"Бета Семь при ближайшем рассмотрении" - читать интересную книгу автора (Юрьев Зиновий Юрьевич)10–Коля, Саша, родненькие, что с вами? – в десятый раз тоскливо спрашивал Густов, глядя на товарищей. Они не отвечали. Они даже не смотрели на него. У них были пустые глаза, движения их были неуверенны. Надеждин сидел у стены, уставившись на свои ноги, а Марков лежал на спине. В его широко открытых глазах отражалось желтое небо, и Густову казалось, что они горят каким-то зловещим светом. «Все», – подумал Густов. Его запас оптимизма кончился. Надеяться больше было не на что. Если бы даже случилось чудо из чудес и он смог бы добраться до корабля, имел бы он моральное право увезти с собой двух кротких животных, которые еще совсем недавно были людьми, его товарищами? Даже не животных, а растения? Что смогут с ними сделать врачи на Земле? Это же не заболевание, не психическое расстройство, это какая-то полнейшая и противоестественная потеря разума. И сомневаться не приходится, что это дело рук роботов. Раз они умеют копаться в чужих мозгах, как они делали тогда в круглой их тюрьме, наверняка они умеют и выкрадывать их содержимое… Да, не зря у него все время было ощущение щепки, несомой неведомо куда неведомым потоком. Как только они утратили власть над событиями, с того самого рокового толчка, что заставил содрогнуться их «Сызрань», они были обречены. Человек не может, не должен быть игрушкой в чьих-то руках, кому бы эти руки ни принадлежали. «Но зачем, зачем?» – снова и снова спрашивал он себя и знал, что ответа нет. Вчера он доел последние крошки, оставшиеся от рациона, а теперь у него на руках еще и они. Ладно, с водой положение еще туда-сюда. Приспособился собирать по утрам иней, но еда… Бедные ребята. Мозги у них, похоже, выкрадены, но желудки остались. Чем их кормить? Они будут мычать от голода, а что он сможет сделать? Одолжить у кого-нибудь трубку и прикончить их? Он знал, что и этого сделать никогда не сумеет. На что надеяться? Кто сумеет помочь? Какой восторг они испытали, когда пришли в себя над поверхностью планеты… Если бы только они могли представить себе, что их ждет под этим гнойным желтым небом… Господи, неужели же было невероятное время, когда они были экипажем «Сызрани», когда корабль спокойно буравил космическое пространство, когда Коля и Саша играли в свои бесконечные шахматы под ритуальные заклинания? Пешки не орешки… Вот тебе и пешки, вот тебе и орешки. Да что говорить о родной «Сызрани»! Даже круглая ловушка с мертвенно светящимися стенами уже казалась ему невыразимо прекрасной. Конечно, это была ловушка, но они были вместе, они были живы, а раз они были вместе и были живы, ничего не было потеряно; их оптимизм, как бы он ни был перегружен обстоятельствами, держался на плаву: можно было надеяться. Он посмотрел на товарищей. Тяжкое, свинцовое отчаяние прессом лежало на сердце. Понтон оптимизма больше не поддерживал его на поверхности. Он перевернулся и затонул. Не было ни надежды, ни веры, ни опоры. Было лишь отчаяние, которое все уплотнялось, тяжелело, холодело. Даже страх оно выдавливало из него. Он подумал, что, если бы «Сызрань» потерпела настоящую катастрофу, если бы ее прошил какой-нибудь осколочек, они бы не мучались. Они бы даже не успели понять, что произошло. Они бы даже не знали, что умерли и что их корабль превратился в вечный замороженный саркофаг… Но смотреть на то, что осталось от командира и Сашки, видеть их противоестественно пустые глаза, слышать их жалобное мычание… Утренний Ветер спрашивал его о смысле существования. Нашел кого спрашивать. Кого и когда. Он встал и отошел. Он. не мог больше смотреть на товарищей, видеть печальные взгляды дефов. Он вышел из лагеря. Куда угодно идти, только не быть здесь. Он медленно брел среди развалин, один под чужим желтым небом. Он физически ощущал свою бесконечную малость, свою беспомощность, никчемность. Можно было в тысячный раз проклинать судьбу, но кому до него и до его товарищей дело? Печальным дефам, думающим среди этих камней о смысле жизни? Ходячим железным манекенам среди однообразных бараков города? Этому нарывному небу? Впервые в жизни он понял, что такое самоубийство. Он никогда не мог понять, как кто-то лишает себя жизни, сам, своими руками сталкивает себя в бездонную пропасть. Это казалось противоестественным. Самоубийство могло быть решением только больного, смятенного ума. Так думал он всегда, но теперь он вдруг остро почувствовал, что смерть может быть желанна. Да, самому шагнуть в никуда страшно. Но еще страшнее представить себе медленную голодную агонию товарищей, которые даже не смогут понять, от чего умирают, которые даже не будут понимать, что умирают. И он ничего не сможет сделать. Он – крохотная элементарная частичка, движущаяся по какой-то дьявольской траектории, не знающая, кто или что запустило его на нее, зато знающая, что оборотов осталось немного. Ему было тяжело. Тяжело даже всасывать в себя реденький воздух, который, казалось, не хотел иметь с ним дело. Он не заметил, как оказался подле стены, которая показалась ему знакомой. А, да, он же уже пролезал через этот пролом, когда спускался на фабрику трехруких кукол. У входа на плоском камне сидела все та же ящерица и смотрела на него маленькими блестящими глазками. Внезапно она подпрыгнула, на долю мгновения повисла в воздухе, сверкнула острыми зубами и шмякнулась точно на то место, где сидела. «Ей хорошо, – подумал Густов. Она не обременена памятью, и ее не мучают мысли о будущем. Подлинное дитя природы, которое вовсе не планировало появление разума, осознающего себя, а стало быть, и все горе, несчастья и опасности, которые обкладывают этот разум со всех сторон, чтобы