обязан до звонка выстоять под дверью, потом отыскать по расписанию, когда упущенная тема будет читаться Зингерманом на вечернем отделении, и непременно присутствовать на ней. Иначе на экзамене сведутся счеты. Во время контрольных, которых не было в учебном плане, Зингерман намеренно выходил из аудитории. Но дух его оставался на посту. Редко кто отваживался списывать и даже пошевелиться. Потому как механик внезапно врывался, вылавливал нарушителей и выгонял за дверь. Такие двойки смывались кровью. Они висели на неудачниках месяцами, пока Зингерман не замечал в глазах полного раскаяния и объемистых знаний по теме. Теоретическая механика, считал он, не выносит лжи и лицемерия. Выгодней было признаться, что не можешь решить задачу. Тогда Юлий Моисеевич повторно разминал материал, смачно жевал и заставлял тупицу проглатывать эту гадость. В Климцове он сразу обнаружил пустую породу и снимал с него по три шкуры. Сын кандидата технических наук, накачивал он выскочку, должен знать в три раза больше обычного студента. Черемисина чернела при виде Зингермана. Но такая защитная окраска была ей ни к чему. Юлий Моисеевич относился к Татьяне с почтением — таких чистых, открытых и доверчивых глаз не было, по его мнению, больше ни у кого в институте. Со всеми механик разговаривал на «ты» и только с Татьяной — на «вы». Над Зингерманом смог надругаться только мастер по списыванию Усов. Он оказался самым хладнокровным в баталиях с механиком. На решающем экзамене, после восьми «неудов» в группе, глаза Усова ни разу не шелохнулись, и правая рука не дрогнула, пока левая переносила на контрольный лист, защищенный автографом Зингермана, формулы и расчеты со «шпоры» на подошве. У руки Усова оказалось больше степеней свободы, чем предполагал Зингерман. По науке, человеческая рука имеет сорок шесть степеней свободы, то есть может двигаться в сорока шести не повторяющих друг друга направлениях. Усов путем долгих упражнений довел филигранность своей конечности до сорока семи степеней свободы и драл на экзаменах аккуратно и безбожно. Чтобы без потерь дотянуть до следующей раскачки, треугольник был вынужден провести чрезвычайное заседание и принять меры. Но об этом — в следующей главе. |
||
|