"Бета Семь при ближайшем рассмотрении" - читать интересную книгу автора (Юрьев Зиновий Юрьевич)7Оранжевое солнце потускнело, клонясь к закату, начала блекнуть и сереть желтизна неба, тени потеряли густоту и удлинились, расползаясь по жесткой траве и развалинам. Было еще темно, до закатного ветра далеко, но нагретый за день воздух пришел уже в легкое движение. Густов сидел, привалясь спиной к обломку стены. Обломок источал приятное тепло. Если бы только он мог так греть всю ночь… Счастье еще, что он успел сунуть там, в круглой камере, в карман кое-какую еду. Ощущение сытости придется забыть, но калорий пока хватит. Он очень хотел есть, но это была самая начальная стадия голода. Чувство состояло наполовину из сигналов опустевшего желудка и наполовину из понуканий подкорки: «Не сиди, сделай что-нибудь, смотри, оставишь пузо без жратвы». С этими позывами бороться еще можно. Хуже, когда включится настоящая система тревоги: «Внимание, организм в опасности, срочно требуется горючее». – Ты печальный, – сказал Утренний Ветер. – Я печальный и радостный одновременно. Я беспокоюсь за своих товарищей. Они мои друзья. Я радуюсь, что попал к вам, что вы так быстро освоили наш язык. – Ты видел, как мы положили друг другу руки на плечи, когда стояли перед тобой? – Да, Утренний Ветер. – Это называется… Сейчас я поищу какое-нибудь ваше слово… Не знаю… – Не старайся, друг. Объясни просто. – Мы поступаем так очень редко. Это трудно и страшно, это выпивает из нас много энергии. Мы соединяемся особым образом, и все наши головы начинают работать вместе, как одна голова, и то, что не под силу одному дефу, легко решается всеми… – Одна голова хорошо, а две лучше, – улыбнулся Густов. – Что это значит? Вы тоже умеете… – Нет, не так, как вы, хотя мы тоже работаем вместе. Но объясни, почему ты сказал, что это страшно. – Это… как небытие. Каждый, кто входит в круг, а так, наверное, нужно назвать это на твоем языке, умирает. Не навсегда, на время, но умирает. Погружается в небытие, как мы говорим. – Но ведь этот ваш круг работает. Да еще как! Освоить наш язык… – Ты не понимаешь, Володя. Круг не просто работает. Соединенные в круг, мы усиливаемся во много раз. Если в круг соединяется, допустим, десять дефов, то круг мыслит не в десять раз быстрее одного дефа, а, может быть, в сто или тысячу раз. – И все-таки почему это страшно? Ведь вы знаете, что все равно снова станете собой, так? – Да, в общем… – Утренний Ветер задумался. – В общем, да, пожалуй. Но круг… Понимаешь, круг – это не просто сумма, скажем, десяти дефов: меня, Рассвета, Инея и других. Это новое существо. Новое и незнакомое. И каждый раз мы не знаем, что решит круг, что станет с нами. Он непредсказуем… – Мне трудно понять. – Нам тоже, друг Володя. Потому что мы пытаемся потом анализировать решения круга с нашей точки зрения, с точки зрения отдельных дефов. Но его мудрость столь отлична от нашего разумения, что иногда мы не понимаем ее. А то, что не понимаешь, всегда кажется страшным. К тому же мы, дефы, ненавидим терять свою индивидуальность. Даже на время. Мы же объясняли тебе. Мы вышли из мира одинаковых машин, мы завоевывали свою индивидуальность в тяжкой борьбе, и многие гибли в этой борьбе. Поэтому-то мы так редко объединяемся в круг. – Спасибо, друзья, я и представить не мог, на какие жертвы вы шли, чтобы усвоить мой язык. – Я думаю, друг Володя, никто из нас не колебался. – Почему? – Почти все мы прошли через страшное одиночество. Представь себе: ты кирд, ты машина, ты послушный автомат, ты как все. И вдруг ты замечаешь, что уже не походишь на других. Ты должен скрывать свои мысли, потому что, если ты их выскажешь, первый же кирд равнодушно донесет на тебя и такие же равнодушные стражники равнодушно отправят тебя под пресс. Ты идешь на проверку и обмираешь, получишь ли штамп сегодня или тебя отправят под тот же пресс… – Кирдов так легко уничтожают… – Они не представляют никакой ценности для системы. Работает производственный центр, автоматы исправно собирают все новые и новые пустые головы, и каждую расплющенную прессом всегда можно заменить любым количеством новых. Мозг мыслит рационально… – Мозг? – Я ж объяснял тебе: центральный управляющий мозг. – А, да, да. Но я все время думаю о круге. Ты объяснил мне, что вы – дефы. Что вы добры. Я и сам уже вижу это. Что вы высоко цените каждую жизнь и каждое «я». Почему же вы боитесь круга? Пусть вы не сразу понимаете глубокий смысл его решений, но вы ведь знаете, что эти решения построены на ваших принципах, то есть они в основе своей должны быть добры, сострадательны и так далее. – В том-то и дело, друг Володя, что мы в этом не уверены. – Почему? – Понимаешь, та же доброта и сострадание, которые ты упомянул, по самой сути своей, наверное, индивидуальные чувства. Мы вовсе не уверены, что может быть коллективная доброта и коллективное сострадание. Я приведу тебе пример. Как-то к нам попал новый деф. Он был тяжко ранен выстрелом в голову и ничего не понимал. Рассвет – ты же знаешь его, я тебя знакомил – долго возился с ним. Рассвет