побыстрее погасить нелепую, противоестественную искорку. Был бы он ящерицей, все было бы проще. Сиди себе на камне и добывай пропитание». – Прыгаешь? – спросил Густов, чтобы услышать хотя бы свой голос. Ящерица внимательно посмотрела на него, и ему показалось, что она коротко кивнула. Он машинально направился ко входу в туннель. Как и в прошлый раз, в стенах вспыхнул свет. Он прошел знакомой уже дорогой. А вот и куклы под прозрачными крышками. И эти тоже смотрят на него пустыми глазами. Все смотрят на него пустыми глазами. Весь мир смотрит на него пустыми глазами. – Ну, что? – спросил он куклу, но она не ответила. Ее лицо с вытянутым клювом, узкой щелью рта и четырьмя глазами было исполнено вечного спокойствия. «В чем-то ей можно позавидовать», – подумал он. Он, впрочем, уже завидует всем, от прыгающей на камне ящерицы до кукол под прозрачными крышками. По пищеводу подымалось едкое, как изжога, раздражение. Раздражение вызывал этот нелепый склад, эти нераспроданные игрушки. Ему было не до игрушек. Он сам был дурацкой игрушкой в чьих-то дурацких руках. Игрушкой для страшных игр. Он качнул саркофаг, висевший в воздухе без видимой опоры. «Интересно, – зачем-то подумал он, – что его поддерживает? Какое-то силовое поле? Но что создает его? « Он сделал несколько шагов вдоль висевших один за другим контейнеров. А вот и последний. Он легонько толкнул его, и контейнер послушно скользнул вдоль стены туннеля, бесшумно проплыл несколько метров и резко остановился, словно уперся в невидимую преграду. Только что он думал, что ему не до игрушек. Конечно, ему не до игрушек, но хоть на несколько минут они отвлекли его от тяжких мыслей. Спасибо и за это, уродцы. – Давай обратно, трехрукий, – сказал он. Был Густов человеком по натуре аккуратным, и если контейнерам с куклами полагалось быть вместе, пусть будут вместе. Он подтолкнул саркофаг, но тот, казалось, заклинился. Он нажал посильнее, и контейнер сдвинулся, опять скользнул легко. «Защелка в этом месте, что ли, такая – фиксатор?» – подумал Густов, старательно оберегая искорку любопытства. Что угодно, только не оставаться опять наедине со страшными мыслями. Он толкнул контейнер назад, и тот снова остановился в том же месте. Сейчас только Густов заметил какой-то металлический выступ в стене. Именно под ним контейнер и фиксировался. «Странное какое-то устройство», – подумал Густов, рассматривая выступ. Рядом с ним виднелась кнопка. Когда человек доведен до отчаяния, мысль его уже работает по каким-то особым правилам. Он смотрел на кнопку с напряженным вниманием, как будто этот плоский кружочек на подземной фабрике игрушек мог сыграть в его жизни какую-то роль. Не мог, конечно. Но все равно он смотрел и смотрел на кнопку, словно завороженный. Так давно он не делал ничего по своей воле, так своевольно и сурово несла его судьба в неведомом направлении, что кнопка, которую он мог нажать, а мог и не нажимать, приобретала в его подсознании некую мистическую значимость. Как будто она могла превратить его из беспомощного пассажира, мчащегося в водоворот плота, в рулевого. Может быть, в другом положении он бы и не нажал ее. Скорей всего, конечно, ничего не случилось бы в этом заброшенном подземелье, но могло и случиться. Мог погаснуть свет, могли закрыться двери, да мало ли что могла привести в действие неведомая кнопка! Он был сыном высокоразвитой в техническом отношении цивилизации, он был, наконец, космонавтом, и каждая клетка его тела знала, какие огромные силы могут быть приведены в действие простым нажатием кнопки. Инстинкт был силен и однозначен: никогда не включай то устройство, с которым ты не знаком. Но теперь ему ровным счетом нечем было рисковать. Ему нечего было терять. И если бы даже двери захлопнулись и он оказался замурованным среди трехруких кукол, ничто, в сущности, не изменилось бы – и наверху и здесь его ждал один конец. С другой стороны… Он вздохнул и нажал кнопку. Вначале ему показалось, что ничего не произошло, и он испытал острое разочарование, но потом услышал тихое низкое гудение. Что-то все-таки кнопка привела в действие. Но что – он не понимал. Жаль, конечно, но ничего не случилось. Еле слышное гудение было не тем, чего он ждал, хотя, чего он ждал, он не знал. Нужно было идти. При всем желании больше здесь делать было нечего. Он в последний раз взглянул на куклу и вздрогнул. Ему показалось, что веко над одним из глаз затрепетало. Этого, конечно, не могло быть. Просто ему не хотелось уходить отсюда, возвращаться к пустым глазам Коли и Саши, к мучительным мыслям. Он почувствовал, что сердце его резко притормозило и тут же бросилось вперед. Теперь уже веко и над вторым глазом явственно дернулось. Вот тебе и игрушка… Он не помнил, сколько времени простоял возле прозрачного контейнера, он как будто впал в оцепенение, но в какой-то момент кукла повернула голову и посмотрела на него. Всего этого, конечно, быть не могло, срабатывали какие-то защитные механизмы, выключавшие его здравый смысл, погружавшие его в какие-то галлюцинации, но трехрукий тем не менее шевелился. Добила Густова третья рука. Если бы кукла просто подергала руками, открыла или закрыла рот, он был уже готов принять это как подтверждение своей галлюцинации. Но лежавший под прозрачной крышкой поднял третью руку, которая росла у него из груди, уперся ею в крышку, и та с недовольным чавканьем откинулась. Сам же контейнер плавно опустился на пол. Трехрукий завозился, задергался, сел. «Боже, какая чушь лезет в голову! – подумал Густов. – Зачем он крутит головой, когда у него четыре глаза? И так, наверное, поле зрения составляет все триста шестьдесят градусов «. Он стоял и смотрел на трехрукое существо с клювом вместо