"Бета Семь при ближайшем рассмотрении" - читать интересную книгу автора (Юрьев Зиновий Юрьевич)

11

–О великий Мозг, – сказал кладовщик проверочной станции, – докладывает Шестьсот пятьдесят шестой.

Главный канал связи был гулким, просторным, и кладовщику показалось, что он даже слышит эхо своих слов: «…той, той…»

– Говори, – послышалась команда Мозга, – но будь краток.

– Великий Творец, на станции прячется кирд без номера. Я не знаю, кто он, но он появился в тот день, когда на станцию пришел начальник стражи с двумя крестами на груди.

– Ты видел его?

– Нет, о великий Творец.

– Откуда же ты знаешь?

– Старые тела попадают ко мне на склад. Там и сейчас лежит туловище с двумя крестами.

– Как же проходит проверку кирд без номера?

– Он получает штамп.

– Кто ставит его?

– Начальник станции кирд Четыреста одиннадцатый. – Ты уверен?

– О великий Мозг, Создатель всего сущего, я знаю, что меня ждет, если я ошибаюсь.

– Хороший ответ, кладовщик. Никто не должен знать о нашем разговоре.

– Слушаюсь, Повелитель мира.

Измена, кругом измена. Гнусные дефы лезут из всех углов, как извечный хаос, который ненавидит порядок, как тьма, которая всегда норовит залить, загасить свет. Это было хорошее сравнение. Он, Мозг, был светом который освещал весь мир и защищал его от темных сил неразумной стихии.

Только что, совсем недавно, он сам проверял Четыреста одиннадцатого на фантомной машине, и вот и в него уже вползла зараза измены. Вырвать ее, выжечь, чтоб не захлестнула она город. Чтоб не исказила четкие прямые линии великого чертежа, который он создал. Чтобы преградить путь ненавистным дефам.

Он вызвал начальника стражи и приказал немедленно обыскать проверочную станцию, во что бы то ни стало найти безымянного кирда, схватить его, но под пресс не бросать, пока он сам не проверит его, а также задержать начальника станции.

* * *

Бывший кирд Двести семьдесят четвертый, бывший начальник стражи, стоял на лестнице, ведущей в склад, и ждал Четыреста одиннадцатого. Жизнь его треснула, раскололась на две неравные части. В одной было безмятежное существование добропорядочного кирда, работа, изучение пришельцев, доклады Мозгу, новое назначение, два креста на груди, стражники, ловившие каждое его слово, вызов в саму башню Мозга. Было ощущение себя частью большого механизма, было тихое удовлетворение от своей полезности, от принадлежности к этому механизму. Было удовлетворение от растворения в механизме, когда порой перестаешь ощущать себя отдельным кирдом, забываешь, что ты Двести семьдесят четвертый, а становишься безымянной частицей чего-то большего, чем ты, более сильного, чем ты, более мудрого. В другой части был безымянный деф, который прячется по закоулкам проверочной станции и которым управляют теперь не приказы Творца, а жгучая ненависть к нему. Если бы только этот коварный Мозг был перед ним, он бы кинулся на него всем своим весом, крушил бы его куб, давил, прыгал на нем, пока последняя искорка не покинула бы искореженные схемы. Будь он проклят!

В башню не войти. Вход открывает только сам Мозг. Но ничего, он дождется своего часа, он еще поговорит с Творцом. На своем языке.

Четыреста одиннадцатый обещал ему, что ждать придется не так долго, что у него есть план. Интересно, что это за план…

Он услышал шаги по лестнице. Наверное, Четыреста одиннадцатый, он уже давно ждет его. Сначала он увидел ноги. Ноги ничем не отличались от других ног, ноги как ноги, но они тут же заставили его двигатели включиться на полную мощность. Четыреста одиннадцатый так не ходил, не ходил такими медленными, осторожными шажками. Так может идти кирд, знающий, что его поджидает опасность.

Он впился глазами в спускающиеся по лестнице ноги, прижался к стене. Он не ошибся, это был не Четыреста одиннадцатый, а стражник.

Мозг был далеко, его башня недоступна, но перед ним был его посланец, и ненависть, что переполняла его, бросила его на стражника. Он прыгнул, ударил плечом стражника в грудь.

Стражник не ожидал нападения. Он давно уже носил крест на груди и не раз и не два выдергивал кирдов из их привычного существования. Кто там у них оказывался дефом – это уже было не его дело. Но все без исключения цепенели, когда видели перед собой грозный бело-голубой крест, и покорно шли за ним.

«За мной!» – командовал он, и те, кому он приказывал следовать за ним, послушно шли. Он даже редко брал их за руку, потому что им и в голову не приходило ослушаться. Он был стражником, он выполнял приказы Творца, а потому никто не смел сопротивляться.

Поэтому стражник не ожидал нападения, и удар ошеломил его. Он покачнулся, но удержался на ногах. На какую-то долю секунды он сконцентрировал все свое внимание на сохранении равновесия, и это-то и дало возможность бывшему начальнику стражи вырвать из рук врага трубку. Он направил ее на стражника.

– Ты!.. – завопил стражник и кинулся на него, но голубой луч трубки вспыхнул на мгновение ярким пятном на его голове, прожег ее оболочку, расплавил и испарил схемы его мозга.

Стражник еще двигался, но лишь по инерции, работой его двигателей никто больше не управлял, и никто не координировал их взаимодействие. Долю секунды сила инерции боролась с силой тяжести, но только долю. Сила тяжести победила, стражник рухнул с грохотом на ступеньки и медленно скатился вниз.

Бывший Двести семьдесят четвертый стоял на лестнице, сжимая в руке трубку. Ярость стремительного боя прошла, он, казалось, дал выход и ненависти к Мозгу, которая переполняла его.

Далеко ему не уйти. Раз они уже узнали, что его еще не сунули под пресс, на станцию послали не одного стражника. Тот, который занял его место, уж постарается выслужиться. Всю, наверное, стражу стянул сюда.

Недолгой получилась отсрочка. Мозг победил. Сила всегда побеждает.

Ему не хотелось больше думать о Мозге, не хотелось представлять, как луч из трубки стражника вопьется в его голову – и он рухнет, так же страшно подвернув руки и ноги. Быстрей бы впасть в вечное небытие. Оно звало. В нем не было проклятого Творца, тупых стражников с короткими трубками в руках, не было страха и ненависти. Он поднял трубку и приставил ее к голове. Он уже хотел было нажать на кнопку, но подумал в этот момент о Четыреста одиннадцатом. Его они тоже отправят под пресс…

Кирд он или деф, но он не выполнил приказ Мозга, спас его от вечного небытия. И не его вина, что спасение оказалось таким недолгим.

Он никогда не думал о других. Любовь и преданность адресовались только Творцу, но сейчас в первый и последний раз в жизни ему остро захотелось сделать что-то для другого. Если бы он мог помочь Четыреста одиннадцатому… Может быть, он успел бы уйти из города.

