"Дитя Всех святых. Перстень со львом" - читать интересную книгу автора (Намьяс Жан-Франсуа)Глава 10 ГЕНЕРАЛЬНЫЕ ШТАТЫФрансуа и Туссен скакали во весь опор. Вскоре дома сблизились и образовали улицу. Справа возникло большое темное здание. Какой-то причудливо одетый человек собирался туда войти. На нем было серое платье с нашитыми на него медными лилиями; в руках он держал палку, на обоих концах окованную железом. Франсуа окликнул его: — Где мы? — Улица Сент-Оноре[22], мессир. — Мы совсем не знаем Парижа. Не хотите ли послужить нам проводником? Вас отблагодарят. Человек печально ухмыльнулся: — Это уж точно, что вы не знаете Парижа, иначе догадались бы, кто я такой. Это одеяние носят все Три Сотни — триста слепых, для которых Людовик Святой велел построить приют, — как раз тот, что перед вами. Поезжайте все прямо и прямо: Париж там. Вы въедете в него через ворота Слепых. Ворота Слепых! Ему, самому недавнему слепцу, предстояло въехать в Париж через ворота Слепых. Это был словно какой-то знак, переход от тени к свету, выход в новый, чудесный мир… Франсуа достал из кошелька золотую монету, подал ее слепому и пустил коня в галоп. Париж действительно оказался совсем рядом. Франсуа чуть не наткнулся на городскую стену — сооружение хоть и старинное, более чем пятисотлетнее, но по-прежнему производящее внушительное впечатление. Массивная, зубчатая, она через равные промежутки прерывалась круглыми башнями с остроконечной кровлей. Ворота были устроены наподобие выдвинутой вперед квадратной крепостцы с подъемным мостом. Стражники, заметив Франсуа и Туссена, велели им поторопиться. Те стрелой пролетели в ворота, и подъемный мост тотчас же закрылся за ними. Франсуа поднял глаза. Он был в Париже! Первое, что удивило его, была каменная мостовая. Тогда это встречалось крайне редко. Даже в Лондоне улицы были вымощены не целиком, а лишь в очень немногих местах — рядом с Савойскими палатами, например, или перед Вестминстерским дворцом. Второе, что поразило Франсуа, — это царившее повсюду необычайное оживление. По обеим сторонам улицы тянулись сплошные лавки, устроенные в нижнем этаже таким образом, что наружу откидывался горизонтальный ставень, который и служил прилавком. Франсуа заметил человека с бочонком на плече и чаркой, повешенной на шею. Он что-то кричал на ходу, и по мере его приближения торговцы убирали товары с прилавков, поднимали ставни, а прохожие ускоряли шаг. Вскоре крик стал различим: — А вот кому мальвазии! Бочонок из «Старой науки», десять денье пинта. Прошу угощаться! Франсуа остановился рядом с крикуном, который наполнил свою чарку и протянул ему. Вино было золотистое и душистое. Пока Туссен в свою очередь утолял жажду, Франсуа спросил: — Почему все лавки закрываются при вашем приближении? — Я предлагаю свое вино поутру, когда люди из домов выходят, и вечером, перед самой ночной стражей. Служу вроде как часами. После меня один только вафельник проходит. — Поскольку уже поздно, не могли бы вы сказать нам, где можно переночевать? — А вот как раз в «Старой науке». Кормят там хорошо, комнаты удобные, да и конюшня есть для ваших лошадей. Отсюда идти все прямо — до Скобяной улицы. Увидите вывеску… Разносчик вина пошел своей дорогой, а Франсуа с Туссеном — своей. С тех пор как торговцы подняли прилавки, улица сделалась шире. Франсуа с восхищением установил, что на ней смогли бы разъехаться две повозки. Тут им навстречу попался еще один крикун. Это был пожилой, седобородый человек с высокой корзиной на спине. — Боже, кто хочет забыться? Беспамятка сгодится! Вафельник, торговец вафельными трубочками, прозванными «беспамятками»… Франсуа не пробовал их уже целую вечность. Купив сластей себе и Туссену, он спросил, верно ли они идут к «Старой науке». Торговец сказал «да» и пошел дальше. Франсуа с Туссеном отмерили сотню-другую шагов, внимательно разглядывая вывески. Наконец, Туссен воскликнул: — Вот она, господин мой! И он ткнул пальцем в качающуюся на штыре вывеску с намалеванной на ней старухой, у которой в руках были пила и корзина. — Не понимаю… — Ну как же, господин мой! Старуха — старая, это понятно. Затем scie — пила, anse — ручка корзины, вместе будет sciense — наука! Франсуа улыбнулся и слез с коня, Туссен за ним. И тут начали звонить «ночную стражу» — сигнал к тушению огней. Все колокола Парижа зазвучали одновременно, равномерными ударами. Франсуа закрыл глаза… Когда он входил в Лондон, тоже звонили во все колокола, и он смог тогда благодаря этому определить размеры города. Но то, что он слышал сейчас, казалось просто невероятным: колокола перекликались на бесконечно большем расстоянии. Этим колокольным перезвоном Париж явил всю свою необъятность. Во сколько же раз он больше Лондона? В пять? В десять? В этой разноголосице Франсуа мог различить, наверное, не меньше сотни церквей, начиная с гула большого колокола, принадлежащего, без сомнения, собору Богоматери, и кончая дребезжащими колокольцами часовен. Франсуа продолжал держать глаза закрытыми. Теперь его изощренное ухо различало по звуку не только расстояние, но и высоту, и перед ним раскрывалась вся топография города — его холмы и пригорки… Колокола умолкли почти одновременно, кроме одного запоздавшего, далекого. Откуда он звонил? Из сельской местности или уже из Парижа? Наконец умолк и последний, и Туссен услышал голос своего хозяина, шепчущего с закрытыми глазами: — Как красиво! В следующее мгновение они толкнули дверь харчевни «Старая наука» и вошли. Тишину сменил неистовый гам, исходивший примерно от тридцати молодых человек, сидевших за одним длинным столом, сооруженным из множества столов поменьше, поставленных встык друг к другу. Их освещало пламя огромного камина, в котором на вертелах поджаривалась домашняя птица. Хозяин, толстый потный человек, переходил от одного своего гостя к другому и пытался увещевать их: — Мессир, уже звонили ночную стражу. Надо бы вам идти… Но каждый его обрывал: — Умолкни и принеси лучше вина! Франсуа заметил, что у всех молодых людей была на макушке тонзура, как у лиц духовного звания. Значит, это они и есть, знаменитые парижские студенты! Их застолье было, по меньшей мере, оживленным: крики, ругань. Самым шумным казался высокий блондин, курчавый как барашек, стучавший кулаком по столу и вопивший, что с дофиновых советников надо бы шкуру содрать, а его самого бросить в подземелье собственного дворца… Что же такое произошло, чтобы вызвать столь жестокие требования? Франсуа пришлось напомнить самому себе, что в течение нескольких месяцев, то есть, собственно, все время своего английского плена, он был начисто отрезан от событий местной политической жизни. Тут его, наконец, заметил трактирщик и заторопился навстречу. Франсуа спросил две комнаты и ужин, а также стойло для лошадей. Трактирщика, казалось, просьба об ужине глубоко огорчила. — Из-за этих студентов у меня не осталось ни одного свободного места. Но может быть, мэтр Эрхард согласится разделить свой стол с вами? В дальнем темном углу Франсуа заметил одиноко сидящего человека. У того были седоватые волосы и весьма почтенный вид. Выслушав трактирщика, незнакомец любезно обратился к Франсуа с сильным иностранным акцентом: — Мэтр Эрхард будет счастлив потесниться. Сам-то я немец из Трира и на свою беду…— он кивнул на шумное застолье, — их профессор! А вы издалека? Франсуа и Туссен сели. — Из Лондона. — Этим меня не удивишь. Париж ведь не город, а просто какое-то место для свиданий. Бывает, и через прочие города люди проходят, но стремятся все равно сюда. Какого вы мнения о студентах? — Я только начинаю открывать их для себя. — Они того не стоят. Эта братия, прибыв сюда со всего света, умудрилась прихватить с собой одни только пороки. Англичане (вы уж простите меня) — сплошь пьяницы и трусы, немцы, мои соплеменники, — драчуны и похабники, брабантцы — воры и изверги, фламандцы — обжоры и сластолюбцы, нормандцы — тщеславные гордецы, пуатевинцы — скупердяи и предатели, бургундцы — скотски грубы и тупы, бретонцы — легкомысленны и непостоянны, ломбардцы — подлы и жестоки, римляне — подстрекатели и насильники, сицилийцы — ревнивы и склонны к тиранству… Но глупцы бы все они были, если бы не давали выхода своим дурным инстинктам. Чего стесняться? Ведь тонзура на голове делает их подсудными одной лишь Церкви, которая относится к ним по-матерински снисходительно. Слышали вы историю о том, как Людовик Святой однажды отправился в обитель кордельеров? Франсуа спросил у проходящего мимо хозяина пинту мальвазии и ответил своему собеседнику: — Нет, мэтр Эрхард. — Как-то ночью Людовик Святой решил посетить монастырь кордельеров, чтобы отстоять там заутреню. Сказано — сделано. Но, проходя по улице Отфей, король получил содержимое чьего-то ночного горшка прямо себе на голову. В гневе он велел разыскать и привести виновного. Будь им простолюдин, купец или даже кто-то из благородных, того бы наверняка повесили, если не четвертовали за оскорбление величества. Но это оказался студент. И когда святой король узнал это, он его не только похвалил, но еще и отдал ему свой кошелек, поощряя за усердные труды в столь позднее время. Вот эту-то байку и рассказывают в университете каждому новичку. Можете себе представить последствия! За соседним столом белобрысый верзила продолжал орать, но кто-то прервал его, завопив еще громче: — Nunc bibendum![23] Это словно послужило сигналом. Один из студентов гнусаво запел, словно в церкви: «Nunc bibendum», а остальные стали подтягивать вполголоса: nunc-nunc-nunc-nunc— bi-bi-bi-bi-den-den-den-den-dum… Потом солист умолк, а хор продолжил петь каноном: начинали самые высокие голоса, а заканчивали самые низкие. Они пели без единой запинки, без единой фальшивой ноты. Каждый исполнял свою партию так, будто репетировал ее всю жизнь. Хор звучал все мощнее и мощнее. Франсуа слушал как зачарованный. От этого сборища исходила какая-то неодолимая сила. Каждый студент, взятый поодиночке, вовсе не был опасен. За редкими исключениями они не могли похвастать силой, и Франсуа был в состоянии зараз оглушить пару, стукнув их лбами. Но все вместе они казались неодолимыми. Все вместе они превращались в какое-то живое существо с тридцатью телами, в сказочное чудище… Их пение ширилось, становилось все громче и неистовей. Франсуа даже дрожь пробрала, чего с ним не случилось даже во время разгрома при Пуатье. Он чувствовал присутствие какой-то силы, иной, нежели его собственная, той, которая исходит не от тела, но от духа; это сила сил, ее не устрашат ни десять тысяч копий, ни туча стрел… Песнь закончилась так же внезапно, как и началась, — с безупречным единством. Но безмолвие длилось только одно мгновение, и тотчас за тишиной последовали развязные крики. Хозяин, которого, без сомнения, тоже покорил канон, кинулся наполнять кружки. Франсуа опорожнил свою, чтобы тотчас же снова ее наполнить. Мэтр Эрхард похвалил мальвазию как знаток. — Давненько я не пил ее. Вы щедры, благородный англичанин. — Я вовсе не англичанин, мэтр Эрхард, а французский рыцарь. Я был в плену и бежал. Мое имя Франсуа де Вивре. Мэтр Эрхард внезапно поставил свою кружку. — Вы хотите сказать — «Вивре»… как Жан де Вивре? — Вы его знаете? — Еще бы мне его не знать! Это один из моих учеников, и уж никак не из тех, что остаются незамеченными! — Это мой брат, мэтр Эрхард. — Даже не знаю, стоит ли поздравлять вас с этим! Из всех студентов он — самый умный и самый ленивый, самый одаренный и самый расточительный по отношению к своим дарованиям, самый глубокий и самый вздорный, самый храбрый и самый боязливый, самый обаятельный и самый отталкивающий. Среди своих товарищей он неизменно душа общества, но душа, к несчастью, скорее обреченная проклятью, нежели небесам! — Скажите мне, где я могу найти его? — Нет нужды беспокоиться и искать. Он сам придет сюда. — Но ведь уже ночная стража! — Если его что-то и остановит, то уж точно не это, поверьте мне. Франсуа погрузился в раздумья. Мысль о том, что после стольких лет, после стольких событий он вновь увидит Жана — здесь, в этой таверне, глубоко взволновала сира де Вивре. Что делал его брат с тех пор, как их жизненные пути разошлись? Хотя бы узнает он его? Мэтр Эрхард отвлек своего собеседника от этих мыслей. — Раз вы были в Англии, то не знаете, наверное, что творится в Париже? — Нет. Расскажите мне. И мэтр Эрхард рассказал. Это была непростая история, яркий образчик тех смут и раздоров, что терзали тогда Францию… Иоанн Добрый созвал Генеральные штаты перед самым своим отъездом на войну, чтобы утвердить новые налоги. Как и было предусмотрено, их заседание открылось 17 октября 1356 года. Но за это время ситуация в корне изменилась. Король находился в плену после Пуатье, и его замещал дофин Карл, молодой человек, не имеющий пока ни достаточного веса, ни авторитета и вдобавок лишившийся уважения к себе из-за бегства с поля боя в разгар сражения. Это обстоятельство позволило выскочить на первый план двум другим действующим лицам. Первым был Этьен Марсель, богатый парижский суконщик. Избранный купеческим старшиной, он официально представлял всю буржуазию столицы и добивался для города льгот и вольностей, подобных тем, которые имели города Фландрии. Пленение короля и его замена дофином, этим бледным юнцом, стали для Марселя тем самым долгожданным случаем, позволявшим сыграть собственную роль. Второй звался Карлом Злым, королем Наварры. Подобно Эдуарду III Английскому, он являлся прямым потомком Филиппа Красивого