"Дюрер" - читать интересную книгу автора (Зарницкий Станислав Васильевич)

ГЛАВА XI,

в которой рассказывается, как Дюрер создал «Четырех апостолов», как написал он книгу о живописи, создав попутно трактат об укреплении городов, и как, совершив все это, великий мастер умер.

Да, Дюрер теперь бы не написал о Лютере таких проникновенных строк, как во время своего путешествия в Нидерланды. Просто не смог бы. Мечта о том, что Лютерово учение объединит немецкую нацию и все народы, ушла безвозвратно. Пиркгеймер был прав, говоря, что речь идет о смене одних фанатиков другими. Его пророчество подтвердилось. Сторонники Лютера в Нюрнберге теперь требовали от горожан такого же почитания своего учителя, какое раньше оказывалось папам. Лютер занимал место низвергнутых святых. Распространяли в городе гравюру некоего Вольфганга Штубера, на которой доктор Мартин был изображен за переводом Библии. Все детали, весь фон неизвестный Дюреру гравер перерисовал с его «Иеронима в келье», только вместо святого за столом сидел реформатор.

Все реже стал встречаться мастер с прежними друзьями-лютеранами, и это вызывало у них беспокойство. Шпенглер видел здесь козни Пиркгеймера и уже неоднократно пытался выяснить у Дюрера причины его недовольства. Разве он пострадал от Реформации? Или, может быть, жестокость, против которой он восстает, обрушилась на его близких и знакомых? Ведь нет же! Власти уважали его ходатайство. Иероним Андре отпущен на свободу, Зебальду Бегаму разрешено возвратиться в Нюрнберг. Чем же он недоволен? Хорошо, пусть алтари в церквах не пользуются защитой городских властей. Да много ли их им написано? В них видел основную задачу своего творчества? Сейчас он пишет алтарь.

Дело ведь можно повернуть так, что его апостолы будут созданы во имя прославления тех, кто с риском для жизни обновил веру, кто донес до верующих истинное божье слово. Дюрер не спорил, но и не соглашался. Он молчал. И его молчание выводило Шпенглера из себя. Человек, проголосовавший в Большом совете за введение нового вероучения, предпочитает не выступать в его защиту! Это было непонятно. С беспокойством и ревностью наблюдал Лазарус, как Дюрер снова сближается с Пиркгеймером. Настроения Вилибальда ни для кого в городе не были секретом. Поэтому вновь возрождающаяся дружба Дюрера и Пиркгеймера вызывала у Шпенглера опасение, что Альбрехт отшатнется от сторонников Лютера, как это уже сделали другие. А Шпенглеру нужны были союзники. И теперь больше, чем когда-либо.

Усмирение крестьян усилило противников Лютера в Нюрнберге. Поборники старой веры вновь подняли головы. Сначала шепотом, потом во всеуслышание заговорили в городе о том, что поспешили в Нюрнберге с введением лютеранства, незачем было порывать с Римом. И хотя все больше распространялись слухи о каких-то распрях между Карлом V и папой, разговоры эти не утихали, заставляя Лютеровых сторонников опасаться за свое будущее. Снова наступало такое же равновесие сил, как и до крестьянской войны, и еще не было ясно, кто одержит верх в новой схватке. Не вернется ли Нюрнберг к прежней вере? Такое казалось вполне возможным. Плохо тогда придется Дюреру, прослывшему ревностным сторонником Шпенглера, покровителем смутьянов! Пиркгеймер не менее настойчиво, чем Лазарус, советовал заявить о своей лояльности только другому крылу. Худо быть между двух огней!

Католики вновь поставили вопрос о монастырях, чтобы прощупать позиции противника. Не ослабли ли они? Лютеране вызвали в город Филиппа Меланхтона, одного из лучших проповедников нового вероучения. Ждали от него совета, как действовать дальше. Не знал Шпенглер, что, кроме него, направил такое же приглашение и Пиркгеймер, намереваясь уговорить Филиппа выступить в защиту монастырей. После решения совета многие из них были закрыты, а для тех, которые еще оставались, насильно вводили новые уставы и назначали новых исповедников из числа Лютеровых сторонников. Но все это были полумеры. Вынашивали Шпенглер и Осиандер планы навсегда прихлопнуть рассадники папской заразы. Вот почему серьезно опасался Вилибальд за жизнь своих дочерей и сестер.

В письме к Меланхтоиу писал Пиркгеймер: ему самому от просветителя ничего не нужно — вопиет он о защите для монастыря святой Клары. Там находятся сейчас две его сестры и две дочери. Жизнь их превратилась в сплошной ад: духовников к ним не допускают, весь пост монахини не смогли исповедоваться. Приходит же назначенный советом пастырь — в большинстве случаев Осиандер, — который свои проповеди, как правило, кончает угрозой, что не останется от монастыря камня на камне, если его обитательницы не перейдут в новую веру. Все эти пастыри поносят папу и императора, называя их тиранами, дьяволами и антихристами. Они же подбивают горожанок, ненавидящих монахинь, идти громить монастырь.

Меланхтон прибыл в Нюрнберг в ноябре. Остановился в доме Пиркгеймера, который незадолго до этого стал советником императора Карла V. Власти поворчали: мог бы Филипп выбрать и лучшее пристанище, но не решились предписывать «просветителю Германии», что ему надлежит делать. Выступление Меланхтона в совете многих разочаровало. Сводилось оно к тому, что нельзя силой разгонять монахинь, нельзя заставлять родителей забирать своих детей из монастырей. Переглядывались собравшиеся: вон откуда ветер подул — из дома у Главного рынка! Под влиянием Меланхтона разрешили они монахиням пребывать в своих прежних монастырях, но запретили им принимать новых послушниц. Обрекались тем самым монастыри на естественное вымирание. Как и всякая уступка, это решение подняло дух противников Лютера: сдали одну позицию — сдадут и другие. В городе пошли разные толки о возможности нового погрома.

Вот почему пребывал Дюрер в состоянии самой черной меланхолии, когда явился к нему в дом Меланхтон вместе со Шпенглером, чтобы по просьбе Лазаруса укрепить мастера в вопросах веры. Ко всему прочему, Дюрер был простужен и не мог работать. На столе и под столом валялись разорванные листы бумаги. Встреча была прохладной. Художник кутался в драный халат и подчеркнуто молчал. Глубоко запавшие воспаленные глаза смотрели настороженно. Лицо, изборожденное глубокими морщинами, нахмурено, недовольно. Сгорбившись, сидел хозяин напротив гостей и нехотя цедил сквозь зубы односложные ответы на все вопросы.

Дюрер все твердил о какой-то спешной работе, которую необходимо выполнить сегодня же во что бы то ни стало. Косился Меланхтон на стол — узнавал человека, над портретом которого бился мастер, — Эразм Роттердамский. Заказчик торопит, доложил Дюрер, а он ни на шаг не может продвинуться вперед, ибо устал и вынужден то и дело отрываться. Однако Эразм никоим образом не подгонял его — всего только раз в письмах к Ниркгеймеру просил напомнить Дюреру о данном в Нидерландах обещании. Но это было давно — года два или три назад. Дюрер отказался от своего замысла, когда услышал о публичном отречении Эразма от Лютера и, как поговаривали в Нюрнберге, о его переходе на сторону панства. Что побудило его вернуться к гравюре — даже сам он вряд ли мог объяснить.

Чтобы не дать воцариться молчанию, заговорил Меланхтон об Эразме. Сказал, что порицает его за непонимание нового вероучения и значения подвига Лютера. А можно ли строго судить философа за это? Задал такой вопрос Меланхтон и сам же на него ответил: и Эразм ведь всего-навсего человек, а потому ему свойственна слабость человеческого разума, бессильного постигнуть высшее. В этой связи вспомнил Филипп, что признавался ему сам Лютер: с университетских лет стремился познать истину, но чем глубже погружался в богословские трактаты, тем больше понимал бессилие людей в полной мере постигнуть «божественное откровение». Любой человек, сколь умен он ни был, — это только «слепая кляча», которую ведет господь.

«Слепая кляча», — будто эхо повторил Дюрер, и его лицо приняло страдальческое выражение.

