"Бета Семь при ближайшем рассмотрении" - читать интересную книгу автора (Юрьев Зиновий Юрьевич)

12

Утренний Ветер сидел и смотрел на сереющее небо. Его опять томила печаль. Снова перед ним чернел вход в туннель, и густая тьма его пахла промозглой сыростью.

В последние дни он почти забыл о черной дыре, она куда-то отступила, не мешала ему, не терзала дух своей тупой неразгадываемостью. А теперь снова стояла перед ним, безмерно разрасталась и закрывала все собой. Он пытался понять, отчего она снова разверзла перед ним черную пасть. Не сама же она выползла из каких-то печальных уголков его сознания. А если не сама, кто выдолбил дыру в мире и кто натолкал в нее скорбную, томящую разум тьму?

Он выстроил перед собой целую шеренгу воспоминаний, приказал им не торопиться и пустил их по одному. Он так и думал. Даже не думал, а догадывался. Даже не догадывался, а смутно подозревал. Проклятый туннель снова возник перед ним, когда ушел Володя. Ушел и увел двух других пришельцев с пустыми глазами и маленького верта по имени Галинта.

«Я не виноват, – сказал себе Утренний Ветер. Я их не гнал. Они ушли сами, потому что им нужна была пища. Тогда почему они оставили позади себя эту черную дыру? Потому что, – сказал он себе, – я был равнодушен. Я был полон неприязни к верту. Я даже был рад, что Володя увел его. Но я боялся признаться себе в этом. Я боялся признаться себе, что был злым. Мне удобнее было думать, что они уходят из-за пищи. А туннель снова открылся мне, потому что во мне мало было любви».

В темно-сером небе появились звезды. Он встал, обошел обломок стены и подошел к Рассвету.

– Ты думаешь? – тихо спросил он.

– Да.

– О чем?

– Я не могу простить себе.

– Чего?

– То, что мы не образовали круг.

– О чем ты говоришь? Мы же составили круг, когда Володя пришел к нам.

– Я говорю о верте.

– Круг для верта?

– Да.

– Ты понимаешь, что говоришь?

– Да.

– Но я не понимаю. Я сам казнил себя, что позволил старой глупой злобе вылезть из меня наружу. Но круг… Круг – тяжкая ноша.

– Я знаю.

– Объясни, друг Рассвет.

– Вертов давно нет. Я не знаю, как и почему они исчезли, но меня смущает старая злоба по отношению к ним, которой снабдил нас Мозг. Володя привел к нам верта. Он один в чужом для него мире. Он не знает нашего языка. Он в темнице безмолвия, он ничего не может сказать и спросить. Мы бы не смогли выпустить его, образовав круг. Мы этого не сделали. У нас не хватило доброты и сострадания. Мы считаем себя добрыми, но мы любим только себя. У нас не хватило любви к маленькому испуганному верту. И мне грустно. Если мы дозируем свою доброту, да еще выборочно, это не доброта.

– Да, Рассвет, наверное, ты прав. Я тоже тосковал.

– Я думаю, нужно нагнать их, если они еще не в городе.

– Они идут медленно. У Володи мало сил, и у пришельцев с пустыми глазами – тоже. Я не знаю, умеют ли быстро ходить верты, но этот маленький Галинта не бросит Володю. Ты ведь видел, как он все время держался за его руку?

– Да.

– Я пойду за ними.

– Иди, друг Утренний Ветер. У тебя сильные аккумуляторы?

– Да.

– Иди, я буду ждать вас.

* * *

«А знаю ли я, кто я? – думал Густов и сам отвечал себе: – Ну, конечно, конечно, знаю. Я Владимир Васильевич Густов, тридцати двух лет, уроженец города Витебска, штурман грузового космолета «Сызрань». Так? Так». Но может ли тот действительно неплохо знакомый ему парень вести за узкую ручку ожившую трехрукую и четырехглазую куклу, питаться жирными червями, которых любезно приносят в клювах крылатые твари по его просьбе? Может он брести под жарким небом чужой планеты и смотреть в пустые глаза своих товарищей?

Он чувствовал, как колеблется, размывается тот первый Густов, отступает к границе нереальности, а нереальность вокруг, наоборот, приобретает четкость, а вместе с нею и нынешний невозможный предводитель невозможной компании.

Он сидел, смотрел на желтое небо и думал, что теперь уже окончательно не знает, что делать. Если раньше его решения подталкивала в спину урчащая и болезненная пустота в желудке, то сейчас, насытившись, он думал о походе в город совсем по-другому. Ночной иней давал им влагу. Четырехкрылые официанты изменили мизансцену. Раньше на первом плане он видел их сизые сумки с рационами, именно они владели его вниманием, а роботы-палачи, выковыривавшие мозги из товарищей, скромно стояли на заднем плане. Теперь палачи нетерпеливо вышли к самой рампе, и рационы вовсе не были видны… Нет, в город идти не следовало. Вернуться к дефам? А маленький Галинта? Они не любят дефов. И потом, сможет ли гном вызывать своих крылатых кормильцев, когда кругом будут дефы?

Он вдруг подумал, что здесь, на этой нелепой земле, никак не определишь, спишь ты или бодрствуешь. Дома, ложась спать, он всегда чувствовал, когда сон приближался к нему, краешком еще бодрствующего сознания он определял, например, что Валентина не может обладать глазами такой величины, что он видел их издалека, когда ее фигурка была совсем крохотной. Значит, это было началом сна.

