"Дюрер" - читать интересную книгу автора (Зарницкий Станислав Васильевич)

ГЛАВА X,

в которой рассказывается о том, как в Нюрнберг пришли смутные времена, как в мастерскую Дюрера проникла «ересь», как возвратился мастер к своим рукописям и как бушевала в Германии Великая крестьянская война.

То, что покоя не будет, Дюрер понял сразу, как только прибыл в Нюрнберг. Находясь в течение года вдали от него, он не представлял, как сильно брожение, вызванное распространением захватившего город Лютерова учения. Император беспокоился не зря. Сторонники католической веры все еще правили Советом сорока, но с каждым днем утрачивали свое влияние. Горожане терпеливо и вроде бы с интересом выслушивали их нравоучения, а поступали по-своему. У совета уже не было силы наводить страх на непокорных. Приходилось лишь делать вид, что все идет так, как задумано на его совещаниях. Патрициям оставалось одно — выжидать, хотя это было опасной тактикой. Ведь и в их среду все больше проникала «ересь». Императорская помощь — Дюрер не счел нужным скрывать содержание услышанного им в Брюсселе — по мнению многих, могла опоздать. К тому же в патрицианских домах боялись кровопролития. Карл появится и уйдет, а им-то придется оставаться в стенах города с обозленными простолюдинами. Желание душить и опасение самим быть удушенными парализовало волю знатных. Прежней ясности не стало.

Пиркгеймер был также охвачен этими противоречивыми настроениями. Одно дело — грызться со своими противниками в совете, другое — оказаться лицом к лицу с разъяренным плебсом. Прекрасно зная историю Древнего Рима и события в современной ему Италии, он лучше других отдавал себе отчет в том, чем может все это кончиться. Прежний задира и забияка сейчас походил на волка, загнанного, уставшего бороться. Он был взвинчен до крайности. Слушая рассказ Дюрера о Нидерландах, не мог усидеть на месте, беспрестанно вскакивал и даже не ходил — почти бегал по комнате, бормоча что-то о лжепророках, толкающих Германию к гибели, лжедрузьях, предавших его, Вилибальда, и крестьянах, уже наточивших ножи. Видно было, не интересует его ни Маргарита, ни все нидерландские проблемы, вместе взятые, — собственные заботы не давали ему покоя. Проявил внимание лишь к рассказу об Эразме: роттердамский мудрец прав, тысячу раз прав, что отказывается ехать в Германию, а тем более жить в ней.

Да, много событий произошло за то время, пока Дюрер пребывал в Нидерландах, решая свои дела и обмениваясь опытом с антверпенскими коллегами. Уезжая из Нюрнберга, он оставил Вилибальда в боевом настроении. Пиркгеймер был полон стремления осуществить реформу городского правления, склонялся больше на сторону Шпенглера, чем тех, кто выступал против Лютера. Вернувшись, Дюрер нашел своего друга в другом лагере. Из писем, которыми его еще баловал Пиркгеймер в начале путешествия, у художника сложилось впечатление, что Вилибальд ведет безоблачную жизнь в своем сельском уединении. Правда, есть у него какие-то неприятности с церковью. Но, зная задиристый характер друга, Альбрехт не придавал этим сообщениям особого значения. В ту пору неприятности с Римом могли быть у людей и более покладистого нрава.

Оказалось, однако, что эти неприятности имели гораздо большие размеры, чем он предполагал. Только здесь, в Нюрнберге, Дюрер наконец понял, что предостережения друзей и волокита, с которой велось дело о подтверждении императорского «мандата», объяснялись прежде всего тем, что его рассматривали как ближайшего друга Пиркгеймера и Шненглера. Он понял также и то, что ему предстоит выбор дальнейшего пути. Перед самым его приездом в силу сложившихся обстоятельств вновь произошел — видимо, уже окончательный — разрыв между Вилибальдом и Лазарусом.

Заигрывание Пиркгеймера со Шпенглером, в основе которого лежало всего-навсего стремление обрести союзника в борьбе с противниками в совете — большего Вилибальд и не хотел — в конечном итоге обернулось для патриция плачевно. Удар можно было бы еще отвести, если бы Пиркгеймер обладал тем же чутьем к политической обстановке и той же изворотливостью, что и Эразм Роттердамский, соратником которого он себя считал. Подобно ему, Вилибальд не хотел потрясения основ империи и стоял за то, чтобы путем просвещения и полемики улучшить нравы и устранить злокачественные наросты. Лютер делает то же самое? Хорошо, можно поддержать и Лютера, пусть и не соглашаясь с ним. Когда же увидел, что такая поддержка далеко не безопасна, было уже поздно.

Началось все весело и по-детски беззаботно. Прошел слух, что одним из авторов «Писем темных людей» — злой сатиры на ученых клерикалов — является Пиркгеймер, хотя и вышли они как сочинение просвещенного рыцаря, известного гуманиста Ульриха фон Гуттена. Всем ведь было известно, что в последнее время Вилибальд уже очень часто посылал Ульриху какие-то объемистые пакеты. Так оно было или не так, но Пиркгеймер этих слухов не опровергал, и, естественно, тотчас был зачислен в сторонники Лютеровой «ереси». Когда же появилась злая и едкая сатира «Стесанный Экк» («экк» — по-немецки «угол»), направленная против основного противника Лютера, то в Нюрнберге не было никакого сомнения в том. что написал ее Пиркгеймер: стиль явно его, да и шуточки, которыми была нашпигована книга, в его духе. Там Экку «стесывали углы» — били, рвали волосы, драли зубы, урезали язык, ставили клистир. Под конец собирались оскопить, но удрал Экк в монастырь. Может быть, и простил бы Экк Пиркгеймеру как прежнему другу все эти гадости, однако автор сатиры бросал на него подозрение, что-де в душе он сторонник Лютера, а борьбу против реформатора ведет, чтобы согреться в лучах чужой славы. Этого Экк простить не мог.

Вскоре прибыл в Нюрнберг гонец от епископа Бамбергского и предупредил Пиркгеймера: Экк получил проект папской буллы об отлучении Лютера и его сторонников от церкви и вписал в нее имена Пиркгеймера и Шпенглера как авторов памфлетов в защиту лютеранства. Пиркгеймер поблагодарил за предупреждение и объявил: не он сочинитель «Стесанного Экка». Просто некий начинающий поэт занес ему как-то эту рукопись, а он ее лишь издал, чтобы помочь бедолаге заработать. Однако на всякий случай вместе со Шпенглером сочинили письмо к епископу, в котором просили его отпустить их грехи. На этом Вилибальд успокоился — сколько раз он попадал в передряги, ничего, пока что с рук сходило. Уехал в свое сельское уединение читать Платона и переводить Лукиана.

Однако не обошлось. Совет пригласил Пиркгеймера и Шпенглера. Не желая портить отношения с императором, приказал им принести публичное покаяние, как того требует Экк, отречься от Лютеровой «ереси». Они отказались. Вилибальд, правда, заявил: покаяться он готов, однако не публично. Решил тянуть, насколько возможно. 10 декабря 1520 года предал Лютер огню папскую буллу с угрозой отлучения, а 3 января 1521 года папа свою угрозу осуществил. Вместе с Лютером были отторгнуты от церкви Пиркгеймер и Шпенглер как враги истинной веры. Вот тут Вилибальду стало не до шуток. Теперь его из Нюрнберга не только Нютцель — кто угодно мог вышибить. Пал на колени перед папским нунцием: милости и прощения! Будет верно служить Риму, Шпенглера знать не хочет, от всего отрекается и навек будет верным истинной вере. Нунций обещал свое заступничество. И начались для Пиркгеймера мучительные дни, недели, месяцы ожидания. К возвращению Дюрера дело еще не было решено. Терзаемый болезнью, со всех сторон окруженный противниками, осыпаемый упреками со стороны Шпенглера за измену их общему начинанию, осознающий, как растет грозный враг всего патрицианства, Вилибальд озлобился и видел спасение от всех бед в наведении порядка силой и в упрочении прежней веры. Это еще больше отдаляло его от Шпенглера, с которым он и без того никогда не был близок. Лазарус отвечал презрением и с удивительным упорством продолжал начатое.

Дюрер оказался между двух огней. Понимая, как важно приобрести знаменитого художника в союзники, Шпенглер стремился посвятить его во все тонкости учения Лютера и находил благодатную почву, ибо симпатии Дюрера к человеку, освободившему его от «страха», не угасали. Но с другой стороны стоял Пиркгеймер — давний, испытанный друг, знаниями и опыту которого Альбрехт безусловно верил. Вилибальд наставлял: сейчас, как никогда, нужно быть осторожным, не следует поддаваться на красивые слова, хватает завистников и у Дюрера. Послушаешь всех — на крест готовы вместе идти. Только откуда потом берутся подлые доносы? Да, непросто стало жить в Нюрнберге!


Нужно было во всем разобраться, взглянуть пристальнее на происходящее, включиться в разгоравшуюся борьбу или остаться в стороне от волнений. Это Дюрер, однако, на время отложил, так как надо было сначала привести в порядок свои личные дела. Дом его, конечно, не разграбили. Но за время отсутствия хозяев он пришел в большой упадок и запустение. Вольф Траут, которого он просил присматривать за мастерской и учениками, умер. Кстати, учеников у Дюрера теперь стало трое. К братьям Бегамам прибавился Георг Пенц, который самовольно поселился в дюреровском доме и теперь доказывал хозяину, что его заветной мечтой всегда было учиться у такого прославленного мастера. Оставил. Однако на резкие слова не поскупился: ученики называется! Развели грязь! Нигде порядка нет!

Конечно, не случилось бы всего этого, если бы не занемогла теща. Думал, что опять чем-то не угодил Ганне Фрей, когда она, сославшись на головную боль, ушла из-за стола, накрытого по случаю возвращения. Оказалось, не блажь это. Протянула она еще шесть недель и скончалась. Разумеется, было Агнес все это время не до дома. А после смерти матери слегла и сама. Неуютно, холодно в их жилище. Пыль легла плотным слоем на столы, скамьи, лари. И зачастил оставшийся одиноким Ганс Фрей. Рассказывал в основном о своих снах, в которых неизменно появлялась Ганна и звала его к себе. Обычные запоздалые сожаления!

Кое-как с помощью своих нерадивых учеников навел Дюрер порядок в мастерской. Как раз в это время Вилибальд особенно сильно донимал сетованиями на клеветников и предостережениями от них. Видимо, потому, что переводил Лукианов труд «Против клеветы, или О том, что говорящим о других только худое не следует верить». А может, и вспоминал недавние невзгоды. Все-таки получил Пиркгеймер долгожданное прощение от папы.

Спокойствия на душе не было. Чтобы отвлечься от тревожных дум, Дюрер начал писать алтарь. Собственно говоря, не сам алтарь, ибо никак не мог выбрать сюжет для его центральной части — может быть, мадонна в окружении всех святых, а может быть, распятие Христа? Делал наброски для створов — с одной стороны святая Аполлония, а с другой — святая Анна. Для нее в качестве модели взял Агнес в траурном одеянии. Но валилась работа из рук. Бывает так, будто что-то мешает: кажется, возьмешь кисть в руку, и запляшет она по доске. Не тут-то было — мазка за день не положишь. Даже обрадовался, когда отвлекли — предложил совет изготовить эскизы для росписи одного из залов ратуши, по его собственному усмотрению. Художник предложил совету две темы — «Клевета на Апеллеса» и «Триумфальное шествие». Удивились, пытались разгадать, что они могут значить, ничего не поняли и согласились. Но дальше черновых набросков дело не пошло. Обиделся мастер на совет — представил им подтверждение Карла, за которым ходил за тридевять земель, а ему опять бубнят: денег нет и неизвестно, когда будут.

Вскоре после этого изготовил Дюрер рисунок для Пиркгеймера. Лежит на наковальне человеческое сердце, а по нему с размаху бьет Зависть, рядом стоит Несчастье, а в сторонке виднеется Утешение и показывает перстом на небо: то ли там рассудят, то ли там воздастся — понимай как хочешь.

Вот, пожалуй, и все успехи. Другим был занят. В это время в Нюрнберге каждый занимался чем угодно, только не своим делом. Взять хотя бы учеников — совсем отбились от рук. Сначала побаивались мастера, а потом даже и при нем стали спорить и читать «еретические трактаты». Одну из книжонок Дюрер отобрал: «О мельнице господа бога». Хотел уж выбросить, да заинтересовала помещенная там гравюра: на ней рядом с Христом и апостолами, которые засыпали зерно в жернова, можно было узнать Эразма Роттердамского в виде мельника и Лютера в виде пекаря. Интересно, хотя рисунок, на его взгляд, был сделан из рук вон плохо. Потом стал читать. Видно было, рад сочинитель: наконец-то заработали жернова, а то они так долго были неподвижны, что приходила в голову мысль — жив ли мельник. То, что жернова завертелись, видел Дюрер и без книжки, только вот что дальше будет? И так мир будто с ума сошел. Одна весть страшнее другой: турки взяли Белград, рвутся к Вене. Датский король Христиан с помощью императора вернул себе Стокгольм и пустил кровь «еретикам». О христиане, чем лучше вы турок? А в октябре 1521 года августинцы в Виттенберге отменили мессу. Как же без мессы? Испокон веку была, и вдруг не стало…

И в довершение всего совет сообщил: город отказывается от услуг мастера Альбрехта по росписи ратуши. Почему? Мол, не время. Но в Нюрнберге ничего долго в тайне не держится. Узнал Дюрер: этот заказ намерен совет передать другим живописцам, которым можно заплатить подешевле. И до этой новости Дюрер работал через силу, а теперь и совсем забросил мастерскую. Стал частым посетителем «Гюльден Хорна» — приходил сюда, конечно, не пить, а слушать. Хотел разобраться: что же происходит? В «Хорне» много новых лиц. Взять, например, некоего Ганса Денка.