Чувство это было совершенно новым для бывшего Двести семьдесят четвертого. Оно как бы осветило его сознание непривычным светом, и знакомый мир стал другим. В этом другом мире он не был бы таким, каким его создал Мозг, – холодной равнодушной и одинокой машиной. Он помогал бы другим, и множество теплых щупальцев протянулось бы от него к другим и от других к нему.

Поздно, этого мира нет, есть только жестокий мир Мозга. И его самого больше нет, только тень его еще осталась. Но все равно он поможет Четыреста одиннадцатому.

Он поднялся по лестнице и осторожно выглянул.

Кто-то бежал по проходу и кричал:

– Вон он, поднялся по лестнице! Это он, я знаю, я – кладовщик, я знаю эту лестницу!

В зале было много кирдов. И те, кто проверял, и те, кого проверяли. Они все застыли и молча смотрели на бегущего кладовщика и на него.

Он хотел было нырнуть вниз, спрятаться, забиться куда-нибудь в угол, но спрятаться было некуда. Он посмотрел на стенд, на котором обычно работал Четыреста одиннадцатый. Начальник станции тоже оцепенел, но глядел не на него, а только на кладовщика.

Бывший начальник станции рывком выскочил в зал.

– Вот он! – кричал кладовщик.

Он был уже совсем близко и заметил, наверное, трубку в его руках. Он остановился. Глаза его обшарили зал в поисках стражников, но не нашли ни одного. Он словно завороженный смотрел теперь на трубку, потом повернулся и бросился бежать.

Бывший Двести семьдесят четвертый так и не понял, споткнулся ли он или кто-то подставил ему ногу, но кладовщик с лязгом упал.

– Держите его! – завопил он, уперся руками в пол и начал вставать.

Бывшему Двести семьдесят четвертому казалось, что он поднимает трубку и целится бесконечно долго, и он был рад этому, потому что боковым глазом он видел, как Четыреста одиннадцатый махнул ему рукой и исчез. Он нажал кнопку, и кладовщик забился на полу, задергал ногами. Не очень удачный был выстрел, подумал он. Он знал, чувствовал, что истекают последние мгновения перед наступлением вечного небытия, бесконечная печаль неслась на него с глухим гулом, но он все-таки успел почувствовать теплое чувство благодарности Четыреста одиннадцатого.

Он слышал топот шагов, но звук был слабым, словно приходил издалека. Он не успел даже подумать, откуда они доносятся, потому что пол начал стремительно приближаться к нему, подскочил и ударил в него, и больше он ничего не видел.

* * *

– Вставайте, ребятки, – сказал Густов Надеждину и Маркову, но они лишь вздрогнули и замычали. – Коля, миленький, Сашок… – Он дернул Надеждина за руку, и тот покорно встал. Потом заставил встать Маркова. – Галинта, – кивнул он трехрукому, – пошли.

Дефы стояли молчаливым полукольцом и смотрели на них.

– Володя, – сказал Утренний Ветер, – нам не хочется отпускать тебя. Ты сердишься…

– Дело не в этом, друзья. Я ж вам объяснил. Мы не можем долго обходиться без пищи, так же как и вы без заряженных аккумуляторов. В городе, в круглом здании, наши рационы…

– Стражники отправят вас в вечное небытие.

– А может быть, и нет. А без пищи мы уже безусловно окажемся там.

– Мы попытаемся добыть ваши рационы.

– Опять вылазка в город. Они стали хорошо обороняться. Вы теряете все больше товарищей.

– Это правда, – печально сказал Рассвет.

– У нас нет выхода. Мы пойдем.

Густов вдруг явственно увидел себя со стороны держащего за руки двух своих товарищей, как маленьких детей. Печальная нянька печальных больших детей.

Когда он тянул их за руки, они послушно шли за ним. Галинта шел впереди.

Их догнал Рассвет.

– Володя, – сказал он, – я все время думал о твоих словах…

– О каких, друг Рассвет?

– О вертах.

– А…

– Наверное, ты прав. Наверное, нельзя впускать в голову ни одной мысли, которую ты не проверишь сам. Мысли в голове должны быть только своими, чужих туда пускать нельзя, а убеждение, что верты плохие, – это чужое убеждение. Это убеждение Мозга. Это его история. А если история создается тем, кто в ней заинтересован, это уже не история. Ты прав, друг Володя. Прости нас. Мозг наш враг, но мы носим в своих головах еще много ядовитых семян, которые он бросил в нас… Иногда нам кажется, что мы повыдергивали все стебельки, но они снова и снова прут из нас. Ты пришел из другого мира, объясни: почему зло растет так легко, а добро с трудом пробивается наружу?

– Я не знаю, брат. Может быть, потому, что зло ближе к равнодушной природе. Может быть, в основе зла равнодушие, то есть привязанность только к себе. А доброта – это драгоценное растение, с гигантским трудом и невероятными страданиями выведенное разумом за бессчетные поколения. Ты не представляешь, Рассвет, как я рад и горд, что ты догнал нас. Это подвиг.

– Почему?

– Мне иногда кажется, что истинная мудрость не в создании или понимании новых идей, а в умении под­вергнуть сомнению привычные понятия. Это гораздо труд ней. Прощай, друг Рассвет. Может, ты все-таки останешься? Мне грустно расставаться с тобой.

– Мне тоже, но я не вижу другого выхода.

– Ты помнишь, как найти дорогу?

Да. Утренний Ветер хорошо объяснил мне. Прощай, друг.

– Прощай, Володя.

Они шли медленно, и Галинта иногда останавливался, чтобы подождать их. Усталость все больше наваливалась на Густова, нашептывала соблазнительно: сядь, отдохни. Бороться с ней было трудно, потому что ей нечего было возразить. Куда он тащит их, зачем? Он ведь и сам не очень-то верил в то, что задумал. Их подстерегало такое количество «если», что продраться через этот частокол было практически невозможно. Если произойдет чудо и он благополучно доведет свою скорбную команду до города, не собьется с пути, не заблудится в похожих друг на друга развалинах, не заснет на ходу и не замерзнет ночью, это еще ничего не будет значить. Их могут схватить, их, скорее всего, именно схватят, и, скорее всего, он разделит участь товарищей. И из него выкрадут сознание, и его сделают пускающим слюни идиотом. И Галинту схватят, бедного гномика. Эти роботы почему-то не любят вертов. Если и дефы ощетинились против него, легко представить себе реакцию обычных кирдов.

Но если даже случится второе чудо, состоится целый парад чудес, нет никакой гарантии, что в их старой камере пыток все еще валяются на полу сумки с едой. И нет никакой гарантии, что он вообще сумеет найти этот милый круглый домик. А если найдет – открыть. И одному Галинте известно, что он ест. Если, впрочем, ему это известно, потому что, в сущности, он даже не знал, кто шел перед ним, поблескивая задними глазами, – заводная говорящая кукла, воскрешенный каким-то образом верт или что-нибудь еще.

