"37 - 56" - читать интересную книгу автора (Семёнов Юлиан Семёнович)

"Судьба солдата в Америке"


В тот день я продал в букинистическом "Орлеанскую девственницу" с озорными иллюстрациями. За два тома уплатили триста рублей. Сто отложил на жизнь, а остальные спрятал во внутренний карман пиджака, чтобы перевести старику во Владимирский политический централ.

После букинистического я поехал к моему другу Леве Кочаряну. Он лежал на тахте и читал книгу Юлиуса Фучика. Тогда эта книга называлась "Слово перед казнью", потому что кому-то наверху "Репортаж с петлей на шее" показался натуралистическим и рекламным.

Я поднял Леву, и мы пошли в "Шары", - так все называли маленькое кафе в проезде МХАТа. Мы тогда выработали особую походку, - точь-в-точь копия с американского актера Джима Кегни, который играл в фильме "Судьба солдата в Америке" бутлегера и драчуна. Перед гибелью он совершил массу всяческих подвигов и добрых дел. У него был коронный удар: резкий снизу - слева в скулу. Мы часто копировали этот удар: левой коротко снизу. Противник падал на затылок, и звук при падении был всегда одинаковым: словно били об асфальт старую керамику.

Уже после того, как эпидемия "Судьбы солдата" прошла, мы узнали, что настоящее название фильма было "Бурное двадцатилетие", но кинопрокат решил, и правильно решил, конечно же, - что народу будет непонятно, про какое "бурное двадцатилетие" идет речь, возможны иллюзии, и поэтому появилось всем понятное название, и сначала на фильм никто не шел, потому что думали, что там про мучения безработных и про то, как угнетают негров, и только после того как его посмотрели человек сто из нашего института, началась настоящая эпидемия, и смотрели мы эту картину раз по десять, не меньше.

В "Шарах" мы выпили с Левой по стакану водки, закусили ирисками и, сглотнув слюну, поглядели на тарелки с сардельками и темно-бурой тушеной капустой, которые стояли под стеклом на витрине.

- Поедем на Бауманскую, - предложил Лева, - там сегодня в церкви танцы.

- Поедем, - согласился я.

И мы поехали.

Это было апрельской весной 1953 года. Сталин уже умер, Берия стал первым заместителем Председателя Совета Министров и министром внутренних дел, а врачи Кремлевской больницы, лечившие раньше правительство, по-прежнему считались агентами империализма и слугами тайной еврейской организации "Джойнт" кровавыми убийцами в белых халатах.

...На Бауманской, в маленьком переулочке, который вел от рынка вниз к Почтовой улице, в глубине двора стояла старая церковь. Она была приземистой и какой-то уютно карапузис-той, красного цвета, с громадными решетками на окнах. Церковь эту закрыли давно, когда все храмы Москвы закрывали. Сначала в этой церквушке устроили овощной склад, а после передали спортивному обществу "Спартак" для нужд секции боксеров и тяжелоатлетов. Три раза в неделю мы там тренировались на ринге у Виталия Островерхова, а по субботам устраивали музыкальные вечера. Внизу, в зале, где некогда звучали проповеди, теперь танцевали мальчики с обрубленными челками "а ля Нерон", юные работницы окружных фабрик с толстыми, по-спортивному вывернутыми икрами, начинающие штангисты в китайских кедах и местные голубятники. Оркестр Миши Волоха располагался на том месте, где раньше были Царские врата. Джазисты в белых рубашках и черных галстуках самозабвенно играли попурри из "Судьбы солдата", а на хорах, куда сваливали весь спортинвентарь, стояли два дежурных оперативника, - на случай чего-либо непредвиденного.

Мы шли к церкви мимо Бауманского колхозного рынка. (Вообще-то дикость, именем революционера называть базар!) Весеннее небо было предгрозовым. Над городом висела громадная черная туча. Ее края были багровы от зашедшего солнца, и поэтому казалось, что над столицей реет черно-красный траурный стяг.

- Ринемся, - предложил Лев, - а то намокнем, складки сойдут, коленки выпрут.

