"Звезда Полынь" - читать интересную книгу автора (Рыбаков Вячеслав Михайлович)

ГЛАВА 3

Радость Руси есть пити

Голова ощущалась как трехлитровая банка, до половины наполненная чем-то тяжелым и жидким. Жидким и очень тяжелым. Сверхтяжелой водой. Тэ два о, невесть почему и зачем высунулся из темной глубины чей-то хвостик с наклеенной на него пожелтевшей этикеткой. Вот тебе и тэ два о. Стоило хоть чуть-чуть двинуть головой, тяжелая густая жидкость внутри черепа – свинец? ртуть? тэ два о? – увесисто плескалась, больно ударяя в кость. Того и гляди выпрет через темя, проломив детский родничок… Конечно, тэ два о. Не зря ведь так тошнит. При лучевой болезни, говорят, тошнота – первый симптом, а она ж еще небось и радиоактивная, сверхтяжелая-то вода, особенно если в больших количествах.

А все же страшней водки в больших количествах жидкостей нет.

"Ну зачем же я вчера опять так", – с долгим внутренним стоном раскаяния и муки подумал Степан Корховой.

Все же есть тут некая роковая закономерность, непреложная, как… как главная звездная последовательность Герцшпрунга-Рассела, с неожиданной услужливостью высунулся из мрачной затхлой бездны еще один хвостик с ярлычком покрупнее. Ну, пусть. Непреложная, в общем. Сначала – просто сто грамм для храбрости, чтобы не стесняться, чтобы язык развязался. Чтобы быть на уровне. Как все они. Только все они в это время лишь по глоточку сделали, а ты уже тяпнул пару рюмок. Но потом бы остановиться, пусть они подтягиваются, догоняют, а ты пока сожри что-нибудь существенное; но нет. Зачем-то уже обязательно надо показывать, что ты удалой и можешь выпить море. Вы ж, мол, все интеллигенты в пятом поколении, а я богатырь.

А после череды веселых и вполне еще аккуратных полтинничков вот уже сам собой летит навстречу и третий акт: ляпнул, раскрепостившись, в разговоре что-то, что и сам с ходу ощутил бестактностью, хамством даже – и, чтоб заглушить жгучее, как кислота, осознание своей неуклюжести, начинаешь хлебать без разбору.

Интересно, почему они никогда, даже если говорят бестактности, не чувствуют себя виноватыми? Даже не ощущают, что сказали бестактность? Им можно? Или это привычка, впитанная с молоком матери в интеллигентных семьях, боевая тренировка, без которой в их среде не выжить и дня, заклюют – даже если сделал что-то не так, ни в коем случае не подавай виду, а, наоборот, пуще строй морду валенком? Не оправдывайся, а нападай?

И почему у них у всех так язык подвешен… Пока ты им слово – они тебе десять. И все с превосходственной ухмылочкой такой, от которой, сколько ни пей, язык все равно, чуть что, прилипает к гортани и в которую так и хочется засветить уже без лишних слов…

Вот и засветил.

Корховой опять застонал. Хоть гори живьем теперь от стыда – ничего не поправишь. Опять они – невинные жертвы, оскорбленные и поруганные, а он – бандит.

А ведь никто же Бабцева за язык не тянул. Сидели, шутили, смеялись, про ракеты беседовали, блистали эрудицией. И Наташка от каждого глоточка и от каждого нового взрыва смеха все хорошела, хотя куда уж дальше – и вообразить невозможно. Но факт: глаза разгораются, сверкают уже почти нестерпимо, а щечки рдеют, а голосок звонче и звонче… Корховой все пытался за ней поухаживать, то винца подлить, то подложить закусочки, но она ж самостоятельная! Только искоса полыхала на него вспышками чуть раскосых своих глазищ – тувинская у нее капля крови затесалась, что ли, или еще какая-то тамошняя – и ладошкой этак отмахивалась беззлобно, где-то даже заботливо: "Себе, Степушка, себе…" У него от этого "Степушки" в животе, где пониже, прыжками чередовались то лед, то пламень, и безо всякой водки в бестолковке само собой шумело нечто вроде нескончаемых бурных аплодисментов. Или водопада. И Ленька Фомичев через некоторое время стушевался и стал отвечать, только когда к нему обращались, – вроде как, с места не сходя, слегка отступил, молча признав, что Корховой нынче интересней. А это само собой получилось. То есть, на самом деле, загадочная штука психология, но простая, как вымя: кого интересная женщина взглядом или жестом, словом – интересом своим назначит более интересным, тот таким и оказывается. Потому что взбадривается непроизвольно: обо мне хорошо думают – значит, я такой и есть.

