"Литература конца XIX – начала XX века" - читать интересную книгу автора (Авторов Коллектив)

Владимир Короленко

1

Более чем сорокалетний творческий путь Владимира Галактионовича Короленко (1853–1921) поровну распределяется между XIX и XX вв. Его первый рассказ («Эпизоды из жизни искателя») был написан в 1879 г., а почти за неделю до смерти он еще работал над своим главным произведением – «Историей моего современника».

Соответственно многое связывает писателя с русской классической литературой XIX в., но и век двадцатый с его настойчивыми поисками путей переустройства жизни во всех ее сферах и не менее настойчивым стремлением дать новую жизнь искусству, вдохнуть в него новое содержание оказал существенное влияние на творчество Короленко.

Необычайна биография писателя. Его отец – украинец, состоявший на русской государственной службе и исполнявший свои обязанности судьи с поистине «дон-кихотской» честностью, которую и унаследовал его сын. Мать – полька, человек религиозный, совершавшая свой тихий подвиг любви, «соединенной с печалью и заботой»,[259] так же самозабвенно, как героиня повести «Слепой музыкант». Детство свое Короленко провел в Житомире и Ровно – небольших городках юго-западной России, где национальные проблемы стояли особенно остро. Отдав в детстве дань романтическому увлечению героическим прошлым Украины и Польши, юный Короленко обращается к «передовой русской мысли», и это приводит к тому, что родной становится «не Польша, не Украина, не Волынь, не Великороссия, – а великая область русской мысли и русской литературы, область, где господствовали Пушкины, Лермонтовы, Белинские, Добролюбовы, Гоголи, Тургеневы, Некрасовы, Салтыковы».[260]

И в дальнейшем жизнь многократно будет ставить Короленко в положение, когда нужно делать выбор, причем внешне ситуация будет такова, что по видимости никакого выбора не будет требоваться. Так, например, после убийства народовольцами Александра II правительство потребовало, чтобы все осужденные по политическим делам подписали присягу «на верноподданство новому государю». Для большинства осужденных это была пустая формальность, а вопрос, подписывать или не подписывать, даже не ставился. Но Короленко после долгих и нелегких размышлений отказался от присяги, поплатился за это ссылкой в Якутию, но никогда впоследствии не сомневался в правильности своего поступка. Точно так же, когда «по высочайшему повелению» в 1902 г. было отменено избрание М. Горького в почетные академики, Короленко вместе с Чеховым отказался от этого почетного звания. Объясняя мотивы своего отказа, Короленко писал: «…моя совесть, как писателя, не может примириться с молчаливым признанием принадлежности мне взгляда, противоположного моему действительному убеждению» (10, 346).

Когда появились первые очерки и рассказы Короленко, то критикой прежде всего была отмечена романтическая направленность его произведений, сочетающаяся с очень конкретными бытовыми и даже этнографическими описаниями. Тема «вольной волюшки», к которой всегда стремится его герой, каким бы маленьким ни казался он самому себе и окружающим и сколь бы суровыми и бесчеловечными ни были обстоятельства его жизни, быстро выявила своеобразие творчества молодого писателя.

Откликаясь на запросы своего времени, Короленко в критических статьях, дневниковых записях, письмах часто размышляет о том, какие требования к литературе выдвигает современная эпоха, каким должно быть искусство нового времени, что может оно взять из прошлого и что мешает дальнейшему его движению.

Широко известны высказывания Короленко о том, что реализм и романтизм представляют собой как литературные направления абсолютизацию двух противоположных методов изображения человека и общества в их взаимосвязи. Короленко считал, что реализм, основное требование которого – «верность действительности», уподобляет литературу зеркалу, отражающему «то, что есть», «данное состояние общества». А так как литература целиком зависит от данного состояния общества (в качестве научного обоснования такой зависимости Короленко, в частности, ссылается на теорию И. Тэна), то дать верное отражение действительности – это значит раскрыть причинную обусловленность явлений жизни, отражаемых литературой.

Именно так понимаемый реализм, писал Короленко в 1887 г., идет по тому же пути, что и «чистая наука», но при всей их близости цели науки и искусства все же различны: «И в то время как цель научной работы – дать точное познание предмета в его соотношениях к другим, цель художественного произведения включает в себя первую и прибавляет к ней еще новую: оно стремится установить непосредственную связь данного предмета с глубокими тайниками вашей души посредством вашего воображения, посредством отраженных симпатических чувств и т. д.».[261]

Сведение задачи искусства к установлению «причин и неминуемых следствий» Короленко считал заблуждением, происходящим от смешения одного из важнейших принципов искусства с его целью. Реализм для него «лишь условие художественности, условие, соответствующее современному вкусу, но lt;…gt; он не может служить целью сам по себе и всей художественности не исчерпывает».[262] Неоднократно подчеркивая, что деятельность человека не может выйти «из пределов причинности» и, следовательно, «наши идеалы отразят на себе наш характер, наше прошлое», Короленко в то же время утверждал, что хотя это отражение является важным условием искусства, цель его все же – «в движении, в тех или других идеалах».[263] Позднее в письме к В. Гольцеву (1894) Короленко противопоставит две точки зрения на художественное творчество: Чернышевского,[264] писавшего, что художники «только слабые копиисты» природы, а потому «явление всегда выше изображения», и что нужно стремиться «к реальной правде, как к пределу», – и Мопассана, который подчеркивал, что художник «творит свою иллюзию мира, то, чего нет в действительности, но что он создает взамен того, что есть» (10, 217). Короленко призывает соединить в одно эти положения, так как не может быть иллюзии мира «без отношения к реальному миру», и в мечтах, идеалах, иллюзиях героев художественных произведений или их создателя всегда проявляется «рождающееся в нас новое отношение человеческого духа к окружающему миру» (10, 218). Идеал же Короленко определял и как «высшее представление о правде», живущее в душе художника, и как мечту, «являющуюся наилучшим критерием действительности», и как «общую концепцию мира», в соответствии с которой художник группирует явления окружающей жизни, и просто как «возможную реальность». Отсюда цель истинного художественного произведения заключается, по мысли Короленко, в том, чтобы воспринимающий его мог или представить себе критерий, с которым подходит художник к отражению действительности, или в самом этом отражении мог найти то, что соответствует «высшему представлению о правде», выработанному художником. Последнее же требование заставляет писателя (и это весьма важно для понимания творчества Короленко) изображать «не одно то, что является господствующим в данной современности».[265]

Короленко не принимает натурализм, в произведениях представителей которого действительность принижается и лишается героического начала, а человек полностью определяется жизненными условиями и не способен подняться над ними. Отдавая должное натуралистам за попытку освоения достижений естественных наук и за внимание к новым явлениям жизни, Короленко считал, что уделом натуралистической литературы становится средний, обычный человек.