Меланхтон продолжал: взять хотя бы Томаса Мюнцера: так, как он, мало кто знал Священное писание, но выводы из него делал ложные, ибо был искушен дьяволом, Он, Меланхтон, видел Мюнцера, поэтому может смело утверждать: это — сам сатана во плоти. Знал ли его мастер Альбрехт? Дюрер отрицательно покачал головой, Филипп придвинулся к нему ближе. Уж не сомневается ли мастер, что с Мюнцером обошлись чрезмерно сурово? Подобные сомнения нужно выбросить из головы. Лютер во всеуслышание заявил, что смерть Томаса — это дело только его совести: это он, Лютер, убил неистового грешника. Стер с лица земли, ибо тот хотел погубить учение Христа.

Все, что сейчас Дюреру говорил Меланхтон, было ему известно. Он уже не раз перечитал «Страшную историю Томаса Мюнцера и божьего суда над ним». Памфлет Лютера широко распространялся в Нюрнберге проповедником Осиандером. Именно здесь утверждалось, что неистовый Томас — это сам дьявол во плоти.

Дюрер не стал продолжать разговора. Казалось, он по-прежнему нетерпеливо ожидает, когда его оставят в покое. Меланхтон поднялся, чтобы уйти, но Дюрер, однако, попросил гостя задержаться. Быстро, уверенно набросал мастер его портрет на бумаге. Филипп ожидал, что, расставаясь, мастер подарит ему этот рисунок. Однако тот положил его на кипу других, валявшихся на столе.


Предчувствие каких-то серьезных неприятностей, ожидавших его в ближайшем будущем, не покидало Дюрера, хотя он нигде не мог открыть признаков угрожающей ему беды. О деле «безбожников-живописцев» ему никто не напоминал, слава прикрывала его надежным щитом. Но он был человек своего времени и, оглядываясь вокруг, к своему ужасу, не видел могущественных покровителей, способных прийти на помощь в трудную минуту. Умерли Максимилиан и Фридрих. Пиркгеймер окончательно потерял остатки своего влияния, не помогло и звание императорского советника. Шпенглер? Но кто всерьез считается с ним? Теперь все больше становилось ясным: патриции выдвинули его в качестве разгребателя грязи, когда им нельзя было действовать своими руками, он сделал свое дело и, видимо, скоро должен будет уйти.

Так что не без причин появился прославленный мастер в рождественские праздники 1525 года в домах нюрнбергских бургомистров Иеронима Хольцшуэра и Якоба Муффеля с поздравлениями. Он пришел без обычных в таких случаях подарков, лишь с предложением написать портреты этих великих мужей, прославивших город. Приступая по принуждению к выполнению такого самому себе сделанного заказа, скоро увлекся: впервые представилась возможность написать портреты в чисто нидерландском стиле. И они получились на славу — строгие, без всяких излишеств. Манера полностью отвечала суровым временам и пуританским требованиям новых властителей. Хольцшуэр выглядел подлинным отцом города — тяжелый взгляд из-под насупленных бровей, кажется, проникает в самую душу. Вот человек, который действительно знает все, что творится в Нюрнберге. Якоб Муффель изображен помягче, скорее это портрет доброго старого знакомого. Муффель был тяжело болен, все в городе это знали. Дюрер на его портрете поместил надпись: изобразил-де он Якоба Муффеля в возрасте пятидесяти пяти лет, полным сил и здоровья. Бургомистр скончался ровно через год.

Одним словом, своей новой работой Дюрер остался доволен не менее тех, кого он одарил. Окрыленный успехом, приступил к завершению гравюры с изображением Эразма Роттердамского. Получался портрет не таким, каким он его задумал. Казалось поначалу, что за прошедшие годы подзабыл детали, растерял навыки. А причина, видимо, была в другом. Говорили ему некогда итальянские мастера: если к изображаемому предмету сердце твое остыло, лучше брось кисть и резец. Этим советом он пренебрег, надеялся себя пересилить, да и перед Эразмом было неудобно. Получив гравюру, роттердамский мудрец одним из первых понял, в чем дело. Пиркгеймеру Эразм писал: Дюрер «достоин вечной славы. Если его изображение не совсем точно, в этом нет ничего удивительного. Я уже больше не тот, каким был пять лет назад».

Неудавшийся замысел — вполне достаточный повод, чтобы надолго испортилось настроение. Теперь для него было довольно и гораздо меньших причин. Боже, как был расстроен Альбрехт, когда показал ему Вилибальд вышедший наконец перевод трудов Птолемея! Пиркгеймер и сам был недоволен этим изданием: вопреки его просьбам не перегружать книгу иллюстрациями — она ведь издается для ученых, а не на потеху старым бабам да детям, — страсбургские издатели начинили ее, как колбасу салом, гравюрами, к делу не относящимися, и картами, давным-давно устаревшими. Дюреровская армилярная сфера в этой компании как красавица среди уродов. Но главное было в том, что издатель оповестил на весь мир: в иллюминировании труда принимал участие сам великий Дюрер. Пришлось умолять Пиркгеймера, чтобы он при рассылке книг друзьям специально оговаривал: Дюрер к ней никакого отношения не имеет.

Ничего иного, кроме желания оградить свое доброе имя, мастер этой просьбой не преследовал. А Вилибальд обиделся: значит, никаких дел он с ним иметь не хочет? Насилу удалось успокоить. Чересчур подозрителен стал Пиркгеймер, заботы последних лет не прошли бесследно. Ему теперь везде чудились враги, о том только и мечтающие, чтобы свести с ним прежние счеты.

Все беды Пиркгеймера происходили оттого, что никак не мог он примириться с надвигающейся старостью. Не хватало ему шумных застолий с друзьями, длившихся ночи напролет. Не хватало даже ссор, на которые прежде толкала его буйная натура. И сейчас Вилибальд лез в драку, сцепился со швейцарским реформатором Эколамнадом из-за вопроса о причастии. Швейцарец утверждал, что чепуха все это: никакого тела господня верующий не вкушает, а Пиркгеймер доказывал, что вкушать можно не только в прямом, материальном смысле, то есть посредством рта и глотки, но и в смысле духовном, символическом. Шум развели на всю Германию. И без толку. Потом решил Пиркгеймер поучить своих сограждан, написал трактат «Всем, кто хочет жить благочестиво». Ну и что? Внял ли хоть один нюрнбержец его советам? Впрочем, в книге было одно место, которое пришлось по душе Дюреру. Предостерегал Вилибальд от лжепророков, которые используют божье слово лишь для того, чтобы возвеличить себя самих.

Как был Пиркгеймер неугомонным человеком, так им и остался. Меланхтон, пока гостил у него, пытался направить бьющую через край, несмотря на возраст, энергию на более полезное дело. Хвалил его деятельность просветителя немецкого народа посредством переводов произведений древних, советовал продолжить ее. Вилибальд принялся за «Характеры» Теофраста и на время угомонился. Но ненадолго. Старея, Пиркгеймер все более горевал, что нет у него сына, который унаследовал бы его титул и имущество. Особенное беспокойство вызывала судьба библиотеки. Когда начались неурядицы, задался он целью усыновить незаконнорожденного Себастиана. Сначала казалось, что такой замысел получится. Он даже показывал Дюреру трехлетнего малыша — продолжателя пиркгеймеровского рода. Но, ссылаясь на законы города, совет наотрез отказал в этой просьбе. Теперь Вилибальд искал для себя подходящего зятя. Его дочь Фелисита, бывшая замужем за Гансом Имхофом, внезапно овдовела, и отец начал подбирать ей нового мужа по своим вкусам. И подобрал — всем на удивление — Иоганна Клебергера. Клебергер — впрочем, на самом деле звали его Шойенпфлуг — был уроженцем Нюрнберга. Быть-то был, да только с малолетства здесь не жил. Отец его, после того как разорился, бежал из Нюрнберга. Никто о нем ничего не слышал. И вдруг — явление: приезжает в город его сын, но под другим именем, и к тому же сказочно богат. Ходили слухи, что состояние он нажил на службе у французского короля. Уже это одно внушало подозрения. Патриции его и на порог к себе не пускали. А Пиркгеймер, можно сказать, ни с того ни с сего — дверь перед ним нараспашку и к тому же прямо-таки стал навязывать ему в жены свою дочь.