И отправился он в этот бессмысленный путь не потому, что действительно надеялся добыть еду, а потому, что просто не мог сидеть и ждать покорно конца. Слишком долго были они на этой проклятой планете щепками, которые крутил и тащил какой-то дьявольский поток. Так и не совсем так. Он все время играл с собой в маленькие игры, преимущественно в прятки. Чем ближе маячил конец, уже не покрытый дымкой абстракции, а ясный и безжалостно очевидный, тем больше он надеялся на чудо.

Он вдруг вспомнил, как совсем еще малышом слушал важные рассуждения старшего брата о движении моле­кул.

«Понимаешь, дурында, они маленькие и летают по комнате взад и вперед. Это и есть воздух, которым мы дышим».

Он вдруг испугался:

«А что, если они все вдруг слетятся в угол? Мы задохнемся, да?»

«Ты дурында, – снисходительно сказал брат. – Их так много, что они не могут собраться в кучку»

«А если соберутся?»

«Это невозможно».

«Наверное, – думал он тогда, брат прав. Он всегда был прав. Он знает все на свете. Но вдруг все-таки эти молекулы (он представлял их в виде маленьких мошек) не послушают брата?»

Тогда, на том далеком свете, он боялся того, чего быть не могло. Сейчас, наоборот, он жаждал верить в то, во что верить было невозможно. Но чем невозможнее было спасение, тем жарче пылала в нем надежда. Признаться себе в том, что он верит в нее, было опасно. Нельзя было сглазить эту немыслимую, противоестественную надежду. Даже помянуть ее имя всуе он боялся: а вдруг спугнет ее?

Марков жалобно застонал. Лицо его исказила болезненная гримаса. «Боже, и это Сашка…» Он вдруг сообразил, что бормочет что-то невразумительно-ласковое, что, наверное, бормотал бы своему ребенку, если бы остался с Валентиной… Почему если бы? Вон она идет навстречу ему, сейчас она, улыбнется и спросит, откуда у него такие взрослые дети. Он хотел что-то крикнуть ей, но услышал шорох над головой. Совсем низко над ними летели две черно-красные, словно надевшие траур птицы. Они медленно взмахивали двумя парами бахромчатых крыльев и между взмахами заметно теряли высоту, которую тут же снова набирали.

– Ани, – сказал Галинта.

– Это птицы? – спросил зачем-то Густов.

– Ани, – повторил Галинта. Он повернул голову и неожиданно издал какой-то клекот.

Четырехкрылые твари в ответ заложили плавный вираж, вытянули длинные шеи и, казалось, с интересом рассматривали гномика. Галинта еще раз издал клекот, и обе птицы тяжко опустились рядом с ним. Гномик подбежал к ним, заклекотал, зацокал, протянул все три руки, и птицы сладострастно подсунули под них маленькие толовки на длинных гибких шеях, завертели ими. Они закрыли бусинки-глаза и тихонько клекотали, словно что-то медленно варилось в них.

Надеждин и Марков жалобно хныкали, они боялись птиц, а Густов не мог даже удивляться. Он был так измучен, так гудели у него ноги, что он бы с радостью стоял и глазел на что угодно, лишь бы не тащиться дальше.

Птицы неторопливо взмахнули крыльями, тяжко взмыли в воздух, и Густов вздохнул и сказал:

– Пошли, ребята.

Галинта не двигался. Он покачал головой, показал средней рукой на небо и сказал:

– Ани.

– Я понимаю, что это ани, но нужно идти.

– Нет, – вдруг сказал Галинта. – Ждать…

Даже у приговоренного к казни бывают свои радости. Так уж устроен человек. Два слова сказал гномик, всего два словечка, а Густов испытал беспричинную радость, словно в густом губительном тумане, который все время клубился вокруг него и скрывал все на свете, вдруг появился просвет.

– Галинта, друг! – закричал Густов, и Надеждин и Марков испуганно вздрогнули. – Ты говоришь, ты понимаешь меня.

Галинта покачал головой, как будто хотел сказать: «Ну что ты, не все сразу», и повторил:

– Ждать. Ани.

Он сел на землю и закрыл все четыре глаза.

– Ну что ж, другой бы спорил, – вздохнул Густов.

Он дернул своих подопечных за руки, и они опустились рядом с ним. Сел и он.

Боже правый, – думал он, – неужели они когда-то ле­тели на своем грузовике, незлобиво и лениво подсмеивались друг над другом, неторопливо вспоминали о земных делах и так же неторопливо думали о будущем? Какими те трое каза­лись ему теперь плоскими, самодовольно-невежественными, не знающими ни настоящего горя, ни трагедии, ни надежды, ни смирения. Они были бесконечно молоды по сравнению с ним.

Он понял, что задремал, потому что старший брат мед­ленно взмахнул руками и взлетел. Летел он тяжко, неумело, на лбу блестел пот. Густову было страшно. Он вовсе не боялся, что Юрка упадет, у Юрки всегда все в жизни получалось; он боялся, что братец пролетит над ним и не заметит его, а он сей­час зачем-то ему был очень нужен. Он начал думать, почему ему так нужен брат, и наконец понял: ну конечно же, как он сра­зу не сообразил: брат летит наловить молекул и сможет по­кор­мить его. Это было естественно. Странно было, почему Юр­ка не говорит с ним, а издает какой-то птичий клекот. Он ис­пугался и открыл глаза. Сердце дернулось и понеслось вскачь. Прямо около его рта изгибался длинный червь, пе­ре­хваченный множеством колечек. Он сфокусировал глаза. Червя зажала в клюве одна из черно-красных траурных птиц.

– Асур, – сказал Галинта, раскрыл рот-щель и показал в него средней рукой.

В трепете четырех крыльев около него опустился второй ань и протянул Галинте в клюве похожую живность.

– Асур, – повторил Галинта, взял извивающуюся тварь и засунул себе в рот.

Густов содрогнулся. Ему показалось, что вот-вот его вырвет при виде угощения, которое ему предлагалось, но желудок был мудрее его. Он не дернулся, пытаясь вывернуться наизнанку от отвращения. Наоборот, он потянулся навстречу пище. Что ж, выбора у него не было. Вернее, был, но неравнозначный: целый частокол «если» на пути к пище и длинный парад чудес, потребных для ее добычи, и живая, реальная пища. Конечно, он может погибнуть от яда этого червя, но и без него он погибнет. Он вдруг понял, что участвует в обсуждении вопроса о съедобности червя скорее как зритель, без права голоса. Желудок уже отключил его разум, сам взял на себя управление правой рукой, протянул ее к клюву птицы, за ставил взять червя. Червь сильно и упруго извивался в руке, как пойманная на крючок рыбина. Желудок поднес руку ко рту и открыл его, вобрал губами чужую плоть и сдавил зубы. Он съел червя, так и не определив его вкуса. Желудку было не до вкуса, он сражался за жизнь и не обращал внимания на детали.