Еще до истории с Экком Пиркгеймер зазвал этого самого Ганса Денка в Нюрнберг просвещать горожан относительно Лютерова учения. С помощью Вилибальда определили Ганса шульмейстером (смотрителем) школы святого Зебальда. В его лице надеялся Вилибальд обрести соратника, умного и энергичного. Но Денк очень скоро переметнулся на сторону Шпенглера, недовольный тем, что Пиркгеймер лишь заигрывает с лютеранством, но не борется за него. Однако и с Лазарусом они недолго были вместе — и тот для шульмейстера оказался слишком умеренным. По мнению Денка, все нужно было ломать до основания, а Шпенглер лишь чинить собирается. Пиркгеймер повороты Денка объяснял просто: всякая курица на насест хочет, ради этого других готова спихнуть. Злобствовал Вилибальд, но уже ничего не мог изменить в том, что признали в Нюрнберге Денка одной из светлых голов Реформации.

Дюреру шульмейстер понравился. Дельно говорит, и есть истина в его словах: пора, чтобы крестьяне и ремесленники обрели свои права — ведь люди рождаются равными. Еще больше сошелся с Денком, когда прибыл в Нюрнберг Карлштадт. Проповедник остановился у школьного смотрителя. Помнил мастер, с какой похвалой в свое время отзывался Карлштадт о его труде. Кроме того, стало ему известно, что Карлштадт одну из своих работ посвятил ему, Дюреру, а в беседах неоднократно заявлял: восхищен он работами нюрнбергского живописца, подвигнувшего себя на подвиг, угодный богу, сверх всякой меры ценит его мастерство. Поэтому отправился Дюрер к Денку, чтобы поблагодарить Карлштадта за те слова, которые он сказал о нем.

Боже, как изменились люди за это короткое время! Даже думать стали иначе. Надеялся Дюрер, что после беседы с Карлштадтом многое для него прояснится. Напрасно. Еще больше запутался. Оказывается, и мастер уже стал нехорош. Порицал Карлштадт его за то, что слишком осторожен, слишком заискивает перед сильными мира сего. И вот здесь впервые услышал Дюрер имя Томаса Мюнцера. Карлштадт привез в Нюрнберг его «Пражский манифест» и теперь растолковывал содержание манифеста собравшимся. Без права на помилование, говорил Карлштадт, осуждает Мюнцер в этом труде «церковь избранных», священнослужителей, усвоивших слова писания, но ключ к их пониманию потерявших. Восстановить Христовы заповеди дано лишь народу. Уже избрал бог из его среды пастырей, и затлела та искра, из которой возжется очистительный огонь. Время жатвы настало! Уже наточил Мюнцер свой серп, уже заявил о том, что готов ко всему — насмешкам, гонениям, тюрьме, пыткам и даже смерти. Не боясь всего этого, поднимает он знамя борьбы, в ней — его жизнь и судьба.

Да, наточил свой серп Мюнцер, но не только ради обновления религии и утверждения новых догм. Не привлек бы он этим к себе стольких сторонников из крестьянских и ремесленнических низов. Видели они в нем прежде всего переустроителя земной жизни, человека, призванного изменить к лучшему ту жизнь, в которой они прозябали.

Карлштадтовы проповеди выплескивались из школы святого Зебальда, становились предметом толков и пересудов, внушая беспокойство городским властям. К ним прислушивались приезжие крестьяне, городские ремесленники. Речь шла уже не только об обновлении веры. Шненглер высказывал мнение, что пора бы Карлштадта убрать из города, но совет не решался действовать. Проповедник задержался в Нюрнберге дольше, чем предполагал. Дороги развезла распутица. Зима не спешила. Снег, робко пытавшийся прикрыть опустошенную осенью землю, таял, едва коснувшись ее. Морозы ударили лишь в начале декабря. Карлштадт уехал, его сторонники остались.

Через день узнал Нюрнберг, что папа Лев X скончался. Город затих, на этот раз не в сладком предвкушении рождественских праздников, стоявших у порога, а в тревожном ожидании.

9 января 1522 года на папский престол поднялся новый преемник святого Петра — Адриан VI. Немец, бывший наставник императора Карла. Направляясь в Рим, приказал не оказывать ему пышных почестей, не встречать его триумфальными арками. Деньги надо беречь, сказал новый папа и этой фразой поверг всех в изумление. А вскоре стало известно, что Адриан выступил за очищение церкви, превращенной, по его словам, в вертеп. Якобы, ознакомившись с положением дел в Риме, заявил он о своем намерении сложить с себя звание папы. Адриана упросили остаться.

На первых порах казалось, что признание Адриана должно принести успокоение: сам Рим тоже за очищение авгиевых конюшен. Стоит теперь навалиться на скверну всем миром, и наступит всеобщее благоденствие. Тщетное ожидание! Трещина, пробежавшая но Европе после тезисов Лютера, с каждым днем все расширялась и теперь грозила превратиться в пропасть. Прежние друзья становились врагами, враги — друзьями. На заседаниях Большого совета, который, к ужасу патрициев, обретал все большую силу в городе, наблюдал Дюрер, как накалялись страсти. Давно бы рухнул Совет сорока, раздираемый противоречиями, если бы не Шпенглер, умевший примирять непримиримое.

Друзья становились врагами… Ушел Штаупитц, недовольный тем, что по призыву Карлштадта в ряде городов стали служить мессу на родном немецком языке, а в других и вовсе от нее отказались. Отступника сразу же приняли в орден бенедиктинцев и вознаградили аббатством в Зальцбурге. Среди прежних его сторонников в Нюрнберге этот поступок вызвал единодушное осуждение. Клеймили его кто как мог. Выслушав страстную речь Лазаруса в осуждение предателя, Дюрер бросил в огонь Штаупитцевы книги, которые хранил, несмотря на то что были они внесены папой в индекс книг запрещенных. Легко сделать этот жест, но вот только не выбросишь точно так же мысли, посеянные некогда человеком, которого почитал он учителем. Где она — истина?

Но даже это было пустяком по сравнению с тем, что он вскользь услышал: 22 февраля 1522 года в Виттенберге распаленный проповедями Карлштадта люд выволок из соборов и церквей алтари, изображения святых и мучеников и под улюлюканье и кощунственные песни сжег их на площади. Услышав — не поверил. Он, Дюрер, лучше других знает, как высоко ценит Карлштадт труд живописца, своими ушами слышал, как говорил тот о живописи всего три месяца тому назад! Но — увы! — было это правдой.

Бывший ценитель его мастерства, ссылаясь на библию, теперь доказывал: помещение картин в церквях — нарушение заповеди «не сотвори себе кумира». Истинная вера велит: сокрушите идолов, оскверняющих божий храм! Так черным по белому было написано в последней книге Карлштадта. Дюрер читал ее содрогаясь. Вслед за Виттенбергом «сокрушение идолов» началось в других городах. Волна катилась к Нюрнбергу. Художник мысленным взором уже видел безжалостное лезвие топора, впивающееся в его алтари, слышал мучительный стон раскалываемого дерева, а ноздри обоняли запах горящей краски. Всю жизнь он думал, что служит богу, а оказалось, что тешил дьявола. Свет померк.

По-прежнему каждый день он заходил в свою мастерскую. Нет, теперь он даже и не пытался работать. Ставя одну за другой на мольберт картины, он подолгу рассматривал их. Пытался постигнуть: в чем же греховность его труда и почему он вдруг стал никому не нужен? Ученики, видимо, догадывались, что творится в душе у мастера. Зебальд Бегам делал попытки утешить его. Ведь Карлштадт говорит только об алтарях. Но разве художник писал одни алтари? Остаются еще портреты. Остаются картины, изображающие то, что происходит вокруг. Да, конечно, это так, но ведь речь об ином. Им, молодым, легче расстаться с прошлым и его традициями, они просто не знают их. А для него алтари, несмотря ни на что, продолжают оставаться высшей формой творчества. Алтарь вечен, он постоянно на виду у людей, это незыблемый памятник живописцу, создавшему его. Он — душа художника, остающаяся жить на земле после его смерти…


Не нужно было обладать глубокой проницательностью, чтобы понять: катится Священная Римская империя к братоубийственному раздору. Дело даже не в Лютере, он, в конце концов, не призывает хвататься за ножи, но вот те, кто подхватил это учение и пошел дальше, берутся за оружие, им ненавистно старое. Сейчас жгут алтари, а завтра? Куда направится их гнев и разбуженные силы? Советники императора ответ нашли: на неверных, на турок! Перед лицом этой опасности должен оставить христианский мир свои распри, объединиться под знаменем креста.

Итак, новый рейхстаг! Чтобы показать, что император чтит традиции, было решено открыть его в марте в Нюрнберге. На этот раз не украшал себя город по случаю столь знаменательного события, не ставил триумфальных арок и не чеканил медалей. Да и опять не увидит он императора — сам-то Карл остался верен себе и не собирался отбывать «нюрнбергскую повинность», возложенную на властителей Священной Римской империи «Золотой буллой». Война с французским королем якобы мешает ему посетить Нюрнберг. Вместо себя он направил специального посла.

Рейхстаг целый месяц топтался на одном месте. Сошлись на том, что на турок все-таки надо идти. Новый крестовый поход! Отставить раздоры, да обнимутся христиане перед лицом грозящей опасности! Рейхстаг принял решение собраться опять осенью в Нюрнберге, и с тем князья разъехались.

В доме на Главном рынке — свое собрание. Приехавший из Вены Иоганн Чертте негодовал: что же мы, немцы, делаем? Опасность у ворот наших городов, а мы затеяли свалку! Турки уже в Белграде. Всего несколько переходов, и они будут в Германии. Чем их остановить? Укрепления никуда не годятся, войска нет. Пиркгеймер, сложив руки на объемистом чреве, язвил: сейчас тут другим заняты, немец немца грызет и тем сыт. Ныне в Германии все кругом виноваты: курфюрст Фридрих в потакании еретикам, Дюрер в насаждении идолопоклонничества, а он, Пиркгеймер, вкупе с Эразмом — в прокладывании пути Лютеру.

Опять Вилибальд принялся за свое. Оправился от удара, нанесенного Экком, стал наносить удары направо и налево. Особенно доставалось совету за его бездействие. Так же, как и Эразм, видел он в происходящем одичание нравов и требовал от коллег-патрициев самых решительных мор, призывал встряхнуться от зимней спячки, встать на защиту традиций. Правда, в совете не находил он людей, способных исправить положение, поэтому предлагал: нынешний совет распустить, а на его место избрать новый из тех, кто был бы готов нанести сокрушительный удар обнаглевшему плебсу. Каспар Нютцель скалил ехидно гнилые зубы: новых членов, естественно, нужно подобрать таких, чтобы Пиркгеймера считали кумиром. Опять Вилибальд за прежнее взялся — тиранствовать желает! Одной ногой в могиле стоит, а все к власти руки тянет. Могут и отрубить.

Изливал Пиркгеймер Иоганну Чертте свои обиды на городские власти, не давал побеседовать спокойно. Одна отрада — когда Альбрехт с Иоганном покидали Вилибальдов дом и бродили по ночным улицам. Тогда говорили о прошлом — о настоящем лучше не думать. Давно не виделись. С тех пор много воды утекло. Останавливались иногда у дома Вальтера. Вот здесь, в библиотеке Регио-монтана, они и познакомились. Нет больше библиотеки — разошлась по рукам. Город, получив ее в конце концов от вдовы Вальтера, книги распродал. Пиркгеймер выговорил для постоянных посетителей преимущественное право покупки Региомонтанова наследия. Дюрер, попавший в число избранных, приобрел десять рукописей, среди них и манускрипт Альберти. Теперь искал искусного переводчика и не находил. Может быть, плохо искал? Не исключено, так как после проповеди Карлштадта решил, кому эта книга нужна, если уничтожают алтари и жгут рукописи? Но у Чертте на этот счет было другое мнение: хотя, как кажется, и нрав Пиркгеймер — в немецких землях с ума посходили, — однако все это пройдет. Можно стереть с лица земли города, но книгу невозможно уничтожить. Так-то оно так, только что из этого? Шли дальше, думая каждый о своем, прислушивались, как за городскими стенами, предвещая беду, воют на одной навязчивой ноте голодные бесприютные псы…

Чертте уезжал из Нюрнберга разочарованный. Решением рейхстага турок не остановишь. Конкретной помощи Вена не получила. Никаких новых идей относительно укрепления городов в Нюрнберге он не нашел. Пиркгеймеру, на чей совет он рассчитывал, было не до того. Расставаясь с ним, Чертте, которому надоели его жалобы, в сердцах бросил упрек: занимался бы лучше Вилибальд настоящим делом, что ему в этом совете! То ли веял Вилибальд мудрым словам Иоганна, то ли свои соображения были, только попросил он у совета отставки: мол, не может он сидеть в одной компании с Нютцелем — смердит. Кроме того, он патриций, не купец, а в совете теперь только то и делают, что продают да покупают. Предлагали Пиркгеймеру за его заслуги ренту в сто гульденов. Отказался с презрением — нечего ему деньгами рот затыкать. Ждали его ухода давно, а тут стали распространять слух: сбежал Пиркгеймер от ответственности. Ну и хитер!