Все пытался Вилибальд свести Клебергера с Дюрером, мастер же проявил большую осторожность, чем он. Новый друг Пиркгеймера ему совершенно не нравился. А у неистового патриция новая идея появилась: пусть Дюрер напишет портрет молодого человека — и не как-нибудь, а в прежней итальянской манере. Убеждал Альбрехт Вилибальда, что от такой манеры он уже давно отказался. Не помогало. Вилибальд не отставал. Взялся писать. За те несколько дней, которые провел с Клебергером, достаточно познакомился с характером модели: необуздан, заносчив. Свое наблюдение художник выразил, присовокупив к надписи, обрамляющей портрет, астрологические знаки Солнца и льва, говоря тем самым: не властен этот человек над собою, ибо помыслами и делами его управляют другие.

Чуял сердцем — новая трагедия начинается в доме Пиркгеймера. Так оно и случилось. Но ее конца ему не суждено было увидеть. Клебергер все-таки взял в жены Фелиситу, а через несколько дней таинственно, как и появился, исчез из города. После этого дочь Пиркгеймера тяжело заболела, на глазах таяла, как свеча, и через некоторое время умерла. От этого удара Вилибальд уже не смог оправиться. Будучи уверен, что Клебергер отравил его дочь каким-то медленнодействующим ядом, он поклялся все свои силы отдать его розыску и наказанию. Однако не успел сделать ни того, ни другого. Так что стал последний дюреровский портрет памятником несбывшихся надежд и людского коварства.


В мае 1526 года в Нюрнберг снова прибыл Филипп Меланхтон и привез с собою на этот раз Эобания Хесса, известного поэта и к тому же профессора латинского языка. Хесс должен был остаться в Нюрнберге и помочь городским властям организовать лютеранскую гимназию, а затем преподавать там поэтику и риторику.

Меланхтон привел Хесса в дом Дюрера. Во время беседы тактично, по настойчиво расхваливал характер и способности Эобания. Подводил к мысли, что станет поэт неплохим другом и советчиком в трудную минуту. Он-де знает несколько языков, хорошо разбирается в философии и религии, особенно в Лютеровом учении. Может он оказать также помощь в редактировании книги мастера. Вот к этому человеку, не то что к Клебергеру, Дюрер сразу проникся доверием, хотя и не особенно понравилось мастеру, что вроде как бы навязывает ему Меланхтон Хесса в качестве некоего вероучителя. В таком предположении была доля истины, впрочем, не слишком значительная. Умолчал сознательно Меланхтон, что Хесс, ко всему прочему, был неплохим врачом и что привел он его к Дюреру не только для поддержания здоровья духовного, но и для наблюдения за здоровьем телесным.

Хесс во время этой встречи говорил мало, больше слушал и наблюдал. А беседовали на сей раз не о Лютере и его учении, а о том, что сейчас больше всего волновало Дюрера — о его книге и возможностях живописи. Полемизировал мастер с Пиркгеймеровым тезисом, что отображать духовный мир человека живопись все-таки не может. Неправда! Нидерландские художники уже близко подошли к решению этой задачи. Ах, как жаль, что нет у него времени последовать их путем, но все-таки и он кое-какой вклад в их дело внес. А потом стал говорить художник, что, если бы сбросить с плеч десяток лет, он бы еще многое успел сделать. Вот в юности стремился он к сложным сюжетам, к разнообразию красок и множеству фигур. Теперь же чем ближе подходит к завершению своего жизненного пути и труда, тем яснее начинает понимать, что основа прекрасного — простота. Интересно говорил старый мастер: и о днях ученичества, и о поездках в Венецию, и о работе своей на покойного императора Максимилиана.

Потом, хитровато прищурясь, достал папку и вынул из нее гравюру. Портрет Меланхтона. В подтверждение своих слов, что прекрасное чурается излишеств. Все в этой гравюре было просто, но вместе с тем была она вершиной мастерства. От гравюры еще сильно пахло типографской краской — ее мастер специально приготовил к приходу гостя. А затем повел Дюрер гостей в «святая святых» — свою мастерскую. Отдернул занавес, прикрывавший огромные доски. И посетители застыли в изумлении. То, что видели они до сих пор в многочисленных соборах и церквах Германии, не шло ни в какое сравнение с этими двумя картинами — «Четыре апостола».

Твердо, уверенно стоит на земле Павел, опершись на меч и держа в руке Библию, ищет в Священном писании какую-то важную для него мысль Иоанн. А Петр, склонив к книге лысый череп, помогает ему. Иоанн застыл в неудобной позе, он отвлекся лишь на мгновение. Сейчас он найдет нужное слово, повернется к зрителям и обратится к ним со страстной проповедью. Широко распахнутыми очами взирает на Павла Марк, будто ждет приказания. Он не мыслитель, он больше исполнитель велений божьих, натура деятельная и живая.

После некоторого раздумья сказал Хесс, что дюреровский Иоанн походит чертами лица на Филиппа Меланхтона, и от имени тех, кто знает и ценит «просветителя Германии», благодарит он мастера за великую честь, оказанную их учителю. Движением руки пресек Меланхтон похвалы друга. Он сам хочет сказать об ином. Сетовал вот мастер Альбрехт, что не достиг еще мастерства нидерландских коллег в передаче характеров. Картина его, однако, опровергает сказанное. Только слепой не увидит, что здесь — воплощение всех четырех темпераментов: Иоанн — сангвиник, Петр — флегматик, Марк — холерик и Павел — меланхолик. Так понимает он, Меланхтон, один из замыслов автора. И догадывается, что своими апостолами говорит Дюрер: вот те, кто обрел истину. Отсюда их решимость и страсть. Картины мастера — это гимн, посвященный мысли, той великой силе, которая созидает и переделывает мир.

Выйдя от Дюрера, Меланхтон вопросительно посмотрел на Хесса. Тот печально покачал головой. Стал говорить нечто понятное лишь медикам — об истощении каких-то соков. Завершил свой диагноз словами, которые некогда слышал от итальянцев: вся жизненная сила мастера обычно уходит в последнее произведение, и оно становится недосягаемым образцом, но вместе с тем и надгробием на могиле своего создателя. «Четыре апостола»?» — спросил Меланхтон. Хесс утвердительно кивнул головой.

При встрече с членами совета говорил им Меланхтон, что могли бы власти Нюрнберга взять под защиту и охрану творения Дюрера. Передергивали собеседники недоуменно плечами: кто же на них покушается? В городе, слава тебе господи, ни одного алтаря до сих пор не уничтожили. Трудно предположить, что в Нюрнберге появится доморощенный Карлштадт. До сих пор и волоса не упало с головы Дюрера, его ценят и уважают. А вот у совета к нему немало претензий. Несмотря на ясно выраженный со стороны властей намек, он продолжает водить дружбу с опальными художниками, не отказавшимися от своих богохульных взглядов. Это раз. Поместил в своей книге гравюру и описание памятника «великой виктории», которое составлено так, что его можно толковать по-разному. Это два. Давно даже самые ревностные хулители властей и новой веры отреклись от своих заблуждений и заверили совет в лояльном к нему отношении. Где же заверение Дюрера? Он да еще этот Ганс Сакс пока уклоняются. А почему? В чем причина? Да, написал мастер портреты Хольцшуэра и Муффеля. Но этим лишь выразил свое отношение к самим бургомистрам, но не к городским властям…

Понимал Меланхтон, для чего нужны совету такие заверения именно от Дюрера, на которого в городе смотрят с обожанием. И не мог найти объяснения, почему мастер отказывается дать их…

Позже, уже после смерти Дюрера, пытался Пиркгеймер объяснить поведение своего друга: «Я признаю, что вначале я также был хорошим лютеранином, как и наш покойный Альбрехт, потому что мы надеялись, что исправлено будет римское мошенничество, как и жульничество монахов и попов, но как посмотришь, дела настолько ухудшились, что евангелические мошенники заставляют тех мошенников казаться невинными… Прежние обманывали нас притворством и хитростями, теперешние же хотят открыто вести порочную и роскошную жизнь и при этом до слепоты заговаривать людей, способных видеть, уверяя, что не следует судить о них по их делам. Но Христос учил нас другому, и хотя хорошие дела не всегда можно легко узнать, но если кто-нибудь действует зло и дурно, то видно сразу, что он непорядочный человек, что бы он ни говорил о вере, ибо вера без дела мертва, как и дело без веры».