необыкновенно добр, мягок. Он терпеливее всех нас. У нас, к сожалению, почти нет никаких инструментов, чтобы восстанавливать поврежденные головы, но он умеет выхаживать раненых. Не всех, конечно, не всех. Но иногда он просто творит чудеса. Он как-то угадывает, где именно повреждение, накладывает руки на это место и бесконечно осторожно пытается перелить туда свою энергию. Он очень привязался к тому дефу, да и все мы скорбели, когда видели его неподвижную фигуру и страшную, изуродованную голову. И когда Рассвет понял, что не может помочь, он предложил построить круг. Маленький круг, помню, нас было всего четверо: Рассвет, я, Иней и Звезда. И круг решил: надо погрузить раненого в вечное небытие, ибо он страдает. Наверное, круг был прав. Наверное, его совет был мудр. Но мы… каждый из нас не мог этого сделать. – И что с ним стало? – Вскоре он ушел от нас. – Ушел? – Умер. И до сих пор мне кажется, что он ушел сам, по своей воле, чтобы не быть нам в тягость. Друг Володя, подымается ветер, тебе холодно. – Еще нет. – Не стесняйся, пользуйся грелкой, которую тебе соорудил Рассвет. У нас сейчас много аккумуляторов. – Спасибо, друг Утренний Ветер. Я все время думаю о том, что ты мне рассказывал о круге. Вы боитесь его и все-таки соорудили его, чтобы выучить мой язык. Для чего? Там, в круглом стенде, нас, наверное, изучали. А вы? – Нет, мы не думали ни о каком изучении. Мы думали о том, что ты один. Ты как деф в городе. Один. Мы ненавидим одиночество. Это не значит, что мы всегда бродим толпой, но мы ненавидим равнодушие. Одиночество – это сгущенное равнодушие. – Спасибо, друг Утренний Ветер. А тот деф, у которого мы с Инеем провели ту страшную ночь, он сейчас один? – Иней звал его с собой. Он не хотел уйти с ним. – Почему? Он же деф, как я понимаю. Почему он предпочитает одиночество в городе машин? – Он полон ненависти. Он что-то задумал. Он так ненавидит город, что не может с ним расстаться. Ты понимаешь? – Мне кажется, да. В нашем мире сейчас почти не осталось ненависти, но когда-то ее было больше, чем нужно. Если она вообще была нужна… Я беспокоюсь за него. – Я тоже. Он смелый, но каждого дефа подстерегает в городе столько опасностей… Будем надеяться, он благополучно избегнет их. Скоро кто-нибудь из нас попытается установить с ним контакт и узнать что-нибудь о твоих товарищах. Мы сейчас все думаем о том, как освободить их и вернуть вам ваш корабль. – Нелегкая задачка. – А у нас, друг Володя, никогда ничего легкого и не было. Стать дефом, вырваться из города, таиться здесь среди развалин, жить в вечном страхе, что кончатся аккумуляторы, идти в город, не зная, вернешься ли… Включи обогреватель, подымается ветер. Спокойной ночи, друг Володя. – Спокойной ночи, друг Утренний Ветер. Удивительно, думал Густов, как быстро он преодолел инстинктивную неприязнь живой плоти к металлу. Разговаривая с Утренним Ветром, он ловил себя порой на том, что уже не воспринимает его как робота. Перед ним был брат. И даже не столько по разуму, сколько по чувствам. Родство по разуму может быть таким далеким и таким враждебным, что и родством его называть не хочется. Разум далек от роли общего знаменателя. Чувства понятнее. Они универсальнее, наверное… Сострадание, стремление помочь всегда будут состраданием и стремлением помочь. Каким бы странным ни было существо, наделенное разумом, какой бы странной логикой ни руководствовалось, какие бы странные цели ни ставило перед собой – сострадание и стремление помочь всегда будут нам понятны… Ветер уже завывал в развалинах, шуршали мелкие камешки, гонимые им. Он включил обогреватель. Как там ребята в их круглой камере… Круг… Вокруг него начал расти круг, но какой-то странный: дефы, люди… «Я не могу быть в круге, – сказала Валентина, – я не умею быть мудрой». «Не то, не то она говорит, – подумал он. – Не то. Она мудрее многих…» Четыреста одиннадцатый возвращался в свой загончик. Сегодня впервые в его жизни произошло событие. «Нет, это неправильно», – поправил он себя, потому что любил точность. Какие-то события происходили и раньше, всегда что-то происходило. Но те события как бы проплывали мимо него, проплывали спокойно, безучастно и так же спокойно и безучастно погружались в его память. А сегодня событие не плыло мимо в неспешном потоке времени – оно накатилось прямо на него, ударило, подняло, заставило вдруг остро осознать себя, выделиться из общего однообразного и равнодушного фона. Он, кирд Четыреста одиннадцатый, стал начальником проверочной станции. И теперь у него есть подчиненные. Он может приказывать и Шестьдесят восьмому, и Двадцать второму, и всем кирдам, кто работает на проверочных стендах. Он получил власть и уже потому стал лучше тех, кто этой власти не имел. А став лучше, выделился, поднялся над однородной толпой. Власть заставляла видеть мир как бы сверху, а не снизу, не из толпы. И новый угол зрения делал весь мир новым: он казался больше, ярче, светлее. И горизонт отступил, словно боялся теперь его. Начальник проверочной станции. И Творец стал теперь ближе и как-то осязаемее. Раньше он был