У Дюрера тоже свои заботы, хотя и помельче, чем у друга. Доставляли их собственные ученики. Впрочем, громко сказано — ученики! Давно уже мастер и сам не работал, и других не учил. После возвращения из Антверпена пытался навести порядок и сперва преуспел в этом. А потом опять все пошло вверх дном. Поскольку сам почти не работал, было ему как-то совестно строго взыскивать с учеников. Недаром отец говорил: нет ничего опаснее праздности. Первой забила тревогу Агнес: потребовала строже обходиться с лодырями. Вместо того чтобы помогать ей по хозяйству, коли в мастерской делать нечего, они исчезают на целый день. Мало того — нередко с собою приводят таких же бездельников, как они сами, сидят за полночь, шумят да бранятся.

Уже не раз говорили добрые люди: пусть хозяин выставит их за дверь, иначе не миновать беды. А затем и Пиркгеймер как бы мимоходом сказал, что было бы лучше, если бы Дюрер со своими учениками распрощался: Дюрер стал прислушиваться к разговорам парней и ужаснулся. Оказывается, они полагали, что не за горами время, когда все станут равными, как это было определено богом с самого начала. Имущество разделят, не будет ни богатых, ни бедных, будет лишь трудовой люд. Позвал Зебальда. Что же получается, спрашивал ученика, он, Альбрехт, его учитель, всю свою жизнь трудился, вот этими самыми руками свой достаток создал, а потом придет некто, всю жизнь просидевший с протянутой рукой на паперти, и скажет: давай делить поровну. Разве это справедливо? Зебальд, однако, не смутился: не о нем, мол, речь, а о патрициях, которые не сеют, не жнут, а тем не менее с голоду не умирают. Ага, вот откуда ветер дует! Но пусть они запомнят накрепко — сумасбродные идеи Денка не прокормят и имущества не принесут. И если они хотят учиться живописи, то весь этот бред должны оставлять за порогом мастерской вместе со своими дружками — а уж тем-то в его доме и вовсе делать нечего, иначе… Указал рукой на дверь — без слов понятно. После этого вроде прекратились ночные бдения, зато теперь Зебальд перестал приходить ночевать. Возвращался под утро, под глазами черные круги, веки слипаются. Иногда подумывал Дюрер: слава богу, что младшего брата Ганса нет сейчас в Нюрнберге, уж тот обязательно полез бы в драку.

Наведя таким образом порядок в своей мастерской, задумался, однако, Дюрер над услышанным. Говорят: наступит время, когда все на земле будут трудиться и получать по трудам своим. А что здесь плохого? Отец был ремесленником, сам он в знатные не попал, и будь у него дети, они тоже зарабатывали бы хлеб в поте лица своего. И без его защиты патриции свои выгоды отстоят. Да что там — исправно выплачивают жалованье членам совета, а для него до сих пор так и не нашлось ни гроша. Все люди будут равны? Ему-то какой убыток от этого? Он, Дюрер, будет равен Пиркгеймеру, так это, наверное, должно не его, а Вилибальда страшить. Нет, было все же что-то привлекательное в учении этих сумасбродов. Вот только имущество он не согласен делить.

Среди «уравнителей» были те, кто особенно рьяно выступал против самого дорогого для него — против живописи. Похоже было, что, рассердившись на блох, собирались они бросить в огонь и шубу. Все разбить, смести, уничтожить! Да есть ли в этом хоть какой-то смысл? Кому мешают картины? Вместе с другими живописцами обращался он к отцам города с просьбой запретить сторонникам Карлштадта призывать к уничтожению алтарей. Для них, художников, это вопрос жизни и смерти. Если и начнут крушить картины в Нюрнберге, им ничего не останется, как покинуть город. Легко сказать «покинуть», когда всеми корнями вросли они в родную землю. Это у мудрого Эразма весь мир отечество, хотя и он, по всей вероятности, говорит так больше для красного словца.

И в Большом совете живописцы тот же вопрос поднимали. Наиболее ретивые поборники очищения церкви пытались прикрикнуть: мол, Карлштадт прав — нечего творить кумиров. Но Дюрер против этого горячо восстал, и Шпенглер его поддержал: христиане, насколько известно, поклоняются не идолам, а святым, изображенным на алтарях, которые создаются для напоминания верующим об их долге.

Но ни отцы города, ни Большой совет не подали голоса в защиту живописцев. Патриции сделали это скорее всего с умыслом: пусть чернь и здесь сталкивается лбами, глядишь, возникнет недовольство Лютером. И будто в подтверждение этого выступил в защиту алтарей Экк. Писал он, что заново перечитал труды отцов церкви — ни один из них не восставал против изображений Спасителя, апостолов и святых. Наоборот, и Августин, и Иероним, и другие свидетельствуют о том, что помещение картин в церквях — стародавний святой обычай. Конечно, признавал Экк, имели место случаи злоупотребления живописью, но, согласитесь, это еще не повод для ее уничтожения. И хотя призыв исходил от противника, Большой совет счел аргументы Экка убедительными. Споры приутихли. Никто вроде бы не порывался сегодня же рушить алтари.

В эти дни вернулся Дюрер в мастерскую с твердым намерением трудом своим доказать: живопись — великая сила и останется таковой во веки веков. Предполагали ученики: согласился мастер принять участие в иллюстрировании «Летучих листков», распространяемых в городе. Не угадали. Рты раскрыли от удивления, когда услышали, над чем собирается работать Дюрер. Намеревался он создать десятки, может быть, около сотни листов гравюр с изображением… святых и их деяний. А почему бы и нет? Кто запретит ему работать над тем, что он захотел? Запретила, однако, долгая бездеятельность. Медленно ползала по бумаге свинцовая палочка. Скапливались под столом разорванные, скомканные листы. Незачем винить здесь возраст. Не тем занялся Дюрер, и эти святые тебе сейчас безразличны! И нечего хвалиться, что работаешь ты над колоссальным алтарем, который посрамит все прежде созданные. Этот алтарь существует только в твоем воображении. Ни единого мазка не положила твоя кисть на приготовленные огромные доски. Все, что ты создал за это время, — лишь небольшой рисунок, на котором снова изобразил себя в виде Христа, на этот раз Христа, истерзанного пытками, отчаявшегося, возможно, не верящего в то, что люди поймут содеянное им. Мало героического в этом облике человека со спутавшимися волосами, держащего в руках орудия истязания — плеть и розгу, понимающего, что есть предел и силам человека и его жизни.

О времени, потраченном зря, напоминают граверные доски — «Большая колесница», или «Бургундская свадьба». Наводя порядок в мастерской, он наткнулся на них, никому теперь не нужные — неосуществленный памятник «последнему рыцарю». Напрасно было ждать, что в двери его дома постучится посланец нового императора и потребует их. За собственный счет отпечатал гравюру. Когда-то Пиркгеймер советовал ему преподнести «Бургундскую свадьбу» в дар императору. Но теперь ее и дарить было некому. Не нашлось на нее и покупателей.


Все чаще в Нюрнберге вечерние зори принимали за зарево далеких пожаров. По рукам ходила книжица с предсказаниями на ближайшее будущее. В пей говорилось: кто не умрет в 1523 году, не утонет в 1524 году и не будет повешен в 1525 году, тот пусть возблагодарит бога за свою судьбу.

Совет сорока по-прежнему не предпринимал никаких мер для наведения порядка, но знал все, что происходит в городе. С хитростью, достойной их венецианских коллег, патриции набросили за это время на весь Нюрнберг незримую сеть своих осведомителей. Когда им казалось необходимым, патриции появлялись самолично, приходили на заседания Большого совета, не вмешиваясь в споры, загадочно поглаживали бритые подбородки. Они следовали веками отшлифованному принципу: понять, на чьей стороне действительная сила, и защищать собственные интересы, овладев этой силой и направив ее в нужное русло.

Разбираться было сложно. Все шло волнами. Одно течение глушило другое или, наоборот, вздымалось выше, на время поглотив остальные. Будто в пору ярмарки, теперь постоянно было шумно на площадях и в тесных улочках. Памфлеты и «Летучие листки» сыпались как из рога изобилия — против папы, «этого ночного горшка», против Лютера, «этого дьявола во плоти», против Мюнцера, «этого безбожника и еретика». Витийствовали проповедники всевозможных толков. Ученики Денка требовали равенства и немедленного дележа имущества. Рыцари с коней, как с кафедры, призывали идти вместе с Францем фон Зиккенгеном и Ульрихом фон Гуттеном против духовных и светских владык за возрождение исконного германского нрава. Сторонники Лютера звали к недопущению безрассудств и насилия. Трудно было разобраться в этом многоголосом хоре. Потом появились крестьяне. Они пока не призывали ни к чему, но тем не менее внушали страх. Пользуясь давней привилегией, они приходили в Нюрнберг вооруженными и этим сразу выделялись в толпе безоружных горожан.

Ждали возобновления рейхстага. Он должен был найти пути к примирению враждующих партий. Хотя Карл снова отказался прибыть на него, надеялись, что австрийский король Фердинанд найдет выход. Прошел даже слух, что он сменит Фридриха Мудрого на посту штатгальтера Нюрнберга. Слух пока не подтверждался, тем не менее Дюрера пригласили в совет и просили во время пребывания короля в городе сделать его портрет на всякий случай — нет дыма без огня, а слуха без основания. От рейхстага ожидали многого, хотя никто не мог сказать — чего именно. Самые различные предположения высказывались по поводу предстоящего обращения папы к его участникам. Папа ведь свой — немец, а стало быть, чаяния Германии должен понять. Одно внушало опасение — дотянет ли Адриан до рейхстага, не отправят ли кардиналы его на тот свет? Ведь уже бросался на него с ножом полусумасшедший священник. А потом чуть было не пришибла колонна, подпиленная неким злоумышленником.

Что же касается Дюрера, то этот рейхстаг совершенно неожиданно вернул ему радость творчества и показал, что рано он собирался поставить крест на живописи. Началось с того, что прибыл в Нюрнберг Варнбюлср, тот самый, с которым совершил он свою вторую поездку в Италию. Будучи канцлером короля Фердинанда, он от имени своего повелителя должен был встречать участников рейхстага. Дюреру пришла в голову мысль, что с помощью Варнбюлера может он получить возможность нарисовать портрет Фердинанда и выполнить таким образом поручение совета. Поэтому и пошел на поклон к канцлеру, и, к своему удивлению, был сразу же принят. Совместную поездку Варнбюлер помнил: о ней они перебросились несколькими фразами. Относительно просьбы мастера канцлер сказал, что поможет. А пока король не приехал, не мог бы Дюрер во имя их дружбы сделать гравюру с его, Варнбюлера, портретом? На следующую встречу с канцлером пришел мастер уже с принадлежностями для рисования. Успел за это время узнать характер модели и понял, что вряд ли Варнбюлера устроит точное изображение — нечто в нидерландском стиле. Поэтому избрал другой путь — прежде всего омолодил канцлера, сделал из него не то древнеримского полководца, не то итальянского кондотьера. Мускулистая открытая шея, взгляд, устремленный вперед, сжатые плотно чувственные губы. На лице — решимость довести до конца задуманное, преодолеть все преграды.

Пока художник работал, Варнбюлер убеждал его в том, в чем мастер и без него был уверен: принесло учение Лютера не мир, а меч. Была раньше слабая надежда, что на реформатора может умиротворяюще повлиять Эразм. Однако, кажется, их пути разошлись. Канцлер, который в свое время перевел один из трактатов нидерландского гуманиста, безусловно принял его сторону; Эразм своими творениями толпу на мятеж не подбивал, Лютер — другое дело. Все, что из-под его пера выходит, лишь усиливает беспокойство в мире. Даже его перевод библии — и тот оказался опасен. За какие-то полтора месяца он разошелся по всей Германии. И оказывается, крестьяне ее понимают не хуже иного теолога, хотя и толкуют Священное писание больше с позиций своих житейских интересов.

Ульрих Варнбюлер желал, чтобы гравюра с его портретом была готова как можно скорее, во всяком случае, до окончания рейхстага. Вслед за пим появился и другой заказчик — Раймонд Фуггер, племянник Якоба Богатого, прибывший в Нюрнберг по поручению дяди, чтобы держать его в курсе всего, что будет здесь происходить. Раймонду тоже потребовался портрет, исполненный, однако, в красках. Он обещал взять на себя нидерландский долг Дюрера Якобу Богатому со всеми набежавшими за это время процентами. Естественно, Дюрер не мог отказаться от столь выгодного предложения.