по женской линии и, подобно ему, также заявил права на корону Франции. Поначалу Иоанн Добрый пытался обольстить его, посулив даже выдать за него свою дочь, но, в конце концов, подверг заточению. Однако совсем недавно Карл Злой сбежал и обосновался в Париже, в то время как его войска, состоявшие из наваррцев и англичан, брали столицу в кольцо. Вот в какую ситуацию угодил дофин Карл, юноша, которому исполнилось всего двадцать лет. В последние дни события приняли еще более крутой оборот. Накануне, 24 января, некий Перрен Марк, лакей без места, убил в ссоре Жана Байе, офицера из свиты дофина. Убийство произошло неподалеку от церкви Сен-Мерри, где Перрен Марк и укрылся. Но люди дофина ворвались в святое место и схватили убийцу. В тот же самый день, 25 января 1358 года, Перрен Марк был судим, приговорен и, по отсечении правой руки, повешен. Такое открытое попрание закона об убежище возмутило и Церковь, и горожан, и, конечно же, студентов. В Париже, где по-прежнему заседали Генеральные штаты, запахло бунтом… Открылась дверь, и какой-то человек вырос на пороге. Это был Жан! Франсуа даже не успел прийти в себя от удивления, как грянул дружный крик, исторгнутый разом из тридцати глоток: — Ardeat![24] Как и в предыдущий раз, этот возглас немедленно преобразовался в песнопение. Тот же солист затянул нараспев: — Ardeat! Ardeat! Impius horribilis! Ardeat in flammis eternis![25] Прочие студенты сначала повторяли под сурдинку «Ardeat!», потом их пение опять превратилось в канон. Жан де Вивре, прислонившись к камину, с улыбкой на губах наслаждался этим гимном, исполняемым в его честь. Пламя камина ярко освещало его, и Франсуа прекрасно мог его рассмотреть. Самым удивительным в облике брата оказалось то, что он совершенно не изменился. Жан остался почти таким же, каким был в детстве, разве что прибавил в росте. Та же непропорционально большая голова с шишковатым лбом, те же глаза немного навыкате, оживляемые напряженным внутренним светом, те же тощие члены, та же бледная кожа, те же черные волосы, ниспадающие почти до плеч; тонзура была, пожалуй, единственным отличием. Жан кутался в черный плащ. Он стоял неподвижно. Казалось, это какая-то черная статуя… Когда пение закончилось, он вскочил на стол с криком: — Ardeam, dum amore![26] Жан обвел присутствующих глазами. Воцарилось благоговейное молчание. Франсуа нарочно отодвинулся в тень. Он чувствовал: вот-вот что-то должно произойти, и не хотел, чтобы брат обнаружил его раньше времени. — Если я и явился так поздно, то лишь потому, что нашел великую тайну и принес ее вам. Хотите узнать какую? Неистовое «да!» было ему ответом. Театральным жестом Жан распахнул плащ и достал оттуда золотой реликварий — ковчежец наподобие тех, что можно увидеть в церкви. — Вот она, великая тайна! Наступила тишина. Даже студенты оцепенели. Трактирщик, несший Франсуа на ужин жареного гуся, выронил блюдо, и оно с металлическим стуком упало на пол. В глубине зала вскрикнула служанка. Взбешенный мэтр Эрхард встал со своего места, но, пожав плечами, снова сел, заметив, что речь идет не о настоящем церковном ковчеге, а лишь о грубой подделке из дерева. Поднялся гул облегчения, и Жан потребовал тишины. — Прогуливаясь по улице Сен-Виктор, повстречал я слепого старика, сидящего на паперти церкви Сен-Николадю-Шардонне. На нем была дорожная шляпа, а в руках посох паломника. Я удивился: «Что ты тут делаешь? Это ведь не по пути к святому Якову!» — «А я и не от святого Якова иду, — ответил он мне, — а из самого Иерусалима. Я несу оттуда великую тайну. Вот уже три года бреду я по дорогам, хоть и слеп. Это она выжгла мне глаза». Жан умолк на мгновение. Все взоры были обращены к нему. Франсуа почувствовал себя неуютно. Не нравилась ему эта история со слепцом! Насладившись всеобщим вниманием, Жан продолжил свой рассказ. — Мы немного поболтали со стариком. Он спросил меня, кто я такой. Я ответил, что студент и что его великая тайна очень бы мне пригодилась. Дескать, с нею вместе я бы разом закончил свою учебу. Старик напустил на себя строгость. «Берегись, — сказал он мне. — Потерять зрение — это пустяки. Опасность великой тайны в другом. Она растерзает тебя, подобно волчьей стае. Представь себе тысячу волков, которые грызут тебя заживо, но не убивают, представь, как их клыки раздирают тебя на куски, член за членом…» — «Я не боюсь волков», — ответил я и взял ковчежец. Должен ли я открыть его, друзья мои? Второе «да!», хоть и не такое уверенное, как первое, прозвучало из-за стола. Жан протянул было руку к ковчежцу, но передумал. — Минуточку! Вот что мне еще сказал богомолец: «Не открывай его. Представь себе, что все пауки и змеи, какие только есть на белом свете, разом укусили тебя, а ты остался жив. Вот что с тобой будет. Ты будешь бесконечно ощущать, как их яд струится по твоим жилам и леденит сердце…» Так что же мне делать, друзья мои? Опять настала тишина, и только один голос, один-единственный, безымянный, раздался среди сидящих за столом студентов: — Открывай! Жан отвесил полупоклон. — Открыть-то я открою, но хочу быть откровенным с вами до конца. По мере того как я удалялся, старик сказал мне еще кое-что. «Вернись, — кричал он мне, — я передумал! Отдай мне этот ковчежец! Великую тайну нельзя открывать никому. Не смей открывать! Знавал ли ты жажду пустыни? Представь себе тысячу солнц, которые одновременно жгут твое тело, но так, что ты не умираешь, а превращаешься в живого мертвеца!..» Продолжения я не слышал — я был уже слишком далеко. А сейчас, если только кто-нибудь этому не воспротивится, я открою… Напряжение достигло предела. Трактирщик и слуги, перекрестившись, сбежали на кухню. Да и среди студентов наверняка нашелся бы не один, желавший прервать опыт, однако никто не осмеливался признаться в трусости. Помедлив еще немного, Жан осторожно открыл реликварий. Франсуа инстинктивно зажмурился… Гул облегчения заставил его снова раскрыть глаза. Жан на все стороны демонстрировал открытый ковчежец, обшаривая его рукой — пусто! Там было пусто! Тогда он подбросил его в воздух, и ковчежец упал на землю, разбившись вдребезги. Собравшимися овладел нервный смех. Жан выскочил из-за стола и подбежал к мэтру Эрхарду. В отличие от прочих, тот не расслабился. Напротив, его лицо было отмечено крайней серьезностью. Жан опустился перед ним на одно колено. — Cur non rides, magister optime?[27] Мэтр Эрхард бросил на своего ученика испытующий взгляд. — Потому что ты вовсе не шутил. Жан нахмурился: — Так вы всерьез считаете, что Великая Тайна… Что ларчик пуст? — Я боюсь этого. Ради тебя же самого. Жан издал короткий смешок и схватил кубок со студенческого стола. — Все, что я знаю, — это то, что он пуст, а природа, как сказал Аристотель, пустоты не терпит. — Ну так пусть же его наполнят! Трактирщик, мальвазии всем! Произнося эти слова, Франсуа вышел из тени. Он заметил, как по телу его брата пробежала судорога. Но Жан тотчас же овладел собой. Он повернулся к своим товарищам и напыщенно произнес: — Позвольте вам представить: Франсуа де Вивре, мой брат, краса и гордость французского рыцарства, сын побежденного при Креси и сам побежденный при Пуатье! Франсуа улыбнулся. Он слышал по голосу своего брата, что тот испытывает глубочайшее волнение, хоть и пытается скрыть его от своих товарищей; Франсуа был этим бесконечно счастлив. — Откуда тебе известно, что я был при Пуатье? — От моей крестной. Она мне все рассказала: и о смерти нашего дядюшки, и о твоем пленении. Я знаю также, как ты валял дурака в медвежьей шкуре у Жанны де Пентьевр. Это избавит тебя от долгих рассказов о своей жизни. Жан говорил коротко, отрывисто, словно главной его заботой было не размягчиться. Он продолжил: — А здесь ты как оказался? Выкуп заплатили или сбежал? — Сбежал. Выкуп за меня англичане не получат. Я собираюсь промотать его тут с тобой. И вот еще… Это Туссен, лучший из оруженосцев да и вообще из людей. Туссен поклонился брату своего господина. В этот момент их заставил обернуться голос, донесшийся из-за студенческого стола. Кричал тот самый кудрявый высокий блондин: — Пью за обоих славных Вивре! За щедрого рыцаря Франсуа и за Жана, самого восхитительного студента, которого когда-либо знала гора святой Женевьевы! Франсуа на мгновение закрыл глаза. — Этот не слишком-то тебя жалует. Чувствуется по голосу. — И то правда. Кто же тебя научил так разбираться в людях? Франсуа не захотел распространяться о своей слепоте. Он всего лишь сказал: — Жизнь… Жан взглянул на него с интересом. — Мои поздравления! Как вижу, ты не все только колотил копьем по «чучелу»! А насчет того кучерявого… Это немец по имени Берзен, но он хочет, чтобы его звали Берзениусом, ему так кажется ученее. В сущности, он меня ненавидит, хотя пока и не отдает себе в том отчета. — За что? — Он беден, я богат. Он глуп, а я нет. Я за час выучиваю то, на что он тратит дни, чтобы только уразуметь еле-еле. Он проводит время в церквах и за книгами, а я трачу свое на кабаки да на шлюх. Что не мешает нашим профессорам уважать меня и презирать его. Короче, он завидует. Жан поднял кружку и протянул ее в сторону блондина: — За твои удачи в любви, Берзен! Отвратительная гримаса исказила черты Берзениуса, который принялся уговаривать товарищей разойтись: мол, завтра из-за всех этих событий денек обещает быть жарким. Последовал долгий спор, и мнение Берзениуса в конце концов возобладало. Студенты встали. Жан хотел было последовать за ними, но Франсуа его задержал. — Что ты собираешься делать? — То же, что и они: шляться наудачу по улицам, срывать вывески, будить обывателей… Может, устроим взбучку ночному патрулю. Такой уж у нас способ убивать время. — Останься, прошу тебя. — Зачем? — Мы не виделись с тобой больше семи лет, а ты еще спрашиваешь зачем! Студенты тем временем расходились. Многие из них пытались увлечь за собой и Жана, но он высвобождался с натянутой улыбкой: — Я остаюсь. Все-таки не каждый день братья убегают из английского плена… Те больше не настаивали и ушли. Вслед за ними заторопился и мэтр Эрхард. Когда дверь закрылась, Туссен тоже спросил позволения уйти и поднялся в свою комнату. Братья остались вдвоем в большом зале харчевни. Франсуа внимательно посмотрел на Жана. — Можно подумать, будто ты меня избегаешь. — Я не тебя избегаю. Я избегаю ненужной чувствительности. Она ослабляет разум точно так же, как жир ослабляет тело. — Ты не хочешь сделать исключение даже ради меня? Жан вздохнул и наполнил их кружки мальвазией. — Конечно, сделаю. Но раз уж мы собрались излить друг другу душу, то пусть вино тоже льется… Расскажи мне о себе. Что с тобой случилось такого, чего я еще не знаю? Франсуа сделал несколько больших глотков. — Я обручился! И он поведал о том, что случилось за время его пребывания в Англии, опять умолчав о своей слепоте. Закончив рассказ, Франсуа положил руку на запястье брата. — Теперь о тебе. Значит, ты студент Сорбонны? Жан пожал плечами. — Что вам всем далась эта Сорбонна[28]? Это всего лишь школа, такой же коллеж, как и все остальные, местопребывание студентов. Лекции у меня на Соломенной улице, а живу в Корнуайльском коллеже вместе со всеми остальными бретонцами. Жан хотел снова наполнить свою кружку, но обнаружил, что кувшин пуст, и крикнул: — Хозяин, еще пинту мальвазии! Теперь мой черед платить! У Франсуа мелькнула внезапная мысль. — Похоже, ты и впрямь разбогател. Как так вышло? — Я тут всем говорю, что это крестная высылает мне деньги на содержание, но… Пока трактирщик нес им мальвазию, Жан прервался. Когда тот удалился, он продолжил вполголоса: — Но на самом деле эти деньги мне поступают от самого Папы. Франсуа с сомнением посмотрел на своего брата. А тот, улыбаясь, разлил вино по кружкам. — Не пугайся, я не пьян. Чтобы напиться, мне требуется гораздо больше, да и к тому же ты опьянеешь раньше меня. И Жан де Вивре принялся рассказывать оторопевшему Франсуа, как провел последние семь лет своей жизни. Настоятельница Ланноэ, его крестная, не ошиблась, когда заявила, что не сможет долго держать его у себя. Уже через два года она не могла научить Жана ничему новому. Надо заметить, что в Ланноэ никогда не видывали ученика с подобной страстью к знаниям. Жан читал запоем, днем и ночью, летом и зимой. Несколько раз он чуть не умер от холода и истощения, так что пришлось даже приставить слугу к его постели, чтобы помешать ему бегать по ночам в библиотеку. Так обстояли дела, когда его крестный отец, настоятель аббатства Монт-о-Муан, остановился проездом в обители Ланноэ. Он направлялся в Авиньон, но по дороге решил навестить своего крестника, которого не видел с самых крестин. Среди лиц духовного звания монт-о-муанский аббат являлся фигурой заметной как в физическом, так и в духовном смысле. Это был настоящий великан, но тонкий и костлявый; его тело венчала голова со впалыми щеками, высоким лбом, пронзительным взглядом и мелко вьющимися черными волосами. В общем, любой видевший монт-о-муанского аббата не сразу мог его забыть! Но в плане духовном он представлял собой личность еще более замечательную. Под наружностью аскета скрывалась на удивление деятельная натура. Благодаря его стараниям Монт-о-Муан располагал богатейшей библиотекой, которой завидовали многие монастыри. Сам превосходный эрудит, аббат благодаря своей репутации переманивал к себе лучших переписчиков и миниатюристов. Наконец, его известность достигла Авиньона, куда папа Клемент VI и вызвал его, чтобы назначить понтификальным