Здесь критерий реальности смыт. Вот сейчас Валентина снова спешит к нему, хотя он ее обидел. Но как? Она сидит на спине у каких-то птиц, совсем как в детской сказке. Возможно это или он спит? Кто знает! Тем более что он ошибся. Все-таки это была не Валентина, хотя глаза были ее, только у нее были такие прекрасные и печальные глаза. Но клюв… И голос был не ее. Голос сказал:

– Володя…

Нет, не она. Она называла его Вовкой. Он открыл глаза. Это что еще за бело-голубой шар? Ах, да, это голова робота, склонившаяся над ним.

– Володя, – повторила голова, – это я, Утренний Ветер. Я пришел за тобой.

Густов почувствовал нелепую радость. На мгновение все вокруг подернулось легкой радугой. «Еще прослезиться не хватало», – подумал он.

– Спасибо, – сказал Густов.

– Мы решили образовать круг.

– Чтобы…

– Да, чтобы мы могли разговаривать с вертом.

– Спасибо, – еще раз повторил Густов, остро чувствуя, как плохо передает это слово ту смесь благодарности, облегчения, радости и гордости за дефов, сумевших побороть древние стойкие предрассудки.

– Пойдем, – сказал Утренний Ветер.

– Галинта! – Густов повернулся к клювастому гномику, который внимательно смотрел на них. – Это Утренний Ветер. Он пришел за нами. Он хочет познакомиться с тобой. Подойди и протяни ему руку.

Утренний Ветер подошел к Галинте, нагнулся и протянул обе руки. Гномик колебался только мгновение. Он поднял руку и осторожно коснулся мощных клешней…

* * *

Ему казалось, что так было всегда. Он всегда полз и всегда будет ползти. Он всегда слышал шорох жесткой травы, сминаемой его телом, скрежет мелких камней, царапавших его живот и грудь. Красноватая пыльная земля то опускалась, когда он упирался в нее руками и подтаскивал туловище, то снова поднималась к самым его передним глазам.

«Нет, не так, – поправил он себя. – Так было, но так будет не всегда». Он чувствовал, что слабеет. Может быть, выстрел задел и аккумуляторы, потому что ползти становилось все труднее.

Он остановился, повернулся на спину и смотрел сейчас в далекое желтое небо. Лучше, если бы луч трубки нашел его голову. Тогда бы он не был полон такой печали. Он лежал среди каких-то обломков, сам обломок. И энергия будет вытекать из его аккумуляторов, и вместе с нею начнет уходить и его сознание. Сознание – это понятно. В конце концов, он же помнил, как еще обычным тупым кирдом выключал на ночь сознание, погружался в предписанное временное небытие. Нажимал на кнопку и просто переставал существовать. Но куда денется его ненависть к Мозгу, к городу, к послушным рабам? Разве она может тихонько испариться, исчезнуть? Она такая огромная, такая жгучая, она не может вдруг превратиться в ничто. Откуда она у него, эта ненависть? Мог он сам вырастить в себе такое всепоглощающее чувство или кто-то дал ему ее, чтоб он сохранил ее и приумножил? Жаль, что он не сумел сберечь ее и оказался недостойным такого подарка.

Жаль было и план. План тоже перестанет существовать. И торжествующий Мозг будет победно двигать и двигать безгласные фигуры по расчерченному полю проклятого города.

Над ним пролетели два аня, вернулись, сделали круг. Наверное, нужно было самому нажать на кнопку и выключить сознание. Но жаль, жаль уходить в черное небытие, так и не осуществив свой план, жаль было оставлять одну свою ненависть. Без него она тоже погибнет…

Сознание его начало мерцать. Он вдруг увидел стражника, который шел к нему. Нет, какой же это стражник, когда у него нет креста на груди? Это был Иней. Он все-таки пришел к нему.

– Иней, – тихонько прошептал он.

– Инея нет, – ответил тот, кого он принял за Инея. – Я его друг, Утренний Ветер.

– Я Четыреста одиннадцатый, я ждал его… – Он хотел сказать очень многое, но мысли уже плохо слушались его, они все время ускользали.

Может быть, его вообще нет, подумал он, разве может на него смотреть верт, которых давно нет? Но ему теперь было не страшно.

* * *

– Сашка, – сказал Надеждин Маркову, – ты жив?

– Это не такой простой вопрос…

– Но мы же разговариваем.

– А что это значит? Представь себе, что кто-то смотрит видеокассету, на которой записана беседа некоего Надеждина и его товарища Маркова. Изображение объемное, голографическое, звук объемный, но является ли кассета доказательством, что эти Надеждин и Марков живы? А у нас и того нет. Мы абстракция. Если мы и существуем, в чем я совсем не уверен, то тоже в какой-то записи.

– Мне кажется, ты не прав. Просто запись есть нечто жесткое, зафиксированное. Как бы ни была совершенна голограмма, она лишь запись. У нее нет свободы воли. У нас есть свобода воли. Я могу сейчас проклинать судьбу, могу назвать тебя Сашком, а могу вспоминать детство.

– Хороша свобода воли, если мы не знаем, где мы, что с нами, в каком виде мы существуем, если, повторяю, допустить даже, что мы существуем.