Якоб, убежденный католик и противник Лютера — как-никак именно он подорвал торговлю индульгенциями, от которой Фуггер имел доходы, — не зря прислал племянника соглядатаем. От Раймонда узнал Дюрер об обращении папы к съезду князей. Адриан не скрывал тяжелого положения, до которого довели церковь преступления и распущенность римских первосвященников. Зараза перешла от пап к прелатам, от прелатов к простым клирикам и монахам. Он, папа, с божьей помощью намерен вывести церковь из плачевного состояния. Но зло столь велико, что продвигаться по пути исцеления можно лишь медленными шагами. Раймонд ума не мог приложить, как сообщить об этом послании дяде. Папа льет воду на мельницу Лютера. Эта мысль не давала ему покоя. Как немец, он может только радоваться, что Германия перестает быть папской вотчиной, которую Рим всегда обирал до нитки, но… Недоговорив, ушел и больше в мастерской не появлялся.

А вечером того же дня Дюрера вызвали в бург — к саксонскому курфюрсту Фридриху. Вот когда нахлынули воспоминания. Давно не встречались. Изменился Фридрих, обрюзг и заметно сдал. Лицо испещрили морщины. Однако по-прежнему добродушен. Что, мастер, постарели? Ничего, жизнь не даром прожили. Может, по старой памяти сделает его портрет? Направляясь в бург, захватил Дюрер предусмотрительно бумагу и карандаш. И не зря. Предложил Фридриху сделать гравюру с его портретом.

Прощаясь, вручил курфюрст Дюреру в подарок Лютеров перевод библии. Дома мастер рассмотрел ее внимательнее. До нюрнбергских образцов ей, конечно, далеко. А о гравюрах и говорить нечего. Ни композиции, ни отделки! Для «Апокалипсиса» использовали его работы — выхватили отдельные фигуры, все остальное выбросили как лишнее. Исчезло деление на три сферы, пропала мудрость символики. Все просто — и из рук вон плохо. Попадись ему эта книга раньше — надолго испортила бы настроение, а тут, наоборот, приободрила. Раз Лютер допустил, чтобы Священное писание было иллюминировано, значит, не считает художество грехом.

Потрет Фридриха никому не доверил — собственноручно перенес рисунок на доску. Будет взирать с гравюры не повелитель, а мудрый старец, умеющий защитить обиженного, проявить снисхождение к виновным. Андреа внял просьбе — незадолго до рождества доска была готова, и заскрипел пресс.

Нового заказчика лучше бы не было, так как стал им кардинал Альбрехт Бранденбургский. Призванный к нему, увидел мастер на столе перед кардиналом свою гравюру с портретом Фридриха, так что не нужно было и говорить, зачем приглашал он художника. Да, в незавидном положении оказался мастер. Отказать нельзя, с кардиналами шутки плохи. Незачем далеко ходить — пример Вилибальда перед глазами. Работать же над этой гравюрой — себе в убыток. Кто станет ее покупать в городе, где большинство жителей перешло на сторону Лютера? А Альбрехт как будто его мысли прочитал, поставил условие: Дюрер изготовит медную пластину, сделает с нее две сотни оттисков и все их вместе с пластиной передаст ему из рук в руки. Это куда бы ни шло. Сделает — и с плеч долой. Но не тут-то было: пришлось уламывать Андреа. Мастер Иероним наотрез отказался способствовать прославлению каких бы то ни было кардиналов, а тем более Альбрехта Бранденбургского. С тех пор как стал заглядывать Андреа в школу святого Зебальда, превратился он в ярого противника апостольского престола. В конце концов во имя старой дружбы согласился гравер: нарежет он мастеру эту пластину — будь она трижды проклята! Но чтобы в городе ни одна живая душа не знала, что взялся он за это богопротивное дело. И пусть Дюрер его не торопит — когда будет у него свободное время, тогда и сделает. Так возникла гравюра, получившая название в отличие от прежней «Большой кардинал».

Освободившись от кардинальского заказа, стал Дюрер присматриваться, каких участников рейхстага мог бы он увековечить на память потомкам к своей выгоде. И вдруг был приглашен в совет, где ему под большим секретом сообщили то, о чем болтали в каждом трактире: не будет саксонский курфюрст штатгальтером Нюрнберга и король Фердинанд тоже не будет. Назначил Карл V своим наместником в городе пфальцграфа Фридриха II. Предстояло Дюреру изготовить чекан для двойного гульдена с изображением нового штатгальтера. Над ним и провозился мастер до февраля — а там и рейхстаг закончился. Все разъехались. Что решили — никто толком понять но мог. Одни пустые слова…

Уйдя от дел, Пиркгсймер не отдал, как грозился, своей души любимым древним авторам. По-прежнему тянуло его к политике. От рейхстага ждал решений, призванных восстановить порядок, — тщетно: надежды его не сбылись. Вилибальд не скупился на критику. Когда же наконец обуздают Денка, Шпенглера, всех тех, кто втихомолку крадется к власти, не понимая того, что она им не по плечу? Да и самого Лютера пора бы унять. Эразм Роттердамский прав: Лютер ведет мир к противоборству всех против всех. Не прав, однако, он, полагая, что примирение еще возможно. К чему все эти призывы к Лютеру и папе не прибегать к насилию? Конечно, насилие — не лекарство, оно может и усугубить болезнь. Но как без него создать ту самую сильную государственную власть, к которой обращает свой взор Эразм?

Если бы один Пиркгеймер так думал, было бы в этом полбеды. Горе в том, что враждующие партии ожесточились. Слова словами, а нюрнбергский рейхстаг сыграл свою роль. Поборникам католической веры папское самобичевание — как кость поперек горла. Адриан VI, видите ли, решил покаяться. Недолго думая, оплевал все святыни. А где же новые? Уж не Лютер ли с порожденным им Мюнцером? Прежде чем потащить на свалку скарб, верой и правдой послуживший отцам и дедам, нужно еще посмотреть, есть ли новый и годится ли он? Не на колени перед смутьянами следует становиться, посыпав голову пеплом! Всех их на дыбу да на плаху! Нечего ждать, когда они соберутся с силами.

Сапожник-майстерзингер Ганс Сакс выпустил листок, хотя вообще-то мейстерзингерам печатать свои произведения запрещалось. Но для кого теперь законы писаны? Разошлись по городу его стихи о «виттсибергском соловье, песня которого слышна везде». В ней Ганс Сакс, вспоминая о недавнем сборе князей в Нюрнберге, писал:

Клянут епископы, князья, Огнем и пытками грозя, Алкая христианской крови Того, кто нам о божьем слово Поведал, и, свирепы, злы, Заковывают в кандалы Приверженцев его ученья: И, домогаясь отреченья От веры, тщатся их унять. Не значит это ль — загонять Овец Христовых в загородки? Суд у властителей короткий: Казнить иль заключить в тюрьму! Уж кто попался им, тому Несдобровать — тот головою Платись, а разлучить с семьею, Изгнать они готовы вмиг За чтенье Лютеровых книг. А книги жгут они в испуге… Как есть — антихристовы слуги!..

Нет ничего удивительного, что в ответ на жестокости росло недовольство «подлого люда». И только ли проповеди «безбожника» Мюнцера были здесь виною? Вести, приходившие из других городов, заставляли задумываться. После пасхи забрели в Нюрнберг купцы из Альтштадта и поведали о вещах, доселе неслыханных. К ним в город прибыл Томас Мюнцер и с разрешения магистрата стал проповедовать. Услышали горожане и крестьяне, пришедшие из окрестных сел, что суть и они, и дворяне — «слуги божьи», поэтому все люди равны, а следовательно, преклоняться нужно только перед богом. И еще говорил Мюнцер: время ожидания кончилось — наступил час деяний, меч будет отнят у князей и передан в руки народа. Граф Эрнест Мансфельдский, узнав про столь дерзновенные речи, запретил своим подданным посещать проповеди Мюнцера и воззвал к курфюрсту Фридриху, чтобы тот положил конец выступлениям неистового Томаса, а еще лучше приказал бы арестовать безбожника. Фридрих запретил, но Мюнцер на это ответил: если бог подвигнул кого-либо проповедовать свои заповеди, то излишни разрешения земных владык. От таких сообщений сразу же зашевелились сторонники Мюнцера в Нюрнберге. Того и гляди выйдет на городскую площадь еще один проповедник «божьего слова» — Денк.

Все эти волнения усложняли и без того тяжелую жизнь Дюрера. Опять пошли слухи о разделе имущества, и, создавая свои гравюры, не мог он отделаться от мысли, что работает для какого-нибудь Франца с паперти. А тут возобновились приступы болезни, которые надолго заставляли забрасывать начатое. Когда же Альбрехт возвращался после перерыва к наброскам, они уже не удовлетворяли мастера и он начинал их переделывать. Агнес не понимала ни его тревог, ни состояния. Успех гравюр с портретами Варнбюлера и Фридриха побуждал ее требовать от мужа «нового товара». Уж она-то была уверена, что, умирая, вручит душу в надежные руки богоматери, которая заступится за нее, когда будет вершиться последний суд. Лютер же нашел эту веру необоснованной: не нужны Христу посредники-заступники, он сам разберется и спасет достойного. Что же, можно было бы написать алтарь, прославляющий Христа, апостолов, — на их авторитет пока еще никто не покушался, но кто знает, что скажет Лютер завтра?

В общем, итог минувших двух лет был плачевен. Если отбросить портреты, созданные во время рейхстага, то останется, пожалуй, одна гравюра «Тайная вечеря». Да и с ней не все было гладко. Сюжет подсказал ему Андреа, печатавший в то время трактаты в поддержку требования о предоставлении всем без исключения прихожанам причастия в двух видах. До сих пор в Нюрнберге мирянам не давалось во время этого таинства вино, символизирующее кровь Христову, право на него имели только священники, все же прочие должны были удовлетворяться хлебом. Шли в городе споры и диспуты по этому вопросу, которые, давно уже перешагнув грань схоластики, вылились в требование равенства всех и перед богом, и перед законом. Власти и церковь отстаивали освященные временем традиции, вспоминали, что требование причастия в двух видах для всех было выдвинуто богом проклятыми гуситами, и доказывали, что мир перевернется, если его исполнить. Вот в это время и появилась новая дюреровская гравюра. Была она на редкость строга по композиции, выдержана в нидерландской манере и содержала в отличие от прежних гравюр всего лишь два символа. Передний план ее занимала корзина с хлебом, и на фоне голой стены был четко выписан кубок с вином.

Несмотря на простоту гравюры, работал над ней Дюрер долго, создал не один набросок. На первых эскизах Христос сидел слева у края стола, стоял перед ним кубок, и лежала краюха хлеба. Это решение не удовлетворило мастера — внимание зрителя рассеивалось. В окончательном варианте Христос переместился в центр, стал главным действующим лицом, символы тоже бросались в глаза. Бросались настолько, что сомнений не возникало, на чьей стороне стоит мастер. Пиркгеймер не одобрил поступка Дюрера. Денк, с которым Дюрер теперь избегал встречаться, просил Андреа передать мастеру, что благодарен за гравюру, служащую их общему делу.

Со следующей работой Дюрера, тоже призванной прославить Христа, вышел конфуз. Он задумал гравюру по меди, изображающую распятие. Ее он также намеревался выдержать в нидерландской манере, хотя, может быть, это и принижало событие великого значения до будничной оценки из древних времен. Стояло у него перед глазами «Распятие» Мантеньи, которое видел в Вероне. Именно простота и обыденность этой работы потрясли его тогда. Перед крестом расположились, будто на отдых, римские легионеры: одни глазели на казненных, другие спокойно играли в кости. Лица собравшихся иудеев были безучастны и спокойны — они привыкли к таким сценам. Никому, видимо, и в голову не приходило, что свершилось событие, из ряда вон выходящее.

Выполнив половину работы, Дюрер вдруг заметил подозрительную податливость металла. Он гнал прочь зародившуюся догадку. Призвал на совет Андреа. Тот подтвердил: да, пластина с дефектами, давления пресса не выдержит. Дюрер — величайший гравер Европы — впервые ошибся. И еще как! Ошибся, будто начинающий подмастерье.

Сообщение Андреа о том, что наконец-то закончен «Кардинал», настроения не подняло. Какая непростительная ошибка! Она необъяснима. Будто затмение нашло. Причину ее следует искать только в приближавшейся старости. А что касается «Кардинала», то эта гравюра не относилась к числу его любимых детищ.

Жалобно взвизгивал пресс от непосильного напряжения. Однако мастер будто не слышал стона. Он стоял, устало прислонившись к стене, и требовал еще больше усилить давление. Георг Пенц, отбросив назад свой мощный торс, честно пытался хотя бы на толщину волоса затянуть винт. Нет, пластина с «Кардиналом» оставалась цела! Когда в сентябре было готово обговоренное число оттисков, она выглядела точно так же, как вышла из-под резца Андреа…

Альбрехт Бранденбургский щедро заплатил за гравюру, хотя, как передавали мастеру, ему, привыкшему к излишествам во всем, не понравился строгий нидерландский стиль. Но Дюрера его мнение не интересовало.