– Асур? – спросил Галинта.

– Асур, – ответил Густов.

– Асур, – сказал Галинта, заклекотал, и ань, с любопытством смотревший на Густова, внезапно резко дернул головой, поднял клюв к желтому небу.

В кончике клюва был зажат очередной асур. Он походил на иллюзиониста гордо посматривающего на зрителей.

Пока он сам жевал инопланетного червя, он рисковал только своей шкурой, которая уже не много стоила к этому времени. Теперь нужно было решать, кормить ли ими товарищей. Да, пока он жив, никаких симптомов отравления не замечалось. Но прошло всего несколько минут С другой стороны, если с ним что-нибудь случится, ребята все равно пропадут без него. «Ребята, – поправил он себя, – не ребята, а то, что от них осталось». Он взял червя и всунул его в разинутый, как у птенца, рот Надеждина. Тот начал жадно жевать, торопясь, давясь, пуская слюни. Накормил он и Маркова.

– Асур, – сказал он, и Галинта энергично закивал вытянутой головой.

Он не знал, что такое асур, название ли спасительных червей или что-нибудь еще, но он произнес слово с чувством благодарности.

* * *

Четыреста одиннадцатый видел, как вошел стражник, но сначала не обратил на него внимания: мало ли страж­ников заходит на станцию! Одному нужен дневной разрешающий штамп, другой заглянул проверить и зарядить свой тестер, третий притащил для проверки какого-нибудь показавшегося ему подозрительным кирда.

Но стражник не подошел к проверочным стендам, не направился к нему, а медленно и настороженно двинулся прямо к лестнице, которая вела в склад. Это могло означать только одно: он пришел за Шестьсот пятьдесят шестым. Бедный деф не успел еще пройти школу спасительного обмана, ошибся, наверное, остановился где-нибудь на улице, задумался, и кто-нибудь тут же на него донес. О, это у них получается изумительно! Стоит кому-нибудь хоть в чем-то оказаться не похожим на безликую массу бездумных кирдов, тут же донос. О, дефов они чувствуют издалека, дьявольское у них чутье на отличных от себя! И призывать их к доносам не надо, что-что, а это они делают исправно.

«Бедный кладовщик!» – еще раз подумал он, понимая, что ничего сделать нельзя. За себя он не боялся, он научился маскироваться, а новообращенный деф его не выдаст, даже если его будет допрашивать сам Мозг. Конечно, если его подключат к фантомной машине, тогда другое дело. Но он так давно жил бок о бок с постоянной опасностью, что привык к ней, и мысль о вечном небытии уже не заставляла содрогаться. Жаль было бы только плана…

«Работать, спокойно работать, как будто ничего не случилось», – сказал он себе. Что ж, борьба требует жертв. Сегодня кладовщик, завтра стражник может прийти за ним. И все-таки жалко было беднягу – так обрадовался он, что нашел брата, так сияли все его глаза!

В этот момент он почувствовал, как непроизвольно увеличили обороты его двигатели. Он еще не полностью осознал, что случилось, но постоянно жившее в нем чувство опасности уже подняло тревогу. Недалеко от лестницы он увидел кладовщика, который с жадным любопытством смотрел то на стражника, который начал осторожно спускаться по ней, то на него, Четыреста одиннадцатого.

Он не пытался убежать, не делал вид, что занят каким-то делом, не бросился к начальнику за защитой.

И значить это могло только одно: он не метался по станции потому, что не боялся, а не боялся потому, что донес сам. Сам оказался предателем. А он… братом его называл, расслабился. И черная пропасть вечного небытия рывком приблизилась, он уже мог заглянуть в бездонный провал. Пропасть окружила его со всех сторон, спасения не было. Руки его автоматически двигались, но думал он только о конце. Что ж, он был готов. Не он, так другие придумают план, не его – так другой. Все равно этому уроду-городу долго не простоять…

До него донесся какой-то шум, по лестнице в зал вбе­жал… нет, это был не стражник, на груди не было бело-голубого креста. Он услышал крик: «Вон он, поднялся по лестнице! Это он, я знаю, я – кладовщик, я знаю эту лестницу!» Это кричал кладовщик. Только теперь он увидел, что кирд, поднявшийся по лестнице, был бывший Двести семьдесят четвертый. В руке он держал трубку. Он заметил кладовщика и кинулся за ним, поднимая для выстрела трубку. Но боковыми глазами он успел поймать взгляд Четыреста одиннадцатого и коротко махнул рукой.

Четыреста одиннадцатый плохо видел, что произошло в зале, потому что он уже бежал. Он видел какое-то мелькание, отблеск сначала одной вспышки на блестящих частях проверочных машин, потом второй, лязг падающего на металлический пол тела.

Он бежал, всем телом чувствуя, как вот сейчас, в следующее мгновение, луч ударит и в него. «Интересно, зачем-то пронеслась в его мозгу никчемная мысль, – когда стреляют в тебя, успеваешь увидеть луч?»

Он уже выскочил из здания станции. Прямо на него бежали два стражника. Все… Нет, пропасть отступила на несколько шагов. Они промчались мимо, за ними плыла грузовая тележка.

Он перешел на шаг. Нельзя было привлекать к себе внимание. Пусть сами ищут его, тупые крестовики. Наверное, они еще разбираются, что случилось на станции. Пока еще у него есть время. Только не привлекать к себе внимание, идти ровным, спокойным шагом, первым или вторым – неважно. Ведь он мог идти выполнять приказ, а мог возвращаться в загон после его выполнения.

Он не знал, куда идти. К себе идти было нельзя: там-то стражники уж наверняка побывают. Он деловито шел по улицам, поворачивая то в одну сторону, то в другую. Только подальше от станции, только не отличаться от других, только слиться с толпами кирдов.

Все в городе ощетинилось опасностью, из-за следующего угла мог показаться стражник, за любым домом его могла поджидать черная пропасть. Дома, проходившие мимо кирды, желтое небо, красноватая пыль под ногами – все было враждебно, все жаждало спихнуть его в провал без дна. Лети, деф, в вечное небытие, будешь знать, как высовываться; думать, видишь ли, захотел по-своему. Кирду вообще думать не нужно, за него Творец думает, а уж по-своему – это уж точно дефье проклятое свойство. От них, от дефов, все напасти. Тащат говорят, все аккумуляторы, вот и приходится добрым кирдам ждать теперь, пока дадут новый…

Дважды ему казалось, что встречные стражники смотрят на него как-то особенно, и он напрягался, готовясь к последней и бессмысленной схватке. Но один раз патруль прошел мимо, даже не обратив внимания. Другой стражник лениво поднял тестер, услышал щелчок, свидетельствовавший, что разрешающий штамп есть, и даже не взглянул на номер, который появляется на тестере, когда стражники проверяют им прохожих.

