"Степан Разин. Книга вторая" - читать интересную книгу автора (Злобин Степан)

Разинское гнездо

Бушевала ветрами внезапно похолодавшая осень. Кагальницкие землянки освещались по вечерам поплавками, горящими в сале, лучинкой. В атаманском «доме» горела свеча. Алена Никитична молча сучила пряжу, склонившись к веретену, отчего вся спина ее по-старушечьи горбилась.

Старый дед Черевик, в сотне битв израненный запорожец, ютившийся в атаманском доме, также молча помаргивал, глядя на пламя свечи, вспоминая о чем-то своем, стародавнем.

В углу на скамье отсыпался с дороги гонец, присланный из-под Коротояка. Седобородый казак спал как мертвый. Утром он должен был возвращаться в войско к Фролу Разину.

На полатях, ровно дыша, спала атаманская дочка Параша.

Хлопнув дверью, ворвался в землянку Гришатка, встрепанный, оживленный, с горящим взором. Пламя свечи замигало и заметалось от ветра.

— Что нынче поспел ночевать? Ты бы утром домой воротился! — сердито заметила мать Гришатке.

— Казаки завтра к бате поедут, кои ранены были. Собрались в сторожевой, про войну говорили, — словно бы в оправданье себе сообщил мальчишка.

— Ну так что?..

— Ты, матынька, отпусти меня к бате, — вдруг попросился Гришатка так просто, как будто в жаркий день собрался купаться с ребятами.

— Ты что, ошалел?! — возмущенно воскликнула мать.

— А чего — ошалел? — лукаво спросил Гришатка.

— В крынке возьми молока да пышку на полке, — вместо ответа сказала Алена.

— Славой отецкой прельстился? — внезапно подал свой голос спавший на лавке гонец. — Славу свою завоюешь, казак, как взрастешь. Твой батя — народу отец. Ни в Запорогах, ни на Дону не бывало такого…

— Богдан був великий гетьман, — вмешался и дед Черевик. — Та все же траплялось Богданови сердцем кривдить. Ради шляхетской милости катовал он над посполитой голотой… Шляхетская кровь была у Богдана, Грицю, а твий батько справжний лыцарь. Николи еще не было яснишего сокола в жодной краини… И слава его — святая, великая слава на все казацтство и все христианское посполитство… Не с дытынкою цацкаться ныне ему: вин, хлопче, мае инши заботы… Сидай вже покиль коло матци…

Гришка задумался над молоком и лепешкой.

— А царь больше батьки? — внезапно спросил он.

— Гришка! Молвить-то грех! — в испуге вскричала Алена. — Вот черти тебе на том свете язык за такие слова…

— Царь — что? Царь от бога поставлен. Царем родился — то и царь! — спокойно сказал из угла гонец. — А батька твой сердцем велик — оттого и вознесся. Народ его по заслугам воздвиг всех высоких превыше.

Алену вдруг охватило от этих речей какое-то радостное томленье и вместе тоска, как бывало всегда, когда говорили при ней казаки про Степана. Как будто стояла она на крутой высоте и вот-вот могла оборваться… Правда, в жизни своей она еще никогда не была на такой высоте. Даже на колокольню на пасху в селе, бывало, взбирались одни лишь мальчишки… Всего только раз залезла она на верхушку большой рябины и там испытала подобное чувство — вместе и страха и радости… Тогда мать оттаскала ее за косы. А после подобное чувство она ощущала, когда приникала к сердцу Степана.

Нередко с досадою думала она о своем казаке, таком не похожем на всех остальных, считая себя несчастною и самою незадачливой из казачек, вечно покинутой и одинокой вдовой при живом муже.

Но если о нем говорили казаки или она слышала речи крестьянского беглого люда, сердце ее расширялось от восторга и страха и возносило ее на страшную высоту, от которой дух занимало счастьем и радостью. Тогда она вся замирала, не смея ни вымолвить слова, ни шевельнуться…

Смутное сознанье греховности атаманских деяний Степана временами терзало ее. Наивная вера в «тот свет» и адские муки страшили казачку, но она отгоняла тревогу твердою верой в то, что казак лучше знает, что делает. Не женское дело судить о казацких походах! И особенная уверенность в правоте Степана родилась в ней по возвращении к нему Сергея. Алена была уверена в крепкой приверженности Сергея к богу и в его боязни греха. И если уж Сергей поверил Степану и, простив обиду, пошел заодно с ним, то, значит, его атаманская правда не противна богу.