- Дождя не будет, - сказал я, - ветер сильный.

Но дождь все же хлестанул по улице белой косой линией. Заухал гром, небо погасло, потом зазеленело, высветилось, треснуло пополам голубой линией - и начался весенний грохочущий ливень. Мы спрятались в подворотне. Мутный поток несся мимо нас вдоль по тротуару и ревел, низвергаясь водопадом через тюремные решетки сточной канализации. Дождь гремел, ярился и неистовствовал. Молнии высверкивали, пугая темноту неба отчетливой электрической безысходностью.

Откуда-то из глубины жуткого черного двора, словно Мельник из оперы Даргомыжского, вышел дед с маленьким котенком под мышкой. Котенок тихо мяучил. Дед ласково гладил его за ухом и мечтательно улыбался.

- Куда, старик? - спросил Лева. - Искать русалок?

- Вывелись они теперь, - ответил дед с услужливой готовностью, - одни гниды остались. А иду я этого пса топить, благо луж много.

- Какой же он пес? Он кот.

- Если б... Он - кошка. Вырастет, мяучить станет, кавалеров требовать, сон бередить.

- Перспективно смотришь, - сказал Лева, - трудно тебе, дед.

- Да уж нелегко.

- Давай котенка, - сказал Лева.

- Зачем?

- Заберем.

- Хрена. Плати пятерку. За так не отдам, за так лучше утоплю.

Я дал деду пятерку. Лева взял у старика котенка и посадил его к себе на плечо.

- Мурлычет, - сказал Лева. - Очень щекотно.

Дождь кончился так же внезапно, как и начался. Мы вышли из подворотни и стали спускаться к танцевальной церкви, - оттуда уже доносились быстрые звуки джаза.

...Танцы пятьдесят третьего года! Дай бог, чтобы памятливый искусствовед смог исследовать те совершенно особые вечера, когда официально рекомендованные к исполнению "па-де грасы" и "па д'эспани" соседствовали с запрещенными "буги-вуги", являвшими собою апофеоз буржуазного разложения. Стоило видеть, как юные спартаковские физкультурники и пожилые голубятники с латунными фиксами вышагивали аристократические танцы семнадцатого века, тянули мысочки и галантно приседали друг перед другом, словно маркизы в монархической Франции. Но едва только директор спортцеркви поднимался на хоры, - выпить чая в маленькой комнатушке вместе с оперативниками, - как джазисты, фанатики ритма и синкопы, ломали тянучий "па-де грас", трубы начинали реветь, страстно ухали саксофоны, и спортсмены с голубятниками бросались на своих подруг, весело и страстно перебрасывая их с руки на руку, а подруги смеялись и румянились наивным и чистым весельем.

Трубач, - горбоносый красавец в белой рубашке с узеньким, длинным черным галстуком, завязанным по тогдашней моде узелком величиной с ноготь, - подошел к микрофону, постучал по нему мизинцем и запел на ужасном английском песенку из "Судьбы солдата".

Кам ту ми, май меланколи бэби,

Кам ту ми энд донь би блю,

Сайл май хани дир,

Смайл антил вил би ин лав,

Ор эле шел би меланколи ту...

Зал стонал от восторга, Миша Волох врубил самодельный зеркальный прожектор, и по лицам танцующих побежали мертвенно-голубые блики. Теперь все танцевали медленно, нагнувшись над подругами плохо выведенными вопросительными знаками, чуть покачивая головами в такт танго, словно дрессированные лошади на манеже.

Видимо, почуяв неладное, начальник спортцеркви выскочил из комнатушки на хорах. Джазисты сразу же заметили его и, сломав ритм, затянули "па-де грас". Спортсмены и голубятники немедленно перестроились, развернули подруг в графские позиции и стали приседать перед ними, выворачивая ноги, как истые аристократы семнадцатого века в эпоху предреволюционной Франции. Начальник церкви ушел, успокоенный, и джазисты снова перешли на "Судьбу американского солдата".