Гравюра в защиту причастия в двух видах и портрет кардинала, ярого врага Лютера, как совместить их? Уж не стал ли Дюрер ради денег всеяден? Пусть даст ответ, на чьей он стороне? Но в это время, когда в Германии каждый торопился высказать свое мнение, Дюрер постиг еще одно великое искусство: он научился молчать. Те, кому он верил, знали, на чьей он стороне. Другим это знать необязательно. Споры, возникшие вокруг «Тайной вечери», отбили у него охоту выступать и с гравюрами. Однако же надо чем-то заняться? И он решил, что настало долгожданное время, когда он спокойно и без помех сможет писать свой труд о живописи, который, чувствуя прогрессирующий упадок сил, стал считать своим завещанием потомкам. Он выполнит свой долг перед будущими художниками, он не умрет, не оставив им своих советов и наставлений!

Дюрер избрал удел затворника. Неясно только было — насколько. Кукла, изготовленная но его заказу для изучения движений, покинула мрачный угол и переместилась в центр мастерской. Несколько лет она простояла в бездействии, приводя в ужас Агнес и Сусанну своим холстинным чехлом, походящим на саван. Теперь с нею возились Зебальд и Бартель, очищая от пыли, смазывая заржавевшие шарниры. Переместились из ларя на стол начатые заметки. Перекочевали туда же с полок и книги, выкупленные из Региомонтановой библиотеки, привезенные из Италии. Друзья далекой юности — труды Альберти, Витрувия, Евклида. Среди них нет, однако, трудов Леонардо. Искал их повсюду, наводил справки и в конце концов узнал, что таковых не существует. Более того, судьба рукописей великого мастера вообще неизвестна. Теперь единственное желание Дюрера — во что бы то ни стало издать свою книгу.

Начал с самого начала — с Евклида. Но многое стерлось из памяти, некоторые теоремы нужно было переводить заново. Пришлось идти на поклон к Вилибальду, изнывавшему от скуки, оказавшись не у дел. Пиркгеймер на этот раз без всяких оговорок согласился помочь. Громыхая дубовой палкой по ступеням, медленно поднимался он по лестнице на второй этаж. Этот грохот оповещал Агнес о появлении ее заклятого врага, и она ретиво бросалась на защиту устоев своего очага.

Время не сгладило их вражды, они по-прежнему терпеть не могли друг друга. Вилибальд отмахивался от нее как от назойливой мухи. Но не мог избавиться от «безбожников», под которыми подразумевал братьев Бегамов и Андреа. К теоремам Евклида «безбожники» не проявляли никакого интереса. Стычки между ними и Пиркгеймером обычно начинались тогда, когда в паузах Вилибальд сам принимался задирать учеников, потешаясь над их желанием перекроить мир заново. Теперь у него появился новый конек: он осуждал Лютера за то, что тот дал неграмотному крестьянину возможность толковать библию.

«Безбожники» этого вынести не могли, бросались в спор, однако все их доводы опытный софист разбивал о легкостью. Это доставляло ему удовольствие, и он покидал мастерскую, радуясь одержанной победе. На следующий день повторялось то же самое. Перевод Евклида не двигался с места. Пока стороны изматывали друг друга в дискуссии, Дюрер разбирал свои рукописи, решительно отказываясь втягиваться в спор.

Так продолжалось недели две, потом Евклид надоел Пиркгеймеру, и он перестал появляться в доме Дюрера. А к этому времени мастер навел порядок в своих рукописях и увидел, что в одну книгу не уложится, придется писать несколько. Тема первой уже обозначилась: она будет вводить читателя в основной труд, назвать ее можно было бы «Руководство к измерению с помощью линейки и циркуля». Над ней Дюрер и начал работать. Заодно решил испытать на практике те приборы, которые призваны облегчить труд художника. Некоторые из них по его чертежам нюрнбергские мастера уже сделали и доставили к нему в мастерскую. Снова отправилась кукла в дальний темный угол — до изучения движений пока не дошло. Почти всю комнату занял огромный стол, наскоро сколоченный. Стала мастерская походить на все что угодно, но только не на ателье живописца. В стены набили гвоздей, потянулись от них к стоящим на столе предметам сотни тонких нитей, фиксируя проекции и ракурсы, разобраться в которых мог лишь сам мастер. Дюрер метался от одного предмета к другому, переставлял их, путал нити. Часами рассматривал какую-нибудь чашку через поставленное под наклоном стекло или в отверстия, прорезанные в досках. Агнес, Сусанне и слугам было строго-настрого запрещено появляться в мастерской. Не дай бог нарушат порядок. А какой там порядок! Комнату уже месяц не мели, пыль, осколки разбитых стекол усеяли дол. В углах громоздятся ящики и приборы, обманувшие ожидания мастера.

И все же Дюрер доволен: опыты со стеклянной пластиной оказались успешными. При определенном наклоне и соответствующем расположении источника света она верно передавала контуры объекта: бери карандаш и рисуй. Но этот способ был известен давно, мастер его лишь проверил. А вот другой прибор изобрел сам. Маленькое отверстие в доске, обеспечивающее постоянную зафиксированную точку наблюдения. Глядя в него одним глазом, художник штрих за штрихом наносит на бумагу изображаемый объект. При известном навыке рисовать оказывалось так же просто, как прижимать лист бумаги к матрице. В сочетании с учением о центральной перспективе, которое он теперь обосновал путем опыта, предлагаемый им метод гарантировал точную передачу действительности.

Итак, он нашел решение задачи, которую некогда поставил перед собою — добиться, чтобы на рисунке все было таким, как в жизни. Полагал, что сделал тем самым первый шаг к постижению красоты, и приступил к подготовке гравюр для будущей книги. На столе сменяли друг друга испытанные им приборы. Проверив еще раз полученные данные, мастер садился в сторонке, Зебальд занимал его место, и Дюрер тщательно зарисовывал и расположение приборов, и наиболее характерную позу живописца. Много было смеха, когда он, решив показать, что эти машины годятся и для изображения живой натуры, заставил Бартеля Бегама улечься на стол. Мальчишка не мог и минуты пролежать спокойно, паясничал, словно шут в балагане. Потом принялся читать стихи Сакса. В них в угоду патрициям высмеивалась глупость крестьян и ремесленников, похотливые повадки их жен. Невдомек было Бартелю, что эти стихи оскорбляют слух мастера, который, не в пример другим, никогда не насмехался в своих гравюрах над братьями по сословию. Сказал Бартелю, чтобы тот прекратил безобразие, но шаловливый парень не собирался слушаться. Кончилось тем, что Дюрер изобразил Бартеля на своем рисунке в виде голой женщины. Обидно? Вот так-то, нечего над другими зубы скалить.

Это была уже не первая вспышка гнева у мастера. В последнее время он стал раздражителен сверх меры. Любой пустяк выводил его из себя. А ведь, казалось, не было у него особых причин выходить из равновесия. Был он всецело занят любимым делом — даже известие о смерти Адриана VI, якобы отравленного кардиналами, прошло мимо него, помощники его безотлучно находились на месте, Агнес притихла и вообще избегала появляться в мастерской. Произошло же то, что, осматривая его хитроумные приборы, бросил Вилибальд вскользь замечание: вместо прежних канонов, связывавших живописцев, изобретает он, Дюрер, колодки, которые скуют их по рукам и ногам: смотри в дырочку и рисуй только то, что видишь. Неужели это и есть прекрасное, о котором он столько говорил? Напрасно Дюрер утешал себя, что то, над чем он сейчас работает, лишь начало его изысканий, что он еще ответит на вопрос о сущности прекрасного. Нет, зачем себя обманывать, опять прекрасное улизнуло от него. А ведь он думал, что уже близко подошел к разрешению вопроса, стоит только сделать еще одно последнее усилие и… Работал он теперь больше по инерции. Раз книга начата, она должна быть закончена уже потому, что он не может лишить преемников накопленного им опыта. Жаль, конечно, что законы прекрасного откроет не он. Впрочем, ведь это не последняя книга. Он еще напишет другие, проведет новые опыты, все заново обдумает. Только вот время! Где его взять?

Все-таки он убедит Пиркгеймера в своей правоте, убедит — не словами, а делом. Что же касается приборов, то он готов показать Вилибальду, как можно работать с их помощью, и тот увидит, что сделано не так уж мало. Усадив друга перед своим прибором, Дюрер очень быстро сделал его портрет. Рассматривая рисунок, выразил Вилибальд непонимание, зачем нужны все эти хитрые приспособления, когда Дюрер великолепно справился бы и без них. Да, но не у всякого такой опыт. А так живописцам будет легче учиться. Там, где ему, Дюреру, потребовались годы, им будет достаточно нескольких недель. Пиркгеймер не стал спорить. Заметил лишь: тогда слишком много художников разведется, останутся они без куска хлеба. Серия портретов известных людей, с которыми встречался мастер, пополнилась изображением Пиркгеймера. По его настойчивой просьбе Дюрер несколько подправил на гравюре перебитый нос и обрядил его в богатую шубу. Слаб человек — даже Вилибальд не избежал соблазна продемонстрировать потомкам свое благосостояние.

Повздорил вскоре Дюрер в очередной раз с Пиркгеймером: почему-то все считают, что у него, у Дюрера, собственных занятий и планов быть не может и всякую просьбу он должен исполнять беспрекословно. А дело было в том, что при распродаже Региомонтановой библиотеки приобрел Вилибальд труды Птолемея, перевел их с греческого на латинский и собирался теперь издавать. Правда, типографа он еще не нашел — они будто перевелись в Нюрнберге. Но это, может быть, и к лучшему: тем временем Альбрехт успеет проиллюстрировать его рукопись. Но мастер, к удивлению Пиркгеймера, отказался. Сослался на то, что должен заканчивать собственную книгу. Вилибальд обиделся — оказывается, не только типографы перевелись в Нюрнберге, но и художники.

К началу лета 1524 года Дюрер вчерне закончил свой труд об измерениях. По крайней мере, продравшись сквозь дремучий лес математических премудростей Евклида, изложил их простым языком, понятным для всякого ремесленника. Наиболее сложная часть работы осталась позади. Дальше, как он надеялся, будет легче. Ему предстояло изложить то, что мастера давно уже применяли на практике, опираясь на отцовский и дедовский опыт. В надежде, что это не последняя его книга, он отказался от помещения в ней рассуждений о живописи и ее предназначении, собираясь вернуться к этому предмету позже.

Три первые части книги можно бы уже отдать Андрея, но Дюрер, все будучи не в силах расстаться с рукописью, продолжал прояснять отдельные места, вносить уточнения. Иероним тем временем изготовил почти все чертежи и гравюры и сделал пробные оттиски. Медлительность художника была ему непонятна. Кто знает, как завтра все повернется?

Мастер Альбрехт все больше увлекался, книга захватила его целиком — в ней появлялись вещи, далекие от живописи, а выбрасывать их жалко, все-таки стоили они большого труда. В первой части излагал он Евклидово учение. Давал объяснения, что такое точка, линия, плоскость, тело. Во второй переходил к проблемам, касающимся плоскостей, углов, построения и измерения многоугольников. Сформулировал правила перспективного, объемного изображения тел на плоскости. И невдомек ему было, что здесь он решил задачу, над которой до него безуспешно бились греческие и арабские ученые. Объяснил он также способ построения правильного пятиугольника с помощью одного лишь циркуля. С этой задачей, когда он был в Венеции, ни один итальянский математик еще не мог справиться.

Кроме того, художник нашел и решение задачи удвоения объема параллелепипедов, которую в свое время нюрнбергский монах Вернер считал неразрешимой.

Совсем было собирался убрать из книги описание конструкции солнечных часов, совершенно бесполезное для живописцев, но потом решил и его оставить, поскольку, как он слышал, в Германии никто до него этим не занимался. Может быть, кому-нибудь да пригодится. Только в третьей части переходил Дюрер к объяснению того, как собранные им математические знания можно применить в искусстве. Приводил в качестве примеров проекты памятников и зданий, им самим разработанные. Теперь на очереди была четвертая часть — по замыслу последняя, где собирался он разрешить вопросы перспективы. Грустно было, что заканчивались поиски, начатые почти тридцать лет назад. Вместе с каждой написанной страницей все дальше уходил в прошлое любознательный юноша, с открытым ртом внимавший некогда поучениям Барбари и Паччолы. Удивление, с каким он когда-то смотрел на мир, теперь исчезало. Его место занимал опыт.

Как-то Андреа принес брошюру с текстом проповеди, с которой Мюнцер обратился в июле к князьям немецких земель. В ней сказал он: Библия больше не нужна — она повествует об истории и бесполезна для нынешнего и будущего поколений. Сейчас бог посылает на землю свое новое откровение. Реформацию надо довести до конца. Он, Мюнцер, понял: безбожники не имеют права на жизнь, церковь нельзя исправить с помощью слов. Под безбожниками он подразумевал не только папу, но и Лютера.

1 августа 1524 года Иоганн Постоянный, возможный преемник тяжело больного курфюрста Фридриха, запретил Мюнцеру читать проповеди. «Союз божьей воли» отшатнулся от Томаса. Обозвав бургомистра Альштедта Рюккерта «архииудой», Мюнцер в ночь с 7 на 8 августа 1524 года тайно бежал из города. По данным нюрнбергского сыска, еретик держал путь в Нюрнберг, чтобы найти здесь сторонников и отсюда продолжать борьбу.