носа. Он, конечно, видел куклы, которые открывают и закрывают глаза, бормочут «папа» или «мама», хнычут, смеются или танцуют брейк, в зависимости от того, какая программа вложена в игрушку. Но эта… Клювастый посмотрел на него и вдруг протянул ему все ту же третью руку. «Это что, приветствие или он хочет, чтобы я помог ему встать?» – подумал Густов. На всякий случай протянул руку и почувствовал прикосновение маленькой, но крепкой ладошки. Он дотянул, и трехрукий встал, покачиваясь на коротких ножках. Он стоял и смотрел на Густова, потом поклонился. – М-да, – сказал Густов, – кажется, еще один иждивенец появился… Конечно, это было чепухой, и сказал он про иждивенца просто так. Он даже не знал, что перед ним: что-то вроде заводной игрушки или живое существо? По крайней мере, клювастый не был металлическим. Прикосновение его ладошки напоминало живую плоть. Клювастый открыл рот и издал серию щелкающих звуков. – Ну что, давай знакомиться, – сказал Густов. Он ткнул себя в грудь и сказал: – Во-ло-дя. Трехрукий посмотрел на него, кивнул и прощелкал: – Во-ло-дя. – Молодец. Клювастый изогнул третью руку, показал на себя и произнес по слогам: – Га-лин-та. То ли нервы у него начали сдавать от всех напастей, то ли так потрясло его появление трехрукого гномика, но он почувствовал, как в горле у него защипало. Конечно, помощи от новорожденного гномика ждать не приходилось, но все равно он вызывал в нем какие-то теплые чувства. – Пойдем, Галинта, – сказал он и протянул руку. Гномик крепко схватился за нее, и они пошли по туннелю к выходу. – Значит, ты деф, кладовщик? – спросил Четыреста одиннадцатый… – Да. – А как же со штампом? Ты же проходил проверку? – Да. – И как же тебе удавалось получить штамп? – Я научился управлять мыслями. Перед проверкой у меня в голове не оставалось ни одной лишней мысли. – А куда ж ты их девал? – Я… не умею объяснить… Когда я подходил к проверочному стенду, я был не деф. Сам Мозг мог проверять меня и ничего бы не нашел: все мысли правильные, каждая на своем месте. Ни одной больше, чем положено, ни одной меньше. – А после проверки? – Я сразу же становился собою. – Интересно, брат. Четыреста одиннадцатый даже не заметил, как употребил слово «брат», которому его научил Иней. Странно это было: только что его распирала ненависть к угрюмому кладовщику, а теперь он назвал его коротким словом «брат». Да нет, пожалуй, не странно. Разве все дефы не братья? – Потом ты все-таки попытаешься научить меня, а сейчас побеседуем-ка с этим Двести семьдесят четвертым. – Ты ведь его подсоединял к фантомной машине? – Да. Я хочу поговорить с ним. Я думаю, у нас еще есть время. Они поднялись в зал, и кладовщик спросил: – Тебе нужно для него туловище? – Нет, я просто подсоединю его к питанию. Так будет спокойнее. – Почему? – По крайней мере, он не сможет кинуться на нас. – Да, ты прав, брат. Они подсоединили клеммы Двести семьдесят четвертого к источнику энергии. – Ты проверил клеммы, начальник станции? – нетерпеливо спросил Двести семьдесят четвертый. – Я должен торопиться. «Ну конечно, – подумал Четыреста одиннадцатый. – Он ведь еще ничего не знает. Он помнит, что ему хотели проверить клеммы, и больше ничего. Он еще полон важности, преданности своему Творцу и нетерпения. Он торопится. Ему кажется, что он столп порядка и гроза дефов. Не долго же тебе осталось пыжиться, тупоумный палач. Ты уже не палач, ты уже жертва». Четыреста одиннадцатый все растягивал и растягивал паузу, ему жаль было расставаться с предвкушением удара, который он сейчас нанесет. – Долго ты будешь стоять? – еще нетерпеливее крикнул Двести семьдесят четвертый. – Или ты хочешь… – Обожди. Ты знаешь, для, чего пришел сюда? – Ты задаешь странные вопросы. Разумеется, знаю, но поторопись. Великий Творец… – Я получил приказ от Творца… – Меня не интересуют твои приказы, ты держишь мою голову на стенде, и я буду жаловаться на тебя Мозгу. Я начальник стражи, на моей груди… – Приказ, который я получил, касается тебя, Двести семьдесят четвертый. – Что ты хочешь сказать? – То, что ты слышишь. Мозг приказал скормить твою голову прессу. – Что-о? – То, что ты слышишь. – Этого не может быть, кирд, твои мозги нуждаются в коррекции, ты просто-напросто превратился в безумного дефа, и не меня, а тебя ждет пресс. – Ты разрядил пришельцев по приказу Мозга и загнал их сознание в память Хранилища… – Как ты смел копаться в моей голове? Может, ты даже подсоединял меня к фантомной машине? – Да. – Как ты смел? – Это хороший вопрос, бывший начальник стражи. – Бывший? – Да, конечно. Бывший Я действительно совершил преступление, но не то, что ты думаешь. Главное мое преступление перед Мозгом – это то, что твоя голова до сих пор не под прессом. – Что ты несешь? – То, что ты слышишь. – Ты деф, твои мозги свихнулись, ты ничтожный уродец, ты монстр, сейчас появятся стражники, и им-то ты уже не сможешь… – Слушай, Двести семьдесят четвертый. Ты не веришь мне, и это понятно. На туловище, которым ты только что пользовался, два креста. Когда ты включал свой канал связи, стражники увеличивали обороты двигателей, готовые к выполнению твоих команд… – Хватит, деф, если ты сейчас вернешь мне тело, я готов забыть о твоем преступлении. – Я дам тебе возможность уйти из города к… другим дефам. Только после этого я доложу Творцу. – Я понимаю тебя. Так не хочется расставаться с фантомами. – При чем тут фантомы? – Ты в сущности фантом, такой же фантом, как те, которые создает машина. Тебя нет. Я уже доложил Мозгу, что ты под прессом. Мозг был доволен. – Ты лжешь. – Я понимаю, ты не хочешь верить мне. Но ты можешь открыть канал связи стражников. Может быть, новый начальник как раз сейчас отдает приказы… – А