Мы протолкались с Левой поближе к сцене: там было раскрыто высокое стрельчатое зарешеченное окно. За этим раскрытым окном была черная после ливня, рассветающая и расцветающая ночь. Котенок, который сидел у Левы на плече, смотрел в окно желтыми глазами и, часто жмурясь, устало мурлыкал.

- Как будешь танцевать? - спросил я Кочаряна.

- Ничего. Котенок не помешает.

В поисках девушек мы разошлись по залу: он налево, я направо. Я видел, как Лева проталкивался вдоль стены, а котенок сидел у него на плече, - выгнувшись, подняв хвост трубой; все оборачивались и смеялись, а Лева, похожий на Мцыри, был бледен и невозмутим. Потом я нашел себе девушку и пригласил на па-де-де. Она танцевала, не глядя на меня, отвернув лицо, лениво разглядывая отсыревшие стены церкви. Такой был в те годы стиль: танцевать молча, не глядя друг на друга, - очень плотно прижиматься, но молчать и не замечать партнера. Девушка оказалась хорошо натренированной спортсменкой. Я понял это, потому что спина у нее на ощупь была гимнастическая: две горы, а посредине ложбинка.

- Если вы раз врежете, - сказал я девушке, - не поздоровится.

Она ничего не ответила, будто не слыхала.

- Вы очень крепкая, прямо стальная, - продолжал я осторожные ухаживания. Я тогда еще был неопытный, я полагал, что такие комплименты приятны девушке. А ей-то, даже чемпионке по толканию ядра, очень хочется чувствовать себя слабой подле мужчины. Ей обязательно надо быть уверенной в его превосходстве, иначе ничего путного не выйдет.

- Видимо, вы - баскетболистка? - прокашлявшись, спросил я. - Первый разряд? Или мастер?

- Можете не болтать? - сердито откликнулась девушка. - Танцевать трудно.

Я обнял ее еще крепче, она сразу же податливо прижалась ко мне, но голову отвернула чуть не назад, будто кукла с резинкой вместо шеи. Я мог спокойно разглядывать ее профиль и даже часть затылка - так она отвернулась от меня. Но я не успел ее толком разглядеть, потому что заметил в углу, возле двери, оцинкованной, как в мясном магазине, - толпу, которая стремительно росла. А посредине толпы стоял Кочарян с отсутствующим взглядом. На плече у него сидел котенок, а два парня подталкивали Леву к выходу

- Вы не умеете себя вести, - говорил один. - Додумались, котенка принести на танцы!

- Распоясались тут! - говорил второй.

Я извинился перед девушкой и протолкался к Леве.

- В чем дело? - спросил я.

- А вас не спрашивают! Отвалите-ка подобру-поздорову, - сказал первый парень, - и не хулиганьте в общественном месте!

- Кому мешает котенок? - холодно допытывался Лева. - У вас есть заявитель?

- Заявителя нет, но котенка вносить в общественное помещение не разрешается!

- Где это записано? - спросил я.

- Да! Где это записано?! - оживился Лева. - В правилах это есть?

- Есть!

Толпа напряженно выжидала, когда выявится победитель, чтобы тут же поддержать его.

- Предъявите правила! - потребовал Лева.

- Хватит с ними валандаться! - сказал первый и, взяв Леву за рукав, попросил: - Очистите помещение, гражданин.

- Не применяйте силу, - попросил Лева. - Вы не в Америке, а в Москве!

Мы часто пользовались этим приемом. Мы напоминали в таких сварах, что живем в демократической стране, а не в Америке, и что у нас нельзя допускать произвол в отношении гражданина. Это многих отрезвляло, и драка не начиналась, и все мирно рассеивалось. Но в этот раз ничего не вышло, - парни попались какие-то несознательные. Один из них ловко сорвал с Левиного плеча спящего котенка и швырнул его в оцинкованную дверь. Котенок пронзительно закричал. Лева сделал короткое движение, - точно как Джим Кегни, и парень растянулся на полу с разбитым ртом, - его губы стали ярко-пунцовыми, как у размалеванной проститутки.