– И все-таки, друг Сашенька, и все-таки… Что бы ты ни говорил, мы управляем своим сознанием, а это значит, что в определенном смысле мы живы. Пусть эта жизнь застывший какой-то кошмар, но мы живы. Пусть мы копии, но живые копии.

– Хотел бы я взглянуть сейчас на свой оригинал.

– Не уверен, что ты бы очень обрадовался.

– Почему?

– Судя по тому, что мы могли вспомнить о той процедуре в круглой камере, мы даже не копии нашего сознания, Сашок.

– Что ты хочешь этим сказать?

– То, что ты слышишь. Мы и есть наше сознание. А так как сознание – это и есть личность, то мы здесь это и есть мы. А то, что осталось от нас, наши, так сказать, бренные оболочки, это всего-навсего футляры.

– Бр-р…

– Вот тебе и бр-р…

– Да, не так я представлял себе загробную жизнь. Ни нимфа, ни арфы, ни белых крылышек, ни райских кущей. А если быть чуть серьезнее, Коля, то смущает меня даже не то, что мы бесплотны, витаем в некоем мраке.

– А что же?

– То, что мы уже в состоянии более или менее внятно беседовать. Пока мы метались в чудовищном кошмаре, я еще мог допустить, что мы живы, но как можно примириться с тем, что, логически рассуждая, должно мгновенно раздавить, уничтожить? Я серьезно, Коля. Может, мы правда умерли?

– Думаю, что нет. Сознание наше, наш разум сильнее, чем мы думаем, они обладают большей способностью к адаптации. И надежда оказывается сильнее. Может быть, она вообще неизменный спутник разума. Отними надежду – вот тогда последняя стропа, держащая разум, может лопнуть и любой порыв ветра унесет сознание.

– Ты надеешься на что-то?

– Не знаю, Саша. Наверное, все-таки да. Иначе, как я сказал, я не уверен, что смог бы найти силы уцепиться за это призрачное, но существование. Надежды юношей питают… Ну и потом, наши, так сказать, сокамерники. Их прикосновение…

– Прежде чем они начали обмениваться с нами образами и эмоциями, я ощутил поток доброты.

– Видишь, Сашок, мы, оказывается, не так уж обделены: у нас есть доброта и надежда.

– Ты сегодня глубокомыслен, командир.

– Чистый разум, что ты хочешь.

– Но, говоря о надежде, как ты себе предст…

– Тш-ш, не спугни ее.

– Кого?

– Надежду. То, что она нас не покинула, уже чудо, не будем ее слишком пристально рассматривать, чтобы не смущать ее. А вот и Крус…

* * *

Вытянутая головка Галинты почти целиком спряталась в раскрытой клешне Утреннего Ветра. Верт нервно подрагивал и смотрел на Густова.

– Все будет хорошо, друг Галинта, не бойся, – проворковал Густов, и верт благодарно опустил белесые пленки на передние глаза.

Дефы стояли, положив руки друг другу на плечи.

– Все готовы к кругу? – спросил Утренний Ветер.

– Да, – тихо ответили дефы.

– Сегодня у нас тяжелый и ответственный круг, друзья. Мы должны понять другое существо и должны одновременно понять себя. Не познав себя, трудно понять другого. Не познав другого, невозможно понять себя. Нам нужно, чтобы наш круг был сегодня особенно силен, чтобы он пробил защитный слой, которым обросла наша древняя неприязнь к вертам. Вы готовы, друзья?

– Да, – ответили дефы.

Воцарилось полное молчание, дефы стояли не шелохнувшись, но Густову казалось, что он ощущает гигантское напряжение, вибрирующее силовое поле. Поле было так сильно, что действовало каким-то образом на пространство и время. Все, что он видел, странно стягивалось к кругу, линии искажались, искривлялись. Даже горизонт изогнулся. Только что почти прямая его линия прогнулась, стороны начали загибаться, приближаясь к нему. Он стоял и смотрел на неподвижный круг и ясно видел себя, Галинту, Надеждина и Маркова, бредущих к лагерю. Он не мог этого видеть, потому что они давно уже пришли в лагерь, и вместе с тем видел.

Процессия подошла ближе к кругу, и их тела тоже начали изгибаться, тянуться к нему. Теперь он видел одновременно и как они шли, как вытягивались, удлинялись и клонились к кругу, и как его товарищи дремали у стены, куда он усадил их.

Впервые в жизни он видел себя со стороны. Не в зеркале, не на экране, не висящим в пространстве в лучах голографа, не в воспоминаниях, а живым, реальным, совсем не таким, каким привык себя видеть мысленным взглядом: ниже, некрасивее, ординарнее.

Но вот видения начали блекнуть, пространство медленно распрямлялось, время разделялось на прошлое и настоящее. Круг заканчивал свое борение.

Дефы опустили руки, но еще долго стояли недвижно, как будто приходили в себя. Наверное, подумал Густов, это точные слова. Они действительно приходили в себя после путешествия в другую душу, а это тяжкая и дальняя дорога.

– Ты можешь говорить, друг Галинта, мы теперь понимаем твой язык, – медленно сказал наконец Утренний Ветер.

– Спасибо. – Верт поклонился дефам, потом Густову. – Спасибо, что вы вернули меня в забытый нижний мир, и спасибо, что не оставили одного. Я должен рассказать вам очень многое, но я начну с того, что в Хранилище я видел дух этих двух пришельцев. – Он показал на Надеждина и Маркова. – Я узнал их…

Густова словно током ударило. Он подскочил к верту.