Начало темнеть. Небо теряло желтизну, наливалось серым. Все больше кирдов входило в дома, чтобы замереть во временном небытии. В нем шевельнулась глупая зависть: как хорошо было бы и ему спокойно войти в свой загон, привычно нажать на кнопку выключения сознания и законопослушно погрузиться во временное небытие, в котором не надо бояться, не надо о чем-то думать и о чем-то сожалеть. Просто погрузиться в блаженное небытие.

«Нехорошо», – поправил он себя и чуточку прибавил напряжения в цепи, чтобы прогнать наплывавшее на него оцепенение. Это игра словами. Если небытие действительно так желанно, кто тебе мешает тут же включить главный канал связи, услышать привычную гулкую тишину и сказать: «О великий Творец, докладывает беглый деф, бывший начальник проверочной станции. Я жажду небытия и прошу дать его мне…»

Одна мысль о Мозге встряхнула его. Было уже совсем темно, но еще слишком рано для того, чтобы попытаться уйти из города. Но на улицах оставаться было уже опасно.

Раздумывать было некогда, колебаться было нельзя, слишком долго он сегодня играл с опасностью. Он зашел в первый же дом, прислушался. Ни звука. Кирды, стоявшие в загончиках, еще не успели остыть и ярко светились в тепловых лучах. Они-то его не заметят, они уже во временном небытии. Но если заглянет стражник, он обязательно увидит, что кто-то стоит в проходе. Если бы был свободный загон… Мало ли кирдов становятся дефами, мало ли просто гибнут… Ему не повезло – все загончики, как один, были заняты.

Не хотелось, не хотелось ему почему-то снова выходить на улицу, но и оставаться было нельзя. Целый день играла с ним в смертельную игру бездонная пропасть: то приближалась (казалось, еще шаг – и рухнет в нее), то отступала, змеилась где-то в сторонке, а теперь подступила вплотную. Невдалеке шел ночной патруль: два стражника с одной стороны, два – с другой. Ни одного дома не пропускают в каждый заглядывают. Еще бы, ищут главного преступника, странного дефа, который осмелился нару шить приказ самого Творца…

Зашли в соседний дом. И не выскочишь: другая пара караулит на улице. Он повернулся, тихонько, стараясь не топать, пробежал по проходу. Можно было, конечно, просто влезть к какому-нибудь кирду в загончик, места для двоих хватит, но заглянувший в дом стражник может заметить более яркий свет от двух тел. Оставался один шанс, о котором он раньше почему-то не подумал. Кирд во временном небытии ничего не замечает, у пего же выключено сознание. Он шагнул в загончик и нажал на плечи кирда, заставляя его опуститься на пол, но кирд даже не шелохнулся. Он опустился на колени и сильно потянул на себя ноги кирда. Суставы согнулись, центр тяжести сдвинулся, кирд нагнулся и начал оседать. Только не дать ему упасть или удариться о стену: грохот будет такой, что стражник сразу кинется внутрь. Он никогда не думал, что выключенный кирд может быть таким тяжелым. Он с трудом удержал туловище, осторожно уложил его на пол и выпрямился.

Конечно, если бы он мог выключить сознание, его бы уж никак нельзя было отличить от остальных кирдов. Но выключить свое сознание кирд может сам, для этого достаточно нажать на кнопку, но включить его сможет только приказ Мозга. Ведь, впадая во временное небытие, кирд практически перестает существовать. Оставалось надеяться, что разница в яркости свечения невелика: они выключились совсем недавно.

Его судьба, судьба плана, а стало быть, и всего проклятого города зависела сейчас от силы теплового излучения его тела и внимательности стражников. Он приказал себе замереть, остановил двигатели. Все, больше ничего сделать он не мог.

Он услышал шаги у входа.

– Зайдем? – спросил один из стражников.

– Надо зайти. Пустое, конечно, да те могут донести.

– Это верно. Только и ждут, чтоб выслужиться перед новым начальником.

– Ничего, скоро мы их подловим…

– Все вроде нормально.

– Пройти, что ли, по проходу?

– А чего, и так все видно.

– Ладно, пошли, а то до утра не управимся. И где этот деф прячется, хотел бы я знать…

– Я, между прочим, тоже. Неплохо бы его схватить. Тут-то мы бы уже отрапортовали…

– Ладно, пошли, а то те еще подумают, что мы в спячку залегли.

Шаги удалились, а с ними снова отступила пропасть.

Он простоял в загончике до того момента незадолго до рассвета, когда все уже успевает излучить накопленное за день тепло, но еще не видно в оптическом диапазоне.

Он выглянул. Было тихо. Он вышел, прижимаясь на всякий случай к стене. Он благополучно добрался до последнего дома. Еще несколько шагов – и он выйдет из города. Там уже легче. За пределы города стражники выходят редко, жмутся друг к другу, боятся, что не услышат приказов. Без приказов они и шагу ступить не смеют.

Пора. Он бросился в проход между домами, но вдруг услышал крик:

– Стой, деф!

Что ж, добралась до него все-таки ненавистная пропасть, распялила злорадно пасть, не перешагнешь. Он побежал, петляя. И как он его усмотрел, проклятый? Ведь почти ничего не видно.

«Все-таки выстрел видно», – пронеслось у него в мозгу когда все вокруг осветилось голубым всполохом. Кто-то уцепился за его ногу, дернул ее, он потерял равновесие и упал. В ногу, наверное, попал. Сейчас подойдет страж порядка, наклонится, наверное, чтобы не промахнуться во второй раз.

Он лежал тихо. Только бы не пошевельнуться. Он уже в вечном небытии, пусть стражник убедится. Осторожный, идет медленно, шажочки маленькие.

Четыреста одиннадцатый даже не видел его, боялся даже чуть-чуть повернуть голову, только слышал шаги. Так и не увидел, только угадал, почувствовал, как что-то наклонилось над ним, темная масса.

Один, последний шанс. Он знал, что давно должен был впасть в вечное небытие, что не может один деф сражаться с Мозгом, городом и стражей и что только план, который не должен был погибнуть с ним, удерживал его от падения в черный провал. Он резко ударил здоровой ногой, ударил боковым ударом туда, где он угадывал ноги стражника.

«Неопытный, наверное, был стражник», – подумал он, но подумал потом, когда было время думать. Сейчас у него времени думать не было.

– Да что это!.. – взвизгнул стражник, падая. То ли он пытался еще раз выстрелить в Четыреста одиннадцатого, то ли случайно нажал на кнопку в момент падения, но луч брызнул не в лежащего, а в падающего. – Да что… – снова послышался крик, но оборвался в тот самый момент, когда стражник рухнул с грохотом на Четыреста одиннадцатого, дернулся несколько раз и затих.