В то же время романтизм, сосредоточивающий внимание на человеке незаурядном, героическом, стоящем вне общества, не способен, по утверждению Короленко, объяснить, как сложилась такая личность, да и принципиально не ставит такой цели. Поэтому новое направление в литературе должно стать синтезом реализма и романтизма, в котором крайности этих направлений исчезнут. В соответствии с этим изменится и отношение к герою. «Открыть значение личности на почве значения массы – вот задача нового искусства, которое придет на смену реализма», – пишет Короленко.[266] Подобного синтеза в литературе конца XIX столетия не произошло, но реалист Короленко никогда не забывает в своем творчестве о романтико-героическом начале в жизни.

Для русской общественной мысли конца XIX – начала XX в. был характерен обостренный интерес к социологическим проблемам. В это время, помимо статей Н. Михайловского, большой популярностью пользуются социологические работы П. Лаврова, В. Берви-Флеровского, С. Южакова, М. Ковалевского. С большим интересом читаются и обсуждаются труды по философии и социологии И. Тэна, Г. Спенсера, О. Конта, Г. Тарда, П. Лакомба, Э. Дюркгейма. В 90-е гг. возникает увлечение марксистской социологией. Эту особенность в развитии русской общественной мысли хорошо выразил в своих воспоминаниях Д. Овсянико-Куликовский: «„Социология“, не для меня одного в ту эпоху, было слово особенное, слово с обаянием и властью, – одно из тех, от которых воспламеняются молодые души, – и его магическая сила не уступала могуществу таких вещих слов, каковы Свобода, Прогресс, Идеал и т. д. Социология – венец научного здания. Она откроет законы социальной жизни и прогресса и тем самым даст человечеству возможность преодолеть все отрицательные стороны, все бедствия и недуги цивилизаций».[267]

В 80-х гг. для большинства свободомыслящей русской интеллигенции стала очевидной несостоятельность практических форм и методов борьбы за социальную справедливость, выдвинутых народниками. Но была и другая сторона теории народников – этическая. И если процесс осмысления ряда народнических догм довольно быстро закончился отказом от них, то этика народников еще долгое время питала русское общество. Идея долга и совести, жажда принести себя в жертву ради простого народа, чувство праведного гнева за несправедливое общественное устройство – все это сохранялось в сознании русской интеллигенции как ценности, которыми не может и не имеет права поступиться человек, жаждущий добра и справедливости. Этическое богатство народнической теории, героическая жертвенность и высота духа народнической интеллигенции не могли быть безоговорочно отвергнуты радикально настроенными представителями рубежа веков, так как новой этики, равной по значению народнической, в это время по существу еще не было создано. Вот почему для многих представителей поколения Короленко полный отказ от нравственных норм и критериев народничества обозначил бы отказ от демократических идей, от поисков путей преобразования общества.

Появление нового взгляда на жизнь, опирающегося как на открытия социологии и естественных наук, так и на сочетание трезвого исследования действительности с построением «социальных утопий», в которых предугадывается «действительность завтрашнего дня», Короленко связывает именно с поражением народнических методов борьбы. Когда многочисленные представители народнического движения пошли «в народ» и предъявили ему «таблицу несправедливой социальной арифметики», то крестьяне не только не вступили на путь революционной борьбы, а наоборот, чаще всего отдавали своих искренних благожелателей в руки тех, кто заботился о сохранении существующего порядка. «И мы были поражены сложностью, противоречиями, неожиданностями, которые при этом встретились», – пишет Короленко об этой трагической неудачной «встрече» интеллигента-правдолюбца и простого крестьянина (8, 65). Для некоторой части интеллигенции результатом встречи с «меньшим братом» было разочарование в народе; для другой, и Короленко в том числе, – осознание чрезвычайной сложности тех проблем, которые так узко схематично трактовались предшествующим поколением, и стремление найти новые пути понимания человека.

Главным представителем нового субъективно социологического направления в русской общественной мысли Короленко считал Н. К. Михайловского, чьими статьями он «увлекся lt;…gt; и пропагандировал их между товарищами» (6, 143) еще в период учебы в Петровской сельскохозяйственной академии.

Ответ на вопрос, как отразилось учение Михайловского на творческих принципах Короленко,[268] помогает осмыслить своеобразие как эстетических взглядов писателя, так и его общественной позиции.

Формулируя основные понятия своей социологии, Михайловский писал в 1875 г., что «субъективным методом называется такой способ удовлетворения познавательной потребности, когда наблюдатель ставит себя мысленно в положение наблюдаемого» и тем самым «приближается к истине настолько, насколько он способен переживать чужую жизнь».[269] Нравственный идеал Михайловского приобретает вполне определенное конкретно-историческое содержание, когда он выдвигает требование «пережить жизнь» крестьянина, встать на точку зрения народа и подчинить общие категории «цивилизаций идее народа».[270]

Смысл приведенных взглядов Михайловского хорошо поясняют очерки Г. Успенского, затрагивающие проблему взаимного непонимания между крестьянином и «интеллигентом-народолюбцем». Пытаясь осмыслить причины этого непонимания, Успенский делает важное открытие: поступки, взгляды, моральные нормы крестьянина, казавшиеся автору-рассказчику непонятными, нелогичными, рационально не объяснимыми, на самом деле представляют собой стройную систему мироотношения, отдельные компоненты которой настолько пригнаны, что из нее невозможно вынуть тот или иной «кирпичик», как бы ни желал этого автор, находящийся вне данной системы и оценивающий ее с позиции интеллигента-просветителя. Так, если бы повествователь в очерках «Власть земли» и «Крестьянин и крестьянский труд» указывал, что одни моральные нормы крестьянина хороши, а другие дурны, то в таком случае можно было бы только узнать, какие из этих норм он сам считает истинными, но никак нельзя было бы понять, почему крестьянин в своей жизни руководствуется именно этими этическими принципами. Встав же на точку зрения крестьянина, Успенский понял, что в рамках существующей в настоящее время крестьянской культуры эти нормы обусловлены всей системой представлений данного социального слоя и мерить их нормами другой культуры так же нелепо, как пытаться измерить площадь комнаты с помощью термометра.