И едва дошел слух, что бояре готовят великое войско против Степана, Алена Никитична решительно взъелась на Фролку:

— Брат ведь Степан тебе, пентюх! Сиди-ишь! Мой бы был брат да была бы я казаком, я бы ветром помчалась… Срам ведь смотреть: брат за весь люд, за всю землю один со злодеями бьется, а ты все на гуслях да в голос, как девка!..

Фрол смутился.

— Мне сам Степан указал тут сидеть по казацким делам, — оправдывался он.

— Сидеть! Ты и рад сидеть! В седле не скакать и сабли рукой не касаться. Тпрунди-брунди на гуслях — вот и вся твоя справа! Да время-то нынче не то: слышь, народ про Москву что болтает? Не мешкав сбирайся, ко Стеньке скачи!

— А город как кину! Степан наказал…

— Не хуже тебя-то управлю всю службу! — сердито оборвала Алена. — И дед пособит…

Фрол поехал. Он возвратился с наказом Степана двинуться с казаками в донские верховья.

Алена его торопила:

— Поспешай, поспешай! Покуда чего — сухари сушим, рыбы коптим, а ты бы челны посмолил! Я две бочки смолы поутру указала на берег скатить, за ворота. Ударишь пораньше с низовьев, бояре-то силу свою споловинят, Степанке на Волге-то станет полегче!..

— Дывысь, атаманова яка! Не жиночя, бачишь, розмова! Стратэгию розумие, як добрый козак. Ото гарна жинка! — весело говорил Черевик. — Тебе в есаулах ходыты б, козачка! Оце так дружина, братове, у нашего батька у Стенька Тимохвеича! — хвалился он казакам Аленой, словно она была его дочь. — Дуже гарна жинка! Не жиночий разум. Я бы справди краще Алену Никитишну с войском послал, чем Хрола Тимохвеича: не козак вин — козачка!

Фрол вышел в поход на семидесяти челнах и бударах с тысячью казаков, чтобы ударить под Коротояк. Алена ему велела взять лишних три сотни с собою, по берегу, конными. Она уже наслушалась от казаков, что конные надобны в битвах. Фрол не решался их брать. Хотел оставить, чтобы блюсти остров, потому что Фрол Минаев ушел из Черкасска к Маяцкому городку, и Фролка страшился набега понизовых на Кагальник.

— С три сотни еще тут оставишь. Как-никак усидим! — твердо сказала Алена. — Надо будет — ребят по стенам… Казачата пищальми не хуже владают. Я первая Гришку поставлю.

На прощанье она была ласкова с Фролкою, как никогда.

— Берегися, брательничек милый! Я чую: как ведь до битвы дорвешься, то Разина кровь-то в тебе закипит. Не гусли ведь — битва! — говорила она, словно не раз уж сама испытала битву.

И вот Алена осталась в Кагальнике со стариком Черевиком и с тремястами разинских казаков.

Почти каждый день прилетали гонцы от Степана. Говорили, что батька здрав, весел, летит, как орел, города полоняет. Они называли далекие и чужие имена городов: Саратов, Самара, Корсунь, Саранск, Алатырь, Курмыш…

Когда спрашивала, почему не прислал письма, опускали глаза: «Войсковыми все занят делами Степан Тимофеич».

Алена сдвигала брови, плотно сжимала губы. Ей вспомнилась разбитая голубая чашка… «Тонка, хрупка… так вот пала из рук да разбилась!» — слышала она голос Степана. Тогда ее начинала мучить тоска.

И в этот вечер терзало ей сердце нудное завыванье ветра в печной трубе. «Домовой завывает!» — подумалось ей.

Алена перекрестилась.

— Дедушка, сердце чего-то болит! — сказала она, отбросив веретено.

— Стосковалось, Олесю, вот то и болит. Непогода, бачь, воет, тоску нагоняет, Дон плещет хвылямы. Тучи, морок. Як солнышко в небе — так и на сердце свет, а на небе хмары — и в душу все облак нисходит…

— Недоброе чую, — сказала Алена.

— С чего недобру, дочка, взяться?! Бачь, вести яки! Все выше да выше наш сокол летит… Слышь, гонцы говорят — и еще города покорились. Кабы мне молодым, не сидел бы тут возле тебя!.. Люба ты мне, атаманова, будто дочка родная, а нет, не сидел бы! Летел бы за ним… Светло в его славе! Вот то и народ к нему липнет, как словно букашки на свет…

— А сердце болит, будто свету не стало, — сказала Алена.