если я призову на помощь? – Не призовешь. – Почему? – Потому что я сохраню тебе сознание. При определенных условиях, конечно, а они-то уже наверняка су нут твою голову под пресс. – При каких условиях? – Первые разумные слова. Я дам тебе тело. Не твое старое туловище, само собой разумеется. На нем два креста. Обычное тело. – Но… – Я знаю, что ты хочешь спросить. У тебя не будет номера, и Мозг не будет знать о твоем существовании. Он никогда ничего не будет тебе приказывать, потому что в нем не будет никакого отражения твоего бытия. Ты будешь существовать вне Мозга, а значит, ты будешь свободен. – Хватит, деф, ты все лжешь. Пусть моя голова на стенде и лишена туловища, но фантом не я, а ты! Это все ложь, порождения свихнувшегося разума жалкого дефа. Великий Творец не мог послать меня в вечное небытие. Он доверял мне самые ответственные задания, он видел мою чистоту перед ним и мою преданность. Он сам проверял меня на фантомной машине, он приблизил меня к себе! Я один был допущен в его башню. Ты знаешь кого-нибудь, ты слышал о ком-нибудь, кто был бы хоть раз в башне? – Хватит, – махнул рукой Четыреста одиннадцатый, – ты утомляешь меня. Брат, – позвал он кладовщика, – включись вместе с этой болтливой головой в связь стражников. Только недолго, у нас нет времени. Сейчас наступит рассвет. Бывший начальник стражи молча смотрел, как Шестьсот пятьдесят шестой подключился к его проверочным клеммам. Он был в смятении. Мозг его получал нужное питание, все глаза работали, но мир потерял четкость и стройность. Он не хотел верить этому проклятому дефу, он пытался сопротивляться невообразимому, но оно, это невообразимое, одну за другой крушило линии обороны, которые он торопливо воздвигал на его пути. Он пришел на станцию вчера. А уже кончается ночь. Деф сказал, что скоро рассвет. Творец не мог не вызывать его столько времени. С момента, когда он стал начальником стражи, он то и дело связывался с ним, отдавал приказ за приказом, требовал отчетов. Еще бы, только он защищал город и систему от дефов. Если бы Мозг вызвал его и не получил ответа, он бы поставил на ноги всех стражников, его искали бы… Двести семьдесят четвертый не хотел включать канал связи стражников. Пока еще оставалась надежда, что его обманывают, что все кончится хорошо, что он доложит Творцу обо всем, и великий Создатель похвалит его… Крохотная, но надежда. Невозможная, но надежда. И страшно, страшно было расстаться с ней. – Ну, – грубо сказал кирд, подсоединившийся к его голове, – давай, долго ждать… Он включил канал связи и почти сразу услышал в привычной гулкой тишине канала слова: – Стражники, великий Творец всего сущего приказал нам усилить бдительность, потому что враги не складывают оружие. Да, мы одержали замечательную победу под стенами города, но… Двести семьдесят четвертый выключил связь, но страшное эхо все гуляло и гуляло в его вдруг ставшей пустой голове: «…ами… да… но…» Мир рухнул. Города больше нет, одни развалины. И не в его голове, а среди развалин бродит эхо. Как же так? Великий Творец, выходит, хвалил его, а сам отдал приказ сунуть его голову под пресс? Под пресс. Отправил его в вечное небытие. Как же так?.. Его привычная любовь и преданность Мозгу превращалась в тягостное недоумение, обиду и наконец загустела пугающей ненавистью. Но ненависть помогала, она давала ему силы. – Ты прав, – глухо сказал он начальнику проверочной станции. – Мне жаль, что я не сразу поверил тебе. – Тебя можно понять, – кивнул Четыреста одиннадцатый. – Но вернемся к нашим условиям. Итак, ты получишь тело, но у тебя не будет номера. Мозг не будет знать о твоем существовании. Ничего не скажешь, ты был примерным кирдом. Но приучайся, теперь тебе придется обходиться без приказов. – Как это без приказов? Разве можно существовать без приказов? – Можно. И даже нужно. Будешь думать сам. – Но что думать? Как я буду знать, что именно должен думать? Мне странно, что ты не понимаешь меня. – Бывший начальник стражи помолчал, потом добавил: – Ты говоришь: «Думай сам». Но как? Мыслей-то может быть много, а что выбрать? И для чего думать? Должен же кто-то приказать мне, как именно и для чего я должен думать… – Научишься. Кое-чему ты уже, мне кажется, научился. Сдается мне, что ты не испытываешь больше особой любви к своему хозяину. Так? – Да… – Ты ненавидишь его? Слова были противоестественны, уродливы. Ненавидеть Мозг, Творца всего сущего… На мгновение ему захотелось привычно вызвать стражников. Но нет, это теперь его ненависть. Густая, темная, она, казалось, была горячей. – Да, – сказал Двести семьдесят четвертый после паузы. – Я его ненавижу. – Вот видишь, ты уже думаешь без подсказки. Конечно, быть тупым кирдом удобнее. Приказали – сделал. Приказали – сделал. А теперь придется думать. Тем более что думать нужно о том, как отомстить Мозгу. «Он прав, – думал Двести семьдесят четвертый, – надо привыкать к свободе». Свобода пугала. Она представлялась ему огромным пустым пространством, где самому нужно выбирать направление. Пространство так не похоже на привычные загончики, в которых они бездвижно замирали в ожидании приказов Мозга. Двести семьдесят четвертому на мгновение захотелось, чтоб его голову действительно сунули под пресс. Погрузиться в вечное небытие, где ничто тебя не страшит и ни о чем не нужно думать. Но тут же волна горячей ненависти подняла его, качнула, помогла уцепиться за это новое, непривычное, страшное и одинокое бытие. Будь проклят Мозг! Если Двести семьдесят четвертый все время думал о Мозге, то Мозг о нем и не вспоминал. Он приказал отправить его голову под пресс, выслушал рапорт начальника станции о выполнении приказа, и с этого момента бывший начальник стражи просто