Все лето 1526 года Дюрер работал над второй книгой, посвященной учению о пропорциях, лишь на непродолжительное, время отвлекаясь от нее, чтобы закончить «Апостолов». По сути дела, обе картины давно уже были готовы. Убеждая себя в том, что они все-таки нуждаются в доработке, мастер оттягивал тот момент, когда придется расстаться с ними. После того как из разговора с Меланхтоном он понял, что так и не дождется выступления Лютера в защиту картин, у него больше не оставалось сомнений: его «Апостолы» должны покинуть Нюрнберг, перекочевать туда, где они были бы в безопасности. Только где найти такое место?

Несколько раз навещал его Шпенглер, с изумлением взирал на «Апостолов», и, видимо, одолевали его те же мысли, что и мастера. От Лазаруса услышал Дюрер о беседе Меланхтона с членами совета и о нежелании большинства из них гарантировать защиту его картинам со ссылками на решение об «адиафоре». Ведь оно ни для кого не делает исключения. Лазарус советовал продать или подарить «Апостолов» совету, тогда он будет вынужден позаботиться об их безопасности. Может быть, такой жест мастера к тому же сможет быть расценен как его заверение в лояльности. Дюрер просил времени на раздумье. Собственно говоря, каких заверений требуют от него? Кому и в чем?

Приходил Хесс — забирал мочу, колдовал над ней. Убеждал Дюрера, что вот так, опираясь на опыт и рекомендации лучших лекарей, сможет он установить характер недуга, подрывающего силы мастера, и уж потом наверняка найдет средство борьбы.

Тянулись в дом Дюрера живописцы, случайно оказавшиеся в городе и прослышавшие о чуде, сотворенном нюрнбергским мастером. Им с трудом приходилось преодолевать заслон, установленный Агнес. Но и прорвавшись в мастерскую, только немногие удостаивались чести видеть «Апостолов». Будто любимое детище от дурного глаза, оберегал их Дюрер.

В конце сентября привел к нему Андреа молодою гравера, прибывшего в Нюрнберг из Саксонии, просил Дюрера помочь юноше встать на ноги, приобщить к высокому мастерству гравюры. Отнекивался Дюрер, как обычно, ссылаясь на занятость. Но тем не менее разговор шел ладный, душевный. Чем-то напоминал подмастерье Бальдунга Грина, даже рисунки его были выполнены почти в той же манере. В беседе угораздило гостя сказать, что слышал он недавно, как где-то в Саксонии фанатики уничтожили дюреровский алтарь. Жаль, конечно, что очищение веры сопряжено вот с таким варварством. Приносит он мастеру искренние соболезнования. Напрасно Андреа дергал его за рукав. Слово уже было сказано.

Сразу прекратил Дюрер разговор, нахохлился, будто чем-то его больно обидели. Поспешил Андреа увести несостоявшегося ученика Дюрера, который так и не понял, что же произошло.

Долго не находил себе места Дюрер после их ухода, ходил из угла в угол — все думал. Отказался от ужина и ушел к себе. Такое поведение супруга сильно обеспокоило Агнес, и она приказала слуге не спускать с хозяина глаз всю ночь. Пристроившись в соседней комнате, слышал слуга, как ворочался мастер с боку на бок и вроде бы сам с собою разговаривал. Потом Дюрер оделся, прошел в мастерскую. Было слышно, как переходил он от одной картины к другой — грузными, беспокойными шагами. Останавливался, видимо, рассматривал их и снова принимался вышагивать по мастерской. Затем все затихло.

Дюрер подошел к «Апостолам» и резко отдернул занавеску. Лунный свет, падающий во все окна, залил четыре гигантские фигуры. Он пододвинул поближе скамью, тяжело опустился на нее. Сейчас, освещенные луной, апостолы походили на скульптуры. Свободные плащи, укутавшие их с головы до ног, лишились оттенков, приобрели жесткость темного камня. Апостолы продолжали заниматься своим делом. Лишь Павел гневно и осуждающе косил оком на мастера.

Четыре темперамента!.. Дюрер усмехнулся: люди всегда склонны видеть больше, чем есть на самом деле. Может быть, отсюда все их заблуждения и все их страдания? А это — всего лишь апостолы. Величественные, они навсегда застынут в гордом молчании. Пройдут столетия, а они так же сосредоточенно будут читать Библию, отыскивая в ней истину. И они будут молчать, от их имени будут говорить другие, уверовавшие в то, что именно им раскрылась эта истина.

Боже, наставь ходящих во тьме, вразуми их, избавь их от кровопролития, прекрати вавилонское непонимание Друг друга!..

Дюрер поднялся со скамьи, подошел к картине — и в ужасе отпрянул. Апостолы ожили в обманчивом лунном свете. Они вдруг стали отделяться от сковывающего их темного фона. Страшно вскрикнув, грохнулся мастер на пол, и тени, ринувшиеся на него изо всех углов, придавили его всей своей жестокой тяжестью…

Дюрер очнулся на постели в своей комнате, погруженной в полумрак. Он не помнил происшедшего. Старался вникнуть в то, что говорил склонившийся над ложем Эобаний, но смысл слов ускользал от него. В ногах, согнувшись в три погибели, сидел Вилибальд Пиркгеймер.

Несколько дней мастер пролежал неподвижно. Силился что-то вспомнить, нечто важное для него, о чем думал в ту злосчастную ночь. Нет, не припоминалось. Пришел навестить его Шпенглер и начал с извинений: не мог зайти раньше — много занимался городскими делами. По-прежнему приходится удерживать от крайностей враждующие партии. Рассказывал о новостях. Дюрер слушал его без интереса. И вдруг лицо его прояснилось — глядя на Шпенглера, вспомнил наконец то, о чем думал тогда, ночью, перед «Апостолами». С большим трудом понял Лазарус, чего хочет от него мастер. Язык еще плохо ему повиновался. Пусть он разузнает у членов совета, не согласится ли Нюрнберг принять в дар его последнюю работу — его «Апостолов». Ответ Шпенглер принес в тот же вечер: совет не имеет ничего против дара мастера Альбрехта, но… Дюрер понял. Приказал принести чернильницу и перо. Стал диктовать.

«Благоразумным, достопочтенным, мудрым и любезным господам. Хотя я давно уже намеревался преподнести Вашей щедрости на память мою недостойную живопись, я вынужден был откладывать это из-за слабости и незначительности моих работ, ибо я сознавал, что не мог достойно предстоять с ними перед Вашей мудростью. Теперь же, написав в недавнее время картину, в которую я вложил больше старания, чем в какую бы то ни было другую живопись, я не считаю никого более достойным сохранить ее на память, нежели Вашу мудрость…»

Художник ставил условие — одно-единственное: на картинах должны быть сделаны надписи. Он сам сочинит их. После некоторых колебаний Шпенглер с ним согласился, но сказал, что предварительно эти надписи будут представлены совету. Через день Дюрер передал ему текст, содержащий всего несколько фраз: «Все мирские правители в эти опасные времена пусть остерегаются, чтобы не принять за божественное слово человеческие заблуждения…» И все. Далее шли четыре цитаты — из Павла, Иоанна, Марка и Петра. Четыре точные выдержки из Евангелия. Предостережение Петра и Иоанна от лжепророков и сект и обличение Марком и Павлом падения нравов и развратного образа жизни.

Шпенглер понимал, что трудно возразить что-либо против Священного писания, но ведь Дюрер таким образом выражал свои собственные мысли, и они вновь не походили на «заверение в верности». Смысл его желания поместить на своих картинах именно эти цитаты оставался для Лазаруса открытым. Их можно было толковать по-разному. Можно было допустить, что раздельно они обличали и приверженцев старой веры, и безбожников, хотя изречения из Иоанна и Петра, направленные против лжепророков, явственно перекликались с заключительными страницами книги Пиркгеймера «Всем, кто желает жить благочестиво», где клеймились не только сторонники Мюнцера. Взятые вместе слова апостолов могли быть истолкованы как осуждение всего ныне происходящего в Нюрнберге, как призыв вернуться к единству и примирению. Шпенглер знал, что ему не добиться каких-либо пояснений от самого Дюрера. Он оставил это дело на усмотрение совета, скрыв, однако, от него свои сомнения.

6 октября 1526 года отцы города постановили внести в «Книгу совета» свое очередное решение, которым предписывалось: сообщить мастеру Альбрехту, что его картины понравились им и они принимают их в дар. Дюрер отказался от вознаграждения, совет тем не менее «оказал ему честь» и обязался выплатить сто гульденов ему лично, двадцать гульденов его супруге Агнес и два гульдена — слуге.