– Что такое Хранилище?

– Когда мы еще населяли землю, мы боялись смерти…

– Это вечное небытие? – спросил Рассвет.

– Наверное. Мы боялись смерти. Наши мудрецы создали Хранилище, куда мы отправляли души тех, кто готов был ждать, пока они научатся создавать новые тела.

– Значит, ты был болен и должен был умереть?

– Нет, со мной было не так. Мозг…

– Мозг?

– Да, Мозг.

– Тот, что правит городом?

– Городом?

– Который он создал после вас.

– Да, это тот же Мозг. Он дал мне выбор: смерть или путешествие в Хранилище.

– Почему?

– У меня были сомнения, и он узнал о них. На меня донесли.

– Ты деф, друг Галинта.

– Значит, множество вертов там, в подземелье, – сказал Густов, – это тела для тех, кто в этом… Хранилище?

– Очевидно, Володя.

– Но почему они там, почему никто не использовал их?

– Не знаю. Там, наверху, мы догадывались, что что-то случилось в нижнем мире: никто больше не поднимался из него. Наверное, мудрецы умерли, так и не сделав того что обещали.

– А мои товарищи?

– Они там. Они метались вначале, они никак не могли понять, что с ними случилось, и не могли примириться с бесплотной жизнью в Хранилище. Мы не знали, кто они, откуда, но мы видели их борение, отчаяние, томление их духа и постарались поддержать их. Когда я вдруг сколь знул вниз, в нижний забытый мир, они уже были чуть спокойнее…

– Значит, друг Галинта, я вернул тебя в реальный мир?

– Да, друг Володя. Но лучше бы ты сначала вернул твоих товарищей…

Густов помотал головой. Он представил себе Надеждина и Маркова в подземелье. Здесь все было невозможно и все возможно.

– Галинта прав, – сказал Рассвет, – надо вернуть твоих товарищей. Они страдают. Мы все пойдем туда.

* * *

Они стояли в подземном складе тел. Надеждин, причмокивая, сосал палец. Марков хныкал и мотал головой, а остальные смотрели на Густова. Ему было страшно. А вдруг он нарушит какое-то хрупкое равновесие, погасит сознание ребят, не сумев влить его в их тела? Что тогда? Он будет убийцей, он сам убьет их. А так они живы?

Галинта, казалось, понял, что он думал, осторожно прикоснулся узкой ладошкой к его руке и сказал:

– Они страдают там. Не бойся.

– Галинта прав, – сказал Рассвет. – Ты не должен бояться.

Густова бил крупный озноб. Нет, ничего у него не получится, потому что ничего вообще не могло получиться. Это все бред. «Стоп, – сказал он себе. – Без истерики. Выбора нет, и нечего цепляться за истерику. Она не поможет».

Положить Надеждина или Маркова в пустой контейнер, в котором лежало тело Галинты? Пускай контейнер, в котором хранилось тело, ставшее Галинтой, был короче Надеждина. Что делать? Надо пробовать.

– Коля, – позвал он, – иди сюда.

Надеждин даже не посмотрел в его сторону, он все еще был занят своим пальцем.

– Утренний Ветер, Рассвет, помогите мне, один я его не подниму.

Дефы подошли к Надеждину, но он испуганно отскочил от них, хрипло закричал. Он оглянулся и побежал по туннелю, размахивая руками. В два прыжка Утренний Ветер догнал его, обхватил за талию и поднял. Командир «Сызрани» закричал и заколотил по голове дефа кулаками.

Они уложили его в контейнер, и Надеждин неожиданно затих. Ноги его свисали, он не умещался в коротком саркофаге.

Как он делал тогда, подумал Густов, подвести контейнер к месту, где он зафиксируется, и нажать кнопку. Он подтолкнул его, и контейнер послушно скользнул вдоль стены. Неведомые создатели всей этой системы потрудились на славу. Вся земля наверху покрыта развалинами, а здесь невидимые машины исправно работают.

Контейнер остановился, и ноги Надеждина ударили о его край. «Ну, что? – подумал Густов. – Надо нажимать на кнопку». Сомнений больше не было. Он почему-то был теперь уверен, что все получится, что из контейнера вылетит настоящий Надеждин, командир, и он наконец сможет разделить с другом груз давившего на него кошмара. Он нажал кнопку. Только бы получилось, только бы все сработало!

Звук был знакомый, то же гудение, что он слышал, когда появился Галинта. Да, но то был верт, и вся система рассчитана для вертов… Прочь, прочь сомнения, уже поздно. Теперь ждать и следить только, чтобы бухавшее о ребра сердце не проломило их и не выскочило наружу.

Он смотрел на Надеждина, заклинал его мысленно: «Ну же, ну посмотри на меня, скажи «Володька»…»

Надеждин ничего не сказал, но вынул изо рта палец, покачал головой. Густову показалось, что лицо его изменилось, как бы подобралось, и глаза уже не так пусты. Он подошел к контейнеру, который все еще висел в некоем силовом поле, и посмотрел в лицо товарища. Глаза действительно изменились. Он видел, что Надеждин смотрит на него. Да, что-то явно происходило. Рот, который он почти все время держал полуоткрытым, теперь был сжат, из уголка губ больше не вытекала струйка слюны. Командир явно смотрел на него, но не узнавал. «Ничего, ничего, – успокаивал себя Густов, – процесс еще не закон­чен. И потом, шок должен быть таков… Тут не только что не узнаешь сразу, тут…»

Низкое гудение прекратилось, и контейнер плавно опустился на пол.