библиотекарем. Монт-о-муанский аббат был сразу же поражен внешностью своего крестника. Жану тогда исполнилось двенадцать лет. Его тело, исхудавшее от полного пренебрежения к нему, сделалось тощим до крайности. И напротив, голова казалась от этого еще больше, словно накопленные в ней знания увеличивали ее объем. Жан знал назубок все, чему его учили в Ланноэ: грамматику, риторику, латынь, начатки греческого, географии, физики и медицины. Зато он не имел ни малейшего понятия о теологии. Но аббат, догадываясь о его умственных способностях, захотел проверить их именно в этой области. Он представил мальчику различные доказательства бытия Божия и побудил к тому, чтобы попытаться опровергнуть их. В этом месте своего рассказа взгляд Жана вспыхнул. — Я их опроверг все до единого! Доказательство святого Ансельма разбил идеей совершенства, пять доказательств святого Фомы — их собственными следствиями. Я же ничего этого не знал. Я до всего дошел инстинктивно… Почувствовав слабое место, туда и бил. В конце концов, аббат все-таки взял надо мной верх, но признался мне, что я загнал его к самым последним укреплениям. Я был счастлив — ты даже представить себе не можешь, до какой степени! Глаза Франсуа блестели так же, как и глаза Жана. Он вдруг почувствовал, что брат стал ему бесконечно ближе. — Да, да, понимаю! У меня самого так было, когда я занимался фехтованием! — Почему бы и нет? Как бы там ни было, но после этого состязания крестный решил взять меня в Авиньон, чтобы показать Папе. По дороге он учил меня не переставая. Он говорил мне: «Ум у тебя живой, но слишком непосредственный. Ты должен научиться подчинять его рассудку». Тогда же он начал обучать меня силлогизмам. Пока мы ехали, я затвердил все четыре их фигуры, восемь правил и двести пятьдесят шесть видов; мне приходилось называть их все по памяти, от первого до последнего, и приводить примеры. Мало-помалу я стал испытывать к аббату безграничное уважение. Ум у меня был сырой, грубый — аббат обтесал его; он был порывист, несдержан — аббат его упорядочил, научил работать… Я попросил позволения называть его не «господин аббат», а «pater»[29]. Он согласился. Теперь он так навсегда для меня и останется pater… Франсуа чувствовал, что растрогался еще сильнее. Его собственная история и история его брата оказались на удивление схожи. Их крестные отцы сыграли в их жизни одну и ту же роль: они укрепляли и закаляли мальчиков в той области, которую каждый из братьев сам избрал для себя, — тело и дух… Бесконечные утренние упражнения с деревянным мечом и бесконечные повторения силлогизмов были для них одним и тем же: суровым ученичеством, которое превращает мальчишку-силача в рыцаря, а юного умника — в ученого богослова. Франсуа улыбнулся Жану. Как понятно ему было почтение, которое вызывал в брате его pater! То же самое Франсуа испытывал и к Ангеррану. Неожиданно ему в голову пришла печальная мысль. — Неужели твой крестный тоже умер? — Нет, благодарение Богу. Он по-прежнему папский библиотекарь, и я очень надеюсь, что однажды он станет кардиналом. — А как тебе показался Авиньон? — Я его почти не видел. Сразу по прибытии меня поместили в монастыре бенедиктинцев, недавно открытом для приема студентов. Сам-то я тогда еще никаким студентом не был. Мне было двенадцать, а остальным — от тринадцати до восемнадцати. Я там находился в ожидании приема у Папы — эту честь мне должен был исхлопотать крестный. У остальных это вызывало зависть, и вот на второй же вечер один из учеников подбил меня на диспут перед всеми нашими товарищами. Он предложил такую тему: «Num fidei quaerendus intellectus, an fides intellectui?» Иначе говоря: «Что первее — разум или вера?» Я принял вызов и выбрал разум. Не знаю, хорошо ли ты меня понимаешь? — Ты даже не представляешь, до какой степени… Продолжай. Жан выбрал разум, как сам Франсуа некогда выбрал боевой цеп, и бросился в поединок… Он начал пересказывать, точнее — заново переживать свой давний ученый спор с тем студентом. Забыв о брате, он почти дословно воспроизводил доводы, которыми они обменивались по ходу препирательства. Его речь была заполнена малопонятными терминами: «сущность, предикат, субстанция, атрибут»… Но Франсуа это ничуть не мешало. Для него все было кристально ясным. И он переживал эту сцену вместе с братом. Жан сражался со своим собственным Кола Дубле, которого должен был победить на равных, лицом к лицу, ум против ума. Жану вода была по пояс… «Вера»… Студент бросился на него, выставив кулаки вперед… «Разум»… Жан слишком легко избежал первой атаки. Но студент был старше, образованнее. Он не замедлил этим воспользоваться. Своей диалектикой, лучше вскормленной, он безжалостно заставлял противника сгибаться. Попавший в ловушку Жан отбивался, задыхаясь… Франсуа страдал вместе с братом, а тот поверял ему свою тревогу, которая охватила его в тот момент, свое отчаяние перед ироническими улыбочками окружающих… Но внезапно Жан нашел решительный аргумент. Он вынырнул из-под воды, и теперь уже его противник качался, теряя опору под ногами. И теперь именно Жан де Вивре безжалостно молотил его своими рассуждениями, пока, наконец, тот не прервал диспут, признав свое поражение и запросив пощады… Франсуа захлопал в ладоши. Столь воодушевленный отклик даже удивил его брата. — Ты так радуешься победе разума? — Нет, твоей! Настоящий Вивре может быть только победителем. А что Папа? — Он меня принял две недели спустя. Я был очень взволнован. Pater мне рассказал, кто такой Клемент VI: великий ум, покровитель литературы и искусств, но также и защитник людей. Знаешь ли ты, что именно по его приказу Церковь спасала евреев и преследовала бичующихся во время чумы? Франсуа поспешил отогнать от себя видение, внезапно представшее перед ним. Жан продолжил: — Его святейшество захотел увидеться со мной один на один. Он заявил, что вполне расположен назначить мне стипендию, о которой ходатайствует мой крестный, но при том условии, что я его удивлю. Это не застало меня врасплох. Я начал говорить, заработал свою стипендию и уехал в Париж. Я ее по-прежнему получаю. Клемент VI умер, но его преемник, Иннокентий VI, подтвердил ее. Ради соблюдения тайны деньги присылают в Ланноэ, а уж крестная пересылает их сюда. В Париже в возрасте тринадцати лет я поступил на факультет искусств, в пятнадцать стал бакалавром, в восемнадцать — лиценциатом. В настоящее время готовлюсь стать магистром. Если все пройдет хорошо, на будущий год поступлю на богословский. Глядишь, лет через пятнадцать, когда мне стукнет тридцать пять, окончу… Теперь ты знаешь все. — Ты что, издеваешься надо мной? О чем ты говорил с Папой? Я именно это хочу знать! — Вот как раз этого я тебе не скажу. Франсуа ударил кулаком по столу. — Говори! — Нет, не настаивай. Это моя тайна. Ты-то сам разве все мне рассказал? Франсуа вспомнил о своей слепоте и умолк. Впрочем, пока Жан говорил о своей жизни, Франсуа много выпил, и теперь в голове у него слегка мутилось. А его брата вино, наоборот, взбодрило, и Жан начал говорить в чрезвычайном возбуждении: — Франсуа, когда я покончу с учебой, то напишу книгу. И там я расскажу все. Я стану одним из светочей Церкви и, подобно Фоме Аквинскому, сподоблюсь святости. Но не добродетельным поведением, а силою своего ума… Моя книга будет называться «De Clave universa», или «De Clave vera», или попросту «De Clave…»[30] Но какая разница, все равно это будет ключ к истине… Жан говорил еще некоторое время, но потом умолк, заметив, что Франсуа спит. Тогда он налил себе остатки мальвазии, выпил одним духом и отставил свою кружку с серьезным видом. — С Папой я говорил о себе самом. Потом он наклонился к своему спящему брату и зашептал, почти касаясь губами белокурых кудрей: — Но главным образом о тебе… На следующее утро Туссену пришлось как следует встряхнуть своего господина, чтобы разбудить его. Франсуа так и проспал за столом, в обществе брата, который тоже, в конце концов, сломался. В окно харчевни бил яркий свет. — Который час? — Недавно приму звонили. Жан встрепенулся: — Мне пора на лекции. — Можно я с тобой? — Ну, если тебе больше нечем заняться… Они вышли. Свежий, пронизанный светом воздух погожего январского утра пошел Франсуа на пользу. После вчерашнего возбуждения и излишеств ночной попойки это было подобно глотку живительной влаги. Но еще больше привела его в чувство сама жизнь Парижа. На Скобяной улице открылись все лавки, и уже толкались бродячие торговцы, вовсю расхваливая свой товар. Был там продавец теплого умывания с двумя ведрами, откуда валил пар; зеленщик погонял ослика с овощами в корзине, повешенной на шею; имелся также продавец отвара со своим сосудом на спине, торговцы сыром, луком-шалотом, мылом, свечами, соломой, метлами, пряностями, крысомором; ходили по улицам пекарь, кондитер, собиратель битых бутылок, общественный писарь, художник, жестянщик, старьевщик… Никогда Франсуа не видал ничего подобного. Он обратился к своему брату: — Здесь всегда так? Такое оживление? — Конечно. Но в некоторых домах бывает даже оживленнее. Сегодня вечером мы пойдем в бордель к мадам Гильеметте и ее девицам, на улицу Глатиньи. Мимо них проплыло какое-то многоцветное видение. Человек нес на плече неведомое чудо. — Сарацинские ковры! Франсуа остановил его: — Они действительно сарацинские? — Конечно, монсеньор. Ни один христианин не сумеет сделать ничего подобного. Франсуа прикоснулся к шелковистому ворсу, думая о своем предке Эде. Побывает ли когда-нибудь и он сам в тех краях? Выпадет ли ему удача отправиться в крестовый поход? Жан взял брата за руку, и они вместе свернули в узкую улицу. Называлась она Шлемной и представляла собой вотчину оружейников. Франсуа как знаток оценил доспехи, щиты, копья, мечи и прочее оружие. Он подумал о том, что надо бы заказать себе и Туссену новое снаряжение, и в первую очередь — щит «пасти и песок». Он поделился этим последним соображением с братом, который ухмыльнулся в ответ. — Ты без своего герба жить не можешь? — Это герб нашего рода. Он ведь и твой. Жан не ответил. Он расхохотался. — Смотри! И показал пальцем на прилавок аптекаря, который в этот момент изучал на свет содержимое стеклянного подкладного судна. Но Жан указывал не на самого аптекаря, а на щит с гербом, гордо красующийся над лавкой. Был он тонкой работы и представлял собой три золотых ночных горшка на лазоревом поле. Жан приблизился. — Мои поздравления, почтенный аптекарь. Никогда не видел я герба краше вашего! — Благодарю вас, монсеньор. — Однако я считаю, что оспорить его у вас должно бы все французское рыцарство. — Монсеньор смеется надо мной! — Ничуть не бывало! Ведь за исключением нескольких безумцев, вроде Иоанна Доброго или Франсуа де Вивре, все французское рыцарство дружно наделало себе в доспехи при Пуатье. Так что этот герб им прекрасно подходит! «Ах, вы вернулись из-под Пуатье, мой дорогой граф? Тогда держите, вот вам новый щит: лазурное поле с тремя золотыми горшками. И вам тоже, дорогой герцог». Давно у вас этот герб, почтенный аптекарь? — Да, монсеньор. Тому уж двадцать лет. — Двадцать лет! Прямо чудо! Аптекарь, вы не просто ученый, вы провидец! И Жан оставил его, наконец, в покое — озадаченного, с подкладным судном в руке. Покинув Шлемную улицу, братья пустились к Сене и оказались неподалеку от часовни Сен-Льеффруа. Там Франсуа и Туссена поджидал тошнотворный сюрприз — ров Пюнье, самое зловонное место в Париже. В приходе Сен-Льеффруа находился квартал кожевенников и живодеров, и с незапамятных времен они сбрасывали останки животных в просторный ров, где те и разлагались. Братья ускорили шаг и, пройдя еще несколько десятков метров, остановились: перед ними текла Сена… На реке царило такое же оживление, как и на улицах. Вся Сена была забита судами — большими и малыми, полными и пустыми. Некоторые из них тянули вдоль берега канатами бурлаки, прозванные «баржеглотами», как пешие, так и конные. Виднелись тут и рыбаки, закидывающие лесу с набережной или тянущие короткую сеть меж двух лодок. Дополняли картину маленькие суденышки перевозчиков. Братья ступили на широкий мост, который Жан назвал мостом Менял. По обеим сторонам проезжей его части стояли дома — как и на всех мостах того времени. Мост превосходно оправдывал свое название: все лавки здесь принадлежали менялам и ювелирам. Франсуа вдруг вспомнил, что у него нет других денег, кроме тех, что дала ему Ариетта. Он не имел ничего против того, чтобы посетить сегодня вечером бордель, но только не с деньгами своей невесты… Франсуа приблизился к одному из прилавков. Жирный меняла встретил его подобострастной улыбкой. — Чем могу служить, монсеньор? Франсуа высыпал перед ним содержимое своего кошелька. — Поменяйте мне это. Увидев монеты, меняла поклонился. — Это большая честь — услужить вам, монсеньор. Я даже передать вам не могу, как я почитаю англичан. Франсуа хотел было ответить, но тут вмешался Туссен: — Позвольте мне, господин мой. Он приблизился к меняле вплотную и, грозно уставившись на него, произнес, нажимая на свой просторечный выговор: — Монеты английские, это верно, но зато мы сами никакие не англичане. Того англичанина, у которого они были в кошельке, мы зарезали, выпотрошили, сварили и съели. Делай свое дело, да смотри, без обмана, не то и с тобой будет то же самое! Весь дрожа, меняла схватил весы и принялся отсчитывать деньги, проклиная в душе смутные времена, когда не угадать наверняка, с кем имеешь дело. Взяв ливры парижской чеканки в обмен на английские