Новость молниеносно стала известна в Нюрнберге, и город вновь пришел в движение. Сидеть дома, отгородившись листами рукописи от всего и всех, стало невозможно. После долгого перерыва знакомые снова увидели Дюрера в «Гюльден Хорне». Трактир походил скорее на площадь в ярмарочный день. Нижние его залы были забиты посетителями, разгоряченными, жестоко спорящими. В зале второго этажа натолкнулся Дюрер на Пиркгеймера и Шпенглера. К его удивлению, сидели они за столом рядом и вроде бы вели, дружескую беседу. Но, подсев к ним, мастер понял: никакой беседы не было. Пиркгеймер выплевывал злые слова-обвинения: нежелание пустить кровь, трусливая робость погубят Нюрнберг. Нужно быть слепцом, чтобы не видеть: мятеж, вспыхнувший в шварцвальдском Штюлингене — это гражданская война, начало пожара, в котором сгорит Германия. Они, сторонники Лютера, последователи новых лжепророков, разожгли пламя. Уж не думают ли они, что костер обожжет лишь патрициев?

Шпенглер молчал. Глаза прикованы к лужице пива, пролитого на стол. Пятно темнело, под гаснущим лучом вечернего солнца приобретало багровый оттенок. Резко вскочив, вдруг крикнул Лазарус в лицо Вилибальду: кровь… все нынче в Германии жаждут крови, но в ней ли спасение?..

И в эту ночь снился Дюреру сон, уже не раз прежде виденный. Возникал вдруг покойный Конрад Цельтес, беззвучно шевелил губами, слов не было слышно, но почему-то казалось, что шепчет поэт свое моление деве Марии. На этом месте Дюрер просыпался от ужаса, хотя ничего страшного во сне вроде бы и не происходило. Страшной становилась сама жизнь Будь он моложе, он пытался бы бороться, теперь же… Он стал стар. И боязнь лишиться всего гнала его в ратушу: не просить у города жалованья, а предлагать ему взаймы. Так поступали многие — всегда, когда к городу приближалась опасность. В подвалах ратуши хранить деньги было надежнее. Он предлагал Нюрнбергу взять у него тысячу гульденов на условии ежегодной выплаты ему в качестве процентов пятидесяти гульденов. Город денег не брал. Дюрер стучался во все двери, обращался за помощью к Пиркгеймеру и Шпенглеру. Вилибальд отказался помочь: что он может сделать теперь? Всего-навсего обычный патриций, существо, при нынешних временах презираемое. А Шпенглер? Может, и готов был бы Лазарус посодействовать, но только другие дела отвлекали сейчас все его внимание.

Слухи подтвердились — Мюнцер вместе со своим другом Пфейфером действительно направлялся в Нюрнберг. До этого был он несколько недель в Мюльхаузене, но не нашел там издателя для своих памфлетов против Лютера. Теперь спешил в Нюрнберг. Только ли ради того, чтобы напечатать памфлеты? Совету стало известно высказывание Мюнцера: ничего не стоит ему поднять нюрнбержцев на борьбу, ибо там «люд голоден, он хочет и должен есть». Зная любознательность Дюрера, Шпенглер предупреждал его: с Мюнцером ему лучше не встречаться, грозит это большой бедой.

Въезд Мюнцера в Нюрнберг прошел на редкость спокойно. Сторонники ему торжественных встреч не устраивали. «Альштедтский еретик», словно устав от диспутов, засел затворником в доме Денка. Нюрнбергский совет тем временем развернул бурную деятельность. Пожалуй, не осталось в городе ни одного типографа, которого бы не предупредили, что печатание Мюнцеровых трудов кончится для него плачевно. Знал об этом Томас, но как ни в чем не бывало продолжал работать над своими проповедями.

Его сторонники все больше приходили в недоумение. Все ждали живого слова, а Мюнцер предпочитал отмалчиваться. Правда, его сподвижник Пфейфер встречался с нюрнбергскими бунтарями, но беседы с ними вел на редкость вяло. В основном сводились они к тому, что в Нюрнберге и без того знали: мол, «народ станет свободен, и лишь господь бог будет властвовать над ним». От вопросов, как добиться такого положения, Пфейфер уходил. Об этом им надо спросить у Томаса. Мюнцер же сидел у Денка и правил свои рукописи. Соглядатаи доносили совету, что, судя по всему, Мюнцер боится изгнания из города и будет вести себя смирно, пока не опубликует памфлеты. Пфейфер сейчас более опасен — его беседы, хотя он и не говорит в них ничего особенного, привлекают все больше горожан и даже тех, кто раньше не склонялся к Мюнцеровой ереси.

Наконец Мюнцер закончил рукопись и, как сразу же стало известно совету, повел переговоры с Иоганном Херготом об ее издании. Типограф тотчас же доложил властям, что наотрез отказался. Так ли? Из других источников отцам города стало известно, что той же ночью подмастерья, пригласив к себе на помощь подмастерьев из других типографий, собираются антилютеров памфлет набрать и отпечатать.

На рассвете следующего дня городские стражники во главе с судьей нагрянули в мастерскую Хергота. Поздно! Лежала в типографии жалкая стопка брошюр — а ведь в течение нескольких часов здесь работало не меньше двадцати подмастерьев. Кто-то дал им знать о предстоящем обыске, и уже ночью с помощью стражей у ворот города они переправили почти все экземпляры памфлета в Аугсбург. Власти постарались бы закрыть это дело, однако, видимо, не все памфлеты были вывезены из Нюрнберга. В тот же день появились они в большом количестве в городе. Тут уж не посмотришь на происшедшее сквозь пальцы. Закон должен быть соблюден. Поэтому решил совет Мюнцерову книгу судить. Для оценки ее содержания был привлечен не католический священнослужитель, которому, естественно, веры никакой не было бы, а проповедник Осиандер из церкви святого Лоренца, известный в городе сторонник Лютера, — ему-то должны были поверить горожане. Изучил Осиандер памфлет и на заседании совета изложил свое мнение: книга безусловно еретическая и в силу этого вредна. Принял совет решение ее распространение запретить. Попутно было рассмотрено ходатайство Дюрера, и совет на этот раз согласился взять у него заем. Об этих решениях оповестили весь город. Подчеркнули тем самым: вот как в эти трудные времена заботится совет об интересах граждан Нюрнберга!

Шпенглер, поздравляя Дюрера с успешным для него завершением дела, сказал, что немалого труда стоило ему склонить отцов города к такому мягкому приговору в отношении Мюнцера. Многие были настроены воинственно, требовали примерного наказания для подмастерьев, распространивших зловредный памфлет, а также изгнания Мюнцера. Потом удалось их все-таки убедить, что такие меры могут лишь привести к большим волнениям. Ведь Шварцвальд восстал. А он рядом, под боком. Слов нет, лучше всего выставить бы Томаса из Нюрнберга. Может быть, Мюнцер сам уберется, если ему не дадут печатать его труды. Боялись, ох как боялись Томаса патриции, а сделать ничего не могли. 29 октября 1524 года все-таки изгнали из города Пфейфера. Предложили ему «исчезнуть отсюда и свои деньги зарабатывать где-либо еще». Какие там заработки у Пфейфера в Нюрнберге? Но совет счел нужным облечь свое решение именно в такие слова.

Мюнцер эту акцию нюрнбергского совета расценил правильно — как предупреждение ему самому. И в ноябре 1524 года по собственной воле покинул Нюрнберг. Он спешил на юг, где уже во всю силу полыхала Великая крестьянская война.

Вняв предостережению Шпенглера, Дюрер встреч с Мюнцером не искал, хотя его ученики не раз намекали и прямо говорили, что мог бы мастер включить портрет Мюнцера в задуманную им серию гравюр с изображениями мужей, прославивших Германию. Дюрер упорно пропускал их намеки мимо ушей, хотя было ему ясно, что Мюнцер личность незаурядная. Делал вид, что весьма ему некогда — торопится закончить четвертую часть своей книги.


После отъезда Мюнцера из Нюрнберга забеспокоились городские власти. Начали понемногу наступать на «еретиков», подразумевая под ними тех, кто уже не удовлетворялся Лютеровым учением, а шел дальше. Не обошли вниманием и мастерскую Дюрера. Недаром Пиркгеймер предупреждал его: ох, доберутся когда-нибудь до всех врагов католицизма! Несладко придется тем, из чьих мастерских выходили гравюры, осмеивающие папу. Никто ведь не поверит, что хозяин ничего не знал о происходящем у него в доме, под его собственным носом. Факт этот, между прочим, был упомянут и на рейхстаге. Пояснений Дюреру было не нужно: гравюру Зебальда Бегама, изображавшую низвержение папы в ад, он видел. Более того, по просьбе ученика исправил в ней некоторые погрешности и разрешил воспользоваться своим прессом.

Новый папа Клемент VII пригрозил: пришлет в Нюрнберг своего специального легата наводить порядок и выжигать ересь. Опять запахло кострами, только теперь не во имя очищения божьих храмов, а во имя восстановления веры. Городские власти художникам и печатникам неофициально советовали: пыл свой поубавить — не изображать папу в виде дьявола и брошюр против пего не печатать. И Лютера тоже не трогать.

Поведение Дюрера в это время многих приводило в недоумение. Еретиков из своей мастерской он не изгнал, но и не выступил в их поддержку. Стоял вроде бы в стороне от всех волнений и демонстративно вместо памфлетов противоборствующих сторон изучал «Начала» Евклида. С этой целью вступил в переписку с Кратцером, придворным астрономом английского короля, с которым познакомился в Нидерландах. Кратцер как раз переводил труды греческого математика. Несколько ценных советов мастер от него получил и в своей рукописи использовал. Но вот полного перевода «Начал» астроном не смог ему выслать: времени для перевода Евклида у него нет. И в этом же письме поздравил Дюрера с тем, что стал Нюрнберг, как говорят, «евангелистским». Пусть бог даст им силы вынести борьбу до конца. В начале декабря отвечал ему художник: «Также из-за христианской веры мы должны подвергаться обидам и опасностям, ибо нас поносят, называют „еретиками“. Но да ниспошлет нам бог свою милость и да укрепит нас в своем слове, ибо мы больше должны богу, нежели людям. Так что лучше лишиться жизни и имущества, чем допустить, чтобы наше тело и душа были ввергнуты богом в адский огонь».

После того как Андреа обзавелся собственной типографией, он ремесло гравера почти забросил — печатал теперь памфлеты на папу, сочинения сторонников Денке. Только ради Дюрера согласился вернуться к прежнему ремеслу. От Андреа Альбрехт узнал, что еще дальше пошли проповедники нового учения: Священное писание не стоит ни гроша, выведет людей в возрожденный Иерусалим не вера, а богом избранные вожди — Мюнцер например, и будет царство небесное на земле, после того как все станет общим.

В Аугсбурге уже требовали все купеческие компании запретить, а фуггеров изгнать из города. Нюрнберг, конечно, в стороне не останется. Это еще можно было понять, но совсем непостижимым казалось требование Денка всех крестить заново. Мол, когда этот обряд совершается над ребенком, в нем нет смысла, ибо ребенок не обладает разумом, не понимает, что с ним творят. По Денку выходило так, что сейчас вообще нет никаких христиан. А кто же есть? Все перепуталось, нелегко стало жить на божьем свете!

Однажды Андреа, прибежав к Дюреру, поспешил обрадовать его: выступил Лютер в защиту художников! Правда, выступил как-то неопределенно. Что же он сказал? А вот что: дескать, раз Христос держал в руках монеты с изображением римских цезарей, значит, не осуждал он искусство. Дюрер находил «защиту» Лютером искусства весьма слабым. Да, аргументы Экка были более убедительными. Андреа, однако, советовал не торопиться с суждениями. Лютер выскажется наверняка более определенно. Сколько же ждать можно?

Одно хорошо, проговорился Андреа: вот теперь он Дюреру поможет издать его книгу. Так вот оно что! Значит, боялся мастер Иероним, что толкает его Дюрер на неугодное богу дело. Все сразу изменилось. Теперь Андреа не только твердо обещал нарезать гравюры, но и предложил отпечатать книгу в своей типографии. Даже стал поторапливать. А Дюрер и без того от рукописи почти не отрывался. Все пока шло, как он хотел: Иероним уж постарается, чтобы книга получилась такой, какой он ее желал видеть. Не раз обсуждали они ее формат, шрифт, размещение гравюр и чертежей. Хотя здесь все стало на свое место. Проблема — напечатать сейчас в Нюрнберге книгу, не касающуюся вопроса веры. Пиркгеймер, например, своего Птолемея, для которого Дюрер все-таки сделал рисунок армилярной сферы, с помощью наследников Кобергера будет печатать в Страсбурге. Предлагали и Дюреру воспользоваться их услугами. Он отказался. Его книга должна печататься в Нюрнберге, под его личным присмотром.