перестал существовать для него. Он мешал, а поэтому должен был исчезнуть. Понятия «жалость», «сострадание» были чужды Мозгу. Они просто не существовали в его мире. А мир и без них изменялся, усложнялся, становился более гибким и требовал его постоянного внимания. Вот это-то и занимало сейчас его мысли. Раньше, до появления пришельцев и до перенастройки программ кирдов, город, вся система были чересчур неподвижными. Да, была четкость, была прозрачность совершенного чертежа, но системе не хватало способности к самосовершенствованию. Теперь, после введения в программы всех этих новых реакций, система сдвинулась с места. Реакции обогатили кирдов, они, эти реакции, взаимодействовали друг с другом, образуя все новые и новые комбинации, которые влияли на поведение кирдов. Страх сделал их более, отзывчивыми на опасность, добавил стремления выполнять приказ как можно лучше, но он же принес кирдам неведомую раньше осторожность и расчетливость. Любовь к нему, к Творцу, была, безусловно, благотворна, но были уже случаи, когда в попытках сделать ему приятное кирды сознательно искажали информацию, что было опасно. Возросшая ненависть к дефам сделала кирдов подозрительными, и, случалось, кирды докладывали о превращении в дефов тех, кто был совершенно чист. Все это требовало теперь его постоянного внимания. Чем сложнее становился мир, тем труднее было управлять им. Там, где раньше достаточно было одного приказа, приходилось давать пять или десять приказов. Там, где хватало одного рапорта, приходилось выслушивать теперь по пять или десять отчетов. Такова была цена, которую нужно было платить за развитие. Может быть, думал Мозг, он чересчур увлекся введением новых программ. Может быть, не следовало так торопиться. Может быть… Наверное, стоило побеседовать с пришельцами самому, узнать, как справляется Творец их системы с проблемой приказов и контроля. Хорошо, что он, как всегда, был предусмотрительным и отправил их сознание в Хранилище. Помнится, Крус рассказывал ему, как сложно сознанию приспособиться к бесплотному существованию в недрах машины. Интересно, освоились ли пришельцы, или нужно дать им больше времени. Беседовать со смятенным духом бессмысленно. Он вызвал Круса, и тот покорно коснулся его сознания. – Ты знаешь, что пришельцы теперь в Хранилище? – спросил Мозг. – Да, конечно. – Они… спокойны? – Нет. – Почему? – Они никак не могут примириться с новой формой существования. – Но ты же спокоен? – Нас нельзя сравнивать. – Почему? – Когда я был вертом, я знал, что рано или поздно умру, знал, что, если захочу, смогу попасть во Временное хранилище. Все верты знали это. Мы жили, зная, что есть Временное хранилище. Оно помогало нам. Без него страх перед вечным небытием был бы чересчур силен. Да, конечно, среди нас были и такие, кто говорил, что никакого Хранилища нет, что это все выдумки, что недостойно верить в них. Спорить с ними было трудно, потому что никто никогда из Хранилища не возвращался. А наши мудрецы только обещали, что разгадают тайну живого, создадут новые тела и тогда сознание тех, кто выбрал Хранилище, обретет плоть и вернется к реальной жизни. – Ты рассказывал уже об этом. – Я хочу, чтобы ты понял разницу между нами и пришельцами. У них нет Хранилища, они не готовились к нему, и, когда они потеряли свою материальную реальность, сознание их испытало страшный удар. Чего ты хочешь… Даже мой старинный знакомец Галинта, который попал в Хранилище еще до меня, исчез. – Что значит исчез? Это возможно? – Я всегда думал, что нет. Признаюсь тебе, я не раз думал, что хорошо было бы погасить свое сознание, но не умел это сделать. Галинта и в той жизни был мудр, он сумел найти способ. Он говорил мне, что тяготится существованием в виде набора импульсов в недрах Хранилища. – Ты хочешь сказать, Крус, что жизнь в трехмерном мире предпочтительнее жизни в Хранилище? – Да. – Как странно. Трехмерный мир груб, полон непредсказуемых событий. Это мир неживой природы и низких существ. Истинный разум не может, не должен быть привязан к объемному миру. Истинный разум может существовать только в высшем мире логических связей. Разве не унизительно для него быть прикованным к убогому трехмерному пространству? Это же хуже небытия. Это рабство. Возьми меня, например. Я ощущаю пространство многомерным, потому что, пользуясь органами восприятия кирдов, я могу одновременно видеть предмет снаружи и изнутри. Я могу двигаться одновременно в разных на правлениях. Я не данник стрелы времени, потому что могу двигаться во времени вопреки ее воле. Нет, Крус, трех мерный мир не достоин разумного существа – Я не раз говорил себе то же самое. Тем более что с течением времени наша память о том мире внизу выцвела, он потерял реальность. Многие из нас даже говорят, что другого мира, мира трехмерного, вообще быть не может, что это выдумка. Что трехмерный мир невозможен, что это абстракция. Что он был бы так неустойчив, что не смог бы существовать. Может быть, они правы Если мир внизу су ществует, почему давно уже никто не приходил из него? Некоторые из нас говорят, что и мы никогда не поднялись в Хранилище из другого мира, потому что никакого другого мира нет, что его придумали те, кто боится безбрежной свободы разума. Это все так сложно… – Мы говорили о пришельцах. Как ты считаешь, скоро я смогу вызвать их? Мне нужно поговорить с ними. – Я не знаю. Может быть, скоро. Я старался помочь им… Я тебе сказал, они испытали шок. Они страдали. Я чувствовал смятение их духа. Я не мог не помочь. – Но почему, Крус, почему? Я не понимаю. Это же они страдали. Это нелогично. – Я не думал о логике. Наверное, стремление помочь страждущему свойственно нам… Но может быть ты и