– Коля, – позвал Густов. Голос его дрожал. – Коля…

Он протянул руку. Надеждин посмотрел на руку, на него, по телу его прошла судорога, он сел, уперся руками в края контейнера и встал.

– Коля, родненький, – прошептал Густов.

Что-то было не так. В животе у него возникла холодная, тошнотворная пустота, начала медленно подниматься, заполнила грудь, коснулась сердца.

Надеждин. открыл было рот, закрыл его, снова открыл, недоуменно огляделся по сторонам и вдруг хрипло заклекотал, зацокал страшно.

Густов впился в него глазами и только боковым зрением увидел, как Галинта сорвался с места, совершил невероятный прыжок и очутился подле Надеждина. Он еще не успел приземлиться, но уже цокал, клекотал, прищелкивал, присвистывал. На какую-то долю секунды все исчезло, и Густов шел по июньскому русскому лесочку, слушал птичий концерт. Надеждин положил руку на плечо гномика и гортанно закричал:

– Галинта…

«Откуда он знает имя Галинты?» – пронеслось в голове Густова, но, прежде чем мысль прочертила его сознание, он уже знал ответ: это не Надеждин. Это верт.

– Галинта! – крикнул он, и его голос звучал почти так же хрипло, как голос его командира. – Кто это?

– Это Крус, – ответил Галинта. – Он верт.

– Они живы?

Галинта понял.

– Да, – кивнул он, – они там. Крус говорит…

Густов уже не слушал. Он кинулся к крайнему контейнеру с недвижимым вертом под прозрачной крышкой.

* * *

Мозг понимал, что не все в мире подчиняется его воле, что есть физические реальности, которые следуют своим законам, например пространство и время. Но поскольку он привык к своему миру, который мгновенно реагировал на его приказы, он был нетерпелив и с трудом переносил ожидание. Ему нужно было поговорить с пришельцами, он хотел посмотреть, как в них взаимодействуют те реакции, которые он взял у них и ввел в сознание кирдов. А Крус все твердит: они еще не привыкли к Хранилищу.

Он вызвал Круса, но тот не ответил ему. Это было странно. Он всегда повиновался приказу, и Мозг тут же ощущал его присутствие. Он послал еще один приказ, уже более нетерпеливый. И снова ответа не было.

Мозг мог следить одновременно за тысячами кирдов, умел выполнять одновременно множество разнообразных дел: планировать, рассчитывать, конструировать, отыскивать в памяти нужные сведения, приказывать, выслушивать отчеты. Но он не умел воспринимать неподчинение. Неподчинение его приказам не укладывалось в его сознание. В его мире такого быть не могло. Ведь его мир, его город, его система были созданы им, были его продолжением, были просто инструментальным дополнением к его интеллекту.

Он пришел в ярость. Этот выживший из жалкого своего ума верт, этот никчемный обитатель никчемного Хранилища, которое он терпит только из-за своего великодушия… Давным-давно он мог прекратить подачу в него энергии, и все эти воспоминания о вертах, что циркулировали в Хранилище, тут же исчезли бы. Он и держал их, если разобраться, только как напоминание об услуге, которую он, Мозг, оказал племени вертов. Когда-то, когда их мудрецы строили его, они вложили в него главное ограничение: он никогда не должен был делать ничего, что могло бы причинить вред вертам. Напрасное ограничение. И без него он никогда бы не причинил вреда своим создателям. Наоборот, он оказал им величайшую услугу. Они сами не понимали, что им нужно, жалкие, нелепые, нелогичные существа. Он понял. Он понял, что они давно уже потеряли волю к жизни, тяготились ею, и он помог им уйти…

В последний раз вызывет он Круса, и если тот не явится… Крус не явился. Мозг пришел в ярость. Нет, они не дождутся, эти жалкие тени, чтобы он просто выключил энергию для Хранилища. Это было бы слишком большим благом для них, которое они не заслужили. Он найдет Круса и поговорит с ним по-своему. Он будет расчленять его память, отнимать от нее по частице…

Огромная ярость завладела им. Он соединился с Хранилищем и ринулся в него. Тени вертов в ужасе отскакивали от грохочущего потока его раскаленного сознания. Сейчас он найдет этого Круса… Одно за другим он сжимал и ощупывал сгущения электронов. Нет, не он, не он. Внезапно он почувствовал прикосновение чужой воли. Ощущение было настолько непривычным, что он в изумлении остановился. Он не знал, что такое чужая воля. Он знал только одну волю – свою. Это было странно. Чужая воля не только не подчинялась, она потянула его к себе. Он никогда не подчинялся чужой воле. Он даже не знал, как это может быть. В его мире была только одна воля – его. А теперь чья-то воля влекла его к себе, и гигантское изумление парализовало его. Он двигался все быстрее и быстрее, он не мог остановиться, он падал, несся, проваливался куда-то, и изумление проваливалось вместе с ним.

* * *

Мозг вспомнил это ощущение внезапно свернувшегося пространства. Он испытывал уже его, когда вошел в сознание кирда, чтобы самому проверить Двести семьдесят четвертого на фантомной машине.