Требование Г. Успенского и Михайловского «встать на точку зрения крестьянина», таким образом, не сводилось к естественному и необходимому для писателя изображению мира через сознание и восприятие героя. За этим требованием стоял отказ от элементарно-оценочной позиции, при которой читатель хорошо представлял себе мировоззрение автора, критерии его оценок, в то время как сам объект авторского исследования во многом оставался «закрытым». Простейшая оценка тех или иных сторон культуры изучаемого социального слоя при всей внешней ее справедливости не позволяла понять взаимосвязанность, взаимообусловленность «плохих» и «хороших» сторон, которые, будучи вычленены из живого организма культуры, часто приобретали совсем другой смысл, иную значимость. Короленко принимает данное положение, находя, что художник должен учитывать при изображении своих героев и чужие точки зрения. Поясним это на примере одного из ранних произведений писателя – рассказа «Чудна́я», написанного в 1880 г. в пересыльной тюрьме, но опубликованного в русской прессе только в 1905 г.

Волей судьбы жандарм Гаврилов встречается с мужественной, волевой девушкой-революционеркой Морозовой. Их отношение друг к другу заранее определено той системой представлений, которая сложилась в их социальной среде и справедливость и нравственность которой не ставится ими под сомнение. Гаврилов до встречи с ссыльными «усердно» служил в эскадроне, мечтал о повышении и твердо знал, что «начальство зря не накажет». Поэтому девушка-революционерка для него – преступница, «змееныш», «дворянское отродье». Морозова же, наоборот, «усердно» нарушала основные законы государства, «начальство» в котором наказывало и поощряло по правилам весьма далеким от справедливости, и потому Гаврилов для нее прежде всего «враг», так как одет в жандармскую шинель и состоит на службе у государства. «Пережить чужую жизнь», встать на точку зрения Гаврилова и увидеть за ненавистным ей жандармским мундиром доброе сердце крестьянина Морозова не способна. И потому так жестоки ее слова в конце рассказа по его адресу: «Простить! вот еще! Никогда не прощу, и не думайте, никогда! Помру скоро… так и знайте: не простила!» (1, 16).

В сознании же Гаврилова, попавшего в среду ссыльных революционеров, происходят пока еще едва заметные, но уже необратимые изменения. Он утрачивает интерес к службе и даже известие о том, что ему не будет присвоено звание унтер-офицера, к которому он когда-то так стремился, принимает теперь с полным равнодушием. И если ранее Гаврилов всегда знал, как нужно относиться к жизни и людям, имел на все готовые и, по его мнению, единственно правильные ответы, то теперь он уже во многом сомневается и задает мучающий его вопрос: «И все я эту барышню сердитую забыть не мог, да и теперь то же самое: так и стоит, бывает, перед глазами. Что бы это значило? Кто бы мне объяснил!» (1, 19).

Уже в этом раннем произведении Короленко находит свой способ преломления действительности, благодаря которому открывает в психологии, социальном поведении, мировосприятии своих героев такие области, какие не были еще достаточно освоены русской классической литературой XIX в.

Целый ряд рассказов и очерков Короленко 80–90-х гг. построен по тому же принципу, что и очерк «Чудная». Писатель изымает своего героя из привычной для него социальной среды, члены которой характеризуются устойчивой системой представлений, определенными ценностными ориентациями, привычными моральными критериями, и погружает его в среду с иной системой представлений, причем для Короленко в данном случае важно не простое противопоставление тех или иных взглядов, понятий, мнений, а изображение того, как человек, сталкиваясь с иными принципами миропонимания, начинает «задумываться», а иногда даже приходит к пониманию относительности своих собственных взглядов и мнений, ранее казавшихся ему совершенно неоспоримыми. Так герои Короленко попадают в ситуацию, когда они видят себя как бы со стороны, и начинают задумываться над тем, что ранее не могло быть даже предметом их размышлений. Бесспорное становится для них спорным, абсолютная истина – односторонней и неполной. Не от «незнания» к «знанию» идут персонажи рассказов и очерков Короленко, а наоборот: «всезнание» и «всепонимание» сменяются вопросами, сомнениями, анализом, – что для Короленко всегда означает более высокую ступень понимания «сложности жизни».

Другой ранний рассказ – «В дурном обществе» (1885) – как художественное произведение далеко не безупречен. В нем явственно ощущается влияние Диккенса, чье творчество так сильно захватило писателя в отрочестве. Некоторые страницы этого произведения грешат сентиментальностью. Однако найденный писателем принцип преломления действительности получает в нем еще более конкретное воплощение.

Герой его – мальчик, но у него уже есть некоторый жизненный опыт, свои мнения, свои этические принципы, прилагая которые к действительности, он точно определяет, что «хорошо» и что «плохо». Так, например, он твердо усвоил формулу «нехорошо воровать», и потому нищие, живущие воровством, вызывают у него чувства презрения и негодования, хотя их необычное поведение «интересует и забавляет» его, как забавляло бы «балаганное представление» (2, 55). Мать Васи рано умерла, отец замкнулся в своем горе, как будто совсем забыв о существовании сына. Осуждая отца за его холодность, Вася называет его «нехорошим человеком» (2, 41).

Таковы некоторые взгляды на жизнь, определяющие поведение и самочувствие мальчика. Они дают ему возможность ориентироваться в мире, так или иначе оценивать людей и действительность и одновременно «закрывают», упрощают явлении действительности. До знакомства с чужим для него миром точка зрения Васи на этот мир и на близких ему людей проясняла мировосприятие самого Васи, но никак не действительную сущность «дурного общества» или, скажем, поведение его отца. Для того чтобы понять и оценить представителей «дурного общества» и сблизиться со своим отцом, нужно было взглянуть на них с другой точки зрения, отбросив кажущиеся столь справедливыми самому Васе мнения, критерии и принципы.

Взглянуть на мир и самого себя глазами представителей «дурного общества» и многое увидеть заново, переоценить и переосмыслить Васе удалось благодаря некоторой двойственности своего социального поведения. Он – сын известного в городе судьи, но ведет жизнь уличного мальчишки, почти бродяги.

Указывая на эту двойственность, пан Тыбурций задает Васе знаменательный вопрос: «А нас судить будешь, скажи-ка?». «Я вовсе не судья. Я – Вася» (2, 49), – возражает герой рассказа, и за этим вполне детским ответом скрывается глубокий смысл. Пан Тыбурций хочет его, человека, целиком определить его социальным положением, происхождением, и тогда человек (Вася) становится равным своей будущей социальной функции (судья), с чем внутренне не соглашается герой рассказа. «Может быть, это и хорошо, что твоя дорога пролегла через нашу», – говорит Тыбурций (2, 49), понимая, что благодаря этому для мальчика начинает открываться односторонность мнений и взглядов его среды.