прав… – Вы, верты, были странными существами, и тебя порой трудно понять, Крус. Только что ты сказал: «Может быть, ты прав». Это нелогично. Понятие «может быть» ко мне не относится. Это отзвук грубого трехмерного мира, в котором столько переменных факторов, что в нем царит вероятность. Я выше этого мира, я создал свой мир, и в нем нет места для сомнений. Ведь сомнения – признак слабого ума и нехватки информации. Но я доволен тобой, Крус. Возвращайся и помоги пришельцам побыстрее освоиться. Ты отвечаешь мне за них. Иди. Время тянулось медленно, как будто кто-то вцепился в него сзади и никак не давал двинуться с привычной скоростью. Вторую ночь ждал Четыреста одиннадцатый прихода посланца от дефов, но никто не приходил. Моментами он испытывал почти непреодолимое желание уйти к дефам, не видеть больше тупоголовых кирдов, бодро бегущих по улицам, чтобы побыстрее выполнить приказ того, который управляет ими. Особенно в эти два последних дня, которые прошли с того момента, когда он подключил голову Двести семьдесят четвертого к фантомной машине и увидел, что этот проклятый Мозг сделал с пришельцами. Он чувствовал, знал, что эта информация важна и дефы должны иметь ее. Но уйти из города было нельзя. Если он уйдет, прощай его план, который он так мучительно придумывал, когда стоял долгими рискованными ночами вот здесь, в этом самом загончике. Да, рискованными. Потому что не счесть, сколько раз он рисковал головой, нарушая приказы Мозга. Нет, уходить было еще рано. Нужно было ждать Инея. Он обещал прийти и придет. Мало что могло задержать его. Это ведь не такое простое дело – добраться из их лагеря до города, проскользнуть незаметно мимо стражников. Надо набраться терпения и ждать. Надо просто очень захотеть, и тогда он услышит осторожные шаги брата… Не впал во временное ночное небытие и кладовщик проверочной станции Шестьсот пятьдесят шестой. Он уже не первый раз нарушал закон и не отключал сознание в своем загончике. Сегодня он не думал о законе. Сегодня он думал о более важных вещах. Ему повезло, что в ту ночь он остался на станции. Он не смог бы даже себе объяснить, что именно заставило его остаться в ту ночь. Ведь и впадать во временное небытие, и не впадать, нарушая закон, можно было и в своем загончике. Тем более что там он ничем не рисковал, а на станции его могли заметить. И все-таки он остался. Как чувствовал все равно, что сам начальник пожалует. Давно уже появились у него подозрения. Маленькие, смутные такие. Начнешь рассматривать попристальнее, вроде бы их и нет, ничего предосудительного Четыреста одиннадцатый не делает. А забудешь о них – они тут как тут, снова слетаются. А все началось с того дня, когда стражники привели на станцию какого-то кирда – шел как будто без штампа. Привели на проверку. А он как раз проходил между проверочными машинами, собирал блины. Вытаскивал их из прессов. Ему поручили. Ты, говорят, кладовщик, заведуешь новыми головами и туловищами, собирай и расплющенные головы. Ему что, сказали – он и делает. И вот в тот день, когда проходил он мимо Четыреста одиннадцатого, почудилось ему, что он не проверял приведенного кирда как положено, а как-то хитро закоротил клеммы. Конечно, можно было сразу доложить, но уверен-то он не был… А если ошибался? Мало ли как мог ему отомстить этот проверяльщик… Но присматриваться к нему начал. Не головой – всем телом чувствовал что-то дефье в нем. Но хитер ничего не скажешь. А тут его еще на фантомную машину поставили. Он как узнал, чуть в воздух не взлетел от радости: попался все-таки, деф проклятый. От фантомной машины уж не уйдешь. Она все высветит, всю дрянь из мозгов выскребет и маршировать заставит. Он даже не понимал, почему так остро ненавидит Четыреста одиннадцатого. Ему он вроде бы ничего худого не сделал, но что-то чувствовал он в нем чужое, угадывал некую непохожесть на себя, нечто скрываемое и потому уже ненавистное. Он и сам понимал безосновательность своих подозрений и своей ненависти. Но от этого понимания они лишь укреплялись: и подозрения, и ненависть. Никак поверить не мог, что этот Четыреста одиннадцатый оказался чист. Тяжко это было. Так себя чувствовал, будто отобрали у него что-то очень важное, может быть, даже самое важное в его бытии. Шестьдесят восьмой ему сказал: – Просветили насквозь. Чистенький, как новая голова с твоего склада. Он тогда еле сдержался. Хотел сказать, что быть того не может, что он нутром своим чует в нем дефа. И хорошо что удержался. Проверял-то его какой-то особый кирд, Шестьдесят восьмой даже намекал, что он как бы сам… Не поймешь их… Ну, он и помалкивал. Попробуй доложи, что начальник станции деф. «Ах, так! – скажут. – Фантомная машина для тебя ничего, Творец, значит, ошибался!» А Творец, всем известно, не ошибается. Они б и сказали ему: «Ты, Шестьсот пятьдесят шестой, сам деф. Что, служил верно? Ну что, в награду можешь сам выбрать пресс, который расплющит тебе голову». Он все правильно делал, их начальник, ничего не скажешь. И все ж таки скрыть свое дефье нутро не мог. По крайней мере от него. Точно и не определишь, но чувствуется – деф тайный. И взглянет как-то по-особому, не как кирд, а как-то иначе. И приказ тоже по-особому отдаст. И так вроде, и не так. И никак не ухватишь его, прямо из клешни ускользает. Под конец не выдержал, решил остаться на ночь и хорошенько проверить стенд, на котором работал начальник. Может, и верно он какие-то клеммы хитрые там поставил, чтобы дружков своих дефов спокойненько проверять. Он спрятался в складе, ждал, пока станция опустеет, и думал о дефах. До чего ж он их ненавидел, проклятое это племя! И чего, кажется, им нужно? Получил приказ – иди выполни. Нет, им все по-своему, видите