далеко, почти абстрактность. А сейчас Мозг выделил его, заметил и уже самим этим действием стал ближе, конкретнее. И жарче стала его любовь к Творцу всего сущего. Хотелось служить ему верно и хорошо. Хотелось заслужить его похвалу. Сам Мозг, их великий Творец, слава ему, выделил его из всех бессчетных кирдов и сделал начальником. Слово было непривычно, но хотелось повторять его снова и снова. Ему казалось, что голова его почти пуста, в ней гулко звучит эхо, перекатывается: «Начальник… ник… ник…» Нет, не пуста, конечно. В мозгу теперь постоянно пульсировала любовь к Творцу. Мудрый Мозг, давший им жизнь и направляющий их, сделал его начальником. Он увидел его верность и преданность, и он, Четыреста одиннадцатый, сделает все, чтобы верно служить великому Творцу. Мимо него прошел стражник, автоматическим жестом поднес к нему тестер и так же автоматически опустил его. Как мудро все устроил Мозг, какой стройный и замечательный порядок! Правильно сделал стражник. Пусть светило уже садится и кирды возвращаются по домам, все равно нужно проверять штамп у каждого. А то вдруг прокрался в город грязный деф, затаился, чтобы улучить момент и наброситься на честных кирдов, которые хотят только верно служить своему Создателю. А им, порождениям хаоса, это отвратительно. Им бы только разрушать все, разъедать, развращать. Проклятое племя… Вон и еще один стражник. Это хорошо. На улицах должен быть порядок. Город надо защищать. Стражники служат Творцу, они его охрана, его гвардия, и он, Четыреста одиннадцатый, теперь тоже гвардия. Может быть, Творец даст и ему какой-нибудь другой знак – круг, например. Он вошел в свой загончик и уже приготовился было выключить сознание, чтобы впасть в предписанное законом временное небытие, как вдруг заметил голову, валявшуюся на полу. Он замер на мгновение и уже хотел было доложить о неожиданной находке, но замешкался. Только что Мозг удостоил его высочайшей чести, а он сразу… Творец спросит: «Откуда в твоем загончике вторая голова? Кирду не полагается иметь больше одной головы». – «Я не знаю, – скажет он, – понятия не имею». А Мозг… А вдруг он спросит: «А кто же имеет? Это твой загончик». Нет, нет, он все объяснит, он объяснит, что чист перед ним, что только сегодня его просматривали на фантомной машине. Но… А вдруг Творец рассердится? «Ты что, – скажет, – хочешь, чтобы тебя снова просвечивали? Ты считаешь, что стоишь такого количества энергии? Может, построить тебе отдельную машину, чтоб просвечивать тебя каждый день?» Что делать? Что делать? Он уже преступник, что б он ни говорил, что б ни объяснял: он не доложил сразу о находке, он стоит в загончике и до сих пор не впал во временное небытие… И каждое следующее мгновение все утяжеляло и утяжеляло его вину. Он физически ощущал ее, как будто кто-то невидимый быстро накладывал на его плечи огромные камни. Они давили на него, прогибали, причиняли боль. Ему хотелось сбросить груз, столкнуть с себя какое-то дефье оцепенение, напрячься и разорвать липкие и холодные ленты страха, что так плотно спеленали его. Он не хотел, чтоб его проступок превратился в преступление. Он не хотел падать с еще необжитой высоты в низину безвестного равенства. Но он все стоял и стоял с невыключенным сознанием и никак не мог решиться открыть главный канал связи. Пока он не доложил Творцу, он все еще начальник. А если доложит… Никто не видел его, никто во всей системе не знает про эту проклятую голову, что подбросили ему дефы. «Конечно, дефы, – подумал он. – Только этим тварям и придет в голову такое…» В голову… Он вдруг решил, что докладывать не будет, и в ту же секунду понял всю нелепость решения. Завтра же, завтра же, когда он подсоединит свою голову, свою, а не этот проклятый шар на полу, к проверочной машине, легкими искорками проскользнут в нее особые импульсы, жадно помчатся по всем логическим схемам его мозга, пока не упрутся в мысль, в образ, в чувство, которые отличаются от заложенного в машину стандарта. И зазвучит сигнал тревоги, вспыхнут контрольные лампы, и кирд с соседнего стенда буркнет, даже не подняв взгляда: «Снимай голову…» И он покорно начнет откидывать защелки, и пресс вздохнет, разинет нетерпеливо пасть в ожидании очередной головы. Его головы. О великий Творец, что же делать, что же делать?.. Он поднял с пола голову. Знать бы, заряжена ли она. В нем вдруг вспыхнула надежда. Крохотная, как искорка на проверочных клеммах, когда подносишь к ним тестер на стенде. Но другой у него просто не было. Ему остро захотелось прикрыть эту искорку руками, чтобы она не погасла, не оставила его лишь наедине с прессом. Если голова пуста – а она наверняка пуста, откуда может здесь взяться заряженная голова? – если она пуста, он попробует зарядить ее своим сознанием, не пропустив туда эти проклятые сомнения, и тогда сразу же доложит Мозгу. Не будет в голове сомнений, можно идти на проверив. Теперь надо еще попробовать это сделать. Никогда не приходилось ему еще подсоединять голову к другой голове не на стенде, но почему-то ему казалось, что это получится. Обязательно