Действительно, случайно узнав, что его новые друзья – Валек и Маруся, к которым он успел искренне привязаться, принадлежат к «дурному обществу», мальчик испытывает душевное потрясение. Усвоенные им нравственные принципы и правила поведения, оказывается, совсем не являются бесспорными для его новых друзей. Более того, становясь на точку зрения Маруси и Валека, мальчик и сам «инстинктивно» понимает, что даже такая бесспорная для него истина, как «нехорошо воровать», для его друзей не только не обязательна, но и имеет прямо противоположный смысл. Да и он сам теперь совершает «неожиданные» поступки, справедливость которых смутно осознает, хотя ранее признал бы их аморальными. Глядя на мир с непривычной точки зрения, Вася откроет много нового, прежде совершенно недоступного для него: например, то, что за «балаганным представлением» нищих скрывалась истинная трагедия. Новые друзья, кроме того, помогли герою рассказа увидеть своего отца с такой стороны, с какой ему никогда не приходило в голову взглянуть на него. Так, Вася узнал, что его отец – один из самых честных людей города. «Теперь я носил в себе целый мир смутных вопросов и ощущений», – говорит о себе рассказчик (2, 53), а это является предпосылкой более сложной точки зрения на мир, чем та уверенность в справедливости собственных взглядов и мнений, которая была у него до знакомства с «дурным обществом».

Для того чтобы темный, забитый Макар из рассказа «Сон Макара», опубликованного в 1885 г. и сразу принесшего его автору всероссийскую известность, осознал собственное рабство, нужна особая, фантастическая ситуация. Только в своем предсмертном сне, на суде у большого Тойона, когда из уст сына Тойона Макар, может быть, впервые услышит слова добра и сожаления, он обретет голос и с гневом задаст вопрос, кто же виноват в том, что он прожил не ту жизнь, для которой, вероятно, рождается на земле человек.

Так жизненный опыт, стремление теоретически осмыслить новые задачи искусства и собственное художественное творчество вели Короленко к особому способу преломления действительности, который условно можно назвать социологическим.

В то же время многие художественные произведения писателя построены на другом принципе и их художественная структура базируется на несколько другом основании.

2

«Диссонансы и противоречия» в характере многих героев Короленко сочетаются со стойким инстинктивным стремлением к свободе, к «вольной волюшке». То, что герои Короленко не вмещаются в рамки своей среды, «выламываются» из нее, часто объясняется «таинственным», «неведомым», «инстинктивным» зовом, идущим из глубины души, который слышит, например, Вася из рассказа «В дурном обществе». Этим качеством наделено и большинство героев «сибирского» цикла. Жизнь, кажется, сделала все, чтобы поставить его героев в самые тяжелые условия, заставить утратить в себе все доброе, душевное, «идеальное» и убедить, что нет этих качеств ни в окружающих людях, ни в самом жизненном укладе.

Неоткуда ждать помощи неутомимому «стукальщику» из очерка «Яшка» (1881). Протестуя против неправды, он бросает хозяйство, семью, встает во враждебные отношения со всем миром, обрекает себя на неминуемую гибель. Но самое поразительное в его облике то, что, отстаивая свои достаточно фантастические взгляды, свой «прав-закон», он нисколько не надеется на успех своего дела. Главное для него – следовать велению своей совести, жить «для души», даже заранее зная, что не будет никаких практических результатов его по-своему героического протеста.

С такими «неразумными», «нелогичными» поступками обитателей затерянного в Сибири уголка знакомит нас Короленко и в рассказе «Убивец» (1882). Один из героев этого произведения, станционный смотритель Василий Иванович, который за свое вольнодумство спускался медленно, но верно с «верхних ступеней» общественной лестницы на «нижние», рассказывает о недавно назначенном следователе по особым поручениям Проскурове, предпринявшем попытку бороться с нравами сибирской администрации. В этой борьбе Василий Иванович оказывает всяческое содействие Проскурову, – впрочем, как и целый ряд местных жителей. Вместе с тем и Василии Иванович, и местные жители заранее уверены в полном провале деятельности Проскурова. Вот если бы новый следователь, считают они, «обходцами ползать умел, величие бы являл, где надо, а где надо – и взяточкой бы не побрезговал», тогда бы миссия его могла быть успешной. «Только… чорт возьми! тогда не было бы сочувствия…» (1, 82), – вдруг неожиданно для себя делает парадоксальный вывод «сибирский вольтерьянец». Так сталкивается Василий Иванович с «нелогичным» проявлением «природы» человека, заставляющей его вопреки разуму откликаться на любой честный поступок, даже заведомо безрезультатный.

В рассказе «Соколинец» (1885), который Чехов назвал самым выдающимся произведением последнего времени,[271] повествователь, выслушав длинную историю беглого каторжника, до предела насыщенную страшными подробностями каторжного быта и смертельно опасного побега, задает себе вопрос о странном восприятии им этой истории: «И почему, спрашивал я себя, этот рассказ запечатлевается даже в моем уме – не трудностью пути, не страданиями, даже „не лютою бродяжьей тоской“, а только поэзией вольной волюшки?» (1, 171).

Повинуясь неясным для него самого влечениям, хотя и ненадолго, но покинет привычный мещанский уклад и своих заказчиков, преодолев мощное сопротивление жены, сапожник Андрей Иванович («За иконой», 1887). В своих поступках, подчеркивает писатель, он отличался «быстротой, решительностью и некоторой парадоксальностью» (3, 18) и потому на пути за иконой беспощадно обличал купцов и вообще всех, по его мнению, неправедно живущих.

Природа, натура человека, с точки зрения Короленко, наиболее ярко проявляется в «стихийных», «непосредственных» порывах и поступках человека, в отличие от сознательных «разумных его действий», ибо на последних часто лежит печать общества, социальных условий, которые чаще способствуют «расплавлению» добродетели, нежели ее «затвердеванию». Так, подчиняясь глубокому внутреннему порыву, забитый, сломленный, всячески униженный герой рассказа «Ат-Даван» (1892) внезапно проявит мужество и силу духа и совершит истинно героический поступок.

Социальный оптимизм Короленко, который так привлекал читателей, особенно во время общественного застоя 80-х гг., когда для оптимизма, казалось, не было никаких оснований, во многом объясняется верой писателя в то, что именно эти инстинктивные, бессознательные стремления не дают человеку застыть, остановиться, неизменно толкая его на поиски новых дорог и новых идеалов.