Лишний повод уразуметь наконец, что если человеку ли, народу ли, стране ли, наоборот, твердить: ух, какой ты гадкий, тебе надо срочно улучшиться, и мы даже знаем как – он послушает-послушает, да и станет окончательной сволочью. И первым делом, скорее всего, по возможности засветит тебе в глаз…

Во-во.

И теперь даже вспомнить трудно, с чего началось-то!

Как всегда, с пустяка. С выстрела в Сараеве. Но пустяк-то пустяк, а это ж надо иметь напрочь вихнутые мозги, чтобы вот так выворачивать мелочи наизнанку и ломать вечеринку об колено в угоду своей узкой идейной специализации. Сидят люди, каждый со своими прибамбасами, не черти, не ангелы, и им весело и дружно. Корховой, посмеиваясь, рассказал в лицах, как недавно, выпивая с японским одним редактором в гостинице, где тот остановился, они столкнулись с необходимостью сходить за добавкой. Ну, спустились в кабак, там только что танец очередной начался, народ потянулся из-за столиков, и на одном сиротливо осталась едва початая бутылка "Джонни Уокера". Ни тарелок, ни вилок-ложек… Торчит бутыль, и все. Картина – вызывающая, по большому счету – невыносимая. А они оба уже сильно теплые. Переглянулись молча и поняли друг друга без слов. Без единого русского, без единого японского и даже без единого английского. Просто короткий взгляд глаза в глаза, обмен понимающими улыбками, и все. Подошли, взяли – и в лифт. И уже в лифте, не дотерпев до прибытия в номер, из горлышка пригубили. И оба довольны были потом весь остаток вечера, будто по Пулитцеровской какой-нибудь премии схлопотали. "Так что культуры, может, и разные, – под общий хохот закончил Корховой, – но есть в людях что-то базовое. Всегда можно найти точки соприкосновения. Общечеловеческие ценности, ребята, – не пустой звук!" Ну, рассказал человек смешную историю во время застолья – что тут плохого. Даже неизвестно, правда это или он для красного словца и вящего веселья приврал и приукрасил. Но Бабцев этот с постной миной не преминул изронить золотое слово правды: "Вот только вопрос: что он потом о нас подумает? Что, интересно, они о нас благодаря таким, как вы, думают…" А то неизвестно, что они о нас думают, хотел было отмахнуться Корховой, любой их фильм про нас посмотри. Но смолчал. Не хотелось портить вечер. На фига? Ну хорошо же сидим! И Наташка рядом, смеется, и иногда получается коснуться ее локтем, а она даже не отдергивается. Так что поддался на провокацию как раз Фомичев, обычно в таких вопросах нейтральный до зевоты; тоже, верно, уж окосел. "Почему мы все время должны думать, что о нас подумают? Почему его не озаботило, что мы о нем подумаем?"

Сразу стало ясно – Бабцев только того и ждал. А то вроде как все людьми себя чувствуют, забыли о своей скотской сущности, пора напомнить. "Всему свету известно, что японцы не воруют, а работают. Просто-таки по результатам известно. Где Япония и где наша Раша! Именно поэтому человек, про народ которого известно, что он исключительно порядочен, честен и трудолюбив, может себе позволить такую шалость. Особенно здесь, в нашем Парке русского периода. А вот нам следовало бы вести себя особенно осмотрительно, потому что всему свету известно: мы тут, как и все рабы, – ворье. Спокон веку – ворье. Удел ежесекундно зыркать по сторонам в поисках того, что плохо лежит, – это нормальное состояние русского крепостного, у которого нет гарантированной собственности…"

У Степана от негодования просто в зобу дыхание сперло. Это японцы-то не воруют! Одна из самых мощных мафий в мире! Но хрен с ними, с японцами, – их проблемы! А мы! Мы!! И Корховой, нервно запинаясь и став опять бездарно косноязыким, поведал, что в родной деревне его родителей (до школы да в младших классах Корхового увозили туда к бабушке на целое лето, и он всей сутью своей успел неотторжимо впитать эту истинную – луговую, соломенную, яблочную – Русь) еще в семидесятых никто не запирал домов. Разве что снаружи на щепочку или палочку, когда уходили.