фунты[31], Франсуа ушел. Сделав еще несколько шагов, они оказались на острове Сите; прошли мимо королевского дворца, мимо собора Богоматери, который поразил Франсуа несказанно, и покинули остров через Малый мост, заканчивающийся укреплением — малым Шатле, парижской мытней, где взималась ввозная пошлина. Жан ускорил шаг. Оказавшись на левом берегу, он прошел по улице Сен-Жак и свернул на Гипсовую улицу, где находился Корнуайльский коллеж. Это было новое здание со стрельчатыми застекленными окнами. Сооружение напоминало монастырь. В нижнем этаже помещались общий зал с огромным трапезным столом, галерея и часовня. Верхний этаж занимали просторные кельи на два человека. Жан вошел в свою и забрал оттуда письменный прибор — продолговатый ящичек, содержащий чернила, перья и бумагу, который носили на животе с помощью кожаных лямок. Братья вновь вышли и теперь направились к площади Мобер. В этот раз у Франсуа не было никаких сомнений: они попали во владения университета. Навстречу валили одни только студенты с такими же письменными приборами, как у Жана. Следуя за этими молодыми людьми, братья очутились на улице, особенностью которой было то, что вход в нее перегораживала рогатка. Сейчас она была открыта. Жан объявил: — Соломенная улица. Погода сегодня хорошая, лекции будут снаружи. Франсуа заколебался, прежде чем последовать за своим братом. — А я могу войти? — Можешь оставаться тут хоть до самого конца, если «Метафизика» Аристотеля тебя заинтересует. Франсуа прошел за рогатку. Соломенная улица, собственно, и была настоящим Парижским университетом, а название свое получила из-за соломы, которой вся была усыпана: студенты использовали ее в качестве подстилки для сидения, поскольку занятия нередко велись прямо под открытым небом. Лишь на время ненастья они перебирались в большое здание, занимавшее почти всю длину улицы. Профессор, мэтр Эрхард, уже расположился на преподавательском месте, представлявшем собой скамеечку с пюпитром. На нем была черная мантия, подбитая беличьим мехом. Жан уселся прямо напротив. Франсуа с Туссеном сделали то же самое. Мэтр Эрхард дружески им улыбнулся, раскрыл толстую книгу и, больше никого не ожидая, начал читать. Читал он по-латыни. Франсуа едва успевал понять отдельные слова, но общий смысл ускользал от него совершенно. «Causa materialis… Causa formalis…»[32] О чем тут речь? Юный рыцарь оказался в мире, совершенно ему чуждом, куда никогда не получит доступа. Он вдруг почувствовал себя совсем маленьким, совсем глупым… Он повернулся к брату. Жан был словно погружен в самого себя, его рука быстро-быстро чертила знаки на бумаге, глаза блестели, а лицо выражало странную жадность и даже нечто вроде сластолюбия. Более чем когда-либо Франсуа был сейчас уверен: Жан по-своему тоже был воином, героем, и его битвы ничуть не менее опасны, чем рыцарские поединки. Франсуа смотрел на этот выпуклый лоб и думал о том, какая сила должна там таиться. Если бы его собственный умишко всунуть в Жанов ум, он болтался бы там, как тело в доспехах великана! Франсуа поднялся. У него не было причины задерживаться тут долее. Жан бросил ему, не отрывая глаз от бумаги: — Встречаемся после вечерни, на улице Глатиньи. У мадам Гильеметты! Франсуа с Туссеном вернулись на остров Сите, а с него обратно на правый берег, пройдя по мосткам Мильбрэй — пешеходной переправе, устроенной рядом с мостом Менял, — и беспечно затерялись в том великолепном лабиринте, который представлял собой Париж. В это время года солнце садится быстро, и Франсуа заметил, в конце концов, что вот-вот настанет ночь. Бродить же по городу после тушения огней он не намеревался, не столько из-за вероятности нежелательных встреч, сколько из опасения заблудиться. Франсуа сказал Туссену: — Так мы никогда не доберемся до улицы Глатиньи! Какой-то паломник, проходивший в этот момент мимо, услышал его и разразился сальным смехом. — И впрямь было бы досадно! — Вы знаете это место? — Я бывал там не так часто, как мне бы хотелось, да и сейчас еще не готов туда заглянуть — дал обет воздержания на время паломничества. Но за один денье провожу. Франсуа немедленно согласился. Они проследовали за своим проводником и выяснили, что улица Глатиньи находится в двух шагах от собора Богоматери. Сами того не зная, они наверняка уже не раз проходили здесь; но улицы в те времена не имели ни табличек, ни указательных дощечек, и их названия передавались исключительно из уст в уста. По пути Франсуа спросил своего провожатого о причинах его паломничества. Ответ оказался неожиданным: — Я ходок за прощением. Меня нанял один богатый горожанин, чтобы я совершил паломничество за него. — Разве такое возможно? — Конечно. В Божьих глазах это он идет в Компостелло, а вовсе не я. Он своей жене изменял, вот бедняжка и померла с горя. Следуя за ходоком по обету, Франсуа и Туссен практически возвращались по своим следам. Они опять прошли по мосткам Мильбрэй — улица Глатиньи оказалась совсем рядом. Тут на колокольнях зазвонили ночную стражу. Пока длился перезвон, Франсуа спросил у паломника, не знает ли он дом мадам Гильеметты. Тот ответил не без зависти: — Только понаслышке. Я не настолько богат. Он довел их до самой двери. Франсуа вручил ему обещанную монетку и вошел с чуть защемившим сердцем. Первое, что он увидел, был один из тех самых сарацинских ковров, лежащий на полу. Свечи в двух серебряных подсвечниках давали мягкий, неяркий свет, достаточный, впрочем, для того, чтобы рассмотреть на редкость роскошное убранство: кроме сарацинских ковров, пол устилали всевозможные меха, в которых утопали ноги. Имелась даже медвежья шкура с оскаленной пастью и когтистыми лапами. Стены справа и слева были обтянуты розовым шелком, а та, что напротив, скрывалась под красным бархатным занавесом. И только теперь Франсуа заметил присутствие Жана. Тот возлежал на подушках, окружавших низенький столик, в обществе миниатюрной молодой женщины с выразительным лицом, очень темными глазами и непривычно короткими волосами, доходившими ей всего лишь до шеи. Не вставая, Жан представил их друг другу: — Это Алисон по прозванью Идол. Я выбираю ее вот уже пятый раз подряд, это меня даже начинает тревожить… Алисон, Идол мой, тебе крупно повезло: ты видишь перед собой моего брата Франсуа и его оруженосца Туссена. Красный бархатный занавес в этот момент открылся. Оттуда появилась полная, белокурая, густо накрашенная женщина. — А вот и мадам Гильеметта, самая изысканная бандерша Парижа. Мадам Гильеметта приблизилась к посетителям и низко поклонилась. — Для меня это большая честь — принимать доблестного рыцаря и его оруженосца. Она хлопнула в ладоши, и красный занавес снова открылся. — Все мои девушки к вашим услугам. Выбирайте! Их было шесть, одетых в платья ярких цветов с глубоким вырезом, открывающим грудь. Мадам Гильеметта принялась называть их одну за другой: — Раулина Любезница, Жилетта Берсийка, Жанна Красуля, Мишалетта из Труа, Томасса Толстушка, Марион Углозадая. Туссен не колебался. Он тут же схватил за руку Томассу — толстенькую блондинку несколько апатичного вида. — Сюда, сюда, моя милая! Уж я-то тебя не стану звать Толстушкой! Ты не заслуживаешь этого прозвища. Я тебя буду звать Томасса Прекрасная… Хотя нет, оно того не стоит, всем и так видно, что ты прекрасна. Будешь просто Томасса — и все тут! Франсуа стоял в замешательстве. Пять остальных ждали его выбора. Ему претило разглядывать женщин, словно лошадей. Из них улыбалась только одна — улыбкой робкой, почти боязливой. Он остановил свой выбор на ней. Она была хорошенькая, очень свежая, с каштановыми волосами и карими глазами. В отличие от товарок, у нее был простой и серьезный вид порядочной женщины. Франсуа забыл ее имя и переспросил. — Я Жилетта из Берси. — Иди ко мне, Жилетта, меня зовут Франсуа. Бандерша одобрила их выбор. Тут вмешался Жан: — Мы хотим есть и пить, мадам Гильеметта! Сначала ужин, любовь потом. Рассаживайтесь! Все три пары устроились на подушках вокруг низкого столика. Мадам Гильеметта исчезла и почти тотчас вернулась со сладкими пирожками на серебряном блюде и с вином в графине. Жан налил своему брату. — Пей! Это гренаш. Мы тут одни, во время ночной стражи больше никто не осмелится прийти. Можем делать все, что захотим. Франсуа выпил. Вкус у вина был тяжелый и мягкий. Две из невостребованных девушек пристроились в тени и стали тихонько наигрывать, одна на арфе, другая на флейте… Жилетта из Берси прижалась к Франсуа и положила ему руку на запястье. Он снова выпил. Туссен вплотную занялся Томассой — месил ей груди, целовал взасос. Жан оттолкнул ластившуюся к нему Алисон. — Будь умницей, Идол мой. Перед любовью надо не только поесть и выпить, следует также и поговорить. Франсуа, я зазвал тебя сюда, чтобы ты пораспутничал немного, а то слишком уж ты серьезен. — Почему ты так думаешь? — На улицах ты даже не смотрел на женщин. — Это потому, что я влюблен… Франсуа заметил, что Жилетта легонько вздрогнула. Жан заговорил, горячась: — Твоя невеста тут совершенно ни при чем! Ты что думаешь, придя сюда, ты ей изменяешь? Здесь только твое тело, а душа осталась в Англии. Забудь о ней хоть на миг и думай об одном лишь наслаждении! Жан оказался прав. Франсуа не чувствовал себя неверным по отношению к Ариетте. Он погладил Жилетту, которая свернулась клубочком, словно кошка. У нее была нежная кожа. Тем временем Жан продолжал свою речь: — Послушайся меня и поступай, как шлюхи. Это самые мудрые женщины на свете! Томасса высвободилась из объятий Туссена и разразилась кудахтающим смехом. Алисон по прозванью Идол ела и пила, внешне равнодушная ко всему. Жилетта таращилась на Франсуа. — Все так называемые честные женщины держат свою душу между ног, и только у шлюх она находится там, куда ее поместил Создатель, — в мозгу. Томассу так разбирал смех, что Жан вынужден был ненадолго прерваться. — Займись любовью с честной женщиной, и она подарит тебе свое сердце; это доказывает, что оно у нее обретается между ног и ты его задел по этому случаю. Займись любовью со шлюхой, и это ей ничуть не помешает лечь с другим клиентом: значит, ты никак не воздействовал на ее душу, которая находится там, где ей быть и положено, — в голове. Томасса захлопала в ладоши: — Красиво, как проповедь в церкви! Еще! Франсуа выпил еще. Графин опустел. Он крикнул, чтобы принесли другой. Мадам Гильеметта поторопилась лично прибыть с полным. Жилетта из Берси заговорила во второй раз: — Не пей слишком много, а то ничего не сможешь. Я хочу, чтобы ты сделал меня счастливой… Франсуа не слушал ее. Он осушил два стакана один за другим. Все вокруг начинало затуманиваться. Он даже не заметил, что Туссен с Томассой занимаются любовью рядом на подушках. Франсуа вдруг пришла в голову одна из тех несуразных идей, которые вызываются опьянением. — Расскажи мне о своей утренней лекции. — О причинности согласно Аристотелю? — Да. Я хочу, чтобы ты мне объяснил. Хочу понять. Только не говори, что это слишком сложно! — Я и не говорю. Объяснить можно все. Жан осекся. Видимо, ему в голову пришло что-то очень смешное, поскольку он затрясся от неодолимого приступа смеха. — Ладно, согласен. Сейчас объясню. Это будет превосходное упражнение! Он снял с себя камзол и объявил громким голосом: — Итак, причинность согласно Аристотелю! — Что ты делаешь? — Сам видишь: раздеваюсь. Жан теперь был обнажен по пояс, и Франсуа заметил у него на груди странное ожерелье — золотой шарик размером с птичье яичко, подвешенный на золотой цепочке. — А это что у тебя такое? — Старинное украшение. Римляне называли его bulla aurea. Знатные юноши носили такие до семнадцати лет. — Откуда оно у тебя? — От той самой особы, с которой свел меня крестный. Франсуа понимающе кивнул. Жан тем временем снял штаны и остался голышом. — Теперь твой черед, Идол мой! Жан положил ее руку себе на член и стал поглаживать. — Наблюдай хорошенько все наличные причины, которые я задействую! Первая, causa materialis, причина материальная, — это мой член сам по себе. Согласись: не будь у меня члена, мне и задействовать было бы нечего; к тому же члена в отличном состоянии, достаточно молодого и сильного, богатого горячими мокротами и бедного мокротами холодными… Алисон по прозванию Идол продолжала свою работу, время от времени прыская со смеху. — Во-вторых, causa formalis, причина формальная. Если бы речь шла о горшечнике, то разумелась бы та форма, которую он предполагает дать своим горшкам. Здесь же важна не идея, присутствующая во мне, но воля самого Создателя. Это Бог сотворил так, что все члены напрягаются определенным образом и стремятся принять надлежащую форму, к которой сейчас приближается и мой… Так оно и было. Усилия Алисон не пропали даром. — В-третьих, causa officiens, причина действующая: рука. Заметь, что это не чисто механическая причина, ум и душа здесь тоже участвуют. Если бы Алисон не была такой смуглой красавицей, если бы она была старухой, уродиной или прокаженной, те же самые движения не оказали бы аналогичного действия. В-четвертых, и в-последних, causa finalis, причина, проистекающая от одной лишь души. Причина, по которой я оказался на улице Глатиньи, в заведении мадам Гильеметты; то, ради чего я пришел сюда, — искать удовольствия, а может быть, и счастья… На несколько мгновений Франсуа закрыл глаза. Зрелище стало ему неприятным. Он закончил фразу своего брата: — Или забвения… Жан поспешно вскочил. — Ты на меня тоску нагоняешь своими суждениями, под стать честной