Завершает серию романтических, «парадоксальных» героев Короленко Микеша из очерка «Государевы ямщики» (1900). С не меньшей тщательностью, чем в предыдущих произведениях, воссоздает здесь Короленко социальный фон, сообщая, в частности, как исторически сложилась ямщицкая община, как подчиняет она себе всего человека, превращая его в свою собственность. Такое подробное, почти научное социальное исследование необходимо Короленко для того, чтобы на этом фоне показать одного из членов «ямщицкой общины» – Микешу, признающего «неодолимую правильность аргументов», в соответствии с которыми он должен подчиняться всем требованиям общины. И тем не менее Микеша не подчиняется им, ибо «внутри у него бессознательно, нелогично и непобедимо засело стремление к белу свету и вольной воле» (1, 442).

Выступая провозвестником того, что человек выше среды, его породившей, предваряя Горького в теме «выламывания» человека из своей среды, Короленко обычно заостряет внимание на самом психологическом процессе душевного переворота героя. В своих наиболее крупных и значимых произведениях конца 80-х – начала 1900-х гг. он пытается проследить этот процесс от первых, инстинктивных движений души человека до осознанных социальных действий, на которых лежит печать времени, истории, эпохи.

Одним из важных философских оснований, на которых базируется анализ такого процесса, было для Короленко убеждение в том, что начала жизни «далеко не покрываются сферой нашего сознания» и что «цель есть не что иное, как сознанное стремление, корень которого – в процессах бессознательных, там, где наша жизнь сливается незаметно с необъятной областию вселенской жизни» (10, 115). По мнению писателя, бессознательное, нелогичное, стихийное часто лежит в основе того, что осознано понятийно, философски, оформлено в логических категориях и властно определяет позицию человека, начиная с личного, частного, интимного и кончая социально-общественной ориентацией. Для Короленко в бессознательных, непосредственных, инстинктивных поступках «наивных» людей, следующих не законам разума, а велениям сердца, как раз и проявляется высшая логика человеческой природы, противостоящая внешне рациональному, а на самом деле глубоко алогичному устройству современного общества.

Наиболее яркий тому пример – образы рационально и строго логично мыслящего Потапова и непосредственного и доброго Тита в повести «С двух сторон» (1888; новая редакция – 1914). Одна из постоянно повторяющихся характеристик Тита – это та, что он был «очень туп». «Но бедняга был очень туп, и год за годом я нагнал его в последних классах», – говорит о Тите рассказчик. В то же время он несколько неожиданно заявляет, что «Тита все считали тупицей, но все его уважали» и даже, когда требовался совет, обращались именно к нему, так как «чувствовали, что Тит один среди нас – серьезный человек» (4, 332, 333). «Тит, тупой к наукам, умный в жизни» (4, 379) – так скажет о нем в конце повести рассказчик.

Характерно, что мудрость Тита прямолинейно-реалистически мыслящий Потапов начинает понимать после пережитого им нравственного кризиса, сопровождающегося тяжелым заболеванием, во время которого у него «явилась какая-то особенная наивность» (4, 377–378). Наивность и непосредственность – это те качества, которыми наделено большинство положительных персонажей в произведениях Короленко. В студенте Крестовоздвиженском Потапов ценит «прямоту, грубую непосредственность и какое-то непосредственное чутье правды» (4, 350). У профессора Изборского его, помимо всего прочего, привлекают глаза, «глубокие, умные и детски наивные» – «глаза мудреца и ребенка» (4, 359) и т. д.

Итак, стремление понять человека в сложной его зависимости от истории и общества вело Короленко к социологии, но одновременно он не забывал о тесной зависимости человека от природы, от его биологической сущности. Этим объясняется его неизменный интерес к естественным наукам – физиологии, биологии, психологии.

Еще в 1887 г., работая над незаконченной статьей «О тенденциозности в литературе», Короленко пытается ответить на вопрос, как вообще формируются те или иные понятия, т. е. хочет осмыслить весь процесс их создания, начиная от простейших физиологических ощущений и кончая сложными абстрактными идеями, которые уже не имеют непосредственной связи с чувственным восприятием. В качестве примера Короленко, приводит анализ процесса формирования у ребенка элементарной «концепции идеи» колокола. «Звуковые вибрации, – пишет Короленко, – достигают при помощи звукового нерва до общего слухового центра, т. е. до клеточек мозговlt;ойgt; коры, назначенных для фиксирования звуков и шума. Клеточки, составляющие этот центр, колеблются известным образом и эти колебания сохраняются клеточками, которые с этой минуты являются деятельно дифференцированными… Ребенок, имеющий уже ощущение и память звука, не имеет еще идеи колокола. Идея этого предмета предполагает еще ассоциации различных воспоминаний, различных образов, возникающих из многих чувственных впечатлений, впечатлений зрительных, которые внесут общую форму предмета, его рельеф, цвет, впечатление осязания, которое поможет определить форму и даст понятие о веществе колокола».[272] Этот пример необходим Короленко для уяснения законов, по которым сложные ассоциации впечатлений и различные ощущения объединяются в одно понятие.

В повести «Слепой музыкант» есть эпизод, где дядя Максим пытается пояснить своему ученику, что такое «красный» и «малиновый» звон колоколов. Но слепой Петр Попельский не может уяснить «идею» колокольного звона, – или, вернее, того, что за ним стоит, – так как ему недоступны зрительные образы, необходимые для того, чтобы из отдельных чувственных восприятий в его сознании возникло сложное представление об особом звоне. И дядя Максим заменяет зрительные образы слуховыми, сенсорными, музыкальными, добиваясь, чтобы у слепого мальчика из «рассеянных», «эмбриональных», не соединенных друг с другом впечатлений возникла атмосфера весенней пробуждающейся жизни, а вместе с нею и представление о веселом, праздничном звоне колоколов. Так патологический случай позволил Короленко воссоздать психологический и интеллектуальный процесс появления у человека сложных представлений, процесс, который чаще всего для самого человека происходит неосознанно. Но писателя интересовал не только сам процесс мышления.

«Наивные», «неосознанные», «рефлективные» порывы и поступки человека были для него выражением биологической, природной его сущности. Они находят свое воплощение в непосредственных, интуитивных нелогичных поступках, не дают его героям окончательно смириться («Ат-Даван») «ли погрузиться в спокойный мещанский быт («За иконой»), покориться неправедному закону («Яшка») или заставляют совершать «парадоксальные» поступки, борясь за справедливость, даже не веруя в возможность ее достижения («Убивец»). Это по существу антропологический, естественнонаучный взгляд на человека. Такой взгляд всегда был сильным аргументом против существующего социального строя, не дающего целиком проявиться коренным свойствам человеческой натуры – стремлению к свободе, добру, справедливости. Но вместе с тем это и особый метод подхода к познанию человека.