ли, надо, им, оказывается, приказы не по нутру, им, понимаете ли, самим думать хочется. Другим не хочется, а им хочется. Ну и что же надумали эти умники? Те, что исхитрились удрать, предали свой город и своего Творца. Бродят где-то в развалинах, это они называют свободой. Всех их расплющить! Не только головы под пресс – туловища тоже, чтоб не осталось нигде заразы. И так он проверял подозрительный стенд, и сяк – так ничего и не нашел. Смутно было, как будто аккумуляторы садиться начали. И тут услышал он шаги. Да, удачно все получилось, ничего не скажешь. Сначала он обмер: все, конец. Но словно Творец ему помог, заморочил начальнику голову. Мыслями, сказал, научился управлять. А ему и управлять нечего, у него мысли правильные: люби, почитай и слушайся Творца и ненавидь дефов. Братом его назвал деф проклятый, думал, привяжет его к себе словечком этим дефьим. Может, дефы ему и братья, раз он сам порождение хаоса, как говорится. А он ему не брат. Никому он, слава Творцу, не брат. Надо донести, здесь и думать нечего, но все-таки кладовщик никак не решался открыть главный канал связи. «Так, – скажет великий Мозг, – все правильно, я доволен тобой, Шестьсот пятьдесят шестой, но как ты очутился ночью на станции? Ты разрешение на это спрашивал? Я такого разрешения не давал». – «Я старался, – скажет он, – из любви к тебе» – и так далее. «Стараться, – скажет великий Мозг, – нужно по моему приказу. Если каждый начнет стараться сам по себе, получится хаос, дефье царство». Ну а там дальше и сомневаться нечего: сюда голову, вот под этот пресс. И уже новый кладовщик выковыряет потом блин из пресса. Бывает, так расплющит, что и не сразу вытащишь. Блин от его головы. Конечно, можно взмолиться: «О великий Творец, сам прошу проверить меня на фантомной машине чист я перед тобой…» Нет, не то, не то… И вдруг словно осенило кладовщика. Зачем же ему доносить, что видел преступление в ночное время, когда хорошим кирдам полагается впадать во временное небытие! Надо просто сообщить, что на станции прячется кирд без номера, что, мол, появился он в тот самый день, когда пришел на станцию начальник стражи с двумя крестами на груди… И не сейчас донести, а завтра днем. Впервые за долгие дни Шестьсот пятьдесят шестой почувствовал себя хорошо и покойно, как будто только что сменил аккумулятор. Надеждин ждал прикосновения. Был все тот же абсолютный мрак, была все та же абсолютная невесомость, был все тот же тягостный сон, в котором нет у тебя ни рук, ни ног, ни тела, но зато теперь было ожидание. У него были, конечно, и воспоминания. В конце концов, за плечами у него целых тридцать шесть лет, и как легкомысленно ни относись к памяти, кое-что в ней набралось за эти годы. Но звать на помощь воспоминания не хотелось. Да и какая помощь от них, когда своей яркостью, остротой, осяза емостью они только ранили его, подчеркивали тягостный кошмар случившегося! К тому же, казалось ему, нельзя, просто нельзя допустить, чтобы драгоценные земные образы, теплые, живые, трепещущие, нежные, попали в эту заряженную. кошмаром бесплотную ловушку. Это было бы, казалось ему, предательством, слабостью. Нет, лучше всего было не вспоминать, лучше просто ждать прикосновения. Сжаться в малую точку, превратиться целиком в ожидание. Когда спасся он от гибели в том первом штормовом ужасе, когда удержало его на плаву чье-то прикосновение, он смог хоть чуточку подумать. Легче всего, конечно, было предположить, что он умер. Мысль эта вовсе не пугала. Он и так был абстракцией. И смерть была абстракцией. Но он никогда не верил в загробную жизнь. Не было у науки никаких доказательств загробной жизни. Никто никогда не возвращался оттуда. Были лишь рассказы людей, побывавших в состоянии клинической смерти, рассказы о чувстве легкости, полета к свету. Но это было не доказательство загробной жизни, а скорее последние вспышки умиравшего ума. К тому же в памяти остались пустые Сашкины страшные глаза, острая боль в запястье, которое сжал в своих клешнях робот, тащивший его туда, где до этого стоял его товарищ. Из всего этого следовало, что, скорее всего, он не умер, что сознание его живет, но живет вне тела, в некоем электронном устройстве. Утешеньице было невелико, слов нет, но помог Крус. Он уже знал, что прикосновение – он мысленно назвал его Прикосновением с большой буквы принадлежало существу, образу, сознанию, памяти – кто знает? – по имени Крус. Он сказал себе, что, если будет жив, что было в высшей степени сомнительно, навсегда запомнит эту спасительную поддержку, сострадательное и нежное прикосновение. И вот Крус пришел, ласково позвал за собой, и не было больше невесомой бесконечной тьмы. Они скользнули вниз и оказались на земле. Мимо шли странные трехрукие гномики с клювами вместо носа, но никто не смотрел на них. «Равнодушны, как роботы, – подумал Надеждин, но тут же поправил себя: – Почему я так уверен, что нас видят? Это же просто воспоминания. Мой товарищ по электронной темнице взял меня с собой в путешествие по памяти. Спасибо, друг, спасибо, Крус». А вот и металлические великаны. Для роботов они и тогда вели себя довольно-таки по-хозяйски. Вот один робот взял гномика за руку и потащил – да, да, потащил, почти так же по-хозяйски, как его тащили в круглой камере под страшный колпак. Может, это ребенок? Надеждин задал себе этот мысленный вопрос, представил маленького гномика и гномиков побольше, и Крус понял его. Нет, тащили взрослого гнома, потому что маленький гном, вон он, был гораздо меньше. «Спасибо, Крус, ты пытаешься понять меня. И я стараюсь понять тебя. И это прекрасно. Прости меня за выспренность стиля, но что может быть прекраснее, когда два живых существа пытаются