женщине. Пошли, Алисон, ляжем! Франсуа посмотрел им вслед. Потом хотел вновь налить себе, но Жилетта мягко остановила его. — Идем, Франсуа. И они тоже ушли, оставив Туссена с Томассой резвиться на подушках. Комната, в которую Жилетта привела Франсуа, напоминала помещение на нижнем этаже. Та же роскошь — сарацинские ковры и меха на полу, дорогие ткани на стенах. Горели многочисленные свечи в подсвечниках; Франсуа не считал их, но у него осталось впечатление яркого света. Они разделись. Нагая Жилетта неподвижно стояла посреди комнаты. Тело у нее было прекрасное, и Франсуа внезапно охватило желание — такое сильное, что он не двигался, желая продлить этот миг. Он тоже стоял нагой, в одном шаге от нее. Франсуа подумал о женщинах, с которыми прежде занимался любовью. Ни с одной из них он не испытывал подобного возбуждения. Он обнял Жилетту и увлек ее, но не на постель, а на пол. Он закрыл глаза, лаская мягкую, надушенную кожу Жилетты. Она прильнула к нему. Входя в нее, он одновременно ощущал прикосновение меха к спине и ее тела к груди. Франсуа возблагодарил небо за то, что ему довелось быть слепым и познать, что такое прикосновение. О, как прав Мортимер! Как это пьянит — сильнее, чем самое сладостное вино… Они вместе катались по полу. Франсуа по-прежнему держал глаза закрытыми. Лаская Жилетту, он чувствовал, как напрягается и трепещет ее тело. Казалось, он притрагивается к музыкальному инструменту, и сам звучит в унисон. Несмотря на все свои предыдущие приключения, по-настоящему Франсуа открывал женщину только сейчас. А то, что между ними не было любви, делало их единение еще более прекрасным. Их тела слились сразу, избегнув ненужных слов. Это было нечто большее, чем просто соитие, это была дань благодарности самому Создателю; они пели ему славу, они воздавали ему хвалу изо всех своих сил — за то, что он сотворил их мужчиной и женщиной… Оргазм настиг их одновременно. Франсуа закричал, чего с ним раньше не случалось. Он только что изведал нечто новое и знал теперь, что отныне не сможет без этого обойтись. Они уже собрались начать все сызнова, как услышали из соседней комнаты призывы на помощь: это был голос Алисон. Затем последовали душераздирающие вопли, а после — тишина. Франсуа бросился вон. Дверь в соседнюю комнату оказалась закрыта; он вышиб ее ударом плеча. Жан и Алисон, оба голые, были на постели. Жан сжимал горло девушки, которая лишь слабо стонала. Франсуа схватил брата за руки и разжал их. Жан отбивался, как бесноватый, но Франсуа держал его крепкой хваткой. — Что с тобой такое? С ума сошел? Жан завопил: — Моя золотая булла! Она украла ее, пока я спал! — Задушив ее, ты не облегчишь себе поиски. Франсуа приблизился к Алисон. Та дрожала всем телом и с трудом дышала, хватаясь руками за шею, всю в красных пятнах. Он спросил ее без околичностей: — Куда ты ее дела? Алисон бросила на него испуганный взгляд: — Она в пасти у лисы. Это так, ради шутки… Я же не знала… Франсуа подумал было, что Алисон смеется над ним, но потом действительно увидел на полу лисью шкуру с оскаленной пастью. Жан успел сообразить раньше, чем Франсуа пошевелился, и, прыгнув, вновь завладел своим сокровищем. — Благодарю. Оставь нас. Франсуа не стал настаивать. Он торопился вернуться в свою комнату и предаться любви с Жилеттой. Разбудили его поутру быстрые, равномерные удары — набат. Все колокола Парижа звонили одновременно, заглушаемые находящимся где-то совсем неподалеку большим колоколом собора Богоматери. Франсуа понял: это мятеж. Несмотря на протесты Жилетты, желавшей удержать его, он поспешно оделся и, выйдя из комнаты, нашел Жана и Туссена уже готовыми. Жан сказал просто: — Идем! Такое нельзя пропустить. Снаружи по направлению к правому берегу валила толпа. Они присоединились к ней. Отовсюду слышался один и тот же крик: — К Монфокону! В этой давке Франсуа потерял на миг Жана и Туссена. Он обратился к торговцу павлиньими перьями, шагавшему рядом с корзиной, наполненной многоцветным товаром. — А что такое Монфокон? Столь откровенное невежество вызвало у того сочувственную улыбку. — Монфокон — это парижская виселица. Мы туда идем снять тело несправедливо казненного Перрена Марка, дабы предать его земле по христианскому обычаю. На каждом перекрестке толпа увеличивалась. Франсуа заметил на многих горожанах красно-синие капюшоны и спросил об этом у своего брата. — Это цвета Парижа. Они служат опознавательным знаком для приверженцев Этьена Марселя. Они вышли за городскую стену через ворота Тампля. Эта стена уже довольно давно служила прибежищем для бездомных. К толпе примкнула целая когорта всякого рода босяков: одни хромали, другие ковыляли на костылях… Франсуа был озадачен. Он не знал, что и думать обо всем этом. Хорошо ли он поступает, присоединившись к подобным людям? Что сделал бы на его месте Ангерран? Доброе ли это дело? Франсуа спросил мнение Туссена. — Здесь народ, господин мой. А раз здесь народ, значит, и дело доброе. Он спросил Жана. Тот глубоко вдохнул в себя воздух погожего зимнего дня. — Делай, как я: дыши и смотри. Меньше всего меня заботит тот бедолага, которого мы идем снимать с виселицы. С таким же успехом я мог бы смотреть, как его вешают. Самое главное — быть здесь, среди них. Ты чувствуешь воодушевление, которое оживляет всех этих людей, да и тебя тоже? Это — Париж! Париж — нечто большее, чем просто сумма его обитателей, это существо, которое живет само по себе. Прочие города — лишь дома и улицы. А у Парижа есть душа! Франсуа тоже наполнил свои легкие. Что правда, то правда: с тех пор, как он оказался в Париже, он уже не чувствовал себя таким, как прежде. Франсуа решил позволить себе идти и больше не изводить себя вопросами. Он поразмыслит об увиденном позже. Они миновали Тампль, мощный замок, окруженный стенами. Он перестал быть крепостью с тех пор, как Филипп Красивый искоренил орден тамплиеров. И тут, благодаря движению толпы, они чуть ли не нос к носу столкнулись с Берзениусом. На том был красно-синий капюшон. Жан приблизился к нему и хлопнул по спине. — Отличная у тебя шапочка, Берзен! — Это символ свободы! — А по-моему, ты ошибся: дурацкий колпак подошел бы тебе больше! Ужасная гримаса исказила лицо Берзениуса, который не сразу нашелся, что ответить. Наконец он бросил: — Ты мне за это заплатишь! И удалился. Франсуа заметил брату: — От ненависти тайной он перешел к ненависти явной. Жан пожал плечами: — Подумаешь! Надо же было помочь ему разобраться в себе. Монфокон располагался на холме Шомон, примерно на половине его высоты. О том, что виселица близко, сначала предупреждали птицы: черной тучей кружились они над какой-то точкой, еще невидимой глазу, потом до ушей доносилось оглушительное карканье, и, наконец, появлялась она сама… Франсуа добрался туда около полудня. Многочисленность толпы мешала подойти поближе, но Монфокон был хорошо виден и издалека. Шестнадцать толстых колонн одиннадцатиметровой высоты были расположены квадратом и поддерживали поперечины. Франсуа попытался сосчитать повешенных: их оказалось не меньше шестидесяти. На некоторых еще оставались рубахи, прочие болтались голыми. Легкий ветерок раскачивал тела, вокруг летали вороны; иные усаживались мертвецам на плечи. Один из казненных был без головы — его повесили, обвязав веревкой под мышками. В первых рядах толпы раздалось заупокойное пение. К одному из поперечных брусьев приставили лестницу, и какой-то человек ловко туда забрался. Перрена Марка узнали по отрубленной правой руке. Человек на лестнице точным ударом перерезал веревку, и одеревеневшее тело упало на землю. Несколько часов спустя Франсуа, Жан и Туссен находились уже перед церковью Сен-Мерри, той самой, где беднягу схватили и где сейчас собирались устроить покаянную церемонию. Жан взял брата за руку. — Идем отсюда! Они потом пойдут хоронить его на кладбище Невинно Убиенных Младенцев. Мы их обгоним: я хочу показать тебе кое-что очень важное. — Что именно? — Мою могилу. Кладбище Невинно Убиенных Младенцев располагалось на Скобяной улице, но, поскольку оно было со всех сторон окружено домами, увидеть его снаружи не представлялось возможным. Проникнув туда через какую-то тесную подворотню, Франсуа был потрясен. Ни за что бы он не подумал, что кладбище находится всего в двух шагах от «Старой науки». Хотя оно и располагалось буквально напротив, это был совершенно другой мир — мир смерти, прилепившийся к миру живых. Само по себе такое же большое, как все остальные парижские кладбища, вместе взятые, кладбище Невинно Убиенных Младенцев представляло собой четырехугольник примерно пятьдесят метров на сто. Его окружала крытая галерея со стрельчатыми аркадами, образуя просторное место для прогулок. У галереи имелся и второй этаж, что-то вроде чердачного помещения, именуемого оссуарием[33]. Он зиял сплошными окнами примерно в метр высотой, разделенными лишь узенькими перегородками. Этот склеп венчался кровлей с крутым скатом, покрытой плоской черепицей, которая местами уже обвалилась. Оссуарий не содержал ничего, кроме костей. В оконных проемах громоздились аккуратно уложенные пирамиды из черепов, повернутых лицами наружу; там, где осыпалась черепица, можно было различить нагромождение и других костей — бедренных, ребер, позвонков… Франсуа почувствовал, как, несмотря на свежесть январского дня, уже клонящегося к закату, его бросает в пот. Вот где настоящий кошмар! Куда бы он ни повернулся, отовсюду на него глядели мертвецы со своими пустыми глазницами и ужасным оскалом. Не имея сил оторвать взгляд от этой жути, Франсуа медленно отступал к середине кладбища. По счастью, он вовремя остановился, предупрежденный зловонием, иначе свалился бы в общую могилу. Середина четырехугольника, то есть кладбища как такового, представляла собой, в сущности, просторный пустырь, где, кроме башенки под остроконечной крышей да железного креста на постаменте, не было ничего. Вся земля заросла травой, кроме одного свежевскопанного участка и, разумеется, общей могилы. Жан приблизился к своему брату. Он вел себя совершенно непринужденно и давал объяснения так, словно чувствовал себя тут хозяином: — Как только общая могила заполняется, ее засыпают и выкапывают другую, немного поодаль. А те скелеты, которые находят при этом в земле, складывают наверху, в склепе. Франсуа на шаг отступил назад. Вид этой ямы был ему невыносим. Слишком живо напоминал он ему о Черной Чуме. Франсуа с горячностью обратился к брату: — Зачем ты привел меня сюда? — Я же сказал: показать свою могилу. — Мне не нравится, как ты шутишь. — Это вовсе не шутка. Жан указал на чернеющие дырами глазниц черепа в оссуарии. Вид у него действительно был серьезный, почти торжественный. — Я хочу быть погребенным в общей могиле кладбища Невинно Убиенных Младенцев, дабы мои кости были впоследствии перенесены в этот склеп. Я хочу и дальше смотреть на живых вместе с моими усопшими собратьями. Поклянись, что, когда я умру, ты исполнишь мою волю! — Почему ты должен умереть раньше меня? Ты ведь младший. — Клянись! Его глаза блестели. Сбитый с толку этой внезапной серьезностью, Франсуа поклялся. Жан тотчас вернул себе прежний беззаботный тон: — А пока, в ожидании моих похорон, идем в галерею! Под впечатлением этих загробных видений Франсуа не заметил оживления, царившего на кладбище. А в галерее было довольно людно. Здесь находились прогуливающиеся горожане и бродячие торговцы, переходящие от одного зеваки к другому и выкликающие свой товар, так или иначе имевши? отношение к одежде: платье, белье, обувь. Франсуа опустил глаза. Пол галереи включал в себя многочисленные могильные плиты. Он наклонился над одной из них. Она была старинная, имя усопшего исчезло, но еще различима была половина четверостишия: Мужчина, женщина, младенец нежный, — Смерть — общий удел неизбежный… Две последние строки, от которых остался лишь след, были стерты временем. Франсуа охватило внезапное волнение. Эта печальная покорность судьбе, этот тихий упрек человеческой участи показался ему более пронзительным, чем самые громкие крики отчаяния. Жан, остановившийся чуть поодаль, окликнул брата: — Иди, взгляни на эту! Она ничуть не хуже. Плита была недавняя. Под именем покойного резчик поместил череп с двумя перекрещенными костями и коротким изречением: «Hodie mihi, eras tibi»[34]. Франсуа даже застыл — так ужаснуло его это напоминание, выраженное в четырех словах. Имя покойного ровным счетом ничего ему не говорило. Франсуа спросил себя, кем мог быть этот человек, пожелавший запугать живых своим безжалостным посмертным злорадством. — А вот шелковые платки по сарацинской моде! Шелковые платки всех цветов радуги! Хорошенькая торговка, выхватив из корзины сверкающие многоцветные лоскутья ткани, размахивала ими над головой. Она улыбалась Франсуа. Почему бы ему и не позволить прельстить себя? Это развеяло бы загробные видения. Но для начала он решил избавиться от своих денег и доверить их Туссену. Накануне у мадам Гильеметты Жилетта ничего у него не спросила, потому, без сомнения, что Жан уплатил вперед, но Франсуа претило впоследствии самому давать ей деньги. Он достал из-за пояса свой кошелек и протянул оруженосцу. — Отныне ты будешь заниматься всеми моими расходами. Понял? Всеми! — Отлично понял, господин мой. — Тогда купи у нее платки. Мне красный. Себе выбери любой. А тебе, Жан, какой? Жан ответил не сразу. Глядя в противоположную сторону, он воскликнул: — Вон они! Действительно, из-под арки напротив на кладбище входила похоронная