— Погоди. Остановится скоро зимовьем наш сокол, пришлет за тобой колымагу…

Но Алена помнила, как ей уже сулили колымагу, когда Стенька был в первом походе. Она не ждала колымаги — лишь добрых вестей…

Веретено опять зажужжало…

Алена слушала свое сердце. Оно стучало все беспокойней, быстрей, неровней… Погруженная в свои мысли, она откуда-то, словно издалека, слышала доносившиеся слова старого Черевика, который рассказывал Гришке про запорожский поход на султана.

— Пидыйшлы козакы пид сами цареградьски стены. Як пострилы из гармат залуналы, султан наполохався — геть з Цареграду тикать… — рассказывал дед.

Гришка смеялся звонко и весело.

Алена накинула на плечи плат, молча вышла во двор. Было сумрачно. Тучи клоками летели по небу, скрывая луну. Из-за стен долетали осенние всплески донской волны… Алене послышались стоны. Так Стенька стонал, когда привезли его раненым из похода…

Откуда-то с берега донеслось одинокое ржанье. Алене представился брошенный конь под седлом, который несется по полю, ищет своего казака, а казак лежит на земле без дыханья, раскинув мертвые руки.

Алена вдруг задохнулась от страха. Ей захотелось кричать и плакать… Но она сдержалась, торопливо вошла в землянку и тупо села у прялки. Веретено валилось из рук от тоски…

— И мене растрывожила, старого, неспокойна жинка… Чего-то и я неладно вздумал, — ворчливо сказал старик. — Эх-хе!.. Лезь, Грыцю, на печь, я разом прыйду за тобой, — с кряхтеньем добавил он, подымаясь с лавки, и, надвинув на самые брови свою замусоленную, истертую запорожскую шапку, вышел наружу…

Гришка взлез на печь, и тотчас же сверху послышалось его равномерное сопение…

Дед долго не возвращался. Алене сделалось жутко одной слушать нудное завывание в трубе. Она снова вышла во двор. Ни души!

— Дедушка! — позвала она тихо.

Дворовый пес Лапа ласково ткнулся холодным носом в ее ладонь…

Алена сразу, двумя руками, привычно и ловко собрав на плечах края платка, накинула его поверх головы, на покрывшиеся уже каплями дождя волосы, и по темной, туманной улице пошла на мерцавший огонь, к воротам городка, в сторожевую избу…

Городовой есаул Дрон Чупрыгин, низкорослый и коренастый, чернявый, суровый казак, строил к выезду возле избы вооруженных казаков.

Одинокий смоляной факел мигал капризным рыжим огнем, отсвечивая на стволах мушкетов.

— Вести худые? Отколь? — оробев, спросила Алена.

Чупрыгин ей поклонился.

— Слава богу, худого не чули, — ответил он. — Да вот атаман повелел сдать дозоры, — указал он на деда. — Мало ли… ночи темны да ненастны… Ратная служба во всем любит лад! — сказал Дрон, от себя одобряя приказ старика.

Он повернулся к своим казакам.

— Челны, братцы, справа стоят. Ворота отворим, иди без огня: на береге жечь не к чему… По челнам без слова садись, один за другим отворачивай разом в верховья…

— Пойдем, пойдем, дочка, на стуже раздетой стоишь-то! Он тут и без нас, — позвал Черевик Алену.

— Спасибо, дедушка, — тихо шепнула Алена.

— Баламутная ты, — проворчал Черевик. — Меня, старого, с толку сбила… Козачка пригожа слезы роняе, а старый дид сдуру дозоры гоняе! Пойдем… Ты домовь, а я стану сидеть в вартовой[47]. Козаков разогнали — кому стены беречь?!



Кагальницкий дозор шел тремя отрядами. Первая сотня — на челнах по Дону в верховья. Другая сотня шла конно, разбитая пополам: половина — вдоль берега нижней тропой, да половина — по верховой тропе через степь. Дозоры пересылались между собой вестовыми. С береговой тропы конники следили за челнами, один из которых держался все время близ бережка, чтобы можно было негромко переговариваться с конными. Береговые дозоры шли десятками вширь, чтобы дальше охватывать степь.

В челнах пищали и у конных мушкеты были заряжены.

Ветер крепчал и гнал побелевшие облака. На рассвете из верхней полсотни заметили в стороне, ближе к Волге, каких-то всадников. Дали знать низовым дозорным и в челны, а сами смело помчались наперерез.

— Стой! Кто таковы? Куды?..

Из лощины в ореховом поросняке выезжали один за другим понизовые богатей Черкасска. Их было с добрую сотню. У всех на руках кречета и другая ловчая птица.