На следующий день к Дюреру пришел городской писец Иоганн Нейдорфер и сделал на картинах надписи согласно желанию мастера. Под вечер явились дюжие слуги совета, бережно подняли две огромных доски и на руках отнесли их в ратушу, где в одном из залов для них уже было приготовлено место. Через несколько дней совет изъял у церковных властей портреты императоров Карла и Сигизмунда и тоже поместил их в здании ратуши.

В городе сразу стало известно и о даре Дюрера, и о надписях, сделанных им на картинах. Они были названы «завещанием и предостережением» мастера своему родному городу.


Дюрер умирал — медленно, трудно. Смерть уже не приводила его в ужас, как прежде. Она воспринималась как освобождение от всех мук, как обретение долгожданного покоя. До сих пор он никогда не думал о том, что человек просто может устать жить. Завершив «Апостолов», он уже не брался за кисть, штихель тоже бездействовал. Все, что интересовало мастера, ушло в прошлое.

И он сам уходил… Но, покидая милую землю, не хотел ни в чем оставаться должником. Почти все полученные деньги Дюрер употребил на погашение оставшегося долга за дом у подножия бурга — 275 гульденов. Агнес теперь могла быть спокойна — ни один ростовщик не тронет ее.

Был у него еще один долг — основной, перед собратьями но искусству, — и все свои помыслы Дюрер устремил теперь на завершение книги о мастерстве художника. Работать было трудно — у него не осталось помощников. После суда над «безбожниками-живописцами», вышедшими из его мастерской, Дюрер не принял ни одного ученика, хотя ему рекомендовали многих. Вездесущий и все понимающий Андреа привел к нему мастера-гравера Шёна, хвалил его опыт и, самое главное, его бескорыстное желание помочь Дюреру. Новый помощник должен был готовить иллюстрации к труду мастера. Дюрер согласился. Он определил темы необходимых гравюр, достал старые наброски и даже попытался сделать новые. С грустью смотрел Шён, как старается мастер унять дрожь пальцев, выводящих некое подобие прямых. Трудно было сейчас представить, что эта рука могла некогда рисовать окружности, не прибегая к помощи циркуля.

По совету Андреа, Шён не сказал Дюреру, что основная цель, приведшая его к мастеру, заключалась в создании гравюры-портрета Дюрера. Ее собирались напечатать и распространить. Это был бы лучший памятник славному шоребержцу. К заговору Андреа присоединился и Хесс. Напугали они Шёна предстоящими трудностями: терпеть не может Дюрер своего старческого образа, давно уже бросил писать автопортреты и избегает зеркал. Рисовать тайком от мастера, которого он боготворил, Шён не мог. Поэтому честно признался в своих намерениях и, к немалому удивлению, получил согласие Дюрера, Мастер даже закрыл глаза на то, что Шён рисует его в профиль, хотя именно этого ракурса в своих изображениях терпеть не мог. Из-за горбатого носа. Но Шён этого не знал, и никто его не предупредил. На гравюре не походил пятидесятишестилетний мастер на самого себя. Исчезли морщины, волосы стали черными как вороново крыло. Этакий крепыш-ремесленник, которому все по плечу. Уважив просьбу коллеги, Дюрер не проявил ровно никакого интереса ни к самой гравюре, ни к ее судьбе. Прекратил он внезапно и работу над трактатом о живописи.

Новая тема завладела им полностью. На этот раз писал Дюрер быстро, не прибегая к посторонней помощи. Сразу набело — без черновиков. Удивился Пиркгеймер, когда узнал, что пишет его друг. Теперь, заставая Дюрера за столом, он как-то особенно пристально приглядывался к нему. Лишь после того, как Андреа отпечатал эту книгу и Вилибальд ее прочитал, он признался: опасался он, не тронулся ли Альбрехт умом от хвори, ибо название нового его сочинения гласило: «Наставление к укреплению городов, замков и пространств».

Из посвящения штатгальтеру Карла V в Германии королю Фердинанду ясно было видно, что подвигнула Дюрера на этот труд забота о судьбе родины. Плохо ей приходилось: все еще не прекращались внутренние распри, стоившие многих сил и большой крови, враги — турки — вошли в Венгрию, а император, будто не замечая опасности, затеял свару со своим бывшим союзником — римским папой. Папа, покинутый Карлом V, не растерялся — заключил союз с французским королем. В результате вторгся в Германию враг и с запада. Боялся Дюрер осады Нюрнберга французами: ведь им сюда — всего несколько переходов. Звучал в его ушах упрек Чертте: беззащитна Германия перед внешним врагом, ничего не сделано для укрепления ее рубежей и границ города, за спорами о вере забыли о главном — все они дети одной земли. А ведь и к нему, Дюреру, был обращен тот упрек и то порицание. Давно он уже понял: порох — страшное оружие в руках человека. В свое время немало спорил о том, есть или нет от него защита. Пришел к определенным выводам — и ничего не сделал.

Возвращались на родину участники итальянских походов Карла V. Искалеченные, на всю оставшуюся жизнь напуганные. Побывали в передрягах — не приведи господи! Видели ад на земле. И все из-за этого пороха? От них узнал Дюрер, что в Италии размышляют над тем, как оградить города от пагубных последствий артиллерийского обстрела. И это подтолкнуло его на то, чтобы записать свои мысли. Может, и они пригодятся. Пришел он к выводу, что лучшей защитой от орудий могут быть лишь сами орудия: огонь гасит огонь. Беда только в том, что для обороняющейся стороны нет возможности эффективно применить их. Артиллерию на стены не втащишь, против ворвавшегося в город противника ее не применишь — мешает радиальная планировка. Значит, начинать надо с переустройства городов и отказа от прежних догм. Нюрнбергские оружейники, с которыми он до болезни не переставал водить дружбу, высказывали некоторые соображения насчет обороны против пушек. Их он и взял за основу. Опираясь на них, суждения сведущих в оружейном искусстве людей, заявил: есть защита и от огнестрельного оружия, это прежде всего земля, насыпанная в валы, а также иная конфигурация крепостных укреплений и новая планировка самих городов, которая устранит скученность, а следовательно, уменьшит потери.

Первые три части «Наставления к укреплению городов…» Дюрер посвятил строительству оборонительных сооружений, призванных защищать город и от орудийного огня, и от штурмующих войск. Не отказавшись от привычных стен и рвов, он предлагал дополнительно насыпать земляные валы. Для использования в полную силу орудий, находящихся внутри города, изобрел новый вид укрепления — «бастион», и это был его большой вклад в военную науку и искусство фортификации. Бастион, имеющий по фронту овальную форму, глубоко вдается в ров, окружающий город. Тыльная его часть представляет четырехугольную платформу, на которой можно свободно разместить до двадцати орудий. Под платформой — казематы для укрытия солдат, склады боеприпасов и продовольствия. По его замыслу, каждый бастион должен представлять самостоятельную единицу в системе обороны и выдерживать длительную осаду, даже будучи отрезанным от основной группы войск.

Тема городских укреплений была исчерпана полностью. На бумагу она легла легко, и три первые части не отняли много времени. Гораздо медленнее продвигалась работа над четвертой частью, трактующей о новой планировке городов. Основную идею Дюрер заимствовал из писем Кортеса о покорении им Вест-Индии, к которым был приложен план Теночтитлана — сказочного города, созданного язычниками и разрушенного христианами. Ему было чуждо презрительное отношение к народам, придерживающимся иной веры, а что касается индейцев, то еще в Нидерландах он имел возможность восхищаться их искусством. То, что Теночтитлан построили какие-то там ацтеки, мало смущало его. В отказе от строительства городов в виде концентрических кругов и в приверженности к прямым линиям он видел преимущество. Поэтому в основе его идеального города лежит не круг, а квадрат. В центре — замок правителя. Не останавливаясь на принципах его строительства — желающие могут прочитать об этом у Витрувия, — Дюрер все свое внимание сосредоточивает на планировке самого города, который должен дать защиту «нужным людям». Кто же они? Это прежде всего искусные в ремеслах, умудренные опытом и, естественно, благочестивые оружейных дел мастера, воины, кузнецы. Он включает сюда и живописцев, и зодчих, и золотых дел мастеров. Эти люди, пишет Дюрер, представляют наивысшее богатство любого города. Ну а как же король? Король живет себе в замке и следит за тем, чтобы там не было людей, не пользующихся его доверием.