Обычно он видел реальный мир в множестве измерений, потому что каждый кирд передавал ему то, что видел. Тысячи образов от тысяч глаз накладывались друг на друга, переплетались, сталкивались. Он мог видеть, например, проверочную станцию снаружи, отовсюду, откуда ее видели проходившие кирды. И одновременно изнутри, получая образы, которые возникали у тех кирдов, что находились внутри станции. Поэтому отражения реального мира были в нем многомерны, непрозрачные стены – прозрачны, внутренняя часть замкнутого пространства могла находиться вне его, а внешнее пространство – внутри замкнутого.

Сейчас же пространство сжалось, свернулось, у него осталось всего три измерения. Это было настолько непривычно – видеть такое упрощенное и уплощенное пространство, что какое-то время Мозг был занят приспособлением к этому новому миру. Наконец он сориентировался в нем и увидел несколько кирдов, верта и двух пришельцев. Эта зрительная информация была под стать невероятности окружавшего: она была невероятна. Он видел кирдов, но не чувствовал связи с ними, не видел того, что видели они. Это было невозможно. Он видел вертов, которых давно не осталось. Это тоже было невозможно.

Но он, Мозг, был совершенен. Он никогда не ошибался. И объяснение невозможного лежало вне его. Раз кирды не были связаны с ним незримой связью, они не были кирдами, они были дефами. Верт… Но это потом. Он вызвал стражников, чтобы они схватили этих порождений хаоса.

Обычно, когда он отдавал приказ, он чувствовал, как приказ мгновенно входит в зацепление с получателем, включает его. На этот раз приказ ушел, но зацепления не произошло, он просто ушел. Он еще раз вызвал стражников – и снова приказы его ни во что, ни в кого не уперлись, ушли в пространство и рассеялись.

Совсем недавно, когда он вызывал Круса и тот не явился, он испытал чувство яростного раздражения. Сейчас в нем подымалось совсем другое, столь же мало знакомое ему чувство – страх. Подле него стояли дефы, его враги, и он был наг и одинок перед ними. И все равно он уничтожит врагов порядка и гармонии. Никто не может сопротивляться ему, всевластному Творцу всего сущего. Он помнил, как управлять телом кирда. Он включил двигатели на полные обороты, но двигатели не включались. Он дернулся, и пространство вокруг качнулось.

Он страстно хотел теперь вернуться в свой привычный мир, мир многих измерений, мир многогранный, мир послушный и исполнительный. Он сделал усилие, чтобы покинуть эту нелепую материальную оболочку и вернуться в башню, где всегда обитал. Он уже делал это. Это было вовсе не трудно. Нужно только захотеть, и желание тут же ощущалось как вибрирующий канал, по которому проносилась информация, составлявшая его «я».

Он захотел, но накала не было. Он был пленником тела. Он поднял в ужасе руки, и в растущий, уплотнявшийся ужас вклинился еще один его всплеск – в поле его зрения были не две, а три руки. Третья рука тянулась от груди, как у верта.

Он – верт? Мозг – верт? Этого быть не могло. Мир начал плавно кружиться, и из всех его темных углов выползали верты, давно исчезнувшие верты, которых он осчастливил, помог им погрузиться в вечное небытие. Они размахивали множеством рук, и все руки тянулись к нему. Теперь он ощущал связь, но не с кирдами, а с вертами. Трехрукие хватали его за голову, пролезали в нее, быстро-быстро расшвыривали все, что в ней «5ыло, наверное, что-то искали, растаскивали его мысли его сознание, его мир.

Он издал стон и упал.

* * *

– Это был не верт, – сказал Галинта.

– Я не узнал его, – кивнул Крус-Надеждин.

– А может быть… – нерешительно сказал Галинта.

– Нет, это невозможно, – покачал головой Крус-На­деждин.

– Володя, – сказал Галинта, – надо продолжать. Давайте уложим теперь в пустой контейнер Маркова. Хотя…

* * *

Надеждин услышал шум и сразу понял, что это водопад. «Почему я теперь большую часть времени провожу в воде? – подумал он. – Это странно». Но додумать он не успел, потому что шум усилился. Течение убыстрилось и уже тянуло его. «Надо любой ценой противостоять этому течению, я же могу погибнуть в водопаде!» – подумал он и понял тут же, что можно не бояться водопада, потому что он бесплотен, а дух не должен бояться падения воды и камней.

Течение уже всасывало его, тянуло сильно и властно, все вокруг смазалось в стремительном скольжении, грохот нарастал, он поглотил его, закружил. Стало тихо.

* * *

Водопада не было, не было грохота, не было ощущения тяжести. Оно потянуло за собой верх и низ. И был еще свет.

Он стоял, ясно ощущая, где низ и где верх, покачивался и никак не мог решиться поднять веки. И все-таки поднял их. Свет ударил в глаза. Он ощутил его давление, которое вызывало боль, и снова зажмурился. Еще раз открыл глаза и увидел себя.

Он стоял и смотрел на себя, на Николая Надеждина, каким он видел себя тысячи раз в зеркалах, на фотографиях, в голограммах, на экранах…

Он поднял руки. Они послушались его команды. Но это были не его руки. Эти руки были короче, кисти были меньше. Нет, он не ошибался, это не его руки. Указательный палец на его левой руке слегка искривлен, на этой же руке указательный палец был прямой. Но все равно рука была знакомой. Особенно ноготь на большом пальце, на нем была трещинка. Он же видел эту трещинку сто раз, когда играл в шахматы с Марковым. Ну конечно же, это Сашкина рука. Но почему же он тогда двигает ею, подносит ближе, дальше и почему Володька Густов смотрит на него с таким страдальческим выражением лица?