Лева ринулся было к двери, где кричал котенок, но ему в ноги кинулся малолетка, и они упали возле сбитого парня. Началась свалка. Сбили и меня. Сквозь пальцы, прижатые к лицу, я какое-то мгновение близко видел трухлявый пол церкви, бело-красный кухонный кафель возле оцинкованной двери, чей-то полуботинок - замша с лаком - и котенка с желтыми глазами.

А потом я ослеп от боли, потому что мне наступили каблуком на кисть правой руки, - это был довольно распространенный прием шпаны, чтобы не позволить тебе драться: попробуй, ударь распухшими пальцами! Впрочем, Лева Кочарян умел продолжать схватку, даже если целая кодла прыгала прохарями и микропорками на кистях, - лишь бы подняться. Если он находил силы вскочить, то сразу, каким-то животным чувством определял пахана, прыгал на него, как футболист на мяч, летящий вдоль ворот, и наносил в падении страшный удар лбом в лицо; на какой-то миг оно делалось сахарно-белым, словно обмороженным, а уж потом превращалось в кровавое месиво. Не глядя на валявшегося пахана, Лева мгновенно поднимался, нацелившись на одного из малолеток; тот, как правило, пускался бежать. А если один дал деру, вся кодла развалится, потому что она сильна общностью, до первой трещины, и чтоб пахан стоял королем.

Лева умудрялся отмахиваться от самых грозных банд, потому что вел себя, как Джим Кегни: "самое страшное, что может случиться, - перо в бок. А кто в наше время гарантирован от этого?"

Но здесь, в спортцеркви. Лева допустил ошибку: он не учел, что люди не простят ему такой разнузданности, - котенка, видите ли, принес на танцы! Люди культурно отдыхают, а этот припер животное, надо ж так презирать общество?! Поэтому, повалив, его били по-черному, не оставляя шанса подняться. Если б вел себя, как все, не выдрючивался, поучили б сколько надо, раз заслужил, и - все. Но здесь был случай особый, высшее проявление индивидуализма, такое прощать нельзя, до добра не доведет...

...А потом была милиция, трехчасовое составление протокола за нарушение общественного порядка, перенос Левы в машину "скорой помощи", потому что ему переломали три ребра и ключицу, а после - раннее утро, перезвон колоколов на Елоховском соборе и отчаяние, потому что двести рублей, отложенные для передачи отцу, пропали во время драки. Денег нет. Лева в больнице, никто не поможет достать две сотни, а в тюрьму разрешалось пересылать двести рублей раз в полгода и одно письмо в год, и если я завтра не перешлю деньги, отец останется без курева, маргарина и мыла, а завтра - последний срок, потом надо ждать еще шесть месяцев, во владимирском изоляторе зорко следили, чтоб вражинам не было поблажек.

Я шел по рассветающему городу. На стендах уже расклеили утренние газеты. В передовице "Правды" сообщалось, что еврейские врачи-убийцы и отравители в белых халатах - профессора Виноградов, братья Коганы, Вовси - не были агентами тайной организации "Джойнт", а представляли цвет многонациональной советской медицины. Сообщалось также, что на самом-то деле "Джойнт" - это английское слово "объединеный", а народный артист Михоэлс - никакой не враг, а гордость советского народа. И еще в передовице говорилось, что бывший заместитель министра Рюмин грубо нарушал пролетарский интернационализм и социалистическую законность, - за это он освобожден от занимаемой должности и арестован.

Вернувшись домой, я заметил в почтовом ящике конверт со знакомым штемпелем.

Я даже похолодел от внезапно возникшего чувства отчаянной радости. Наверняка на этот-то раз сообщат, что отец освобожден, что никакой он не член "запасного правого центра", а настоящий большевик, надо срочно ехать за ним во Владимир, - ходить старик не может, видимо, хотят, чтобы я привез его в свою комнату тихо и незаметно, зачем разжигать ненужные страсти, даже в семье бывают ссоры и неприятности, а тут такая огромная страна, всякое могло случиться... Я вскрыл конверт; там был узенький листочек бумаги: "Ваша жалоба рассмотрена, отец осужден Особым совещанием правильно, оснований для пересмотра дела не имеется".