"Баушка, ты зачем в колечко хворостинку сунула?" – "Ну как же, Степушка… Ежели кто к нам придет – сразу увидит: никого нет дома…"

Хотя в то же время: "Степка, ну что ты все с книжкой да с книжкой? Ты мушшына или кто? Делать нечего – так по воду сходи!"

Но об этом – не здесь и не сейчас…

Бабцев усмехнулся своей кривой, превосходственной ухмылочкой.

"Да что у вас там взять-то было", – парировал он.

Хорош довод, да?

"А когда стало что взять?! – свирепея, заорал Корховой. – Кто взял? Иванов-Петров-Сидоров, что ли? Нет, дорогой! Гусинский-Березовский-Ходорковский! Так кто тут рабы? Кто зыркает, что плохо лежит?"

"Мужики! Эй, мужики! – уже откровенно встревожившись, спохватился Фомичев. – Кончайте! На кой ляд вам это надо? Хорошо ж было!"

Поздно.

Бабцев с ледяной удовлетворенной улыбкой откинулся на спинку своего стула.

"Ну, разумеется, – сыто констатировал он. – опять во всем евреи виноваты. Какая свежая мысль! Как она необходима для процветания Отчизны!"

"Валентин, ну хватит, правда! – взмолилась уже и Наташка. – Евреи хорошие, мы любим евреев. Я сама еврейка! – и она указательными пальцами растянула себе глаза чуть ли не к вискам, подчеркивая раскосость. – Все мы отчасти русские, но все мы немножко евреи. Будет вам, ребята!"

Да. Ну почему, стоит только заговорить о России и русских, икнуть не успеваешь, как, сам того не желая, говоришь уже о евреях? И то, с чего начался разговор, уже забыто, уже неважно все по-настоящему важное, будто нет в мире иных проблем, кроме как исчадия ада они или вечные жертвы? Да что в лоб, что по лбу!

Корховой всадил еще грамм полтораста, пытаясь взять себя в руки, и тут ему показалось, что у него появился довод – мирный, уважительный к собеседнику и, что немаловажно, даже где-то неотразимый.

"Послушайте, Валентин, – сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. – Всем понятно, что есть такой штамп. Типа если в кране нет воды… Он отвратителен. Но есть другой штамп. Что еврей – это просто-таки синоним несчастного страдальца, от веку без вины виноватого. Его все гнетут ни за что ни про что, просто потому, что он еврей. А спроси: а почему, собственно, их все всегда угнетали, может, отчасти и неспроста? Правильный ответ: потому что они несчастные евреи, народ с очень тяжелой исторической судьбой, ведь их всегда все угнетали. Это тоже штамп. Но есть еще много штампов столь же мерзких и неумных. Например, стоит кому-то заикнуться о тяжелой – тоже тяжелой! – судьбе русского народа, как в ответ слышишь: ну, никто вам не виноват, вы все это сами на свою задницу придумали! Чуть заикнись о тех, кто нам кровь пускал и головы морочил, сразу – ага, конечно, чтобы оправдать собственную глупость и подлость, всегда надо найти врага. Так ненавидеть одни штампы и так боготворить другие – разве это честно?"

Корховой и сам не ожидал от себя столь связной и вроде бы убедительной, и даже вроде бы сбалансированной, ни для кого не обидной речи. Он с облегчением и толикой гордости перевел дух.

Однако Бабцев в ответ лишь развел руками: ну, мол, случай клинический, медицина бессильна.

"Вот вам, господа, обыкновенный русский фашизм в натуральную величину", – сказал он.