процессия. Впереди четверо монахов с капюшонами, опущенными на лицо, несли на носилках тело казненного. Не сводя с них глаз, Жан произнес: — Фиолетовый… Толпа медленно разливалась по кладбищу Невинно Убиенных Младенцев, которое заходящее солнце окрашивало в красные тона. Сразу же за носилками шел человек, облаченный в пышное ярко-красное одеяние с горностаевой накидкой. Франсуа спросил у брата: — Кто это? Кардинал? Жан улыбнулся. — Нет. Этот будет повыше — сам ректор Парижского университета. По порядку воздаваемых почестей он следует сразу же за королем и дофином, хотя, заметь, он почти всегда из простых, не из дворян. Это чтобы ты понял, что мы из себя представляем. Действительно, даже епископ Парижский шагал в процессии позади ректора, сопровождаемый каким-то рыцарем в сверкающих доспехах и человеком лет сорока в красно-синем капюшоне. Жан объявил: — Карл Злой и Этьен Марсель… Он не успел ничего добавить. В тот же миг грянуло Dies irae, песнопение заупокойной службы. Голоса звучали глубоко и яростно, почти выкрикивая слова: Dies irae, dies ilia Solvet saeclum in favilla…[35] Франсуа узнал студенческий хор. Да, этот день действительно был днем гнева и траура. Он чувствовал, что дальше так оставаться не может и что дело рано или поздно примет драматический оборот. На кладбище Невинно Убиенных Младенцев сейчас было черным-черно от народа. Они ушли… И отправились поужинать в «Старую науку». Застолье было веселым. Они много пили, каждый красуясь в новом шейном платке своего цвета. Когда все трое встали из-за стола, уже отзвонили повечерие. Жан потребовал у трактирщика счет и фонарь. Тот принес желаемое, объявил сумму в двадцать денье и попытался образумить гуляк: — Не надо бы вам выходить после тушения огней. Подумайте о грабителях! Жан бросил на стол двадцать денье. — Те, что снаружи, тебе и в подметки не годятся! На этих словах они ушли. Едва успев сделать по Скобяной улице несколько шагов, они услышали музыку: кто-то играл на гитаре, двигаясь им навстречу. Франсуа удивился: — Что это такое? Свадьба? Припозднившиеся гуляки? Жан издал короткий смешок. — Нет, это стражники. Ночной дозор. Франсуа ничего не понял. Жан объяснил, не переставая смеяться: — Патрульных слишком мало. И больше всего они боятся наткнуться на кого не надо. Нежелательные встречи им совсем ни к чему. Вот они и прихватывают с собой музыканта, чтобы заранее предупредить о своем приближении. Погоди-ка, сам увидишь! И Жан принялся горланить: Результат не заставил себя ждать: музыка перестала приближаться, а к гитаре присоединился барабан. Жан от души расхохотался и потащил своих спутников в боковую улочку, где снова торжествующе проорал свою песню. И здесь эффект был незамедлительным: открылось какое-то окно, и певца окатили с головы до ног. К великому своему неудовольствию, он установил, что не все то было жидкостью. Теперь настал черед Франсуа и Туссена разразиться смехом. Не дожидаясь следующего ливня, вся троица благоразумно дала деру. Они шатались уже некоторое время, когда услышали позади себя какие-то шаги. Обернувшись, никого не увидели. Франсуа спросил у брата: — Студенты? — Поглядим… И Жан бросил в темноту несколько фраз на латыни. Но не получил никакого ответа. Напротив, шаги ускорились. — Если нет музыки и если не понимают по-латыни, значит, это воры. Предлагаю самое разумное решение: спасаться бегством. И они припустили во весь дух. Их преследователи сделали то же самое. Впрочем, далеко они не убежали. На следующем же перекрестке из темноты выскочили три человека и преградили беглецам путь. Грабителей было шестеро, каждый вооружен мясницким ножом, а у одного имелся фонарь. Главарь — бородатый великан — сделал шаг им навстречу и зловеще усмехнулся. — Сивобородый вас приветствует, господа хорошие! Что предпочитаете ему отдать: кошелек или жизнь? Франсуа хотел было возмутиться, но Жан успокоил его одним жестом. — Брось! Яблоня для того и существует, чтобы приносить яблоки, ученик — чтоб учиться, а вор — чтобы воровать. Грабя нас, мессир Сивобородый сообразуется с мировым законом и волей Создателя. Вот мой кошелек! Сивобородый восхищенно покачал головой. — Вот это сказано так сказано, мессир. Хоть от вас и несет мочой да дерьмом, зато сразу видать, что вы человек ученый. Не забудем также про украшения и прочие безделушки. Вот этот шелковый платочек, например. Хоть он и грязный, но на диво хорош. Э, да я вижу, у вас и под ним кое-что найдется! Сивобородый сорвал у Жана с шеи фиолетовый платок и нащупал золотую буллу под камзолом. Жан закричал: — Не тронь это! — Ну, ну, мессир! Куда же подевалась вся ваша философия? Двое из воров приблизились к Жану и замахнулись ножами. Франсуа понял, что пора действовать. На него внимания не обращали, миг был самый подходящий. Он стремительно наклонился, обеими руками схватил за щиколотки того, кто топтался напротив, невероятным усилием оторвал его от земли и крутанул в воздухе над головой, выкрикнув: — Мой лев! Разбойники ничего не успели сделать. А Франсуа, пользуясь своей жертвой как боевым цепом, ударил Сивобородого. Две головы столкнулись с глухим стуком. За это время Туссен успел подобрать нож, выпавший у жертвы Франсуа, и вогнать его по рукоятку в сердце ближайшему из бандитов. Трое остальных, в том числе и тот, что был с фонарем, сбежали, не прося добавки. Франсуа послал им вдогонку свой победный клич: — Мой лев! К нему подошел Жан. — Спасибо! Признаю, что и физическая сила бывает на что-то полезна. Франсуа перевел дух. — В любом случае я не позволил бы им отобрать у меня перстень со львом. Но и ты, выходит, дорожишь этим шариком больше жизни? Жан не ответил. Воры исчезли. Трое гуляк остались в полнейшей темноте: луны не было, а их собственный фонарь разбился во время схватки. Жан растерянно спросил: — Что теперь будем делать? Мне ни за что не отыскать обратную дорогу. Вместе с темнотой к Франсуа вернулись и недавние воспоминания. Он вспомнил Хертфорд и лабиринт, спускающийся к Ли. — Я могу вывести вас к Сене. — Каким это образом? Ты же не знаешь Парижа! — Надо все время двигаться под уклон. Давайте держать друг друга за плечи. Как и в тот, первый раз, Франсуа показал себя безошибочным проводником, и они вскоре вышли к набережной. Но на сей раз обнаружилось и непредвиденное обстоятельство. Франсуа первым его учуял. — Ров Пюнье! Все трое остановились и стали держать совет, в то время как запах гниения окутывал их все сильнее. Ров Пюнье тянулся как раз поперек набережной и преграждал им путь. Мысль о том, чтобы свалиться в эту зловонную могилу и сгнить там заживо, им ничуть не улыбалась. И тут они услышали звук приближающегося колокольчика. Жан воскликнул: — Спасены! Это звонарь по усопшим! Тот не замедлил появиться в свете фонаря, который нес с собой. Одет он был в черную ризу, украшенную черепом, перекрещенными костями и серебряными слезами. Через каждые двадцать-тридцать шагов он взмахивал своим колокольчиком и кричал: Люди спящие, проснитесь! За навек усопших молитесь! Франсуа приблизился к нему. — Один денье, если отведете нас на улицу Глатиньи. Звонарь оказался маленьким ворчливым старикашкой. — Никогда не хожу в те места! — Ну, ну… Какая вам разница, где звонить… Почему бы и не на улице Глатиньи? — Оставьте меня! Дайте пройти! Вмешался Туссен: — Мы только что повстречали грабителей и быстренько отправили их к твоим усопшим. Давай веди, не то отберем твой фонарь. Тебя для этого и оглушать не придется! Ворча, звонарь по усопшим тронулся в путь. Так они миновали ров Пюнье и перешли Сену по мосткам Мильбрэй. Без света они наверняка распрощались бы здесь с жизнью. Наконец, добравшись до Сите, звонарь свернул налево, и все четверо оказались на улице Глатиньи. Франсуа дал старику обещанный денье. Тот пробормотал что-то невнятное и повернул обратно. До них в последний раз донесся звон его колокольчика и мрачный призыв: Люди спящие, проснитесь! За навек усопших молитесь! Потом они постучались в дверь заведения мадам Гильеметты. Им устроили торжественную встречу. Бандерша была окружена всеми своими девицами, и они поджидали их, видимо, уже давно. — Сейчас так неспокойно! Мы уже опасались, не случилось ли с вами какое несчастье. Жилетта Берсийка бросилась в объятия Франсуа, словно животное, нашедшее, наконец, своего хозяина. И тут же ахнула: один из его рукавов был разорван, а лоб перечеркивала красная ссадина. Без сомнения, это Сивобородый чиркнул ножом, а Франсуа даже не заметил. Одновременно с первым раздался и второй крик: девушки только что обнаружили, в каком состоянии находится Жан. Мадам Гильеметта в ужасе восклицала: — О боже! Что с вами случилось? Жан вскочил на низенький столик и заговорил с комическим пафосом: — Чтобы добраться до вас, мы преодолели тысячу опасностей! И первым в их ряду был ночной горшок какого-то злокозненного парижанина, содержащий все миазмы и элементы проказы, чесотки, перемежающейся лихорадки и золотухи! Франсуа сменил его, выражаясь столь же выспренно: — Мы обратили в бегство Сивобородого и его шайку. Но на сегодня хватит искушать судьбу! Туссен подхватил: — В своем стремлении к вам мы так спешили, что чуть было не угодили в пропасть более глубокую и зловонную, чем сама преисподняя! Жан завершил рассказ: — Наконец, мы взяли в проводники заупокойного звонаря и последовали за ним без всякого трепета перед душами усопших, которые вились над ним. И все это мы превозмогли единственно из любви к вам! Мадам Гильеметта рассмеялась от всей души: — До чего же лихо вы поете на три голоса! Настоящее трио. Надо бы вам придумать название! Какое-то время все галдели наперебой, но вдруг Туссен хлопнул себя по лбу: — Генеральные штаты![37] Мадам Гильеметта призналась, что не понимает. Туссен улыбнулся: — Ну да, мы сами и есть Генеральные штаты. Он глубоко поклонился Жану: — Церковь… Он отвесил Франсуа чуть менее почтительный поклон: — Дворянство… Потом выпрямился с каким-то озорным подскоком: — И народ! А все вместе мы — Генеральные штаты! Его объяснение вызвало единодушный восторг. Девицы хлопали в ладоши и пронзительно требовали сказать речь. Жан опять вскочил на столик и, напустив на себя благочестивый вид, сложил руки. — Вот Церковь: самая грешная из всех троих, суровая к слабым, угодливая перед сильными, не имеющая ни веры, ни милосердия, ни сердца; распутная, бесстыжая, порочная, заблудшая, растленная, развратная, сластолюбивая, блудливая, извращенная, похабная, нечестивая и святотатственная — клянусь волосом с лобка Святой Девы!.. Мадам Гильеметта и ее девицы торопливо перекрестились. Разумеется, сейчас Жану хорошенько досталось бы от них на орехи, но Франсуа отвлек внимание на себя. Он схватил лежавшую на полу медвежью шкуру, набросил ее на спину и вразвалку прошелся по комнате, испуская при этом утробное ворчание. — А вот дворянство: тупое, глупое, невежественное, грубое, неуклюжее, неотесанное, звероподобное, себялюбивое… Он забился в угол комнаты и притворился, будто защищается от невидимой угрозы. — Боязливое, пугливое, малодушное, трусливое… Он вернулся к компании, рыча еще более причудливо: — И глупое-преглупое, как скот![38] Теперь настал черед Франсуа получать почести. Но когда на столик влез Туссен, тишина снова восстановилась. Однако, ко всеобщему удивлению, он оставался неподвижен и не произносил ни единого слова. Наконец мадам Гильеметта потеряла терпение. — Ну же, народ! Народ-то что делает? — Народ? Туссен приложил палец к губам: — Безмолвствует… Потом испустил глубокий вздох, надрывающий сердце. — Страдает… Быстрым движением Туссен открыл кошель Франсуа, привешенный к поясу, вынул оттуда горсть монет и швырнул девушкам. — И платит! Это вызвало целую бурю восторга. Все били в ладоши и кричали: — Да здравствует Церковь! Да здравствует дворянство! Да здравствует народ! Да здравствуют Генеральные штаты! Мадам Гильеметта собрала деньги и принесла графины с вином. Они чокнулись все вместе. Потом хозяйка ушла с прочими девушками. Остались только три пары. Они пили много и засиделись допоздна. Жилетта из Берси захотела сыграть в игру «не солги». Жан хотел было воспротивиться, но остался со своим мнением в одиночестве, и игра началась. Жилетта спросила Франсуа: — Кем была та, что получила твой первый поцелуй? Такого вопроса Франсуа не ожидал, но не захотел от него уклоняться. Сначала этот безумный день в парижской толпе, потом победа над Сивобородым и выходка с медвежьей шкурой, которая разом стерла столько дурных воспоминаний, — все это привело его в восторженное состояние. Он прыснул со смеху: — Это был мальчишка! Жан повернулся к нему с нескрываемым интересом. — Решительно, ты гораздо более непредсказуем, чем мне казалось. Так значит, с ним ты и… — Нет, со служанкой. Жан похлопал его по плечу. — Вот тут я скорее узнаю своего братца-рыцаря! Ты преследовал ее сквозь череду пустых комнат. Она искала спасения, но не находила… Или же все это произошло на природе. Ты валишь ее в кусты… — Да умолкни ты, наконец! Она была старше на десять лет и уложила меня в постель, как младенца! Жан поперхнулся, осушая свой стакан. Жилетта снова взяла слово. — А твоя английская невеста… Ее как зовут? Франсуа напрягся. Не нужно впутывать во все это Ариетту. Если он произнесет ее имя, он изменит ей по-настоящему и Жилетта станет ему противна. Он отказался отвечать. Сделав еще одну попытку, Жилетта больше не настаивала. Она улыбнулась Франсуа. — А я? У меня ты ничего не спрашиваешь? — Что я должен у тебя