Начиналось время создания утопий — четвертая часть книги нюрнбергского мастера положила им начало.

Доводы, приведенные в книге Дюрера, были столь убедительны, что с ними согласился даже Вилибальд, прочитавший рукопись. Ни за что бы не поверил старый волк, что человек, не державший ни разу в руках оружия, может столь здраво мыслить. Придрался лишь к одному: если столько городов надо перестраивать, то где он думает взять на такое дело денег? Тоже правильно! Поразмыслив, Дюрер внес дополнение: не только денег, но и времени в эту трудную пору нет на перестройку всех городов, поэтому нужно пока стремиться к тому, чтобы дополнительно укрепить их стены, срочно окружить рвами и насыпать земляные валы. Хотя, конечно, даже и сейчас некоторые из них можно было бы начать перестраивать. Ах, да — деньги! Пусть никого не пугают расходы, они будут меньше тех, что потребовались на сооружение египетских пирамид. Но фараоновы монументы бесполезны, а здесь выгода очевидна: это — единственный путь, чтобы отечество устояло.

А в мире между тем творилось невесть что. Войска Карла V, находившиеся в Италии, не получив обещанного им вознаграждения, принудили своих полководцев Бурбона и Фрундсберга вести их на Рим. Там надеялись они получить плату за свои «труды». В мае 1527 года Рим пал. «Святой город» был предан огню и мечу. Испанские католики и немецкие лютеране позабыли диспуты о вере. Некогда. Они не щадили усилий в другом — грабили, убивали, насиловали. Достигнув с помощью порицаемых им еретиков своей цели и отдав им на разграбление Вечный город, Карл V, находившийся в это время в Испании, почувствовал угрызения совести. Говорили: он не мог без слез выслушивать донесения о бесчинствах ландскнехтов, поселившихся в Сикстинской капелле и превративших ее в конюшню. Скорбь его по этому поводу была столь велика, что он отменил торжества по случаю рождения инфанта Филиппа. Впрочем, на это к тому же и не было денег.

В Нюрнберге перестали что-либо понимать в происходящем. Начались распри между Советом сорока и Большим советом, патриции стремились вновь обрести ту власть, которая чуть было не ускользнула у них во время крестьянской войны. Город плыл в будущее без руля и без ветрил. Сегодня принималось одно решение, а завтра другое, прямо противоположное. Граждане карались в равной степени за несоблюдение и первого и второго постановлений в зависимости от того, какая партия в совете переорала другую.

Еще сложнее было понять, куда Совет сорока направлял Нюрнберг. Исподволь укреплялись позиции католицизма. Ссора императора с папой мало что здесь изменила. Проповедник Осиандер подвергал преследованиям издателей гравюр, высмеивающих пап. Пострадал и Ганс Сакс, написавший к ним язвительные стихотворные подписи. Городские власти конфисковали прямо в типографии часть тиража и послали специальных эмиссаров на ярмарку во Франкфурт, чтобы скупить и уничтожить ушедшие от них экземпляры. Ганс Сакс, дававший по поводу своего проступка объяснения в совете, резонно спросил: какой все-таки веры придерживается сейчас Нюрнберг? Вместо ответа ему прочли решение, коим ему запрещалось писать стихи, а устно порекомендовали вернуться к тачанию сапог и впредь в дела, в которых ничего не смыслит, носа не совать.

Походило на то, что патриции выискивали поводы, чтобы раздавить иди унизить сторонников лютеранства. Был вызван в совет и Дюрер. Его обвинили в нарушении постановления властей о соблюдении чистоты в городе, принятого еще во времена оны. Судья напомнил ему, что этим решением даже свиней, патроном которых был святой Антоний, запрещается выпускать на улицу. А он соорудил отхожее место не в той части своего дома, в какой положено. Ссылки на слабость здоровья и связанную с этим ограниченную способность передвигаться были отвергнуты. Законы писаны для всех. В итоге нерадивый домовладелец Дюрер был присужден к значительному денежному штрафу. Можно было бы урегулировать дело без этого всеобщего позорища. Разве отказался бы он исправить свою оплошность? Но властям, видимо, было важно «наказать» его. Ничего не изменили здесь ходатайства Шпенглера и Пиркгеймера. Решение оставили в силе: «отцы города никогда не ошибаются». Правда, согласились вернуть деньги. Смотрите, мол, насколько скуп ваш знаменитый мастер и насколько щедр совет. Формальность была соблюдена: казначей получил с Дюрера Штраф и тотчас же вернул его гульдены. Наказание свершилось. Мастер ходил как оплеванный. Даже выход в свет в октябре 1527 года «Наставления к укреплению городов» его не взбодрил. Не радовал его и успех книги. В том же месяце Андреа пришлось печатать второй тираж. Мастер Иероним только разводил руками: надо же — кажется, книга на любителя, а пользуется почти таким же спросом, как и проповеди Лютера.

Чувствуя, что силы уходят от него, Дюрер торопился закончить книгу о живописи. После позорного дела о нужнике он перестал появляться в городе. Но 12 ноября 1528 года все-таки отправился в ратушу — следовало получить проценты за заем, который он предоставил городу на «вечные времена». Но это был лишь предлог. На самом деле он шел проститься с «Апостолами». Под гору идти нетрудно, но этот путь показался бесконечным. Он останавливался через каждый десяток шагов, хватал ртом воздух, испытывал лишь одно желание — присесть хотя бы на несколько минут.

Получив деньги и собственноручно написав расписку, Дюрер срывающимся голосом попросил проводить его в зал заседаний. Но сегодня ведь нет никаких заседаний? Да, он знает о том. С помощью писца он с огромным трудом осилил лестницу. Юноша распахнул перед ним тяжелую дубовую дверь, ведущую в зал, и Дюрер, попросив оставить его одного, направился к своим картинам. В зале царила гнетущая тишина. Сумрак осеннего дня приглушал краски, его апостолы выглядели мрачно, детали терялись. Человек, сотворивший их, сидел перед ними, опустив голову. Он боялся взглянуть на свое создание. Опасался вновь пережить кошмар той сентябрьской ночи. Временами мимолетная улыбка касалась лица: его картины были в безопасности, он перехитрил всех…

Так ли? Воображение вдруг рисовало Сикстинскую капеллу и стоящих там на постое ландскнехтов. Зачем ему только рассказали об этом! Он постарался забыть о своих сожженных картинах. Он вдалбливал в голову мысль, что его «Апостолы» надежно укрыты. А можно ли перехитрить судьбу? И все-таки искусство бессмертно. Своей книгой он доказывает, что его нельзя уничтожить. Оно вечно. Оно восстает из пепла, возрождается в каждом новом творении. Искусство живет несмотря ни на что. Он, Альбрехт Дюрер, нюрнбергский мастер, всю свою жизнь отдавший поискам прекрасного, не кривя душой говорит об этом тем, которые придут после него и произведений которых он уже не увидит. Он верит: эти творения будут прекрасны. Иначе не может быть. Иначе не стоило бы жить.

Обратный путь к родному дому мастер преодолел лишь с помощью двух слуг совета. Это был его последний выход в город.

Эобаний Хесс встревожился не на шутку. Как врач, он понимал, что медицина уже бессильна сохранить жизнь мастеру. Составленные им снадобья приносили только временное облегчение. Да, по правде говоря, он и не преследовал теперь других целей. Хесс видел также, что Дюрер знает о приближающейся смерти. Мастер перестал интересоваться чем бы то ни было, кроме своей книги, торопился закончить ее, не находил себе места, понимая, что может не успеть. Раньше Хесс больше всего опасался, что его предложение о помощи приведет Дюрера к утрате способности сопротивляться болезни, к обострению недуга. Поэтому Эобаний косо смотрел на участие Шёна в создании гравюр для книги об искусстве. Но теперь он видел, что мастер и сам хочет помощи, и лишь въевшаяся с детства привычка обходиться своими собственными силами мешает ему сказать об этом. И тогда Эобаний предложил свои услуги. Закончив дела в гимназии, он торопился в дом у подножия бурга — приводил в порядок рукопись, писал под диктовку Дюрера. Наутро его записи оказывались перечеркнутыми — за ночь мастер переделывал их.