Тут Корховой ему и врезал. Просто и молча перегнулся через столик – ни Фомичев, ни Наташка не успели его даже за локоть ухватить – и врезал по самодовольной морде. Даже не задумавшись ни на миг, еврей сам-то Бабцев или просто так гонево гонит. С грохотом Бабцев слетел со стула, стул полетел кверху ножками в одну сторону, Бабцев кверху ножками – в другую. Вокруг завизжали, с ужасом прыгая в стороны с пути катящегося на спине Бабцева, будто из лопнувшего радиатора отопления под давлением хлынул кипяток и надо от струи спасаться.

Что было потом, трудно сказать. Где-то на дне трехлитровой банки с мутной сверхтяжелой водой едва-едва колыхались при потряхивании блеклые, сморщенные лоскутки воспоминаний. Конечно, пока Бабцев вставал и размазывал кровь по лицу, Корховой залил еще порядка стакана, потому что ему сразу стало стыдно и тошно, но отменить случившегося уже было нельзя. Это как несчастный случай: мгновение назад все еще было хорошо, а мгновение спустя уже ничего не поправить.

И нужна только анестезия.

На том стакане кончались достоверные сведения.

Кажется, Наташка увела Бабцева – умывать. Во всяком случае, оба куда-то исчезли. Странно, что это не взял на себя Фомичев. Собственно, куда они ходили: в мужской туалет или в женский? Запоздалая ревность медлительно прожгла внутренности, заставив их судорожно сжаться – а им и так было несладко; и Корховой, по-прежнему не открывая глаз, застонал уже вслух и, постаравшись перевернуться на живот, обнял подушку.

Кажется, Фомичев отмазывал Степана от администратора кафе, совал какие-то деньги… Дальнейшее – молчание.

– Живой? – раздался осторожный голос откуда-то с заоблачных высот иного мира.

Несколько мгновений Корховой не отвечал, собираясь с силами.

Голос принадлежал Фомичеву.

– Ох… – сказал Корховой. Помолчал. – Ты нас спас, да?

– Угу, – ответил Фомичев. – Пива хочешь?

Корховой поразмыслил. Потом его передернуло. Наверное, так передернуло, что даже спина сказала Фомичеву все без слов.

– Это хорошо, – ответил Фомичев спине. – Все равно нет, бежать бы пришлось.

– А зачем спрашиваешь?

– А вдруг ты без пива помрешь?

Корховой неуверенно перевернулся на бок. Разлепил глаза. Спустил ноги с кровати. Сел.

– Ты меня что, довез?

– Я всех развез. Сначала потерпевшего, потом Наташку, потом тебя. А тут два фактора: во-первых, я не был уверен, что ты в силах от тачки до квартиры доползти сам, а во-вторых, у меня уже ни копья не осталось. А рыться тут по твоим карманам я не стал. Расплатился, отпустил мотор, допер тебя до верху – ты хоть просветлился на миг и номер квартиры смог вспомнить… Ну, вывалил тебя в кроватку, а сам на диване прикорнул. Я-то тоже не вполне свеж… Только что поднялся, воду хлебал, а тут слышу, стоны…

– Я бы с тобой пошел в разведку, – помолчав, хрипло проговорил Корховой. Он смотрел в пол – боялся поднять глаза. То ли потому, что робел приступа тошноты, то ли от стыда; он и сам не знал.

– А я бы с тобой – нет, – ответил Фомичев. – С тобой только на смерть ходить. Руссошахид хренов.

– Перед Наташкой совестно… – невпопад пробормотал Корховой.

– Ты на нее запал, что ли? – попросту спросил Фомичев.

– Ага.

– Ну-ну. Смотри, она дева серьезная.

– Я знаю. Я тоже, знаешь, не просто перепихнуться. Во всяком случае, такое у меня ощущение в последнее время.

– Ну-ну, – уважительно повторил Фомичев. – Тогда я тебя порадую. По-моему, она на тебя тоже. Во всяком случае, слегка.

– Почему ты так думаешь? – спросил Корховой после паузы. У него от недоверчивой радости даже дурнота слегка отступила.

– А ты не помнишь?

– Что?

– В машине?

– Побойся бога… Что я могу помнить?