А страсти тем временем все больше накалялись. В очередной приход Андреа сообщил, что Мюнцер создал в Альштедте при поддержке городских властей «Союз божьей воли», который выступил за общность имущества. Если же какой-либо князь или епископ воспротивятся разделу имущества, разговор с ними будет короткий: виселица или плаха. Для начала альштедтские «еретики» разгромили женский монастырь в Маллербахе, а предметы культа сожгли. Лютер обратился к курфюрсту Фридриху, предлагая покарать безбожника Мюнцера.

Час от часу не легче! Теперь и среди сторонников новой веры произошел раскол. Опять в Нюрнберге начнется брожение. То и дело из города и в город снуют какие-то таинственные гонцы, появляются какие-то посланцы, неведомо чьи, неизвестно от кого и откуда. Подозрительно бездействие совета. Что там задумали? Чего ждут? Шпенглера он давно не видел. Пиркгеймер заходил как-то раз, снова советовал избавиться от учеников-безбожников и поменьше знаться с Андреа. В совете говорят, что Иероним — ревностный сторонник Мюнцера. Неужели? А он и не заметил. Куда же ему заметить, когда он своим Евклидом занят, тоже нашел время! Пусть раскроет окно да прислушается. Вот он звучит, Лютеров хорал:

Твердыня наша — наш Господь. Мы под покровом Божьим. В напастях нас не побороть. Все с богом превозможем…

Поют его пришедшие в город крестьяне, и что-то уж слишком грозно поют, во всяком случае, не в молитвенном ключе.

Посовещавшись, совет решил запретить ежегодный показ реликвий, а ярмарку отменить. Вроде бы жест в сторону сторонников Лютера — на деле же пресечение возможности нежелательных сборищ. Высокие соображения совета Агнес не интересовали. Отмена ярмарки повергла ее в глубокое уныние. Где теперь торговать гравюрами? При нынешнем брожении в другой город не поедешь. Правда, и торговать сейчас было нечем.

В еретики Дюрера пока что не зачислили, но это, как он и писал Кратцеру, могло случиться со дня на день.

Как-то под рождество, достав из ларей старые рисунки, стал перебирать их. Воспоминания!

Вот он сам — мальчишка, впервые дерзнувший изобразить себя, Вольгемут, отец, император Максимилиан, Пиркгеймер, Брант, мудрый Эразм. На некоторых рисунках надписи: когда и с кого сделаны. Стал надписывать другие — но памяти. Получался почти связный рассказ о жизни и друзьях.

Разбирая бумаги, натолкнулся случайно на пакет с разрозненными листами бумаги, исписанными почерком отца. Он и не знал об их существовании. А записи интересные. Видимо, собирался Дюрер-старший рассказать о своей жизни, странствованиях и близких ему людях. Не успел. Сыновний долг повелевает довести до конца начатое. После рождественских праздников взял перо и вывел на чистом листе бумаги длинное заглавие. «Я, Альбрехт Дюрер-младший, выписал из бумаг моего отца, откуда он родом, как он сюда приехал и остался здесь жить и почил в мире». Писал простыми словами, без литературных ухищрений. Главное — набросать остов книги, подробности потом. Кое-какие подробности, чтобы не забыть, вставлял уже сейчас: о том, что пришел его отец в Нюрнберг в день свадьбы Пиркгеймера-старшего, что в мастерской Вольгемута сыну золотых дел мастеру пришлось претерпеть много страданий… Довел свою рукопись до сообщения, как женился он на Агнес Фрей, а дальше вдохновение иссякло.,.


На нюрнбергские улицы, будто боясь испачкаться, осторожно падал снег. Календари на наступающий 1525 год не предсказывали ничего хорошего.

В начале зимы власти изгнали из города живописцев Платнера и Грайфенбергера. Во время пребывания Мтонцера в Нюрнберге они чаще других встречались с Пфейфером. Им в вину были поставлены подстрекательские призывы, искажение вероучения, неуважение к законам и обычаям Нюрнберга. Шпенглер при встречах был хмур, обеспокоен. Патриции настаивали на применении силы — Лазарус по-прежнему не хотел пролития крови.

Нужно было срочно что-то делать, чтобы успокоить горожан. В Нюрнберге почти не осталось сторонников прежней веры. Все громче становились требования окончательно порвать с Римом. Для исправления положения прибыл легат нового папы Клемента VII, Лоренцо Компеччо, который с порога выдвинул требования любыми мерами вернуть Нюрнберг в лоно католической церкви. Город отрядил для переговоров с ним Кристофа Шейрля, но точных указаний ему не дал. Кристоф проявил удивительное мастерство ходить вокруг да около главного, не касаясь его. Упирал на то, что власти запретили распространять в городе памфлеты против панского престола и карикатуры на святого отца. Разве этого мало? В других городах и этого не сделали! Компеччо отмахивался от этих мелочей и добивался мер для устрашения, а если надо, то и для уничтожения еретиков.

До поздней ночи, а то и до утра Шейрль, Осиандер и Шпенглер ломали голову над тем, как уклониться от выполнения требований легата. Принять их — значит вызвать бунт. Легат гнет свою линию, выполняет приказание папы и не видит того, что видят они: обратить город в прежнюю веру уже нельзя. Но пока также невозможно идти на открытую ссору с императором и на разрыв с папой. Выход, по их мнению, был в затягивании переговоров, пока не удастся утихомирить страсти. И Пиркгеймера — свой план умиротворения: собрать наиболее ярых смутьянов в один полк да и отправить их за Альпы воевать против французов. Шпенглера подобные рекомендации выводили из себя: только впав в детство, можно предполагать, что сторонники Мюнцера станут защищать папу. К тому же, кто гарантирует, что, получив оружие, они не повернут его в другую сторону?

Поздно вечером в дом Дюрера пришел подмастерье Андреа. Принес рукопись Дюрера и доски с чертежами для его книги. Рассказал он, что час назад нагрянули в типографию городские стражники, забрали все памфлеты и рукописи, кроме дюреровской, и увели с собою мастера Андреа Иеронима.

Наутро отправился Дюрер к Шпенглеру и от него узнал, что заточен Андреа по решению городских властей в тюрьму под ратушей как преступник, посягнувший на законы и обычаи Нюрнберга. Значит, изгнание! На просьбу Дюрера заступиться Лазарус ничего не ответил и, лишь видя, что друг от него не отстанет, раздраженно буркнул: ничего не грозит жизни и здоровью мастера Иеронима, и если он еще окончательно не свихнулся от Мюнцеровых проповедей, то скоро поймет, что заключение спасло его от большей беды.

Спускался Дюрер к Андреа вниз, в «дыры». Скрежетали замки и громыхали железные решетки. Свет от факела в руке стражника вырывал из темноты бледные пятна лиц. Андреа сидел на полу на груде соломы. Удивился, что Дюрер навестил его. Еще больше изумился, когда рассказал ему мастер, что ходатайствовал за него. Бесполезно все это, сказал Андреа и устало отмахнулся рукой. Об одном сожалеет, что труд мастера Альбрехта издаст не он, а другой типограф. А о нем что заботиться?

Его — уж слишком он остер — Отправить надо на костер С его приспешниками вместе! Вот вопли тех, в ком жажда мести Сильней рассудка…

Ганс Сакс в своем стихотворении «О виттенбергском соловье, чья песня теперь слышна везде» их судьбу предвидел. На этом и закончилась беседа двух мастеров в городском узилище. Весь день стояли перед Дюрером лица тех, кого он утром увидел в «дырах». Многих из них он знал. Значит, начал совет принимать меры. Кто же следующий?

Теперь Шейрль мог успокоить папского легата: по его совету Нюрнберг очищает себя от скверны, наводит порядок…

Разбирая рукопись, возвратившуюся от Андреа, обнаружил Дюрер среди ее листов брошюру изгнанного из города еретика-живописца Ганса Грайфенбергера «Книга о лжепророках, от которых предостерегали нас Христос, Павел и Петр». Полистал. Заинтересовавшись, прочел внимательно. Странно, оказывается, и Грайфенбергер мог писать дельно. Эта книга заставила перечитать Евангелие. Открыл послание апостола Павла к Тимофею: «Знай же, в последние дни наступят времена тяжелые. Будут люди самолюбивы, сребролюбивы, горды, надменны, нечестивы, недружелюбны, непримиримы, клеветники…» Разве не верно? Когда-то Денк в разговоре с ним сказал: нынешние пророки мерят слово господне на свой аршин. Никто из них этого божьего слова сам не слышал, и, по сути дела, нет у них права толковать его. Одни апостолы его слышали, и только они донесли до людей правду. Это воспоминание вернуло его к работе над алтарем, который был задуман им во славу Христа и его учеников.

Все ярче разгоралось в Германии пламя крестьянской войны, оно подкатывалось к Нюрнбергу, грозя испепелить не только алтари, но и сами соборы. И было непостижимо, что в это время мастер тратил свои силы на труд, по-видимому, обреченный на гибель. Зачем? Во имя чего? Что это — демонстрация его приверженности старой вере, вызов Лютеру, осуждение его? Ответом Дюрера было: он просто упражняется в пропорциях, проверяет данные, приведенные в своей книге. Чем дальше продвигалась работа, тем отчетливее проявлялась предельно возможная простота и ясность композиции. Это был ошеломляющий взлет разума, обретшего равновесие, ответившего на все вопросы и пришедшего к истине. Какой именно? Дюрер молчал. Он ведь только упражнялся в пропорциях! Упражнялся, когда Нюрнберг продолжали раздирать противоречия и власти изгоняли из города знакомых и друзей.

В январе, опасаясь ареста и процесса, бежал из Нюрнберга Ганс Денк. Ночью, тайно, подкупив стражу у ворот. Откуда ему было знать, что власти дали указание беспрепятственно выпустить его — лишь бы он поскорее убрался из города.

Вскоре стражники появились в мастерской Дюрера — связали и увели Зебальда Бегама. А вечером Агнес принесла в дом известие, что стража арестовала также Бартеля Бегама и Георга Пенца. Человек, поведавший Агнес эту новость, как она утверждала, говорил и о том, что доберутся со временем и до ее супруга, под крылышком которого «безбожники» свили себе теплое гнездышко. Снова Дюрер был у Шпенглера. На сей раз тот даже не стал слушать его. При чем здесь он? Это дело Совета сорока. Дюреру будет лучше забыть о своих учениках и, во всяком случае, не ходатайствовать за них. Видимо, нужно было готовиться к худшему. Поэтому он снова отложил кисть и поспешил закончить последнюю, четвертую часть книги. Было ему сейчас не до отделки деталей. Главное — успеть выпустить в свет труд. Он уже нашел нового типографа, передал ему готовую часть рукописи и доски с чертежами.

Разобрались в деле «художников-безбожников» — учеников Дюрера — небывало быстро. Решили: предстанут братья Бегамы и Пенц перед членами совета и ответят всего-навсего на шесть вопросов. Приглашен был на судилище и Альбрехт Дюрер — как гость. И пошел не колеблясь. Стража ввела в зал трех смутьянов. Помятых, бледных, но пытающихся высоко держать голову. Судья прочел им первый вопрос и дал время на размышление. Верят ли обвиняемые в бога? Братья Бегамы почти сразу ответили: да, веруют. Георг Пенц долго молчал, а потом сказал: верит он лишь отчасти, ибо не знает, что такое бог. Спросили их всех трех, как они относятся к Христу. Словно заранее сговорившись, изрекли они разом: никак. Относительно Библии — выразили сомнение в ее божественном происхождении, ибо, по их мнению, она полна противоречий. Добрались наконец до шестого вопроса: признают ли обвиняемые власть нюрнбергского совета? Бегамы заявили, что никакой светской власти они вообще не признают. Пенц сказал, что признает лишь власть бога, не заметив того, что вступил в противоречие со своим ответом на первый вопрос. Молчали члены совета, переглядывались. Бартель Бегам воспользовался паузой и заявил судьям: полагает он, что все люди должны работать, а имущество нужно разделить между всеми поровну. Но его прервали: он здесь не в пивной и не должен говорить, когда к нему не обращаются. Приговор гласил: «живописцы-безбожники, упорствующие в своих еретических заблуждениях, изгоняются из Нюрнберга».

Зебальд Бегам перед тем, как покинуть город, сговорился со стражниками и в их сопровождении зашел к Дюреру попрощаться от имени всех трех. Разговора не получалось. Куда же теперь? Юноша пожал плечами, вскинул на плечи котомку, улыбнулся. После его ухода всполошилась Агнес: пусть Альбрехт проверит, все ли на месте. А то от этих безбожников-воров можно всего ожидать. Успокаивал ее мастер: все в порядке. Лгал — исчезли у него заметки, в которых пытался он рассчитать пропорции лошади. Взял их наверняка один из Бегамов, когда они вместе работали над трактатом об измерениях. Он давно уже заметил это, да не стал поднимать тревоги.

Старательно и со знанием дела почистили власти Нюрнберг. Изгнали тех, кто представлял наибольшую опасность, кто был энергичен и пользовался влиянием. Остальные, лишившись главарей, притихли. Надолго ли? Ми-кет ли чаша войны Нюрнберг? Со сторонниками Мюнцера справились без кровопролития. Теперь подошло время умиротворить сторонников Лютера. Совет сорока заседал почти каждый день, обсуждал один и тот же вопрос: пора или не пора? Большинство теперь склонялось к точке зрения: нужно своей волей подарить то, что скоро вырвут силой.