Своеобразие эволюции Короленко, которому вообще не были свойственны крутые мировоззренческие сдвиги или резкие смены художественных принципов, заключается, в частности, в его стремлении соединить социологический подход к человеку с естественнонаучным, антропологическим его пониманием. Именно этот путь вел писателя к его наиболее значительным художественным и философским открытиям.

3

В повести «Слепой музыкант» (1886) романтическая фразеология рассказа «В дурном обществе» («невидимый зов», «таинственный, возвышающий рокот») соседствует с вполне научными понятиями, взятыми из биологии, психологии, физиологии. Неслучайно это произведение Короленко называет этюдом, что в переводе с французского означает «изучение». Именно «этюдами» многие ученые называли свои исследования в той или иной области науки.

Автор рассматривает своего героя не просто как конкретного человека Петра Попельского, но и как биологическое явление, сформированное долгой эволюцией живых организмов. Петр Попельский – «звено в бесконечной цепи жизней, которая тянется через него из глубины прошедшего к бесконечному будущему» (2, 143). В качестве частицы бесконечной природы он наследует «представления, которые не могли быть приобретены личным опытом» (2, 140), и «могучие побуждения», заложенные в нем самою природою. Но этот «внеличный опыт» не может быть им реализован, так как из-за трагического стечения обстоятельств он лишен возможности удовлетворить одну из важнейших потребностей человека – потребность видеть.

Короленко исследует патологический случай, чтобы показать, как природа подымается «бессознательным протестом» против индивидуального случая за нарушенный «общий закон». Один из важных аспектов этого «общего закона» для Короленко заключается в том, что «всякая способность», присущая человеку как биологическому виду, «носит в самой себе стремление к удовлетворению» – и потому слепорожденный мальчик будет стремиться видеть, побуждаемый «инстинктами» неясными «толчками природы», «бессознательными желаниями», смутными стремлениями.

Подобно ученому-психологу Короленко исследует, как отдельные ощущения, восприятия, впечатления складываются в сознании героя в сложные понятия и идеи; как исключительно в форму звуков «отливались его представления», как часто и мучительно мальчик не мог все доступные ему звуковые впечатления объединить в целостную картину мира, «не мог соединить их, расположить в перспективу»; и как все-таки «из наследственных представлений и из впечатлений, получаемых другими путями», его мозг творил «свой собственный мир, грустный, печальный и сумеречный, но не лишенный своеобразной, смутной поэзии» (2, 122).

Но само стремление познать «неразрывную связь жизненных явлений» или «взаимную связь существ» не ограничилось в повести только анализом инстинктивных, стихийных, подсознательных порывов, роднящих человека с природой. «Прозрение» Петра Попельского не могло произойти без приобретенного им социального опыта, без его «хождения в народ», когда он, окунувшись в ранее неведомый ему мир нищеты, горя и слез, сумел почувствовать страдание обездоленных, как свое собственное, благодаря чему и смог преодолеть эгоистическую сосредоточенность на собственном несчастье.

Таким образом, в повести «Слепой музыкант» Короленко соединяет найденный им социологический принцип, когда герой изымается из привычной для него социальной среды и погружается в среду с другими правилами, нормами, представлениями, – что и заставляет героя задуматься над ранее бесспорными для него взглядами и понятиями, – с тщательным анализом его биологических, природных свойств.

Перемещение из одной социальной среды в другую иногда в рассказах Короленко совершает не герой, а автор-повествователь. Один из лучших рассказов писателя «Река играет» (1891) начинается и кончается вопросом, почему споры раскольников, церковников, книжников-начетчиков об истинной вере произвели на него впечатление безотчетливой тоски и разочарования, а безалаберный, распущенный, вечно страдающий от похмелья Тюлин и другие, похожие и непохожие на него крестьяне, живущие на берегу реки Ветлуги, кажутся такими близкими и знакомыми? Прямого ответа в форме какого-либо логического вывода не дается. Он вытекает из самой художественной структуры рассказа, из всей системы сопоставлений и противопоставлений главного героя с многочисленными персонажами этого произведения.

Рассказ «Река играет» состоит из восьми главок, и обычно его идейным центром считается пятая главка. В ней рассказывается о том, как в минуту опасности, когда взыгравшая река грозит унести паром, Тюлин вдруг как бы просыпается. Он сбрасывает с себя привычную лень, апатию, покорность судьбе и обстоятельствам (то, что Короленко называет «тюлинским стоицизмом», – 3, 236), становится решительным, твердым, способным принимать единственно правильные решения и заставлять других людей выполнять эти решения. Но вот опасность миновала, и вместе с ней гаснет искра в глазах Тюлина, гаснут его волевой порыв и активность.

Этот эпизод для Горького, очень высоко ценившего рассказ «Река играет», был символическим выражением национального характера русского крестьянина. По его мнению, Тюлин «убийственно похож вообще на русского человека, – героя на час, – в котором активное отношение к жизни пробуждается только в минуты крайней опасности и на краткий срок».[273]

Замечание Горького надолго определило толкование рассказа, но не исчерпало его. Вопрос в начале и конце рассказа о том, почему же Тюлин и окружающие его крестьяне кажутся автору-повествователю – человеку книжному, как он сам себя определяет, – такими родными и близкими, а по-своему образованные книжники-начетчики производят тягостное впечатление, дает возможность расширить проблематику рассказа.

Помимо эпизода переправы через реку рассказ насыщен многими другими событиями, сценами, эпизодами. Он густо «населен» действующими лицами, и разговоры между ними, самые различные по содержанию, имеют одну особенность. Эта особенность хорошо видна в оценках Тюлина другими крестьянами. «Подлец-мужичок» – говорят о нем различные люди, так как Тюлин нерадивый перевозчик и его давно следовало бы прогнать. Тюлин «дело свое знает» – с немалой долей уважения и даже гордости говорят о нем те же люди, так как Тюлин действительно талантливый перевозчик, о чем свидетельствует центральная сцена рассказа, хотя его талант реализуется достаточно редко.

Во время выпивки с артельщиками Тюлин был побит ими, и этим событием, кажется, должны определиться отношения его с артелью, а артели – с Тюлиным. Однако утром артельщики первые зовут в гости Тюлина, и он, не помня обиды, охотно откликается на приглашение. Его отношение к окружающим вообще отличается добродушием, искренностью, непосредственностью и тем «бессознательным юмором», в основе которого лежит способность встать на точку зрения другого человека, признать одинаково справедливыми взаимоисключающие точки зрения. Таков уж у него «обычай», с улыбкой говорит автор-повествователь о Тюлине, и это слово имеет большое значение в рассказе.