– Да, действительно. Это я, можно сказать, глупость сморозил. Ну, вот тогда и томись в наказание. Не скажу ничего.

– Ленька!

– В связи с плохим поведением дитя нынче оставляется без сладкого.

Корховой только вздохнул. Поднялся. Прошлепал босыми пятками на кухню, огляделся. Обычно он избегал пить из-под крана – хрен их знает, чем они ее обеззараживают. Но сейчас все емкости были пусты – Ленька уже попасся тут. Зверье идет на водопой… Корховой открыл воду, подставил стакан под шипящую белесую струю, потом выпил залпом.

Даже не поймешь, лучше стало или хуже.

Нечего сказать, посидели…

– Славно посидели, – сказал он, входя обратно в комнату. Ленька пребывал там же, где пять минут назад Корховой его оставил, в кресле у окна. Вид у него тоже был не очень.

– Посидели – и ладно бы, – ответил Фомичев, покачав головой. – А вот поездка у нас будет… Веселая.

– Ты думаешь, он поедет?

– Непременно поедет, – ответил Фомичев. Корховой помолчал.

– Перед Наташкой надо извиниться.

– Подожди маленько. Приди в себя. От тебя ж даже через телефон сейчас выхлоп. Все равно она извинений никаких не ждет, так что полчаса-час ничего не решают. Я понимаю, у тебя сейчас острое воспаление совести, но… Возьми себя в руки.

Корховой, от застенчивости и благодарности как-то даже косолапя, подошел к Фомичеву и неловко ткнул его кулаком в плечо.

– Спасибо, Ленька.

Фомичев сделал страшную морду, высунул язык и мерзким голосом ответил:

– Бе-е-е!

– Да ладно тебе… – отозвался Корховой. – Я и так сквозь землю провалиться готов.

Помолчал. Потом добавил задумчиво:

– А вот он – не готов…

Поразмыслил еще. И вдруг спросил:

– А ты его хорошо знаешь?

– Нет, – ответил Фомичев. – Шапочно. Он очень ангажирован, ты ж понимаешь. В своем мирке варится. И чего это на сей раз западники его командируют? Странно… Никогда он к космической проблематике касательства не имел – все больше про зверства русских в Чечне да гонения на бедных миллиардеров…

Некоторое время они молчали. Похмелье медленно укладывалось на покой. Мутное, истеричное возбуждение, простая производная химического восторга крови ("Пьянка – это маленькая смерть…" – "Жив! Жив! Опять жив!"), сменялось усталой апатией и вселенской грустью.

Слепящее солнце ломилось в окно, больно попирая светом еще полные хмеля глазные яблоки. "Как в домашних условиях обнаружить давление фотонов? – подумал Корховой. – Вот, пожалуйста… Легко".

Прообраз, можно сказать, межзвездного двигателя…

– Я вот думаю, – сказал Корховой негромко. – Мы тут бухаем, скандалим… Роемся в дерьме друг у друга и только и знаем, что пытаемся выяснить, чье дерьмо дерьмовее. А скоро поедем туда, где к звездам летают…

– Думаешь, они там не бухают и не скандалят? – с тихой тоской спросил Фомичев.

Корховой пожал плечами.

– Бухают и скандалят, наверное. Люди же… Но там, по-моему, это не главное. На периферии главного. Когда такое дело рядом, все это должно казаться очень мелким… Стыдным. А у нас, мне иногда кажется, кроме этого, ничего нет.

– Да вы романтик, мессир, – сказал Фомичев. – Успокойся: до звезд им так же далеко, как и нам. Нуль-транспортировку еще не выдумали, и вряд ли выдумают. Да и с фотонными параболоидами в стране напряженка. На повестке лишь все тот же бензиновый черт, только очень большой, очень длинный и неимоверно дорогой. Камера сгорания, карбюратор, искра… зажигание барахлит, гептил потек, окислитель то ли не подвезли, то ли пропили…

Корховой потер лоб.

– Наверное, без пива все же не обойтись, – глядя на него, с намеком предположил Фомичев.

Корховой помедлил, потом решительно сказал:

– Ну, нет. Надо перед Наташкой извиниться. Типа цветов накуплю.

– Ну, ты пропал, – сказал Фомичев.