получится. Словно повинуясь какому-то наитию, он плотно прижал одну свою клешню к проверочным клеммам найденной головы, другую – к клеммам своей. И тотчас же мир взорвался тысячами искр, погас, снова вспыхнул, закрутился, помчался в вихре. Четыреста одиннадцатому показалось, что стены загончика падают на него, вот-вот рухнет с грохотом потолок. Он сжался, он стал совсем крохотным, и на него несся грозный поток; он подхватил его, начал швырять, с ревом ворвался в сознание. Он нес с собой вихрь образов, мыслей, воспоминаний. Мелькали страшные дефы, скалилось уродливое мягкое существо, с гулом вкатывалась в него ненависть. «Надо сопротивляться, – вяло подумал он, – надо прервать контакт», – но никак не мог оторвать клешни от клемм, потому что уже не он управлял ими, а кто-то другой. Какое-то время он еще сохранял самосознание, но оно не могло сопротивляться дьявольскому натиску чужих образов, мыслей и ненависти. Он все еще пытался барахтаться в заливавшем его потоке, когда услышал: – Я ведь Четыреста одиннадцатый. Кто это сказал? Он этого не говорил. Он не мог этого сказать, потому что Четыреста одиннадцатый он, а не тот, кто по-дефьи вломился в его сознание. – Я Четыреста одиннадцатый, – сказал он, но в этот момент два противостоящих сознания совместились наконец в одно. Деф Четыреста одиннадцатый долго не мог прийти в себя. Этот идиот, его двойник, сравнивал надежду с крохотной искоркой. Нелепое сравнение. Она была неизмеримо слабее. Она могла, должна была погаснуть, не принеся с собой ничего, кроме черной пустоты. Но вопреки всему она разгорелась, и вот он стоит в своем загончике, держит в руках голову, и клешни его все еще судорожно прижаты к клеммам. Он знал, что не дало угаснуть этой заведомо обреченной искорке надежды. Ненависть. Он был так полон ненависти, так она была спрессована в нем, что просто не могла исчезнуть в никуда. Ладно, пора останавливать карусель в голове и начинать думать всерьез. У него был план, и его нельзя было оставить ни на минуту, он постоянно требовал внимания. План был одновременно прост и сложен. Конечно, он понимал, что при холодном анализе ситуации шансов у него немного. Ведь он был один, а враг был повсюду. Нет, не один, поправил он себя. У него была еще яростная ненависть. Вместе с нею он добьется того, о чем мечтал. Если бы только план удался… Ненависть туманила мысленный взгляд, и он никак не мог рассмотреть будущее во всех деталях, но он знал, чувствовал, верил, что это хороший план. И у Мозга был план. Но в отличие от дефа Четыреста одиннадцатого ненависть не мешала ему спокойно просчитать все варианты. Снова и снова рассматривал он будущее, каждый раз слегка меняя составные детали плана. Это было увлекательное занятие. Он слегка поворачивал одну детальку и с интересом следил, как она цеплялась за две соседние детальки, поворачивала их. Те в свою очередь – следующие четыре и так далее, пока вся мозаика, из которой сложено будущее, не приходила в движение. Еще одно изменение, еще один вариант – и снова легчайший шорох тысяч поворачивающихся деталек. План был хороший, и Мозг поймал себя на том, что рассматривает его уже не из-за необходимости улучшить, а потому, что созерцание совершенного своего детища доставляло ему удовольствие. Пора было действовать. Он давно уже никого не допускал к себе в башню. Строго говоря, он даже не ассоциировал себя с этой башней, за толстыми стенами которой находилась огромная машина, которая и была им. Он не воспринимал себя этой машиной, хотя знал, что она является физическим носителем и хранилищем его разума. Он воспринимал себя в виде множества кирдов, в виде стражников, идущих в ночном патруле по улицам города. Он воспринимал себя одновременно городом, который создал, и духом, который давал ему жизнь и движение. У него не было одного зрительного образа какого-нибудь места или события. Он воспринимал одновременно множество зрительных образов от кирдов, которые посылали ему информацию, поэтому видел мир во множестве измерений. Он видел, например, производственный центр одновременно двадцатью глазами пяти стражников, охранявших центр. Видел снаружи, потому что стражники находились вне центра. И в то же время в его сознании в эту мозаику вплетались еще сорок осколочков-образов, которые поступали от десяти кирдов-наладчиков, которые работали внутри центра. Он видел прошлое, потому что оно жило в его огромной памяти. Будущее его раздражало. Он жаждал четкости во всех направлениях и хотел видеть будущее так же ясно, как прошлое или. как пространственные координаты. Иногда ему казалось, что это удается, что время настолько подвластно ему, что он легко пронизывает будущее мощью своего интеллекта. Но порой будущее туманилось, расплывалось, и чем больше напрягал он свой мысленный взор, тем неяснее оно становилось. Ему казалось, что во всем виноваты дефы. Именно они вносят элемент непредсказуемости и тем самым пытаются отрезать от него будущее, которое он хотел бы заранее рассчитать, взвесить, спланировать и затем уже сделать настоящим. …Сегодня он вызвал к