«Что ни город, то, говорят люди, норов, что ни деревня, то обычай» (3, 229) – такую пословицу приводит один из персонажей рассказа, и, как во всякой пословице, в ней содержится общее правило, закон. Однако не в простой констатации этого закона состоит задача Короленко. Отношением человека к чужим или незнакомым для него обычаям, правилам поведения, взглядам определяется для Короленко его умственное и нравственное развитие. Именно по этому принципу противопоставлены в рассказе книжники-начетчики и жители ветлужских деревень.

Большое и важное место в произведении занимает рассказ одного из героев о том, сколь различны и даже прямо противоположны нравы жителей трех близлежащих деревень. Но, несмотря на эту несхожесть и противоположность, он относится к ним с уважением, пониманием или добродушно-насмешливой улыбкой. «Ну, где еще, думалось мне, найдется такая терпимость к чужим обычаям?» – задает риторический вопрос автор-повествователь (3, 228).

Обитателям ветлужских деревень противопоставлены в рассказе уреневские начетчики, с которыми встретился автор-повествователь еще на Светлояре. Во время религиозных споров их обычно окружала самая большая толпа. В то время как представители других религиозных толков охотно вступали в споры, уреневцы держались свысока, пренебрежительно и в споры ни с кем не вступали. Они твердо были уверены в том, что единственно правильно и окончательно решили все вопросы; во всем мире для них уже не существовало ничего заслуживающего хотя бы малейшего снисхождения, и «вся святость» сосредоточивалась только в их среде. Полное отрицание любых других взглядов и обычаев, суровость, пренебрежение и надменность по отношению к людям не из своей среды – вот что отличает их от добродушных и снисходительных ветлужан. Естественно, что после встречи с религиозными схоластами вроде уреневцев столь родными и близкими показались рассказчику жители ветлужских деревень. Но не сама по себе терпимость ветлужан к чужим мнениям и обычаям вызывает симпатию автора-повествователя. Как и в других произведениях Короленко, в рассказе «Река играет» интерес к чужим взглядам, обычаям и правилам, желание понять и оправдать их предполагают возможность и на самого себя взглянуть с этой чужой и непривычной точки зрения, а следовательно, и задать вопрос, так ли уж истинны и справедливы собственные обычаи и взгляды.

В начале рассказа повествователь говорил о том, что бесплодные схоластические споры уверенных в своей непогрешимости раскольников и церковников создали у него впечатление, что народная мысль «заснула навеки» (3, 210).

В предпоследней главе повествователь вновь обращается к впечатлениям от религиозных собраний на Светлояре, и оказывается, что он все-таки слышал там «живое слово». Во время очень тонкого религиозного спора по очень частному вопросу в разговор неожиданно вмешался старик и рассказал простой житейский случай. Спор был испорчен, и хотя спорящие стороны нисколько не были поколеблены, слушавшие их разошлись, «унося, быть может, не одно проснувшееся сомнение» (3, 230). Следствием «живого слова» для Короленко всегда было благотворное сомнение в любой однозначной точке зрения, упрощающей сложность жизни. Финальная же главка рассказа еще более усложняет поставленные проблемы. В этой главке на перевозе появляются уреневцы. С обычным для них пренебрежением рассматривают они повествователя и его собеседников и властно требуют перевоз. Вялый, апатичный Тюлин, всегда философски относившийся к подобным требованиям и вопрос, задаваемый им самому себе, действительно ли нужен прибывшим перевоз, неизменно решавший отрицательно, т. е. в свою пользу, вдруг резко меняется. Он немедленно садится в лодку, гребет изо всех сил, а затем находит длинные шесты, отсутствие которых ранее чуть не привело к катастрофе. Что же заставило нерадивого перевозчика быть столь расторопным?

Уреневцев никто не любит, но их все боятся и им все подчиняются. Мудрый скептицизм и благотворное сомнение, умение смотреть на жизнь с различных точек зрения, признавая одинаково справедливыми иногда прямо противоположные мнения, правила, обычаи, часто оказываются слабее прямолинейной, однозначной, но стойкой, нерассуждающей веры, упрощающей реальную сложность жизни, но всегда дающей ощущение силы как исповедующим эту веру, так и тем, кто с ними сталкивается. Этой силе и подчиняются Тюлин и окружающие его ветлужане, и хотя симпатии автора целиком на их стороне, он отдает должное позиции уреневцев, сравнивая их с пуританами и индепендентами времен Кромвеля, всегда «надменно смотревшими на простодушных грешников своей страны» (3, 235).

Вопрос о соотношении веры, дающей силу, и сомнения, двигающего мысль и предостерегающего от окончательных и однозначных решений, остро был поставлен Короленко годом раньше в философской фантазии «Тени» (1889–1890), которую Г. А. Бялый определил как «апофеоз философского сомнения».[274] Этот вопрос для интеллигентов-народолюбцев, современников Короленко, не был чисто философским. Сумев трезво взглянуть на крестьянство, утратив многие прекраснодушные иллюзии, они, тем не менее, не желали отказаться от веры в народ. Образ Тюлина и есть результат этого столкновения веры в то, что народные силы дремлют только до времени, с трезвой оценкой реального положения крестьянства. Так объединяются общей темой столь несхожие произведения, как напоминающий по своему жанру социально-бытовой очерк рассказ «Река играет», философская фантазия «Тени» и автобиографический по своей основе и социально-философский по жанру рассказ «Парадокс» (1894).

В фантазии «Тени» мудрый Сократ, справедливо полагавший, что его отказ от побега и смерть поселят новые сомнения и заставят задуматься его сограждан о справедливости исповедуемых ими правил и взглядов, после смерти в мире теней встречается с богатым кожевником, которого, подобно уреневцам, никогда не посещали никакие сомнения относительно безусловной истинности своих нравственных норм. Спор Сократа с богатым кожевником представляет собой тонкий социологический анализ того, как нравственность, привитая человеку средой, становится уже не столько системой взглядов и рациональных оценок, сколько инстинктом или верой, перед которой бессильны самые справедливые доводы разума. Конечно, в споре с кожевником побеждает Сократ, но есть вопрос, который задает Сократу Кронид, смущающий самого философа. Какой смысл в том, что взамен веры, хотя и устаревшей и не отвечающей современности, но придающей людям силы и все-таки позволяющей им разделять добро и зло и потому уверенно совершать поступки, он предлагает одни лишь сомнения? Эти сомнения способствуют продвижению к истине, но разрушают непосредственность и спокойную уверенность в себе, ведут к пониманию относительности любых идеалов и нравственных правил. «Вечная ночь неисходных сомнений, мертвая пустыня, лишенная живого духа» веры, – вот к чему, по мнению Кронида, ведет скептицизм Сократа (2, 351).