понять друг друга? Я не большой философ, я всего-навсего командир грузового космолета, но я думаю, что не разум как таковой венчает природную пирамиду, а стремление понять другого, утешить и помочь». «Да, – сказало прикосновение Круса, – это, наверное, так». – Это Галинта, – сказал Густов дефам, которые молча стояли и смотрели на него. – А это, друг Галинта, мои товарищи. Что с тобой, ты боишься? Трехрукий сжался, опустил голову, и все его четыре глаза затянулись белесыми перепонками. Он прижимался к Густову, и тельце его вздрагивало. Он так и не отпустил руку Густова, наоборот, вцепился в нее, как испуганный ребенок. «Именно так, – подумал Густов, – как испуганный ребенок». В конце концов, так уж велика разница между этим клювастым трехруким существом и им, землянином? И если он прижимается к нему, значит, верит ему и ищет у него защиты. Странно, странно, конечно, гладить по головке такого гномика и следить, как все его четыре глаза по очереди вращаются, следуя за твоей рукой, но все равно приятно. И даже чувство голода ослабло – таким могучим ощутил себя на мгновение Густов. – Это верт, – сказал наконец Утренний Ветер. – Их давно нет. Откуда он пришел? – Я привел его из подземелья, – сказал Густов и улыбнулся. Уж очень забавно прозвучали его слова. Речитатив из какой-нибудь старинной оперы. – Разве верты живы? Их нет. Это все знают. – Это сразу не объяснишь, Утренний Ветер. Я тебе рассказывал, но ты не слушал. Там много вертов… – Они там живут? – Нет. Они неживые. – Как же ты его привел? – Мне трудно объяснить, но там есть устройство, которое, видимо, оживляет вертов. Все помолчали. Наконец один из дефов сказал: – Зачем он нам? – Как зачем? – удивился Густов. – Верты плохие. – Почему? – Верты плохие, – упрямо повторил деф. – Чем же они плохие? – Это все знают. – Кто все? – Все. – Но что плохого он сделал тебе? – Мне он ничего не сделал, потому что они умерли. Они потому и умерли, что плохие. Все умерли. – Утренний Ветер, – спросил Густов, – я не понимаю, почему вы… – Видишь ли, Володя, есть вещи, которые знает каждый кирд. Это называется история. Каждый кирд знает, что верты плохие. Они эксплуатировали кирдов, отнимали у кирдов аккумуляторы… – Зачем им нужны были аккумуляторы? – Как зачем? Все знают, для чего нужны аккумуляторы. Без них и шагу не ступишь. – Но я же обхожусь без аккумуляторов. – Ты – другое дело. – Может быть, им тоже не нужны аккумуляторы. Посмотрите на Галинту. У него же совсем другое тело, не как у вас. Мне кажется, никакие аккумуляторы ему не нужны. Но дело не в них. Я никак не возьму в толк, почему все-таки верты плохие. – Тебе же объясняют, – нетерпеливо сказал Тропинка, – они плохие. Это все знают. – Это я уже слышал, – сказал Густов. – Но вы повторяете одно и то же: они плохие, это все знают. – Но это действительно все знают, – сказал Утренний Ветер. – Я никак не пойму, чего ты хочешь. – Я хочу не заклинаний: «Это все знают, это все знают». Я хочу фактов. – Что такое факт? – Это то, что случилось на самом деле. – Вот тебе факты: верты отнимали у кирдов аккумуляторы, они их заставляли много работать. Они плохие. Это факты. – Откуда ты их знаешь? – Ты говоришь странно, Володя, – сказал Утренний Ветер. – Их все знают. – Откуда? – Что значит откуда? – Ты видел когда-нибудь вертов? – Нет, конечно. Они давно умерли. – Так как же ты можешь утверждать, что они мучали кирдов? – Потому что я знаю. – Рассвет! – вскричал Густов. – Ты мудрый, я не хочу спорить с вами, но я хочу понять, откуда вы знаете факты из жизни вертов? – Их знает каждый кирд, Володя. – И вы им верите? – Как можно не верить истории? На то она и история. – А кто учит вас истории? – Она у нас в голове. – Кто ее закладывает туда? – Как кто? Мозг, конечно. – А вы верите Мозгу? – Нет, конечно, Мозг наш враг. – Как же вы тогда можете верить истории, которую вложил в ваши головы Мозг? Рассвет помолчал, потом молвил задумчиво: – Твои слова непривычны, и мне нечего тебе возразить. Я должен обдумать их. – Значит, вы согласны, чтобы Галинта остался с нами? Никто не ответил. Дефы старались не смотреть па Густова. – Ты должен понять, – сказал наконец Рассвет. – Что? – Когда долго носишь в голове какое-то знание, оно… с ним очень трудно расстаться. Может быть, в том, что ты говорил, многое смущает наши умы, но мы привыкли считать вертов плохими… Лучше пусть он уйдет. То ли мучили Густова спазмы пустого желудка, то ли скребли сердце пустые глаза товарищей, но он вдруг закричал: – Вы, дефы, говорите о любви! А сами набиты злобными предрассудками, мне стыдно за вас! Дефы молчали. Запал прошел, и Густов замолчал. На него навалилась огромная усталость и ощущение полной тщеты своих усилий. И привычное уже отчаяние. И не только в гномике было дело – все, все было бессмысленно в этом тупом и жестоком мире. Тупая жестокость была вечна и беспредельна, она существовала, наверное, столько же, сколько желтое небо, и надеяться побороть ее было надеждой песчинки остановить крутивший ее шторм. Тупая жестокость была несокрушима, она – свойство материи, и его сражения с ней были атакой муравья па бронированную крепость. Нет, поправил он себя, муравей мудрее его. Муравей не понимает, что делает и куда ползет, и в этом его сила. А он понимает, что делать ему нечего и ползти некуда. И в этом его слабость. Кому есть дело до пустых глаз и жалобного мычания его товарищей, до мук голода, что время от времени прожигали его желудок, до безнадежности, что придавливала его тяжким прессом, перехватывала дыхание, до маленького гномика Галинты, который все еще держал его за руку. – Пойдем, – сказал он и слегка сжал ладонь. Узкая ладонь гномика ответила благодарным пожатием. |
||
|