себе начальника стражи. Не потому, что хотел его получше рассмотреть или услышать. Один на один он все равно не мог ничего увидеть, так как сам по себе не обладал органами зрения. Просто-напросто он хотел вести разговор на минимальном уровне мощности, даже не пользуясь главным каналом связи. Хотя потоки, которыми он обменивался со своими кирдами, и были надежно изолированы друг от друга, он не хотел ни малейшего риска. Он не хотел, чтобы в башню кто-нибудь приходил. Как-то он проанализировал причины своей тяги к уединенности и пришел к выводу, что его создатели – верты – вложили, очевидно, в него свой страх перед повреждением мозга. Мозг для них был жизненно важен, они прятали его за толстой костяной коробкой своих голов. Он не верт, он далеко ушел от жалкого порождения слепой природы. У него множество запасных схем, и выход из строя любой его части ничем не грозит ему. Но все равно стремление оградиться от внешнего мира осталось. К тому же он не мог видеть того, кто был рядом с ним. Он мог видеть только чужими глазами. Но Двести семьдесят четвертый придет к нему. Да, это неприятно, но необходимо. Да, он придет в башню, но… Если план осуществится, это не страшно. А вот и он. Мозг уловил трепет его канала. – О великий Творец, начальник стражи… – Выключи главный канал связи, перейди на локальную связь. – Слушаюсь. – Где сейчас пришельцы? – Два пришельца по-прежнему в круглом стенде, третий, очевидно, у дефов. Ты знаешь, великий Творец, как мы… – Знаю, – оборвал Мозг. – В отличие от тебя я знаю все. Но дело не в этом. Я хочу, чтобы ты сегодня же открыл круглый стенд. Пусть пришельцы выйдут в город. Пусть они свободно бродят по улицам, пусть заходят куда угодно. Важно лишь, чтобы они оставались в поле зрения стражников и не делали попыток покинуть город и добраться до своего корабля. Сделай так, чтобы их видело как можно больше кирдов. – А если… – Ты хочешь сказать, что их могут увидеть и дефы, скрывающиеся в городе? Так, стражник? – О великий Творец, мне незачем даже искать форму для своих мыслей, ты видишь их даже неродившимися. – Однако, Двести семьдесят четвертый, ты полон самомнения, а оно опасно. – О великий Творец, я не понимаю… – Ты думаешь, у тебя есть свои мысли? Ты уверен, что они рождаются в твоем мозгу? Я, я один рождаю мысли. Но дело не в этом. Дело в том, что это-то и нужно мне. Пришельцы должны быть замечены, и о том, что они свободно ходят по городу, что их больше не запирают на ночь, должны узнать дефы. – Это гениальный план, о великий Творец! – План действительно хорош, но не тебе его оценивать, стражник, потому что ты его еще не знаешь. Ты думаешь, дефы попытаются напасть на город, чтобы захватить их? Сомневаюсь. Дефы чудовищны в своем противоестественном стремлении к хаосу, но они не глупы. Представь себе, что ты деф…… – Я не могу, о великий Создатель всего сущего… – Можешь. Если я приказываю, ты можешь сделать даже то, чего не можешь. Итак, ты деф. Ты прячешься в развалинах, вскормленный ненавистью к красоте порядка, ненавистью ко мне, создателю и двигателю нашего мира. Приходит лазутчик и доносит, что два пришельца свободно ходят по городу и даже ночью их не запирают. Что ты решишь, стражник? Но помни: ты деф, я приказал тебе быть дефом. Думай. «Он хочет от меня настоящего ответа, – лихорадочно соображал Двести семьдесят четвертый. – Если я начну поносить дефов, он может рассердиться, и тогда… Но что действительно решат эти проклятые исчадия ада? Напасть?» И вдруг он понял, что имел в виду Творец. – Они не нападут. – Правильно. Но почему? – Они решат, что это западня, а пришельцы лишь приманка. – Я, кажется, выбрал неплохого начальника для моей стражи… – Благодарю, о великий Творец. – Но это не все. Дефы все-таки должны напасть. – Да, но… – Слушай внимательно. Два или три дня – лучше, пожалуй, три – они должны бродить по городу. В один из дней – я дам команду, когда именно, – их отведут в проверочный центр, как будто мы продолжаем их изучение. К тому времени дефы, очевидно, уже будут знать, что мы ждем их нападения. Но нападать они не будут, боясь западни. Их лазутчики будут скрываться где-то неподалеку от города. Ты должен приготовить пять надежных стражников. В указанную мною ночь ты прикажешь двум стражникам вывести пришельцев тайно из города. Мол, так решил Творец, пусть убираются к дефам. Два других стражника должны поджидать их у выхода из города. Они должны иметь твой приказ во что бы то ни стало уничтожить стражников-предателей, которые продались дефам, но не трогать пришельцев. Таким образом, у выхода вспыхнет бой. В этот момент пятый стражник должен вывести пришельцев из города и скрыться. Такой возможностью дефы уже не смогут не воспользоваться. И вот тогда-то спрятанный заранее отряд стражников должен уничтожить и дефов, которые придут на помощь пришельцам, и самих пришельцев. Ты понял, Двести семьдесят четвертый? – Да, о Дарующий все сущее! – Ты ведь немножко знаешь язык пришельцев? – Так точно. – Объясни им, что мы не пускаем их на корабль, потому что 'ищем третьего пришельца. Как