– Ты чего так уставился на меня? – спросил он.

Говорить было как-то неудобно, непривычно. «Еще бы! – объяснил он себе. – Столько времени проторчать в виде записи, где не только что молчишь все время, где и говорить нечем».

Густов странно сморщился. Это что у него в глазах? Никак, слезы?

– Ты… кто? – прошептал он.

– Как тебе сказать? – вздохнул Надеждин. – Если не считать, что у меня чужие руки – по-моему, Сашкины – и язык с трудом ворочается, то я сказал бы, что я Николай Надеждин. Если бы, конечно, не он. – Он показал на настоящего Надеждина, который молча смотрел на него.

– Нет, он… как бы тебе объяснить… Пока что он Крус.

– Крус? Добрый мой спаситель? Но…

– Потом, Коль, потом ты все поймешь…

– Мне нечего понимать. Крус…

Неважно, что необъяснимым образом Крус был как две капли воды похож на него. Важно, что это был Крус. Крус, который спас его в кошмаре мрака, удержал на плаву, не дал захлестнуть отчаянию, не дал сознанию навсегда бежать от него в слепом ужасе. Крус, который спас его добрым своим прикосновением.

Он шагнул навстречу Крусу, и тот шагнул навстречу ему. Он протянул руку, пусть не свою, Сашкину, это не имело значения. И Крус протянул руку. Пусть не свою, а его, Надеждина. И это не имело значения. Имело значение лишь то что ладони их коснулись в жесте доверия и помощи.

* * *

Густов вспомнил древнюю смешную задачку с лодкой, лодочником, волком, овцой, а может, и не с ними. Кого-то нужно было переправить с одного берега реки на другой, и весь фокус заключался в последовательности действий. Кого-то нужно везти, возвращать, снова везти и так далее.

А вспомнил он ее потому, что нечто похожее должен был сейчас делать и он: сознание Надеждина было в теле Маркова, сознание Маркова – в теле очередного трехрукого верта, а тело Надеждина было занято Крусом, за которого Надеждин в теле Маркова держится, как за спасательный круг.

Что нужно было делать лодочнику, он не помнил, но свое уравнение в конце концов решил. Если не все встало на свои места, то по крайней мере все заняли свои тела.

Конструкция тел кирдов не дает им возможности откинуть назад голову. Обычно им это не мешает, потому что они редко смотрят на небо.

Утреннему Ветру пришлось поэтому лечь на спину. Он все смотрел и смотрел на желтое небо, в котором исчезал корабль пришельцев. Вот он стал совсем маленьким пятнышком, а потом вовсе растаял.

Он уперся руками в землю и медленно встал. Они улетели так и не раскрыв ему тайны черного туннеля, который все чаще смущал его дух…

Володя сказал ему:

– Я совсем не мудрец. В своем мире я обыкновенный человек. У нас всегда были люди, которые задавали трудные вопросы, и всегда были люди, которые давали умные ответы. Мне ближе первые. Вопросы всегда свои, они рождаются в тебе и мучают тебя. Ответы чаще бывают готовые. Я не уверен, что на свой вопрос человек может ответить чужим объяснением. – Он посмотрел на Утреннего Ветра, улыбнулся и добавил: – Я мог бы сказать тебе, что разгадка твоего туннеля в борьбе, в движении, в развитии, в любви, в доброте, в понимании других, но это были бы пустые слова. Это твой туннель, твоя тьма стоит в нем, ты должен войти туда, и ты должен увидеть свет в конце его.

– Но есть ли у него конец и есть ли в этом конце свет? – спросил он.

– Не знаю, – сказал Володя. – Это твой туннель. Да это и не так важно…

– Я не понимаю.

– Пока ты ищешь свет – он существует.

«Значит, – думал сейчас Утренний Ветер, – нужно искать». К нему подошли Галинта и Крус.

– Наш мир лежит в развалинах, – сказал Крус, – там, наверху, мы уже начали забывать, как он велик и сло­жен. Мы не знаем, что делать.

– Пожалуй, – задумчиво сказал Утренний Ветер, – Володя все-таки не прав…

– В чем? – спросил Галинта.

– Наверное, мудрость потому и мудрость, что не принадлежит одному. Он сказал мне, что еще их древние мудрецы говорили, что есть время разбрасывать камни и есть время собирать их.

– Собирать, – повторил Крус. – Но сумеем ли мы собрать их?

– Это не так важно, – сказал Утренний Ветер словами пришельца. – Важно собирать.

Странно, но эта простая мысль как бы отдаляла от него туннель.

– Верты и кирды… – начал было Галинта и замолчал.

– Мне кажется, я догадываюсь, о чем ты хочешь спросить. Разбрасывать камни можно врозь. Собирать же – обязательно вместе.

Утренний Ветер протянул руки, и оба верта коснулись узкими ладошками его мощных клешней. «Странно, – снова подумал он – туннель отступил еще дальше, стал почти невидим».

* * *

Четыреста одиннадцатый никак не мог понять, что с ним происходит. Казалось бы, он должен радоваться. То, о чем он мечтал страшными долгими ночами, когда стоял В своем загончике, преступно не выключая сознания, случилось: Мозга больше нет, Проклятый чертеж разорван, город освобожден.