И опять он остался жив. Он вдруг понял, почему они никак не могли столкнуть его в бездонный провал. В нем было слишком много ненависти к Мозгу и его городу. Ее просто нельзя было выжечь лучом трубки, она была слишком велика, чтобы пролезть в пропасть.

Он с трудом столкнул с себя стражника, попытался встать, но не мог: одна нога не слушалась его команд. Где-то неподалеку должна быть трубка. Он начал нашаривать, но никак не мог найти.

Ладно, с ней или без нее, любой ценой нужно было убираться отсюда. Он уперся в землю целой ногой, поднялся на руках и пополз. Ползти было неудобно, тело царапали камни, несколько раз он упирался головой в крупные обломки, но он продолжал ползти. Он даже не заметил, как плотная темнота начала незаметно сереть, как в сером небе появились первые желтые отсветы. Он полз и полз, не оглядываясь на город.

* * *

С того момента у Галинты осталось ощущение стремительного движения. Именно оно выдернуло его из привычного медленного парения в темной невесомой бесконечности. Он ничего не успел понять, его захлестнул страх падения. Оно было так непривычно, это ощущение, что подавило его сознание, почти выключило его, а может, и прервало на какое-то время, потому что, когда оно снова вернулось, он твердо решил, что он, Галинта, больше не существует. Он видел свет, что было невозможно, потому что в его мире был только свет воспоминаний, а реальный свет быть не мог. Он ощущал тяжесть, что тоже было невообразимо, ибо в его мире не было тяжести. Он получал сигналы от тела, главным образом от спины, которая испытывала некое давление, как будто он лежал на ней. Это было вдвойне нелепо, потому что в его мире не было тел, а стало быть, и сигналов от них. И если можно было усилием воображения представить себе тело, то уж сигналы от него получить было нельзя. Нельзя получать воображаемые сигналы от воображаемого тела, воображаемо лежащего на воображаемой спине.

Наконец – и это, наверное, было самое невероятное – он видел объемный трехмерный мир, который, как им всем давно уже казалось, может существовать только как сон, как игра ума, но не как реальность. Он был слишком сложен, неустойчив и невероятен, чтобы существовать вне их воображения.

Он закрыл глаза, чтобы остановить тягостный поток нелепости. Свет исчез, что было привычно, но осталось все остальное – от ощущения тяжести до ощущения тела, чего быть не могло. Он снова открыл глаза. В его мире от движения век ничего не менялось, потому что веки были воображаемыми и движения их были воображаемыми.

На этот раз взмах их мгновенно изменил картину: ее опять залил немилосердно яркий свет, какого он никогда не видел в воспоминаниях. Закрыл глаза, открыл. Он управлял светом, что было невозможно. Такое количество невозможных вещей свидетельствовало, что его нет.

«Но я же Галинта, – сказал он себе. – Я верт. Я давно умер и вознесся во Временное хранилище. Сначала я ждал обещанного тела и возвращения в нижнюю жизнь, потом понял, что тел не будет никогда, не будет и возвращения, не будет реального мира, что всегда будет зыбкий мрак Хранилища, будут уходящие все дальше воспоминания. Будет, наконец, уверенность, что никакого реального мира внизу вообще нет, что воспоминания – это не отражение бывшей когда-то реальности, а лишь игра воображения, фантастическая мозаика из придуманных осколков.

Да, – сказал он себе, – я Галинта, я знал всех своих соседей и товарищей по Хранилищу, я любил чувствовать близость кроткого Круса, любил вести с ним неспешные беседы о вечности, ибо о чем еще говорить, когда ты вечен?

Да, – сказал он, – я совсем недавно ощутил вместе со всеми яростное метание духа двух пришельцев, которые никак не могли примириться с тем – странные существа! – что попали в Хранилище.

Но этого не может быть, – сказал он себе. – Если я все это знаю и помню, если не прервалась ниточка моего самосознания, значит, я существую. Но в мире, который существовать не может».

Из двух невозможностей нужно было выбирать одну. И он допустил, что невозможный мир все-таки возможен. Это было трудно, тем более что сверху на него смотрело нелепое существо, которого не могла создать никакая фантазия: у него было всего два глаза, вместо нормального клюва – мягкий выступ и широченный рот.

Страха у Галинты не было. Страх должен быть соотнесен с привычной реальностью. В мире, в котором одна невероятность громоздилась на другую, где они пронизывали друг друга, места для страха не было.

Он вдруг почувствовал прилив озорного летучего безумства. Не понимая, что делает, он протянул среднюю руку уроду с двумя глазами. Его ли это была рука, чья-то еще – не имело значения. Он уперся во что-то, толкнул это что-то и почувствовал, что монстр взял его руку в свою и осторожно потянул.

На какое-то время он перестал воспринимать близость урода и странный мир вокруг, потому что его сознание буквально съежилось от лавины сигналов, которые накатывались на него волнами: теплота руки уродца с двумя глазами, ее упругость. Рука урода потянула его руку, и мускулы ее напряглись, потянули связки, связки потянули кости. Все новые мышцы вовлекались в движение, все требовали внимания, для всех нужно было установить порядок. Сигналы бомбардировали его сознание и складывались в ощущение объемного тела. Он просто-напросто не мог справиться с таким потоком невероятной информации, не успевал ее рассортировать, оценить и принять решение по каждому сигналу. Он вынужден был сдаться – он просто прекратил прием сигналов. И тогда – еще одно чудо – тело начало двигаться, ноги перекинулись через край контейнера, уперлись в пол. Боковые руки ухватились за ложе, средняя рука, которую держал урод, потянула туловище, он встал.

Он стоял, слегка покачиваясь, оглушенный, подавленный, взвол­нованный, возбужденный, не в состоянии до конца осознать, что с ним случилось. Ему было одновременно весело и страшно, и он креп­ко держался за руку двуглазого урода, потому что ему казалось: толь­ко его ладонь удерживала его в этом невозможном мире, не дава­ла всплыть наверх в привычную, но теперь почему-то страшную тем­но­ту Хранилища.

Он шел, держался за руку двуглазого и думал. Постепенно мыс­ли его начинали выкарабкиваться из-под груды невозможного и неве­роятного, что обрушилось на него. Сначала медленно, неуве­рен­но, каждое мгновение опасаясь чего-то непоправимого, они начали рас­таскивать завалы, наводить хотя бы относительный порядок в его соз­нании.

Не надо только держаться за образы и понятия, которые ка­за­лись ему незыблемыми. Пусть его сознание станет ровной пустыней с рассыпанными повсюду осколками старых убеждений. Из них он построит новую реальность.

Итак, то, что казалось им невозможным, оказалось возможным. Мир внизу действительно существует, каким бы маловероятным они его ни считали там наверху, в Хранилище. Мудрецы не обманули их. Они действительно создали новые тела для вертов – одно из них сейчас шагало по туннелю, и с каждым шагом он обживал это тело, начиная ощущать своим.