только его найдут, их тут же отправят на их корабль. – Изумительный план, о Творец! – Действуй, стражник. Двести семьдесят четвертый шел к круглому стенду. Он шел медленно, машинально отвечая на приветствия стражников. Когда они видели его, они вытягивали вперед правую руку. Это был его приказ, и он гордился придуманным приветственным жестом, жестом, похожим на приготовление к выстрелу. Он все еще был полон трепета, все еще не мог прийти в себя. Впервые Источник силы, Источник мудрости допустил его к себе, и он видел всю мощь несравненного интеллекта в действии. И от того, что соприкоснулся с этой мощью, почувствовал, что и сам стал сильнее, взлетел выше, слава Творцу. Да, страх еще не улетучился из него, но то был сладостный страх. Он открыл дверь круглого стенда. Пришельцы вскочили и уставились на него. Он долго составлял в уме фразу. Какой нелепый вид связи… А потом нужно еще превратить фразу в звуки… – Можно, – проскрипел наконец Двести семьдесят четвертый, – выйти. – Ну, наконец-то, – пробормотал Марков. – Мы можем попасть на наш корабль? спросил Надеждин. – Нет. – Но почему? – Скоро. – Когда? – Мы ищем. – Густова? – Да. – А где он? Он жив? – Наверное. Мы думаем, его… похищать… – Кто? – Дефы. – Дефы? – Дефы… плохо. Мы… искать… Двести семьдесят четвертый повернулся и вышел, оставив дверь открытой. Свет на улице казался ослепительным, и космонавты непроизвольно зажмурились. Можно было выбраться наконец из этой вонючей круглой камеры, но они несколько мгновений стояли в нерешительности. – Пойдем, Саша, – сказал Надеждин и вдруг улыбнулся. – Ты чего? – Говорят, если птица долго сидит в клетке, она теряет желание выбраться из нее. – Почему только птицы? У маминой приятельницы живет кошка, которая категорически отказывается выходить из дому. Разве что за пазухой хозяйки. – Боюсь, за пазуху нас никто не посадит. Идем, Сашок. – А я смогу? Ты думаешь, ноги еще не атрофировались? – Идем, идем. Они вышли из круглого здания. Ноги, конечно, не атрофировались, думал Надеждин, но слегка подрагивали. Желтое небо и оранжевое солнце излучали тепло. Пахло нагретым камнем и пылью. Мимо брели роботы, но теперь уже не столь равнодушные: некоторые поглядывали на них, замедляли шаг. Нереальность всего происшедшего с ними вдруг с повой остротой нахлынула на Надеждина. Он увидел себя со стороны: командир «Сызрани» стоит на нетвердых ногах и смотрит на бело-голубых огромных роботов. Лилипут у Гулливеров. Железных Гулливеров. Этого просто не может быть. Странность может ощущаться странностью лишь постольку, поскольку отличается от нормы. Окружавшая его картина даже не была странной, она просто не укладывалась в сознание. Но, похоже, обходилась и без его сознания, потому что явно существовала. – О чем ты думаешь, командир? – спросил Марков. – Пытаюсь привыкнуть к этой планете. – А мне так и привыкать не хочется… Ты думаешь, они найдут Володьку? – Думать я ничего не могу, я просто не знаю. Но надеюсь. Я просто не хочу верить, что с ним что-то случилось. Импульсивный неврастеник… – Здесь, оказывается, есть и какие-то дефы. Уж они-то, надо думать, живые существа… – Во всяком случае, наши хозяева считают их плохими. Если бы только знать, кто здесь есть кто… Куда пойдем? – Какая разница? Достопримечательностей я что-то не вижу. Одни коробки без окон. Их счастье, что они, похоже, не очень рассчитывают на туристов. Турист здесь может просто сойти с ума. – Да, не слишком живописное местечко… – Коля, – вдруг спросил Марков и пристально посмотрел на Надеждина, – ты думаешь… надеешься, что мы выберемся отсюда? Только честно. Без штатного командирского оптимизма. Надеждин пожал плечами: – По-моему, они уже с нами познакомились. Ничего интересного, видимо, не нашли. И слава богу. Для чего мы им? Я думаю, отпустят с богом. Если бы Володька не удрал, может быть, мы бы уже были на корабле. – И черт его дернул… Как хочется тебе верить, друг Коля. А то, если честно, там, в камере, я уже начал терять надежду. – Быстро, однако. – Не в этом дело. Я где-то читал, не помню где, что больше всего заключенные страдали от надежды. – Заключенные? – Да, обитатели всех тех острогов, каторг, галер, тюрем и лагерей, к которым наши далекие предки имели какое-то болезненное пристрастие. – Но как можно страдать от надежды? Мне кажется, наоборот… – А я понимаю. Надежда может помогать, когда она мало-мальски реальна, когда в нее веришь. А когда знаешь, что надеяться не на что, что надежды быть не может, но продолжаешь цепляться за нее, она может убить. Она… как тебе объяснить… она не дает примириться с заточенном. Другими словами, мешает существовать. На уровне узника, но существовать. Мне моментами казалось там, – он махнул в сторону круглого стенда, – что мы уже никогда не выберемся на волю. Прошлое смазалось, поблекло, потеряло реальность. Реальностью была наша круглая тюрьма, могильное безмолвие. Эта реальность тянулась и в будущее. И знаешь, от чего я больше всего страдал? Не от вони, не от бездействия и неподвижности, а от нелепой надежды, что вот сейчас дверь