спросить? — Люблю ли я кого-нибудь, например… Я полюбила тебя сразу же, едва ощутив твои пальцы на своей коже. Это было… словно какой-то колдун коснулся меня своей волшебной палочкой… Больше Жилетта не успела ничего сказать. Жан прервал ее, обратившись к Алисон: — А ты, Идол мой, любишь ли меня? Алисон усмехнулась: — Я всех мужчин ненавижу. Для того и создана шлюхой: чтобы заставить их раскошелиться. — Что они тебе такого сделали? — Не скажу… А сам-то ты любил какую-нибудь женщину? — Не знаю, как тут можно ответить, не солгав. Больше из Жана не удалось ничего вытянуть. Настал черед Томассы. Она спросила у Туссена, откуда у него такое имя. А, услышав ответ, простодушно заключила: — Выходит, ты не знаешь своих родителей? — Нет, знаю. Как ни тихо говорил Туссен, Франсуа расслышал его слова и вздрогнул. Он повернулся к своему оруженосцу. — Как такое возможно? Туссен показал на свое лицо. — Видите, какой я смуглый и какие у меня волосы черные, прямо как у сарацина? Удивляться нечему: отец у меня и вправду был сарацин. — Сарацин! — Он попался в плен какому-то военачальнику. Тот привез его в Сен-Мало и подарил как раба епископу. Моя мать была служанкой у того в доме. У нее оказалось достаточно мягкое сердце, чтобы сжалиться над судьбой бедняги, но не настолько, чтобы позаботиться о моей: когда я родился, она просто оставила меня на церковной паперти. — Откуда ты все это знаешь? — От другой служанки. — Выходит, тебе известно имя своей матери? — Да. Но я никогда не произносил его вслух. Позвольте же, господин мой, и впредь не называть его. Туссен был явно взволнован. Франсуа решил оставить его в покое. Он поднялся и увел за собой Жилетту. Остальные последовали его примеру, не подвергая расспросам Томассу, которая, впрочем, вряд ли могла многое о себе сообщить. Очутившись в комнате с Жилеттой, Франсуа ощутил прилив какого-то странного счастья. Он находил ее признание восхитительным. Не то чтобы он испытал к ней новое чувство… Это по-прежнему было исключительно чувственное влечение, но сам факт, что Жилетта его любит, делал ее еще более желанной. Франсуа вдруг неудержимо захотелось одарить ее всей своей щедростью. Как и накануне, они улеглись прямо на пол, на ковер из мехов, и их наслаждение было еще неистовее, чем в предыдущую ночь. Потом они долго сидели, глядя друг на друга. Жилетта опустила глаза. Поколебавшись, она набралась, наконец, храбрости. — Когда приезжает твоя невеста? — Зачем ты спрашиваешь? — Ответь, пожалуйста. — Думаю, ей позволят уехать, когда король Иоанн вернется из Англии. — А до того времени ты останешься в Париже? — Конечно. Жилетта обвила рукой его шею. — Забери меня отсюда! Мне не нравится, что мы видимся здесь. Я бы хотела, чтобы мы жили в настоящем доме. Франсуа улыбнулся. Идея ему понравилась. Он предложил: — Прямо напротив собора Богоматери! Жилетта не спускала с него глаз. — Да! А завтра пойдем туда погулять! Делать было нечего — Франсуа опять сказал «да». Жилетта обвилась вокруг него и закрыла глаза. Она вообразила себе, как англичане заточили короля Иоанна в неприступную крепость и окружили ее стеной более высокой, чем кафедральный собор, и рвом более глубоким, чем море… потом еще одной стеной и одним рвом, и еще, и еще… Она улыбнулась и заснула. Никогда французский король не вернется из Англии, никогда… На следующее утро в городе по-прежнему царило оживление. Простонародье, студенты и зажиточные горожане с одной стороны и люди дофина — с другой готовы были схватиться врукопашную. Учитывая последние события, казалось маловероятным, что лекции состоятся, и Жан решил сопровождать Франсуа с Жилеттой. К ним захотели присоединиться и Алисон, и Туссен с Томассой. Вот так, взявшись за руки, вшестером, они и покинули заведение мадам Гильеметты. Обстановка на улицах была напряженной. Люди совершенно изменились; они возбужденно переговаривались, сбиваясь в кучки на перекрестках или возле лавок. Казалось, даже бродячие торговцы как-то по-иному выкликают свой товар. Жан обратил на это внимание Франсуа: — А Париж-то лихорадит. Как и накануне, Франсуа жадно втягивал в себя воздух Парижа. То, что сказал Жан, было правдой. Потрясающе! Мощная жизнь города била через край, и, что странно, люди даже в своем гневе казались счастливыми; нищие забыли на время свое убожество, у бездельников появилось дело, у глупых — мысли, а у самых униженных — мимолетное ощущение собственной значительности. Франсуа спросил: — Куда пойдем? — Сегодня суббота — пойдем в ряды. Парижские торговые ряды — крытый рынок — располагались поблизости от кладбища Невинно Убиенных Младенцев и были, без сомнения, самым большим постоянным рынком Франции. Торговля там велась ежедневно, а по субботам все лавочники столицы обязаны были, закрыв свои лавки, торговать исключительно в рядах, поскольку король получал налог со всего, что продается там в этот день. Идею Жилетты охотно поддержали. Шестеро гуляк покинули остров Сите, перебрались на правый берег, прошли вдоль кладбища Невинно Убиенных Младенцев, не заходя туда, и вышли на площадь Шампо, где и располагались торговые ряды. Франсуа ослепило обилие красок: площадь Шампо была вотчиной торговцев цветами и перьями. Те соперничали друг с другом яркостью и превращали это место в маленький рай. Оттого зрелище, которое там разворачивалось, казалось еще ужаснее. Дело в том, что на площади Шампо возвышался один из двух позорных столбов Парижа. К нему-то сейчас и привязывали женщину лет двадцати пяти, которая отбивалась как одержимая. Франсуа был поражен ее красотой. Туссен куда-то скрылся: вид позорных столбов и прочих мест казни вызывал у него не слишком приятные воспоминания. Палач орудовал с помощью совсем молодого человека — без сомнения, своего сына. Наконец на помост поднялся пристав и развернул пергамент. — По приговору судьи города Парижа наказуется Раулина ла Шаботт, отъявленная блудница и распутница, за ношение украшений, дозволенных лишь порядочным женщинам. Посему ее губы будут отрезаны прилюдно каленым железом. Раулина ла Шаботт испустила душераздирающий вопль, перекрытый дружным гоготом многочисленной толпы. У Франсуа не было ни малейшего желания смеяться, равно как у Жилетты, дрожавшей всем телом, и у прижавшейся к Жану Алисон. Что касается Томассы, то она исчезла вместе с Туссеном. Палач вытащил из жаровни длинный нож, а его подручный тем временем крепко держал челюсти осужденной, заглушая ее крики. Приблизившись, палач двумя точными ударами отсек губы. Двумя другими он перерезал веревки, и несчастная с воем убежала. Толпа не давала ей пройти. Мужчины хватали ее за руки, пытались обнять и пускали сальные шуточки: — Это ты мне так улыбаешься, красотка моя? — Всего один поцелуй, Раулиночка! Женщины осыпали ее оскорблениями. Какой-то мальчишка, подобрав брошенные палачом губы, дразнил ими собак, заставляя тех вставать на задние лапы. Наконец, Payлине удалось вырваться, и она пробежала мимо Франсуа. Нечасто ему доводилось видеть зрелище столь ужасное. Красно-белая дыра посреди лица была чудовищна. Казалось, это оживший череп… Франсуа обнял Жилетту за талию. — Пойдем смотреть ряды. Ряды представляли собой с десяток двухэтажных зданий, расположенных более-менее параллельно. Нижний этаж, называемый «рухлядью», занимали торговцы тканями и меховщики. Они установили свои прилавки в самом невообразимом беспорядке: тончайшие меха соседствовали с грубой пенькой, а кошачьи и кроличьи шкурки — с горностаем и белкой. Все три пары влюбленных поднялись на второй этаж. Там царил гораздо больший порядок. По обе стороны от центрального прохода прилавки располагались правильными рядами, объединенные по ремеслам. Франсуа никогда раньше не видел такого изобилия товаров. Тут были представлены почти все: ткачи, шляпники, перчаточники, галантерейщики, чулочники, горшечники, торговцы скобяными изделиями, полировщики оружия, продавцы гравюр, книг, сарацинских ковров, венков, тесьмы, поясов, бус, кошельков, чаш и кубков, иголок, зеркал… Франсуа улыбнулся своей спутнице: — Я подарю тебе все, что захочешь. Выбирай! Что пред почитаешь? Шапочку? Перчатки? Ожерелье? Жилетта вздрогнула: — Ты с ума сошел! Ты разве не знаешь, что нам, блудницам, запрещено иметь украшения? Видел, что сделали с той несчастной? Хочешь, чтобы и со мной случилось то же самое? — Тебе защитой рыцарь. Пусть только осмелится кто-нибудь назвать тебя блудницей! Жилетта покачала головой. — А что будет потом, когда мне придется вернуться на улицу Глатиньи? Приставы наверняка меня разыщут и схватят. — На улицу Глатиньи ты не вернешься. Сегодня же вечером мы переберемся в «Старую науку», поживем там, пока не подыщем себе что-нибудь возле собора Богоматери. Их разговор услышали товарки Жилетты. Томасса спросила: — А я тоже смогу уйти от мадам Гильеметты? — И ты, и Алисон, если захочет. Я куплю большой дом, такой, чтобы мы смогли там поместиться все вшестером. Томасса захлопала в ладоши, Алисон тоже кивнула в знак согласия. Франсуа повернулся к Жилетте. — Так что же ты хочешь? Жилетта из Берси закрыла глаза. — Золотой пояс! Она выговорила это шепотом, напуганная собственной дерзостью. Золотой пояс и вправду был тогда украшением, особо запрещенным для проституток. До такой степени, что это даже вошло в поговорку: «Добрая слава дороже золотого пояса», что означало: лучше по-настоящему иметь безупречную репутацию, чем просто носить принадлежность порядочной женщины. Франсуа остановился у прилавка с поясами. Он спросил самый красивый и сам надел его на Жилетту. Пояс, сплетенный из золотых нитей, был мягок, словно шелковый, и такой длинный, что даже после того, как его завязали, оба конца спускались ниже колен. Жилетта вся дрожала. Франсуа ее успокоил: — Не бойся. Пока я рядом с тобой, тебе бояться нечего. Вмешалась Алисон: — Теперь мне! Я хочу, чтобы Жан подарил мне ожерелье, шарик на цепочке, как у него. Это же такой пустяк! Хоть ее каприз и показался сначала невыполнимым, они все же нашли искомый предмет в уголке, занятом золотых дел мастерами; только шарик был чуть меньше. Наконец и Томаса выразила свое желание: — Хочу молитвенник с эмалевой застежкой. Туссен заметил: — Ты же читать не умеешь! Но Томассу этот довод не переубедил. Для нее молитвенник был доказательством, можно сказать, символом респектабельности. Ей достался самый красивый из всех, что там имелись. Она прижала его к груди, и они ушли, держа путь к «Старой науке». Скобяную улицу молва недаром считала самой загроможденной и многолюдной во всем Париже. Действительно, она со своими сплошными прилавками по обе стороны привлекала множество покупателей и была одним из самых бойких торговых мест в городе. Свернув в нее, наша компания была остановлена пробкой: столкнулись дровяной обоз и выезд какого-то вельможи, и никто не хотел уступать дорогу. Погонщики и лакей уже перешли от оскорблений к драке под взглядами зевак, скопище которых делало невозможным любое продвижение. В течение некоторого времени Франсуа попусту работал локтями, пока Туссен не закричал зычным голосом: — Дорогу Генеральным штатам! Фокус удался. Удивленные люди расступились, и они прошли: Жилетта со своим золотым поясом, Алисон с золотой буллой и Томасса с молитвенником, каждая в сопровождении своего кавалера. Один из лакеев сердито их окликнул: — Что все это значит? Туссен на ходу отвесил поклон: — Генеральные штаты — это мы! Разве не видите? И все шестеро дружно расхохотались. Шли дни. Настоящие Генеральные штаты по-прежнему заседали в столице. Этьен Марсель все настойчивей понуждал дофина усилить власть парижских выборных, но сын Иоанна Доброго ничего об этом и слышать не хотел. Тот, кого принимали поначалу за робкого и безвольного юношу, явил удивительную твердость. Франсуа снова уговорил одного паломника отнести послание в Куссон, где указал управляющему адрес «Старой науки». Вскоре другой ходок доставил деньги. Поскольку дороги тогда были ненадежны, управляющий предпочел отправить их без сопровождения вооруженной охраны. Отряд, пусть даже многочисленный, всегда может подвергнуться нападению, а военное счастье переменчиво. Поэтому он доверил золото и драгоценные камни одному монаху, который зашил их в свою рясу. Сумма была немалая и могла позволить Франсуа жить на широкую ногу несколько лет. В первую очередь она дала ему возможность купить облюбованный дом, что находился у самой паперти собора Богоматери. Расположенный слева, если стать лицом к собору, дом был тесный, трехэтажный, с одной-единственной комнатой на каждом этаже. Франсуа оставил верхний за собой и Жилеттой; Жан, покинувший свой Корнуайльский коллеж, перебрался на второй вместе с Алисон; а Туссен и Томасса получили в свое распоряжение первый. Деньги позволили также рассчитаться с мадам Гильеметтой, которая согласилась расстаться с тремя девушками лишь при условии основательного возмещения. Франсуа впервые познал опыт совместной жизни с женщиной. Он жил как простой буржуа и получал от этого немалое удовольствие. Каждый день он восхищался тем, что обитает в Париже. Колокола собора Богоматери оглушительно гудели, но его это ничуть не беспокоило. У него было ощущение, что они оберегают его. Соборную паперть сделали своим владением птичьи торговцы. По утрам Франсуа подходил к окну и наслаждался голосами и разноцветным оперением экзотического товара, выставленного на зависть парижским зевакам: журавлей, павлинов, ибисов, розовых фламинго… Заря в четверг 22 февраля, второй день поста, занималась