Но почему-то не их мудрецы вернули его к прежней жизни, а некое двуглазое и двурукое существо. Ничего хотя бы отдаленно похожего на него не было в мозаике его воспоминаний. Еще одна тайна в этом страшном и веселом круговороте загадок.

Он шел рядом с мудрецом. Пусть мудрец не похож ни на что и ни на кого, но он явно мудрец. Сказано ведь было: мудрецы создадут новые тела для вертов и вернут их в новую жизнь. Через каждые несколько шагов он сжимал свою руку. Он хотел снова и снова ощущать ответное пожатие ладони мудреца. Она, только она держала его в забытом им мире. Мудрец отвечал, мудрец был добр. Он должен понимать, что происходило в голове Галинты, на то он и мудрец.

Он шел рядом с добрым мудрецом. Пусть все вокруг было невозможно, непонятно и непривычно. Рука мудреца вселяла в него спокойствие, хотя для спокойствия в его голове места было совсем мало.

Потом мудрец привел его куда-то, где он увидел много высоченных существ. Он сразу вспомнил. Даже не он, а древний страх, который, оказывается, таился в нем, подсказал: это кирды. Хотелось бежать, спрятаться, вернуться в покой Хранилища. Но мудрец по-прежнему держал его за руку. Мудрец не был кирдом, не боялся их, и он, Галинта, не будет бояться. Не для того же вернул его мудрец в нижний мир, чтобы отдать кирдам.

Пусть кирды смотрели на него зло и недоверчиво, он не будет бояться, его привел добрый мудрец, и рядом с ним для страха места не было. Мудрец словно окружил его защитным куполом.

Они сидели, и теперь Галинта молил мысленно мудреца, чтобы он не посылал его обратно в Хранилище. Только что, совсем только что очутился он в нижнем мире, а покой Хранилища уже казался ему страшной темницей. Теперь, только теперь он понял, почему так бились и метались в Хранилище духи двух пришельцев…

Откуда-то издалека приплыло к нему воспоминание.

Все трое его родителей учат его:

– Ты не должен ослушиваться кирдов.

– Почему?

– Если ты рассердишь их, они накажут тебя, лишат пищи, не возьмут наверх во Временное хранилище.

– Но почему, почему я должен подчиняться им? – настаивал он.

– Они сильные, – испуганно шептали родители, – мы зависим от них. Никогда ни с кем не обсуждай их.

Потом, когда он вырос, он узнал, что когда-то, в древние времена, кирдов не было. Их создали сами верты, чтобы они служили им. Создатели были горды и радовались: кирды помогали справляться с любой работой.

И чем больше и лучше работали кирды, тем больше гордились их создатели.

– Смотрите, – говорили, – вот мы сидим и смотрим, как трудятся наши кирды, и нам даже не нужно управлять ими, потому что мы создали и особый Мозг, чтобы он руководил кирдами.

Были мудрецы, которые качали головами и спрашивали:

– Откуда вы знаете, что то, что вы создали, хорошо?

Создатели только смеялись, полные веселья и гордости. Они смеялись над дряхлыми мудрецами, которые привыкли к старым обычаям и боялись всего нового.

– Это новое, – говорили они, насмеявшись, – а нового никогда не нужно бояться. Новое всегда лучше старого.

Он вспомнил одного из мудрецов. Его звали Эоли. Он был высок, худ, и глаза его лихорадочно блестели, когда он шел по улицам, поднимая вверх все три руки и кричал:

– Слепцы! Безумцы! Кто, кто вбил в вас нелепую мысль, что новое всегда лучше старого?

Верты вздыхали и отворачивались. Старик был дурно воспитан, голос у него был скрипучий и неприятный для слуха, и то, что он выкрикивал, было тягостно слушать.

– Бедняга давно уже плохо соображает, – качали многие головами. – Разве может быть худо то, что хорошо? Разве может быть плохо, что нам служат кирды? Разве плохо, что они освобождают нас от тяжкой работы? Разве плохо, что у нас больше теперь времени, чтобы петь танцевать и смотреть на звезды?

– Опомнитесь! – вопил Эоли и махал руками. Руки у него были худые и грязные, потому что он не позволял, чтобы за ним ухаживали кирды, и все делал сам. – Опомнитесь стряхните с себя гордыню, верты, вы идете к пропасти!

Те, мимо кого он брел, смеялись и говорили:

– О чем ты, Эоли? Посмотри на нас, разве мы похожи на тех, кто идет к пропасти? Мы же поем и веселимся.

– Тем более заслуживаете вы презрения, слепцы!

– Но почему же?

– Вы дважды презренны: вы не только шагаете к пропасти, которая поглотит вас, – вы делаете это с удо­вольствием.

– Не смотрите на него, – шептали взрослые маленьким.

– Но почему?

– Он дурно воспитан, у него грязные руки и скрипучий голос, у него рваная одежда, он мешает нам. Он оскорбляет наше представление о том, каким должен быть верт.

Эоли уходил, размахивая руками и бормоча под нос темные пророчества. Он уходил, а другие мудрецы тяжко вздыхали. Им было стыдно своего страха.

– Откуда вы знаете, – спрашивали они, – что кирды и их Мозг не причинят нам вреда?

– Как вы не понимаете, – снова начали смеяться создатели кирдов, – что все предусмотрено, что в Мозг вложено главное ограничение: он никогда не будет делать ничьего, что было бы плохо вертам. Вот это-то ограничение и снимает все страхи. Не вы мудрецы, не те, кто боится, а мы, создатели нового. Мы все предусмотрели, и наша мудрость навсегда сделала кирдов послушными рабами. Почему вы накликаете несчастья, вместо того чтобы петь с нами и радоваться настоящей мудрости? Что лучше: быть свободным от тяжкого труда, радоваться жизни и смотреть на звезды или трудиться вечно согбенным, как Эоли, который не может даже отмыть руки? Люди мы или скоты, рожденные для упряжки? На что должны смотреть мы: на пыль у наших ног или на небосвод?

Потом, когда Галинта стал еще старше, он спрашивал, но уже только себя, потому что спрашивать других было опасно: «Как же так? Кирды созданы, чтобы служить вертам, все знают, что в них вложено главное ограничение, а они все чаще наказывают вертов, лишают их пищи, а иногда и крова. Все знают что такое главное ограничение: кирд никогда не будет делать ничего, что было бы плохо вертам».

Конечно, можно было бы спросить создателей кирдов, тех, кто когда-то так гордился своими творениями, но их уже давно никто не видел. Кирды объявили, что создали им все условия, чтобы они спокойно работали над их дальнейшим усовершенствованием.