откроется, войдет некто и скажет: «Простите, вышла небольшая неувязка, вы свободны, ваша «Сызрань» ждет вас». Но дверь не открывалась. «Ничего, – говорил я себе, – сейчас откроется». А она опять не открывалась. И так с ритмичностью метронома. Пока, наконец, надежда не то чтобы совсем покинула меня, по куда-то отошла по своим делам. И сразу стало легче. А потом и ты со своей апологией клетки в зоопарке помог. «А что? – сказал я себе. – В общем-то и не так плохо, бока только устают от валяния». Чего ты смеешься? – Я не над тобой. Ты про кошку-домоседку рассказывал, а я сейчас вдруг вспомнил одного знакомого. Попугайчики у него живут. Кажется, они называются волнистые или что-то вроде этого. Он их выпускает из клетки, и они летают по всему дому. Я спрашиваю: «А как ты загоняешь их обратно?» А он отвечает: «Да никак. Полетают немного и сами возвращаются в дом родной». Все та же, как ты выразился, апология клетки. – Как я понимаю, тебя уже тянет обратно в наш вонючий хлев. Давай побродим еще. Тем более что роботы, похоже, уже не такие невозмутимые, как в первый раз. А это еще что за тип? Навстречу шел робот с голубым крестом на груди. В руке у него было нечто похожее не то на кеглю, не то на гимнастическую булаву, словно указывал кому-то на землян. Он замер, посмотрел на них, на булаву, опустил ее, еще раз поднял, постоял несколько секунд в нерешительности и двинулся дальше. – Что за крестоносец с палицей? – спросил Надеждин. – Я уже приготовился к нападению. – Не знаю, командир, как ты готовился, но я бы на тебя в такой схватке не поставил… А обратно мы дорогу найдем? Я не вижу ни одной приметы. – Мы поворачивали только направо. Думаю, найдем. А что, мой маленький волнистый попугайчик, ты уже налетался? Хочется в клеточку? – А что ты думаешь? Небольшое пространство легче обжить. Там, в нашей конурке, все привычно, даже вонь. А здесь, среди этих безмолвных железных людей, я никак не могу отделаться от впечатления сна. Даже не сна, а какого-то тягостного кошмара… – Ну, давай еще немножко побудем в кошмаре, а потом вернемся домой. Владимир Густов медленно брел по жесткой, красноватой траве, время от времени оглядываясь, чтобы не потерять из виду ориентир – полуразрушенное здание без крыши, в котором жили дефы. Ему хотелось побыть одному, хотя бы немножко привести мысли в порядок. У него было ощущение, что он полностью утратил способность что-либо решать. Все случалось как-то само собой. Само собой какой-то дурацкий импульс заставил его удрать из камеры. Само собой он очутился в темном загоне с двумя роботами. Бежал куда-то, задыхаясь. Очутился среди дефов. Но дальше, дальше что? Дефы надеются, что сумеют освободить ребят, но он не очень-то верил в реальность этих планов. К тому же от рациона, который он успел сунуть себе в карман, оставались уже жалкие крохи. А ничего съестного у дефов нет. Максимум, что они могут ему дать, – это заряженный аккумулятор. Они не сразу даже поняли, что ему нужна пища, а не аккумулятор. «Как туню?» – недоверчиво спросил Утренний Ветер. Наверное, зверь какой-нибудь местный. Но если тупи что-то и едят, то он не тунь. Еще несколько дней он выдержит, а потом силы начнут иссякать. Хоть отправляйся обратно в тюрьму. Мол, простите, дорогие тюремщики, виноват, возьмите обратно, есть хочется… Там хоть рационы их. Боже, сколько здесь развалин! Камни, камни, пустые коробки, треснувшие стены, лежащие набоку, какое-то царство руин. Вчера Утренний Ветер долго беседовал с ним, рассказывал о туннеле, в котором нет света, из которого пет выхода. Вполне понятный образ. Жить только презрением к этим… кирдам, только в заботах о своих аккумуляторах маловато, пожалуй. Тут не только себя в туннеле представишь – взвоешь… Дорогу ему преградила невысокая стена, вернее, остатки ее с неровным, словно обломанным, краем. Он пошел вдоль нее, пока не увидел пролом. Надо было, конечно, повернуть обратно; все эти развалины похожи одна на другую, абсолютно ничего интересного. Он уже хотел было идти назад, но увидел небольшого зверька, смутно похожего на толстую ящерицу. Ящерица грелась на солнце. Густов хотел получше рассмотреть ее, но она вдруг подпрыгнула высоко вверх, щелкнула на лету челюстями и снова опустилась на свой камень. «Забавная тварь», подумал Густов и подошел к прыгуну, но тот юркнул в пролом в стене и исчез. Может, это и есть тот тунь, о котором говорили дефы? В отличие от него зверек явно чувствовал себя на своем месте и не задумывался о будущем. Густов нагнул голову, заглянул во влажную темноту. За стеной торчали остатки перекрытий, а между ними темнело прямоугольное отверстие. Отверстие было правильной формы и, наверное, именно поэтому привлекало к себе внимание в этом лабиринте обломков. А может быть, вспоминал впоследствии Густов, в подкорке его запечатлелся образ темного туннеля, о котором неясно рассказывал Утренний Ветер. Он пролез через пролом в стене и подошел ближе к темнеющему прямоугольнику. Теперь он видел, что перед ним был какой-то вход, вход в некое подземелье, потому что почва шла под уклон. Всю