К работе над книгой о живописи Хесс привлек и Йоахима Камерария — ректора своей гимназии. Камерарий преподавал греческий язык, но превыше всего ценил звучную латынь. С Камерарием Дюрер договорился о том, что он переведет его книгу на язык ученых Европы. Но пока еще этой книги не существовало. Камерарий иногда подменял Хесса, записывал мысли мастера. В перерывах между работой — а они теперь все больше учащались — Йоахим читал вслух стихи Горация:

Создал памятник я, бронзы литой прочней, Царственных пирамид выше поднявшийся. Ни снедающий дождь, ни Аквилон лихой Не разрушат его, не сокрушит и ряд Нескончаемых лет, время бегущее. Нет, не весь я умру, лучшая часть меня Избежит похорон…

Хесс старается прервать чтение: не следует напоминать художнику о смерти и похоронах. Мастер угадывал смысл намеков, печально улыбался. Он ценил деликатность врача. Но зачем все эти предосторожности, Хесс? Когда еще тебя не было в Нюрнберге, а они со Шпенглером баловались стихотворчеством, он, Дюрер, написал стихотворение, которое начиналось словами о том, что от надвигающейся смерти ничто не поможет… Пиркгеймер отрывался от рукописи друга, задумчиво шептал: нет, не весь я умру… Горация обожал Цельтес. Далеко ушли те времена, когда поэт-лауреат декламировал оду древнеримского поэта в доме на Главном рынке.

Чувство ревности — не он, а Хесс помогает Дюреру — заставляло Пиркгеймера почти каждый день появляться в доме у подножия бурга, хотя эти прогулки стоили Ви-либальду поистине героических усилий. Отбирая у автора и его помощника Хесса готовые листы рукописи, он правил написанное, устранял стилистические погрешности.

Дюреру посвятил Пиркгеймер свой перевод «Характеров» Теофраста. Он поспешил выпустить книгу в свет в сокращенном виде — сил на то, чтобы сделать полный перевод, Вилибальду уже не хватало. Посвящение нового Вилибальдова труда начиналось словами: эту книгу, подаренную некогда ему, Пиркгеймеру, ученым другом, решил он преподнести в дар Альбрехту Дюреру — не только в знак их трудной дружбы, но и для того, чтобы тот, будучи столь великим в искусстве живописи, увидел, как похоже старый и мудрый Теофраст умел изображать человеческие характеры и страсти. Стареющий упрямец! Он и свое посвящение использовал для продолжения спора о том, какое из искусств обладает наиболее совершенными средствами для передачи чувств и мыслей человека. Да, немало они поспорили за свою жизнь, отходили друг от друга, снова сходились. Их дружба действительно была не из легких, но, может быть, именно потому она продолжалась всю их жизнь.

Друзья всегда окружали Дюрера. Вот и сейчас они вместе с ним: Шён, терпеливо вносивший поправки в уже готовые гравюры и не считавший замечания блажью мастера, Хесс, появлявшийся каждый день в его доме, чтобы поддержать его силы и помочь в написании книги, Пиркгеймер, терпеливо вычитывавший рукопись, Андрея, взявший на себя труд напечатать трактат, Шпенглер, обезопасивший его картины. Ганс Бальдунг в своем далеком Страсбурге прослышал о болезни учителя и просил себе на память локон его волос. Теребя поредевшую гриву, шутил Дюрер: сейчас ему каждый волос дорог. Грустно улыбнулся своей шутке и заказал присутствовавшим: после его смерти отправить Грину прядь его волос и передать на словах, что считал он молодого живописца одним из немногих, кто был способен продолжить начатое им дело.

Как трудно давалось ему это сочинение, уже обретшее название «Четыре книги о пропорциях». В нем снова возвращался он к математическим расчетам, приводя в неистовство Вилибальда, у которого все еще не прошла оскомина от перевода «Начал» Евклида. Пиркгеймер порой даже отбрасывал перо: ну скажите на милость, к чему живописцу разбираться, прав или не прав в тех или иных вопросах грек-геометр? Живописцу, конечно, важно знать, что Евклид ошибался в своих выводах, так как не принимал в расчет кривизну земной поверхности и что поэтому две параллели обязательно пересекутся или в центре земли или где-то в бесконечном пространстве!

Дюрер его утешил: это ведь только начало обширного труда о живописи. В других своих книгах он опишет ее законы, расскажет о методах и красках, объяснит, что такое прекрасное. Здесь пока что не более чем введение. За тридцать лет, отданных этой теме, передумано столько, что не уместить всего на какой-то сотне страниц. Пиркгеймер умолкал, переглядывался с Хессом. Они понимали друг друга без слов: напрасные мечты, не дано Дюреру закончить начатого им.

«Четыре книги о пропорциях» уже достаточно продвинулись вперед. Явственно проглядывала их структура. Первая часть — подробное описание того, как, прибегая к измерениям, можно сконструировать правильное изображение человеческого тела или его отдельных частей в натуральную величину. Во второй — таблицы, чертежи с проставленными размерами: мастер, отказавшись от первоначальной идеи создать одну-единственную фигуру-идеал, теперь уже рассматривает восемь образцов мужской фигуры и десять женской, обосновывает их пропорции и сравнивает между собой.

Нет, напрасно ворчит Пиркгеймер, что потратил бесполезно время на Евклида, что зря просиживал в библиотеке Региомонтана, пытаясь постигнуть тайну удвоения, утроения и прочих увеличений объемов. Вот результат его помощи — третья часть трактата. Объясняет здесь Дюрер живописцам, как, используя вспомогательные построения, можно по желанию уменьшать или увеличивать нарисованную человеческую фигуру, не нарушая ее пропорций. Разве этого мало? Живописец поймет и оценит этот подвиг. Да, Вилибальд, конечно, это было непросто, Евклид не давал здесь готовых решений. Тебе ли говорить об этом — ведь вместе продирались сквозь чащобу его постулатов? Не ворчи — время потрачено не зря. Третья книга заканчивается панегириком в честь учения о пропорциях. В четвертой части пытался Дюрер решить проблему изображения тела в движении, ту самую, ради изучения которой изобрел свою знаменитую куклу. Да, неплохо они поработали тогда с Зебальдом — десятки рисунков сохранились с тех времен. Теперь вместе с Шёном отбирали для гравюр наиболее удавшиеся, дорабатывали те, что не были тогда доведены до конца.

Книга приближалась к завершению. Пиркгеймер правил последние листы рукописи, где Дюрер объяснял метод, как с помощью кубов можно создать контуры человеческого тела в различных положениях и позах. Кубы служили каркасом. После того как они выполнили свою роль, живописец закруглял их углы, смягчал ребра, превращал в живое человеческое тело. Вилибальд ворчал: пусть Дюрер покажет ему картину, созданную по этому дурацкому методу, который он навязывает другим живописцам! Никогда он не поверит в то, что Альбрехт писал своих «Апостолов» по этим рецептам.

После рождества забрал Андреа рукопись — готовить к печати. Унес Шён доски с гравюрами, сверив напоследок с мастером каждый штрих, каждую проставленную на чертежах цифру. Перестал появляться Пиркгеймер. Говорили, что новый приступ подагры уложил его в постель — а скорее всего ему просто опротивели частые встречи с Агнес. Но по-прежнему каждый день приходили Хесс и Камерарий: Эобаний наблюдать за состоянием больного, а ректор для того, чтобы Дюрер разъяснил ему те или иные живописные термины и математические понятия, которые встречались в его книге.

Камерарий уже принялся за перевод дюреровского труда на латинский язык. Забирал у Андреа готовые листы и переводил прямо с них. Дело продвигалось крайне медленно: Камерарий не знал толком ни математики, ни живописи. А к тому же мешал ему и Пиркгеймер, который требовал, чтобы Дюрер доверил этот перевод ему: это, мол, его долг перед другом и святая обязанность. В результате остановилась вся работа, ибо сил у Вилибальда осталось ничтожно мало. Дряхлели некогда могучие и мудрые львы!

Закончив «Четыре книги о пропорциях», Дюрер не мешкая приступил к следующей, в которой собирался рассказать о своем понимании живописи, о ее роли и о значении прекрасного в жизни, он хотел обрушиться на истребителей картин, дать советы, как воспитать настоящего живописца. Снова извлек на свет божий записи, сделанные много лет назад, но рукопись почти не двигалась с места: совсем ослаб мастер, руки не слушаются, память стала дырявой — вычеркивал вечером непонравившиеся строчки в надежде утром изложить мысль более четко и ясно, а на следующий день уже не мог припомнить, что, собственно, намеревался сказать. Тем не менее не прервал работы даже в дни масленицы, которую в этом году после долгого перерыва — не знали, соответствует ли карнавал новому вероучению или нет, — отмечали по-старому: шумно, беззаботно, а главное, весело.