холодная и ясная. Как обычно, Франсуа подошел к окну, чтобы взглянуть на паперть, еще пустынную в этот час. Жилетта спала. Прямо перед ним возвышалась громада собора. Он любил смотреть на него, когда звонили зарю: ему казалось в этот миг, что собор принадлежит ему одному. Внезапно раздался крик: — К оружию!.. Призыв подхватили — он стал повторяться то тут, то там. Появились и вооруженные люди. Это были не солдаты, а горожане; Франсуа узнал многих из тех, с кем сталкивался на улице, в частности, одного птичьего торговца с паперти. На всех были красно-синие капюшоны. Послышались и другие крики: — К дворцу! Марсель будет говорить! Франсуа и Жилетта поспешно оделись. Восстание, которого все ожидали, наконец, случилось. Франсуа вовсе не собирался участвовать в нем; как и на похоронах Перрена Марка, он хотел остаться лишь наблюдателем. Спустившись на нижние этажи, он обнаружил, что две другие пары уже полностью одеты, и они вышли все вместе. Погода была великолепная: мороз и солнце. На Жилетте был ее пояс, на Алисой — золотая булла, а в руках у Томассы — молитвенник, с которым она никогда не расставалась. Туссен скомандовал: — Вперед! И по двое они смешались с толпой. До жилища Этьена Марселя, хоть и расположенного совсем неподалеку, добраться они не смогли, такой плотной оказалась толпа. Купеческий старшина обращался к собравшимся прямо из окна. Из его речи они смогли уловить лишь обрывки, но поняли все же, что тот говорил о реформах и о том, что надо заставить дофина пойти на уступки. Когда Марсель закончил, слушатели воодушевленно захлопали ему, не зная, что в этот момент драма уже началась. Немного дальше, перед королевским дворцом, толпа опознала одного из доверенных людей дофина — адвоката парламента Реньо д'Аси — и погналась за ним. Несчастный попытался укрыться в какой-то хлебной лавке, но был настигнут и растерзан. Возбужденные только что пролитой кровью, мятежники двинулись к дворцу с криком, подхваченным тысячей глоток: «Смерть им!» Этьен Марсель присоединился к бунтующим, возглавил их, вместе с ними поднялся по дворцовым ступеням и вступил в покои дофина. Когда Франсуа и его спутники прибыли ко дворцу вместе с охвостьем толпы, прошло довольно значительное время и внутри уже готова была разразиться новая трагедия. Этьен Марсель и его вооруженный отряд взломали двери и обнаружили дофина в спальне, в обществе двух его самых верных советников — маршала Нормандии Робера де Клермона и маршала Шампани Жана де Конфлана. Обоих маршалов парижане ненавидели, особенно Робера де Клермона, который самолично арестовал Перрена Марка в церкви Сен-Мерри, нарушив право убежища. Марсель резко заговорил с дофином: — Государь, вы препятствуете желаниям народа. И он пришел спросить вас, в чем причина этого. Дофину Карлу не досталось ничего от представительности своего отца. Он был юноша бледный и хлипкий. Если Иоанн Добрый во всем был истинный рыцарь, то этот смахивал скорее на духовную особу. Но одно качество их сближало — мужество. Тот, кто по приказу отца покинул поле битвы под Пуатье, вовсе не был трусом. И теперь, лицом к лицу с вооруженными до зубов мятежниками, он не спасовал. Купеческий старшина разозлился, и в толпе раздались выкрики: — Смерть им! Последовала свалка, и маршал Нормандии рухнул на королевское ложе, изрубленный ударами меча, тесака и секиры. Маршал Шампани скрылся в соседней комнате, но был схвачен и тоже растерзан. Убийцы вернулись и угрожающе окружили дофина, дрожавшего, несмотря на всю свою юношескую отвагу. Однако Этьен Марсель, приблизившись к нему, снял красно-синий капюшон и заменил им шляпу дофина из черного бархата, расшитого золотом, таким образом, взяв его королевское высочество под свою защиту. Потом он отдал несколько приказов, и его люди отправились обратно, волоча за собой тела маршалов. Франсуа, Жан, Туссен и их подружки по-прежнему оставались во дворе. Алисон увидела первой: — О боже! Мятежники вышли из дворца со своими жертвами. Они остановились на верхних ступенях, потрясая трупами, окровавленными, словно охотничьи трофеи. Жан вскрикнул: — Берзениус! И правда, среди убийц находился Берзениус. Он тоже увидел их и показал пальцем: — Этих я знаю! Прихвостни дофина. Убейте их! Достаточно было пустяка, чтобы толпу охватила жажда крови. Не раздумывая, человек десять вооруженных горожан бросились к ним. Франсуа и Туссен выдвинулись вперед, чтобы защитить женщин. Вокруг взметнулись топоры. Тогда вмешался Жан: — На сей раз силой ничего не добьешься. Пустите-ка, я сам этим займусь. Он встал перед человеком, вооруженным секирой, и наклонил голову, показав на свою тонзуру. — Руби! Давай, убивай Божьего человека, и я тебе обещаю самые страшные муки в аду! Наступила некоторая заминка, которая и спасла им жизнь. Этьен Марсель, стоя наверху, опять обратился с речью к своим сторонникам. Бунтовщики побежали слушать. — Маршалы мертвы! Мы с полным правом покарали этих лжецов и изменников. Поддержите ли вы меня? Из толпы раздался голос: — Хотим жить и умереть с тобой! И все хором повторили эти слова. — Дофин жив и здоров. Он — с нами и поклялся, что проведет реформу. Ответом на эту речь стали крики и бурные рукоплескания. Никто больше не обращал внимания на три парочки, которые сочли за благо незаметно исчезнуть. Решив некоторое время не показываться на людях и не привлекать к себе внимания, они весь следующий день не выходили из дома и наблюдали за перипетиями парижского восстания лишь издали. Сердцем Франсуа склонялся на сторону дофина, но вмешиваться не хотел. Его главной заботой в эти дни стали доспехи, которые он заказал одному оружейнику со Шлемной улицы. Он хотел получить точное воспроизведение тех, что были на нем при Пуатье и достались англичанам: со львом из накладного золота на груди. Работа была тонкая, но мастер обещал выполнить заказ к концу мая. Франсуа был счастлив. Его плотский союз с Жилеттой из Берси не оставлял желать ничего лучшего. Каждое прикосновение друг к другу было для них праздником. Но он по-прежнему испытывал к ней только нежность и ни малейшего намека на любовь. Она его обожала, и вместе они производили впечатление крепкой пары, хотя в действительности это проистекало именно из-за отсутствия любви: Жилетта была ему безразлична, и ничто из того, что она могла сказать или сделать, не трогало Франсуа и никак не влияло на его душевное состояние. Он часто думал об Ариетте. Ни на один миг он не переставал ее любить. Тело его было с Жилеттой, но душа не покидала будущую жену. Франсуа убеждал себя, что не изменяет ей, потому что ничего у нее не отнимает. Когда она приедет, все снова будет как прежде. В Вербное воскресенье, 25 марта 1358 года, поднимаясь по ступеням собора Богоматери, чтобы присутствовать на мессе, Франсуа услышал удивительную новость: дофин бежал. Он покинул Париж ночью. Люди оценивали это как победу Этьена Марселя. Дофин показал себя таким же трусом, как и при Пуатье. Купеческий старшина стал полновластным хозяином Парижа, и, быть может, сделается вскоре и хозяином Франции. Франсуа не разделял этого мнения. Ему вспоминался собственный маневр при Пуатье, когда он вышел из битвы лишь затем, чтобы сесть на коня. Наверняка дофин предпринял свое отступление из тех же соображений. Нищие на подступах к порталу предлагали ветви самшита, срезанные в окрестных лесах. Франсуа купил на шестерых целую охапку и вошел в собор. Солнце ярко светило сквозь правую розетку — круглый витраж, обращенный на юг. Из-за ее горячих, сочных красок она нравилась Франсуа гораздо больше, чем холодная северная. Он преклонил колена прямо на голом полу и сложил руки. Солнечный лучик ударил в перстень со львом и отразился золотым блеском. Никогда еще кольцо не казалось ему столь великолепным. Он повернул голову и увидел, как Жан застыл в созерцании голубоватых переливов северной розетки. И ему пришло на ум, что они с братом превосходно дополняют друг друга, один — выбирая тень, другой — свет. На этот счет можно было бы сделать и больше пространных умозаключений, но Франсуа не любил мыслить отвлеченно. Он удовлетворился тем, что поздравил себя с собственным выбором — светом. Политические события продолжали свой торопливый бег. Как и предполагал Франсуа, дофин, оказавшись вне парижских стен, собрал верных себе людей и предпринял блокаду столицы. У Этьена Марселя и его приспешников, попавших в западню, не оставалось другого выбора, кроме как объявить осадное положение, укрепить стены и завладеть всем наличным оружием. Таким образом, прошел весь апрель и половина мая. С наступлением погожих дней все три парочки взяли обычай гулять на лугу Пре-о-Клерк. Сначала они возвращались с этих прогулок довольно поздно, уже после объявления ночной стражи, проходя в город через ворота Бюси, но вскоре из-за повсеместного укрепления стен это стало невозможно, и они ограничили свои выходы лишь дневными часами. Луг Пре-о-Клерк, простиравшийся между Сеной и аббатством Сен-Жермен, был местом довольно отдаленным. Он считался владением студентов, которые проводили там большую часть досуга. Франсуа частенько ловил там рыбу на удочку. Жилетта молча сидела рядом и восхищенно вскрикивала всякий раз, когда он вытаскивал улов из воды. Но чаще всего он бездельничал. Он просто позволял течь этому существованию, спокойному и прекрасному, как сама Сена. Вечерами, возвращаясь вместе со всеми к воротам Бюси, Франсуа смотрел, как садится солнце за небольшой церквушкой, называвшейся то ли Сен-Пьер, то ли Сен-Пер, расположенной на улице того же названия и состоявшей всего лишь из нескольких крестьянских дворов. В третье воскресенье мая, придя на Пре-о-Клерк, они заметили какое-то сборище. Человек десять студентов кого-то колотили. Приблизившись, они вскрикнули все одновременно, поскольку узнали жертву: избиваемый, болтавшийся от одного к другому, был не кто иной, как Берзениус! Жан вмешался: — Стойте! Что он вам сделал? Завидев Жана, студенты приостановили расправу. — Это шпион Карла Злого. Он нам сулил денег, если мы поддержим его хозяина. Заработать-то мы не прочь, да только не таким путем! — И что вы собираетесь с ним делать? — Выбьем пару-другую зубов, сломаем пару-другую ребер да бросим в Сену… — Мысль неплохая, но у меня найдется получше: вы его отпустите! — Как это? — А вот так! От одной только мысли, что своим спасением обязан мне, он удавится! Студенты посовещались и, в конце концов, приняли предложение. Жан приблизился к Берзениусу: — Ты свободен благодаря мне. Скажи «спасибо», Берзен! Берзениус посмотрел на Жана. Его глаза сверкнули ненавистью. Он прошипел: — Берзениус! — Как тебе угодно. Осел по-латыни «asinus», что не мешает ему оставаться ослом. Раздался взрыв хохота. Берзениус потерял голову от бешенства и крикнул Жану: — Шлюхин сын! Жан испустил крик, похожий на волчий вой, и бросился на своего недруга. Берзениус тоже проявил проворство. Выхватив из-за пояса одного из студентов кинжал, он нанес удар, целясь в Жана. Тот перехватил его руку и изо всех сил впился в нее зубами. Берзениус завопил от боли и выпустил оружие. Вдвоем они повалились на землю. Франсуа сделал шаг к дерущимся, но остановился. Он не имел права вмешиваться. Впрочем, несмотря на свое слабое сложение, Жан очевидно брал верх. Упираясь коленом в грудь соперника, он удерживал его на земле, и все ниже склонялся к нему с оскаленным ртом. Туссен крикнул: — Глядите, он метит ему в горло! Так оно и было. В этот миг в Жане не оставалось больше ничего человеческого. Рожденный волком, он вновь становился им. На лице Берзениуса отразился ужас, и он закричал: — Пощады! Крик сменился воем — челюсти Жана сомкнулись на его горле… Только тогда Франсуа прыгнул. Ударом кулака в затылок он оглушил брата. Берзениус высвободился и убежал с окровавленной шеей. Жан быстро пришел в себя. — Зачем ты это сделал? — Чтобы помешать тебе стать убийцей. В конце концов, Жан успокоился, но Франсуа так никогда и не смог забыть лицо своего брата, каким оно стало в тот миг… Гроза разразилась несколько дней спустя, 25 мая, в день святого Урбана. Дело было к вечеру. Все три пары гуляли, как обычно, на Пре-о-Клерк, когда завидели группу верховых, несущихся во весь опор к Парижу. На какой-то миг им показалось даже, что это люди дофина пошли в наступление, но отряд был слишком уж малочислен, а на лицах всадников читался явный испуг. Франсуа удалось остановить одного из них. — Что происходит? — В окрестностях Сен-Лье-д'Эссерана крестьяне взбунтовались. Их толпы движутся с криком: «Бей дворян!» — «Бей дворян»? — Резня уже началась. Они взбесились, как собаки. Если ничего не предпринять, все местное дворянство будет истреблено. Жан повернулся к Франсуа. — Можно подумать, дорогой братец, что это тебя касается. Франсуа схватил Туссена за рукав. — Пошли! Сначала на Шлемную улицу за моими доспехами. А если еще не готовы, я их надену, какие есть! — Мы собираемся драться? — А ты как думал? Позволить мужичью уничтожить рыцарство? Жилетта захотела пойти вместе с Франсуа. — Нет! Ты останешься здесь! Жилетта остановилась и покорно села в траву, словно собачонка, получившая приказ от хозяина. Франсуа побежал на Шлемную улицу, Туссен — за ним следом. С тремя девицами мадам Гильеметты остался один Жан. Жилетта тихонько плакала. Алисон с Томассой не знали, что делать. Жан посмотрел, как Франсуа и Туссен мчатся в сторону ворот Бюси, и заключил тоном фаталиста: — Дворянство и народ покинули нас. Конец Генеральным штатам. |
||
|