В марте 1525 года под председательствованием Кристофа Шейрля собрался в зале ратуши Большой совет. Занял свое место и мастер Альбрехт Дюрер. Все были преисполнены торжественности момента. Поднялся на кафедру Лазарус Шпенглер, сменил его проповедник Осиандер. Убедительно изложили они собравшимся причины, которые побуждают город стать на сторону Лютера. Обратились к присутствующим: пусть взвесят все без гнева и пристрастия и свободно решат, каким путем впредь идти Нюрнбергу. Постановил Большой совет: быть отныне лютеранству официальным вероучением в городе, в нюрнбергских церквах — богослужению на немецком языке, и не быть здесь ереси перекрещенцев и Мюнцера.

Однако на этом собрание не закончилось, поскольку приор кармелитов Андреас Штосс потребовал предоставить ему возможность высказаться. Предложил: допустить в городе свободу вероисповедания, сохранить монастыри и признать их уставы. Вновь поднялся на кафедру Шпенглер, призвал членов совета отвергнуть это опасное предложение, ибо вера должна быть едина. И совет решил: да будет так!

Переход на сторону Лютера потребовал изменения законодательства. И теперь оба совета собирались почти ежедневно. Пиркгеймер кусал локти — такое время, а он отстранен от кормила власти! У какого-то Шпенглера, даже Дюрера ее больше, чем у него. Какая там власть! Не смог Дюрер отстоять любимое им искусство. Совет, приспосабливаясь к Лютерову учению, принял решение: предметы искусства, хранимые в церквах и монастырях, объявить «адиафорой», то есть предметами бесполезными и не могущими претендовать на защиту властей. Алтари, правда, из церквей не удалили. Но кто мог ответить, не найдется ли фанатик, который сокрушит их. Обосновывая свое решение, совет сослался на Лютера: поклонение изображениям святых опошляет истинную веру, однако это не запрещение искусства в целом. Никому не возбраняется писать картины, руководствуясь религиозным чувством, это не поругание бога. Но власти не обязаны заботиться об их сохранности.

Будто игнорируя это решение, Дюрер вдруг с головой ушел в исполнение своего замысла об огромном алтаре. Он понимал, что осуществить план полностью ему вряд ли хватит сил. Но вот боковые створы, на которых он решил изобразить проповедников божьего слова — апостолов, — он теперь писал не уставая. «Апостолы» превращались в самостоятельные картины, но ничего не теряли от этого. Он вкладывал в них всю свою веру в величие и вечность искусства. Работая над ними, забывал все — распри, раздирающие Нюрнберг и Германию, болезнь, терзавшую его. Прекрасное, в погоне за которым прошла его жизнь, наконец представало перед ним во всем совершенстве.

Мысль, впервые промелькнувшая в голове при чтении книги еретика Грайфанбергера — истинные пророки еще не пришли, ибо нынешние люди недостойны их, — теперь стала его твердым убеждением и, став таковым, нашла свое воплощение в величественной и ясной форме. Это — его завещание тем, кто будет жить после него, тем, кто будет бороться, мечтать и надеяться. Они будут достойны истины и обретут ее. А он, доселе неутомимый Дюрер, устал. Ему хочется покоя. Дни для него уже тянутся слишком долго.

Что скрывать: он с вожделением ждет того часа, когда, не возбуждая праздного любопытства, сможет прилечь и расправить свои ноющие кости. Но часто случается, что сон не приходит. Тогда он лежит на спине и в тоске наблюдает за тем, как сплетаются на потолке в причудливой пляске тени, так пугавшие его в детстве. Он пытается думать о глубоком южном небе и ярких звездах Италии. Не удается… Потом приходит утро. Гремят на кухне котелки и тазы, и каждый раз, будто пробуждая зарю, доносится с улицы противный, режущий ухо и душу скрип несмазанных колес: кто-то торопится с рассветом покинуть город, может быть, навсегда.

Теперь из Нюрнберга уходили приверженцы старой веры. Уходили, невзирая на опасности, подстерегающие их. Крестьянская война достигла апогея.

Но в тот день, когда Дюрер держал в руках готовые листы своей книги, в Нюрнберге распространился слух, что скоро беспорядкам будет положен конец. Лютер призвал к решительным действиям. Реформатор отвернулся от своих «дорогих друзей», как он раньше называл крестьян. Его бюргерство одержало верх. Проповеди Лютера стали иными. Написанные и произнесенные на языке ветхозаветных пророков, жестоком и беспощадном, они внушали ужас. Крестьяне для него превратились в «пьяниц, разбойников и убийц», людей, «одержимых дьяволом». Он не скупился на «доказательства». По наущению нечистого разрушили они, во-первых, свой долг перед властями, занялись, во-вторых, грабежом и насилием, в-третьих, докатились до оправдания этих злодеяний ссылками на святое Евангелие. Тем самым они совершили три смертных греха. Посему тот, кто еще в силах, пусть колет, рубит, душит бунтовщиков. Он совершает богоугодное дело, применяя пытки, он избавляет душу преступника от адских мучений. И открывается ей путь в царство небесное.

Дюрер, как и всякий горожанин, не испытывал к крестьянам ни особой любви, ни ненависти. До недавнего времени крестьяне существовали там, за городскими стенами. Изредка появлялись в городе, торговали на рынке и, распродав привезенный товар, тотчас же отправлялись по домам. Казалось, городская жизнь тяготит их, непонятна им, вызывает удивление. Возвратившись в свои деревни, они потешались над горожанами с их необычными нравами. Горожане не оставались в долгу: в их карнавальных представлениях крестьянин появлялся лишь в роли шута, в шванках он попадал в самые дурацкие положения и не мог похвастать избытком ума. В работах Дюрера деревенские жители встречались редко. Когда же появлялись, то в них не было ничего шутовского: крестьянин был для художника таким же человеком, как все. И вдруг этот самый крестьянин, оказывается, не только враг, но и исчадие ада…

В ночь после троицы Дюрера снова посетил «вещий» сон. Он увидел себя в пустынной местности. Перед ним возвышались горы, похожие и непохожие на альпийские. Наверное, он стоял на возвышенности, ибо мог видеть почти всю землю. Небо тяжело нависло над нею, по нему ползали мрачные, рассерженные тучи. Вдруг он явственно услышал плеск воды и, оглянувшись, увидел, как вниз устремляются целые потоки. Неудержимо, деловито они приближались к земле, растекались по ней, скрывали под собою живое и мертвое. Ветер неистово завывал над погибшей землей и, вдруг вздыбив волны, погнал их вверх к горе, на которой стоял он, Дюрер… Мастер проснулся. Сон был настолько реален, что он не сразу сообразил, жив он или уже мертв. Брань Агнес, поучавшей в соседней комнате Сусанну, наконец убедила его, что он еще не покинул этот бренный мир печали и страданий.

Мастер тотчас же зарисовал увиденное и подробно записал свой сон. Зачем? Он никогда раньше этого не делал. Может быть, для того, чтобы отразить те «страхи», которые одолевали его после того, как он услышал, что 5 мая 1525 года скончался Фридрих Мудрый. Дюрер почему-то верил, что только курфюрст может принести Германии успокоение. Теперь и на это надежды не было.

В ночь на 14 мая 1525 года войска гессенского ландграфа Филиппа вышли к стенам Франкенхаузена, оплота восставших крестьян. Утром того же дня они с ходу атаковали повстанческие отряды Мюнцера, но были отбиты. Рассказывали, что после победы крестьян на небе вспыхнула радуга — символ восставших. Бог был явно на их стороне, и они полностью положились на него. Повстанцы ликовали, а тем временем ландграф завершил окружение их лагеря, умело расставил орудия. Во второй половине дня на укрепления Мюнцера обрушился шквал огня. Ядра сметали все — повозки и людей, словно гигантский плуг, перепахали вокруг всю землю. Потом войска Филиппа снова перешли в атаку, безжалостно уничтожая оставшихся в живых. Восставшие дрогнули и в панике побежали к лесу, сулившему спасение. Ландграф предвидел и это. Там их встретил рейтарский заслон. Тогда крестьяне повернули к городу. Но лишь немногие достигли Франкенхаузена. Мюнцер был среди них. Спасения не было и за городскими стенами. Какой-то ландскнехт опознал его и, польстившись на обещанные сто гульденов награды, выдал врагам… Это произошло 15 мая 1525 года.

Двенадцать дней пытали Мюнцера, требуя подписать документ, в котором он отрекся бы от своих взглядов, объявив их ложными и еретическими. 27 мая Мюнцер был доставлен в Мюльхаузен, где его обезглавили. Голову, надетую на шест, выставили на городской стене для устрашения непокорных. А как же отречение? В Нюрнберге говорили разное. Одни утверждали, что Мюнцер отказался от своих «заблуждений», и даже читали какую-то полученную из Мюльхаузена бумагу. Другие — и таких было большинство — в отречение не верили. У них были самые точные сведения о том, что перед тем, как положить голову на плаху, Мюнцер призвал продолжать начатую войну, силой оружия восстановить божью правду.

Крестьянская война, однако, была уже обречена на поражение. Одна за другой вырастали в Германии виселицы. Безжалостно валили столетние дубы, чтобы превратить их в плахи. Победа, будто хмель, ударила в головы тех, кто еще совсем недавно дрожал за жизнь, имущество и власть. Окровавленными руками поднимали они кубки за свою нелегкую победу.

Милосердия не было. И Лютер говорил уже не языком библейских пророков, а языком князей и ландскнехтов; он не хотел ничего знать о милосердии по отношению к крестьянам.

Заплечных дел мастера богатели. Сохранился для истории счет палача маркграфа Казимира Бранденбургского.

«Мастер Августин, палач маркграфа, заверяет, что в течение этого похода он обезглавил общим числом 80 человек, а именно: 1 в Нейенхофе, 1 в Эрльбахе, 10 в Испсхейме, 3 в Ансбахе, 6 в Лейтерсхаузене, 9 в Китцингене, 2 в Хехштадте, 18 в Нейштадте-на-Айше, 25 в Ротенбурге-на-Таубере, среди которых двое были подданными Людвига фон Гуттена, 4 в Крайльсхейме, 1 в Фейхтвангене — итого 80 человек. 7-ми в Лейтерсхаузене были отрублены пальцы, 62-м в Китцингене были выколоты глаза» и т. д. Палачу согласно его прошению было обещано платить за каждого обезглавленного по гульдену и за каждого, кому он отрубит пальцы или выколет глаза, по полгульдена. Вот последние строки этого страшного документа:

«80, кому была отсечена голова, 69, кому были отсечены пальцы или выколоты глаза 114,5 гульдена.

Из этой суммы следует вычесть:

Полученные от ротенбуржцев… 10 гульденов.

Полученные от Людвига фон Гуттена… 2 гульдена.

Причитается… 102,5 гульдена.

К этому следует прибавить жалованье за 2 месяца по 8 гульденов в месяц.

Итого: 118,5 гульдена.

Сие собственноручно заверил Августин-палач, прозванный в Китцингене «мастером Аве».


Жестокость… Снова жестокость! Сейчас бы Дюрер не написал того панегирика Лютеру, который создал, узнав о его мнимой смерти. Ко всему прочему, к мастеру в Нюрнберг уже приходили посланцы ландграфа Филиппа с заказом на памятник, который бы прославил в веках «великую викторию». Мастер им отказал — он никогда не создавал памятников и в этом деле неискусен.

Посланцы ушли ни с чем. После их ухода мастер послал слугу к типографу, печатающему его книгу об измерениях, и попросил его приостановить работу, ибо он собирается внести дополнение. Этим дополнением был проект памятника «великой виктории».

Пусть возьмут две квадратных плиты разных размеров, водрузят их одну на другую, расположат на выступах первой плиты, оставшихся свободными, связанных коров, овец, свиней и прочую живность. По углам второй плиты пусть поставят корзины с сыром, маслом, яйцами, луком и другими овощами. Потом… Что же потом?.. На следующую плиту следует водрузить еще ларь для овса, на него опрокинуть котел для варки сыра, на него сырную форму, накрытую тарелкой, а сверху кадку для масла. Выше! Выше! Ведь памятник должен быть достоин великой победы. Сверху еще кувшин для молока, в него вставлены навозные вилы с прикрепленными к ним другими орудиями — цепами, мотыгами, на них клетка для кур с опрокинутым горшком для сала сверху… Вот теперь, кажется, достаточно высоко. Теперь все следует увенчать фигуркой согбенного крестьянина, которому предательски вонзили меч в спину. Дюрер старательно проставил все размеры согласно правилам, им разработанным.

Когда книга вышла в свет, власти, естественно, обратили внимание на помещенный в ней проект памятника. Но что Дюрер хотел сказать им? Кого высмеивал — победителей или побежденных? В тексте мастер избежал каких-либо пояснений. Для властей было удобнее считать, что это всего-навсего насмешка над крестьянином, дерзнувшим поднять руку на своих повелителей.

Дюрер не опровергал и не подтверждал этого мнения. Он молчал. Он писал своих «Апостолов».