Из окна видел Дюрер, как тянулись из близлежащих переулков, из городских ворот, спускались от бурга толпы разряженных людей, веселящихся в предвкушении обильной еды и питья, интересных зрелищ и забавных происшествий, разговоров о которых хватит на весь год. Распри забыты, домашние свары отложены на целых три дня. Наступило царствование шутов — «дурацкое время». Шуты возьмут правление городом в свои руки, «низложив» городской совет. На рыночных площадях будут разыгрываться поучительные, обличительные, зубодробительные «фастнахтипили». Народ потешится и над отцами города, и над напой, и над Мартином Лютером, и над самим императором. В эти три дня все можно, все разрешено. Потом горожане успокоятся на год до следующего карнавала.

После карнавала Дюрер призвал к себе Андреа и отдал ему заметки о живописи, отказавшись продолжать их, превращать в новую, еще более обширную книгу. Андреа должен был поместить их в виде вступления к «Четырем книгам о пропорциях». Через неделю он прислал типографу еще несколько листов посвящения — свою книгу он вверял заботам Вилибальда Пиркгеймера. Обращаясь к нему, писал: «Хотя я, милостивый господин и друг, не сомневаюсь, что некоторые попытаются порицать это мое начинание за то, что я, человек неученый и малого разумения, одаренный малым искусством, осмеливаюсь писать и учить тому, чему сам я никогда не учился и никем другим обучен не был, тем не менее, поскольку Вы не раз настоятельно просили меня и почти даже заставляли, чтобы я выпустил в свет эти мои книги, я готов скорее подвергнуться злословию, нежели отказать Вам в Вашей просьбе…

Чтобы эти мои книги приобрели защитника от злословия и чтобы, выразить, хотя бы на словах, если уж я не могу сделать этого своей работой, все мое расположение к Вашей чести за ту любовь, дружбу и доброту, которых Вы в течение долгого времени высказывали мне многими путями, я посвящаю их Вашей милости с просьбой, чтобы Вы поняли это мое намерение в лучшем смысле и оставались моим милостивым господином и покровителем, каким Вы всегда были. Это будет мне достаточным утешением, я постараюсь заслужить это, как умею».

Так было принято: уничижая себя, возвеличивать того, от кого ждали помощи.

Дюрер торопил Андреа с изданием трактата — он хотел увидеть его напечатанным, ибо здоровье ухудшалось с каждым днем. В эти дни Андреа и его подмастерья не знали отдыха. В марте мастер Иероним начал передавать. Дюреру готовые листы для последней правки и уточнений. Но этим Дюрер уже не мог заниматься. Уставшая рука мастера нежно перебирала их. Он честно пытался читать, но не мог сосредоточиться, порою смысл написанного ускользал от него. Глаза его закрывались, он засыпал. Тогда неслышно появлялся Пиркгеймер, забирал часть листов и уносил к себе домой, чтобы выполнить ту работу, для которой у его друга уже не хватало сил.

Дни мастера были сочтены. Хесс не скрывал этого от Вилибальда и не тешил его ложными надеждами. Да тот и сам понимал, что неотвратим день, прихода которого они все боялись…


Мастер открыл глаза. Увидел склонившееся над ним озабоченное лицо Хесса, перевел взгляд на стоявших поодаль Пиркгеймера и Андреа. И они все, как ему кажется, о чем-то его спрашивают. Да, да, он наконец понял. Что такое прекрасное? Они хотят услышать ответ на этот вопрос, пока он в состоянии говорить. Он кричит им — громко, так, чтобы они услышали все: он так и не постиг того, что есть истинно прекрасное, об этом, видимо, ведает лишь бог!

Крика не было, был лишь глухой протяжный стон. Хесс наклонился почти к лицу умирающего. Чего оп хочет? Но Дюрер умолк, весь напрягся, словно к чему-то прислушиваясь…

Из глубины моих скорбен К тебе, господь, взываю. Слух приклони к мольбе моей, Я в муках изнываю…

Хесс опустил его сухие, как пергамент, веки.

Это случилось 6 апреля 1528 года…

На звоннице церкви святого Зебальда ударил колокол. Тягостный звук поплыл над городом, натолкнулся на крепостные стены, эхом отдался в домах Нюрнберга. Колокол продолжал бить. Люди прислушивались, считали число ударов. Их было пятьдесят шесть… Но и без того весь город знал, что Великий Мастер умер.


8 апреля 1528 года Нюрнберг хоронил Альбрехта Дюрера.

Мастер не успел высказать каких-либо пожеланий относительно места последнего своего успокоения. Видимо, он предпочел бы лежать рядом с могилами отца и матери. Но власти города удовлетворяли прошение Агнес и распорядились иначе: Дюрера хоронили на кладбище святого Иоанна, в фамильном склепе Фреев. Ему не оказывалось особых почестей: как ремесленник он не имел на них права. Многочисленные друзья, сменяя друг друга, несли гроб на руках. Молчание царило в окрестностях Нюрнберга. Лишь под ногами траурной процессии всхлипывала набухшая весенней влагой глинистая дорога.

Пиркгеймер шел вместе со всеми, низко опустив седую голову, с трудом вытаскивая искалеченные ноги из цепкой дорожной грязи. Невероятно трудно давался ему этот путь от церкви святого Зебальда мимо изваяний, созданных мастером Адамом Крафтом на темы страстей Христовых, к склепу семейства Фреев. Но он осилил его до конца.

У могилы Эобаний Хесс произнес прощальное слово. Говорил, давясь от слез. Не на его глазах прошел жизненный путь Дюрера и не был он свидетелем его вознесения к славе. Но не менее тех, кто знал живописца с детства, скорбит он о кончине замечательного человека и непревзойденного мастера. Уйдя в вечность, обрел Дюрер бессмертие, и Лета будет не в силах поглотить его имя. Обратился Хесс и к художникам, чей долг — продолжать дело Дюрера: пусть запечатлеют они в сердцах и памяти своей облик Великого Мастера, прежде чем земля скроет его навсегда! Им, живущим, останется лишь его посмертная маска и его бессмертное имя…

Только здесь спохватились, что именно маски и не останется — в предпохоронной суматохе ее забыли снять…

Пиркгеймер и с кладбища святого Иоанна возвращался пешком. Скорбь уняла боль, во всяком случае, он ее не чувствовал. Погруженный в тяжкие мысли, он волочил свое грузное тело к городу, не обращая внимания на других участников похорон, обгонявших его и предлагавших свою помощь. Он не замечал их, как не замечал и собственного слугу, который в двух шагах от него вел оседланного коня.

Вилибальд добрался до городских ворот и, окончательно обессилев, опустился на каменную скамью. Не раз сидели они здесь вместе с Альбрехтом, наблюдая за состязаниями городских лучников. Свежая весенняя зелень весело и дерзко протягивала апрельскому солнцу первые неприхотливые цветы. Проклюнулись листочки на ветвях склонившейся над ним ольхи. И тут почему-то пришло на ум, что он ни разу не видел и на дюреровских рисунках и гравюрах изображения зимы. Там всегда буйствовала весна, дышало зноем пышное лето. Дюрер не любил снега и холода. Мастера теперь нет, уже никогда не будет, но останется жить и цвести та земля, которую он воспел в своих творениях…

Нет, не весь я умру, лучшая часть меня Избежит похорон…

И тогда сама собой сложилась эпитафия, о которой Пиркгеймер думал все это время. Создать ее тоже было его долгом — долгом друга, оставшегося жить: «То, что было смертным в Альбрехте Дюрере, покоится под этим холмом. Он почил 6 апреля 1528 года». Эту надпись и высекут на могиле Великого Мастера.

На следующий день нюрнбергские живописцы и скульпторы всеми правдами и неправдами добились от городских властей разрешения вскрыть могилу Дюрера, чтобы снять с него посмертную маску. Пиркгеймер отказался присутствовать на этой процедуре.

Изготовляя маску, мастера срезали с головы Дюрера волосы и разделили между собою. Одна прядь была отправлена Гансу Бальдунгу Грину в соответствии с устным завещанием его учителя…