Но он не радовался. Он скорее ощущал чувство потери. «Что я потерял?» – думал он и не мог ответить на свой вопрос. Не мог же он жалеть о ненависти, к которой так привык… Хотя…

Он думал о своем плане. Удивительно: тогда, когда в любую секунду его голову мог расплавить луч трубки стражника, ему казалось, что у него есть план. План, как разрушить проклятый город и создать новый порядок.

Теперь Мозга не было, его город перестал существовать, можно было не бояться трубок стражников и нужно было претворять план в жизнь.

Но чем пристальнее всматривался он в него, тем призрачнее этот план ему казался. Он хотел рассмотреть в нем детали, но детали исчезали под его взглядом.

«Но этого же не может быть, – тягостно повторял он себе. – Мне же всегда казалось, да что казалось – я был уверен, что у меня план, великий план, разработанный во всех деталях, а сейчас я не вижу не только деталей, но и весь план ускользает от меня… А может, – наконец сказал он себе, – никакого плана у меня и не было, а была лишь ненависть к Мозгу?» Мысль эта вызвала в нем волну ярости. Нечего мучить себя никчемными вопросами. Город был разрушен, и город нужно было отстраивать заново. Мозга не было, и тысячи кирдов замерли в тупом оцепенении.

Что делать, если будущее представлялось ему совсем не так, если виделось оно ему в светлом сиянии, если гибель Мозга казалась сладостной целью? Что за этой целью, он не думал. А теперь тысячи кирдов стояли, тупые твари, стояли неподвижно и ждали приказов.

Четыреста одиннадцатый почувствовал, как снова подымается в нем старая ненависть. Ладно, раз не хотят эти тупоголовые твари жить по-новому, он заставит их.

Он открыл главный канал связи и услышал гулкую вибрирующую тишину. Ненависть оседала, а над нею подымался восторг. Он обязательно построит новый город. Он огкрыл главный канал, и все кирды были связаны сейчас с ним невидимой, но туго натянутой нитью.

– Кирды, – торжественно сказал он, – Мозг больше не существует. Его нет. Отныне вы свободны.

Он замолчал. Он не знал, чего ждет. В том туманном сиянии, что в своем нетерпении он считал планом, не было ответа. Мозга не было, и, стало быть, все должно было измениться. Он молчал, молчали и свободные кирды, которые не знали, что делать со своей свободой.

– Почему вы молчите, вам нечего сказать?

Кирды молчали. «Мозга нет, – думал Четыреста одиннадцатый, – но рабы остались. Проклятый творец и из вечного небытия пытается держать всех в парализующем страхе. Но нет, я не сдамся».

В нем подымалось яростное нетерпение.

– Кирды, – сказал он еще раз, – не думайте, что я дам вам спокойно дремать в своих загончиках. Я заставлю вас думать. Понятно?

Кирды по-прежнему тупо молчали. Ничего, он заставит их шевелиться.

– Отныне вы будете каждодневно являться на проверочную станцию не для того, чтобы определить, не дефы ли вы. Вы должны быть дефами и станете ими! А кто не захочет думать самостоятельно, тот не получит разрешающего штампа. Под пресс! – закричал он. – Под пресс каждого, кто не захочет жить по-новому!

* * *

– Четыреста одиннадцатый требует, чтобы мы вернулись в город, – сказал Утренний Ветер Рассвету. – Он говорит, что мы должны помочь ему…

– Я не пойду, – тихо сказал Рассвет.

– Почему?

– Ты задаешь вопрос, потому что знаешь ответ, но боишься его.

Утренний Ветер помолчал, потом сказал:

– Ты, наверное, прав. Я тоже не пойду в город. Дефы не пойдут в город. Мы боролись против тирании Мозга не для того, чтобы кто-то опять раздавал приказы и угрожал прессом.

– Четыреста одиннадцатый утверждает, что это нужно для самих кирдов, – печально сказал Рассвет, – но разве Мозг не повторял то же самое? Разве Володя не говорил нам, что все тираны любят выставлять себя народными радетелями, а палачи благодетелями?

– Коля сказал проще: ненависть – плохой фундамент для строительства…

– Нам будет не хватать их…

– Они оставили нам мудрость и доброту. С ними туннель уже не пугает своим мраком…

– Какой туннель, брат?

– Неважно, брат, неважно… У меня нет больше времени думать о нем, Нужно строить свой город. Пойдем к дефам.

– Пойдем. Пришло время собирать камни. Галинта и Крус тоже ждут нас.

* * *

– Поразительно, – сказал Марков, – как быстро память выталкивает из себя тяжкие переживания. Мне уже трудно поверить в кошмар Хранилища.

– Я понимаю, – кивнул Надеждин. – Мы снова в «Сызрани», корабль вышел на старый курс, мы сидим за доской, Володька, как обычно, смотрит на нас сбоку, смотрит, как обычно, с добродушным презрением. И начинает казаться, что не было никакой Беты Семь. И быть не могло. Но она была. Она все равно была, если даже память выкинула бы из себя все, что нам пришлось пережить. И знаете, почему я в этом так уверен?

– Ну? – спросил Густов.

– Мне кажется, мы стали чуточку старше, чуточку умней и чуточку печальней…

– Другой бы спорил, – улыбнулся Марков и начал расставлять шахматные фигуры.