жизнь он делал не то, что хотел. Нет, поправил он себя, это кокетство. Он делал как раз то, что хотел. И не обращал при этом внимания на здравый смысл. Вот и сейчас здравый смысл подсказывал ему, что лезть в темное подземелье незачем, что это опасно, наконец, что, стоит ему провалиться куда-нибудь, это будет обозначать верный конец, потому что никто не придет ему на помощь. Даже если бы дефы начали его искать, они бы не смогли облазить все дыры. Все было так. Нечего даже было взвешивать, одна чашка весов была пуста, на другой – тысячи опасностей. «Надо возвращаться к дефам», – решил Густов и осторожно ступил в подземелье. У самого входа тоже валялись камни, но дальше идти было легко. «Сделаю десяток-другой шагов; пока еще видно, что под ногами, и вернусь», – сказал себе Густов. Спуск был пологим, пол ровным, стены, насколько он мог различить в свете, еще проникавшем сюда, гладкими. Он шел маленькими шажками, нащупывая перед собой дорогу. Стало уже почти совсем темно, нужно было поворачивать в третий раз за эту прогулку, но как раз в этот момент стены вдруг вспыхнули ровным неярким светом. Ламп не было, свет рождался в глубине самих стен, точно так же, как в круглой камере, из которой он удрал. Свет заставил его замереть. «Кто зажег его?» – подумал он. Кто-то, кто увидел его. Туннель уходил вниз и поворачивал в сторону. Свет сочился из стен, они словно исчезали в нем, и Густову почудилось, что он в гигантском аквариуме. Теперь он не боялся, что ступит в пустоту, провалится в какой-нибудь колодец. Зато ему казалось, что кто-то, кто зажег эти стены, пристально следит за ним. Он почти физически ощущал чье-то присутствие. – Надо вернуться, надо вернуться, дурак, – громко сказал он, и слабое эхо повторило: «…ак, ак…» Он прошел несколько десятков шагов до поворота и замер, неожиданно пораженный простой мыслью: если он пойдет и дальше по этому подземному лабиринту и свет вдруг погаснет, сможет ли он выбраться, на поверхность? Нет, проход был прямым, и слово «лабиринт» он употребил скорее для красоты. Проход расширился, он вошел в зал и замер. Перед ним стояли какие-то контейнеры с прозрачными крышками. Он подошел к ближайшему, заглянул в него и непроизвольно отшатнулся: из-под прозрачной крышки на него глядело нелепое существо, лежавшее на спине. У него была вытянутая голова с двумя парами глаз, небольшим клювом на месте носа и длинной щелью рта. Существо было голое. По обе стороны туловища аккуратно вытянулись две руки. Третья, росшая из груди, была короче и лежала на животе. Но Густов смотрел на глаза. Они были открыты и, казалось, следили за ним. Он сделал шаг в сторону, покачал головой. Трехрукий не реагировал. Конечно, он не был живым, но даже в его неподвижности ему вдруг почудился немой укор: «Зачем ты пришел сюда?..» Он почти не испытывал страха. «Наверное, – подумал он, – для страха тоже нужна точка отсчета. Вот здесь спокойно и безопасно, а дальше начинается минное поле». На этой чертовой планете неясно было, где этот островок безопасности и есть ли он вообще. И хотя его не покидало ощущение, что кто-то включил свет в стенах, следит за ним, этот некто не казался страшнее, чем все остальное. «Мумия, – подумал было Густов, но тут же поправил себя: – Нет, не мумия. Мумии высохшие, а у клювастого кожа гладкая, без единой морщинки». Он подошел к другому саркофагу – еще один трехрукий. В каждом саркофаге лежали нагие трехрукие существа. Он вдруг вспомнил аппараты для гипотермического сна на больших космолетах, «берлоги» – на жаргоне космонавтов. Нет, и эта аналогия не подходила. В берлогах лежали живые люди. Пусть погруженные в глубочайший сон, в холод, который почти полностью останавливал все физиологические процессы, но живые, разные. Это же напоминало скорее фабрику. Фабрику кукол. Он осторожно прикоснулся к контейнеру. Да, похоже, он был прав, никакого холода под прозрачным колпаком не чувствовалось. При любой теплоизоляции на внутренней поверхности колпака намерзало бы дыхание, если трехрукие пусть замедленно, но хоть как-то дышали. Он еще раз осторожно качнул контейнер. Саркофаг, казалось, висел в каком-то поле. Он легко поддался, но, качнувшись, принял прежнее положение. Фабрика кукол. Ему вдруг почудилось, что свет начал гаснуть, и он стремглав бросился по туннелю. Какое счастье, что это был не лабиринт и ему не нужно было думать о том, куда бежать. Сердце колотилось. Эхо шагов металось между стенами. Наконец-то! Он увидел небо. Чужое желтое небо казалось родным. Стены погасли, но он уже видел естественный свет. Что значит древние инстинкты. Только что ему казалось, что бояться нечего, но стоило ему подумать, что сейчас он окажется в темноте, как ноги сами вынесли его к выходу. Когда он выбрался на поверхность, первое, что он увидел, была ящерица. Она внимательно смотрела на Густова и вдруг подпрыгнула. На лбу Густова высыхала испарина. «Спокойно, спокойно, Володя, – подумал он. – Ну, фабрика кукол, ну, прыгающие ящерицы, никаких оснований для паники. Пора домой, Утренний Ветер будет беспокоиться». |
||||||
|