— Куды собрались? — спросил Дрон, наезжая конем вплотную на передовых.

— А ты что за спрос?! — дерзко крикнул Петька Ходнев — пасынок Корнилы, еще не видя численности дозора. Но в это время с нижней тропы вторая полусотня кагальницкого дозора ворвалась в лощину с другой стороны с мушкетами наготове.

— Ведь гуси летят, есаул!

— Мы на травлю к озерам! — уже более мирно отозвались из среды домовитых.

— По утренней зорьке хотели…

— Куды же вас черт занес далеко?! А ну, ворочайся! — потребовал Дрон. — Мушкеты, пистоли пошто при всех?

— Ведь крымская сторона, дорогой есаул. Ты сам от крымцев бережешься, с пистолем ездишь. И мы не дурнее тебя! — вызывающе отозвался Самаренин, исподлобья глазами считая дозор и выезжая вперед из толпы других, словно готовясь к схватке.

Дрон не дал ему опомниться и с размаху хлестнул его по лицу плетью. Самаренин пошатнулся в седле от удара, невольно закрыл лицо рукавом, отирая кровь.

— Знай, с кем говоришь! — гаркнул Дрон.

Кагальницкие дозорные перехватили удобней мушкеты.

Черкасские, не сробев, разом сдвинулись в круг, но в это время, повыскочив из челнов, широкою цепью с криком по степи уже бежали пешие кагальницкие казаки с пищалями.

Сжимавшие рукояти пистолей и сабель руки черкасские ослабли и опустились…

— Ну, кому я сказал! Ворочайся к домам! — грозно повторил Дрон, выставив черную острую бороду и с поднятой плетью в руке наезжая опять на черкасских, так что передние из них начали пятить своих лошадей. — Кто от Черкасска заедет на травлю еще хоть раз выше Кагальника, тому не избыть беды… Слышь, пузастые гады!

Черкасские расступились, давая дорогу его коню, образовав полукруг. И, еще раз взмахнув своей плетью перед носами передних, Дрон строго закончил:

— Хватит с вас журавлей да гусей на низовьях. Езжай веселей!

Домовитые повернули назад.

— Вся зна-ать! — произнес кто-то вслед отъезжавшим.

— Неспроста чего-то скакали! — заметил другой.

— Порубать бы их, к черту, сейчас!.. Повели, есаул!..

Дрон взглянул на дозорных. Вся ненависть к понизовой старшине при свете всходившего солнца, как искры, горела в зрачках кагальницкого казачья.

— Шуму будет, раздору, — заметил Дрон.

— Не мы — словно б крымцы побили… — со смехом воскликнул какой-то казак.

Пальцы дозорных нетерпеливо впились в мушкеты и сабли. Сузившиеся от солнца и злобы зрачки перебегали со спин отъезжавших на есаула. Иные уже подбирали короче поводья, привстали на стременах.

— Батька велел без него мирно жить на Дону, без усобиц, — твердо сказал Дрон, поворачивая коня.

Два новых всадника, словно отбившиеся от остальных домовитых, в это время выехали из другой лощины за рощей, они гнали стремглав, уходя от дозора.

Дрон с десятком людей пустился за ними в погоню. На крики они задержались.

— Назад! — крикнул Дрон.

Они повернули коней, воротились к дозору. Это были Никита Петух и казацкий лекарь Мироха, исцеливший сотни различных недугов и тысячи ран.

— Куды вы? Отколь? — спросил их есаул.

— Из Черкасска, мы батьке навстречу. Батька раненый едет домой. Наумов меня посылал, — сказал Дрону Никита.

— Где же батька?

— Вот скачем всустречь… не скончался б в дороге, — тихо добавил Никита.

— Избави бог, что ты! — воскликнул Дрон. — Да чего же вы стали?! Гоните вовсю! — вдруг закричал он. — Стой! Кони крепки ль? Может, дать новых на смену?.. Да как без заводных?!

Дрон тотчас же отделил полсотни людей из дозора в охрану Никиты с Мирохой, задумчиво провожал их глазами, пока они скрылись в холмах, и только тогда уж треснул себя кулаком по лбу.

— И-ех-х! Жалко, я вас не послушал, робята! — воскликнул он, обратясь к дозорным. — Ведь верно, срубить бы их всех дочиста, как крапиву: на батьку ведь ехали, рыла свиные!.. «На травлю»! По следу за лекарем гнали, как словно вороны на падаль… Дай господи здравия Степану Тимофеичу, батьке, заступнику сирых! — жарко сказал Дрон, подняв глаза к небу…