Приходилось думать самому. «Наверное, – думал он сначала, – никакого противоречия нет, оно только кажущееся. Наверное, вертам полезно, чтобы ими управляли кирды, наверное, им полезно, чтобы их иногда наказывали и лишали пищи. Ведь все знали про главное ограничение, а его кирды отменить не могли, оно просто-напросто было встроено в их мозг, стало быть, несовершенны не кирды, а он сам. Раз ему чудится, что кирды делают своим создателям зло – а зла они сделать не могут из-за главного ограничения, – значит, он просто плохо понимает истинную мудрость». А чтобы еще подальше отпугнуть от себя сомнения, говорил себе: «Ты судишь поверхностно, ты не умеешь проникнуть в суть вещей. Тем-то мудрецы и отличаются, что они видят дальше и глубже простых вертов вроде меня».

И все равно ему казалось, что он чего-то не понимает, что никак не может он разобраться, почему вертам нужно бояться своих слуг. А они боялись. Этого нельзя было не видеть. Сколько раз наблюдал он, как напрягались верты, когда рядом проходил кирд, как дергали украдкой за руки малышей, как шептали:

– Веди себя хорошо, а то попадешь к кирдам…

Они боялись. И если кто-нибудь осмеливался ставить под сомнение пользу кирдов, вокруг этого верта тут же образовывалась пустота, словно неслышный взрыв отбрасывал всех от нечестивца.

Это было непонятно, но спросить он не мог никого: это было бы слишком опасно. Кирды требовали, чтобы верты доносили им обо всех услышанных сомнениях, поскольку это необходимо для их же пользы.

– Как мы сможем верно служить, – говорили кирды, – если не будем иметь полной информации о вас? Это же для вашей пользы, для пользы ваших товарищей, о которых вы сообщите нам. Ведь мы не вред стремимся причинить вам, вреда мы причинить вам не можем из-за главного ограничения, а лишь пользу.

Один раз – о, он теперь вспомнил этот день! – он заговорил со своим лучшим другом о своих сомнениях. Он знал, что этого делать нельзя, все три родителя не раз шептали ему об этом, когда он был еще маленьким. Но это же был его лучший друг… Друг кивал, вздыхал, молчал, потом сказал:

– У тебя неразвитый ум, Галинта. Ты видишь лишь поверхность вещей, тебе не дано проникать в их суть…

«Удивительно, – думал Галинта, – он говорит прямо словами моих мыслей». А на другой день кирды привели его в башню, в которой находился Мозг кирдов.

Мозг спросил:

– Ты Галинта?

– Я?

– Ты сомневаешься в том, что мы, кирды, верно служим вам?

– Нет, но…

– Я знаю все. Я спросил только для того, чтобы еще раз услышать твои сомнения.

– Но я…

– Ты не захотел поделиться ими со мной, а ведь я создан лишь для того, чтобы служить вам, вертам. Ты поступил плохо, Галинта. Мы не против сомнений. Только приносите их нам. Только мы, кирды, можем развеять их.

«Как странно, – пронеслось в голове Галинты, – я всю жизнь боялся кирдов, таился от них, прятал в себе все сомнения, всю жизнь помнил испуганный шепот всех трех родителей: «Они сильные, мы зависим от них. Никогда ни с кем не обсуждай их». А Мозг кирдов, оказывается, рад, когда с ним обсуждают сомнения. Зря, оказывается, скрывал я всю жизнь сомнения». Он почувствовал печаль. Не так, не так прожил он жизнь.

– Да, Мозг, – сказал он, чувствуя огромное облегчение, – у меня были сомнения, но я скрывал их. Мне трудно было примирить главное ограничение с тем, что кирды плохо относятся к нам, вертам.

– А ты знаешь, Галинта, что хорошо вертам?

Это был странный вопрос.

– Конечно, – сказал он, все острее чувствуя благодарность Мозгу за то, что он разговаривает с ним про­стым, скромным вертом. – Конечно. Нам хорошо, когда у нас много пищи, кров над головой, когда нас не мучает страх, когда мы не должны прятать сомнения.

– У тебя неразвитый ум, – сказал Мозг, – ты видишь лишь поверхность вещей, тебе не дано проникать в их суть…

Так вот откуда слова, сказанные ему накануне дру­гом… И его собственные слова лишь казались ему собственными.

– Я слышал эти слова.

– Я знаю. Твой друг передал мне ваш разговор и твои сомнения. Ты не прав, Галинта. Я лучше тебя и лучше всех вертов знаю, что вам хорошо, а что плохо. Ты говоришь, что хорошо, когда у вас много пищи. Это плохо, Галинта. Много пищи делает вас ленивыми, кров над головой – малоподвижными, отсутствие страха остановит ваше развитие, а сомнения уничтожат порядок и гармонию. Поэтому-то только для вашего блага я иногда лишаю вас пищи, крова. Я дарую вам страх и изгоняю сомнения. Как видишь, Галинта, именно главное ограничение руководит мною.

– Но я…

– Не надо, я понимаю тебя. Ты слишком поздно пришел ко мне со своими сомнениями, тебе не отделаться от них. Ты болен, твой дух изъеден подозрениями, ты тяжко болен. Но мы, кирды, существуем лишь для вашего блага. Ты пришел ко мне, и я помогу тебе. Я отправлю твой дух во Временное хранилище.

– Нет! – крикнул Галинта, холодея от ужаса. – Нет!

– Увы, – коротко сказал Мозг.

– Я не хочу в Хранилище, я изгоню из себя сомнения.

– Все так говорят, но никто даже сам не верит себе.

– Я излечусь, клянусь, у меня не будет сомнений.

– Ты не понимаешь, – сказал Мозг, – сомнения – это отрава. Даже если бы и удалось изгнать их, в тебе все равно останутся рубцы от них. Верт, испытавший сомнения, уже никогда не сможет стать хорошим вертом. Он будет страдать. А от страданий я и хочу тебя избавить.

– Заклинаю тебя…

– Не падай духом, Галинта. Потом, когда появятся новые тела для вас, а дух твой отдохнет там, наверху, ты вернешься сюда, но уже очищенный от сомнений, вылеченный.

– Но я не болен! – вскричал Галинта.

– Видишь, – печально молвил Мозг, – ты не просто болен, болезнь твоя зашла так далеко, что ты даже не ощущаешь ее. Ты должен быть благодарен мне. Но если ты не хочешь в Хранилище, я могу дать тебе вечное небытие. Я не хочу насиловать твою волю, это мне запрещает главное ограничение.

Он молчал, потому что сознание его отключилось, он даже не заметил, как подле него появились два кирда, взяли его за руки. Он пытался вырваться, бился, но они были недвижимы. Послышалось низкое гудение, и мир вокруг начал тускнеть и истончаться…

Сначала он был полон гнева и смятения. Потом остались воспоминания о гневе и смятении. Со временем и они потускнели в призрачной неподвижности Хранилища.

Все это случилось бесконечно давно, но когда он видел теперь кирдов, он не хотел отпускать руку двуглазого, он не хотел повторения, он не хотел отправляться обратно в Хранилище.