Парадоксальный ответ, который находит Сократ, звучит не только в его словах, обращенных к Крониду, но и в предшествующей им легенде о сыне, потерявшем отца и всю жизнь искавшем его. Не раз хотелось вечному скитальцу признать своими родными людей, даривших ему приют и ласку. Но проходило время, он замечал у приютивших его людей черты несовершенства и покидал гостеприимный кров. Так стремление найти родного отца, т. е. идеал, побеждало желание окончательно принять удобную, но далекую от идеала веру. Поэтому неудовлетворенность, непрестанные сомнения в открытой истине, нежелание превращать ее в веру, тщательно оберегаемую от разрушительного анализа, и являются самым твердым основанием того, что эта истина, часто кажущаяся иллюзорной, все-таки существует и может быть найдена.

Точно так же – как «доказательство от противного» – звучит эта мысль и в очерке «Парадокс». Он четко делится на две части. В первых двух главах рассказывается о фантазиях и иллюзиях двух мальчиков. В частности, они часами просиживают с удочками над бочкой с затхлой водой в надежде, что в этой бочке может водиться рыба и они когда-нибудь непременно ее поймают. Но вот появляется лакей Павел, человек трезвый и насмешливый. Он мгновенно разбивает детские мечты, наклонив на бок бочку и показав ее облепленное зеленой мутью дно. Вот вообще судьба человеческих надежд и иллюзий – такой вывод можно сделать из первых двух глав очерка.

Во второй части этот вывод, кажется, еще более подкрепляется. Гордый афоризм, что «человек создан для счастья, как птица для полета», пишет ногой несчастный калека, совсем лишенный рук и вынужденный зарабатывать на жизнь демонстрацией своего уродства, что еще более усугубляет его ужасное положение. Действительно, по отношению к этому калеке афоризм о счастье звучит как парадокс. Однако по мере развития страшного представления, во время которого писатель подробно фиксирует изменения его чувств, выражения лица и взгляда, благодаря чему за внешним цинизмом калеки открываются его действительные чувства, читатель убеждается, что и этому человеку даны счастливые минуты. Выясняется, что он умен и вполне законно гордится своим умом, он способен ценить доброту и живо откликается на нее, хотя это и не так просто заметить. Более того, ему хорошо ведом один из основных нравственных законов, в соответствии с которым помочь самому себе, быть счастливым можно только в том случае, если поможешь другому, сделаешь счастливым ближнего. Поэтому он не забудет отдать самую крупную из заработанных им монет первому из встреченных им нищих и всячески помогает своим племянникам.

Судьба человека, волею природы, кажется, лишенного всякой надежды на счастье, оказывается все-таки далеко не беспросветной. Так вторая часть очерка по-новому освещает его первую часть. Поймать рыбу в бочке с затхлой водой, конечно, невозможно. Однако надежда, как бы заложенная в человеке самой природой, есть проявление всеобщего естественного закона – и, значит, реализация ее в той или иной форме тоже закон природы.

В повести «Без языка» такой врожденной надеждой на свободу наделен ее главный герой.

Основанная на американском материале, повесть эта тесно связана с подъемом революционного движения в России. Через все произведение лейтмотивом проходит слово «свобода». В первой главе это слово произносит столетний гайдамак Лозинский-Шуляк: «Было когда-то наше время… Была у нас свобода!..» (4, 8). А его правнук Матвей отправляется в Америку не только потому, что хочет достичь материального благополучия, но и потому, что в письме его односельчанина из-за океана также было слово «свобода». Что значит это слово, не знали ни Матвей, ни его односельчане, просто «оно как-то хорошо обращалось на языке, и звучало в нем что-то такое, от чего человек будто прибавлялся в росте и что-то будто вспоминалось неясное, но приятное…» (4, 12). Правда, Матвей вспоминал, что после 1861 года пришла «воля», но «свободы все как будто не было». На вопрос же, что такое свобода, Матвей получает самые разные ответы: это когда «рвут горло» друг другу; это такая «медная женщина», которая стоит на острове, высоко подняв в руке факел; это когда «все равные, кто за себя платит деньги» (IV, 24, 37). Но подобные ответы не удовлетворяют Лозинского.

Мешает ему осмыслить суть этого понятия прежде всего окружающая его действительность, весь строй которой никак не совмещается со свободой, и не в меньшей степени сформированное этой действительностью его собственное «знание жизни», т. е. твердая уверенность в справедливости собственных мнений, взглядов, представлений.

В «Чудной» Короленко изымает своего героя из привычной ему среды и сталкивает его с «дворянским отродьем» – ссыльной революционеркой Морозовой. В повести «В дурном обществе» сын судьи узнает тех, кого судит его отец. В «Слепом музыканте» герой из обеспеченной дворянской семьи попадает в общество слепых нищих, живущих подаянием. В повести «Прозор и студенты» вор и бродяга попадает в среду студентов, желающих понять народ.

Тот же прием Короленко применяет и в повести «Без языка». Здесь смена привычной среды и устоявшегося жизненного уклада при всей правдивости и почти документальности изображения не менее фантастична, чем встреча Макара с Великим Тойоном. Матвей Лозинский, привыкший к однообразному течению будней родной деревни и единственными необходимыми орудиями считавший соху, телегу и кнут, попадает в Нью-Йорк с его огромными домами, поездами, летящими по воздуху, железными многокилометровыми мостами. Вокруг него кипит совершенно неизвестная и непонятная ему жизнь (забастовка безработных, предвыборная борьба, газетная полемика). Люди здесь не так одеваются, иначе верят, руководствуются совсем иными этическими нормами. И потому закономерна реакция Матвея на новую для него действительность. Даже не пытаясь понять ее, он сразу отвергает в ней все, так как ничто не соответствует здесь тем правилам и обычаям, которые привык Матвей считать истинными хорошими, правильными.

Матвей наделен верой в незыблемость общественных и природных законов, причем именно тех, с которыми он сталкивался в своих родных Лозищах. В соответствии с ними, например, барин – всегда барин, а мужик – всегда мужик, между ними существуют раз и навсегда установленные отношения, и они никогда не должны нарушаться. Лучшая вера для Матвея «та, в которой человек родился, – вера отцов и дедов». А отношение к встреченным им в Америке людям, считающим, что «лучшая вера такая, какую человек выберет по своей мысли», определяется у Матвея одной фразой: «А чтоб им провалиться» (4, 48, 49). Матвей «без языка» не только потому, что не знает английского, но и потому, что не способен «пережить чужую жизнь», «встать на чужую точку зрения», отбросив собственную, заставляющую его оценивать явления действительности как «хорошие», если они соответствуют его представлениям, и как «плохие», если они им не соответствуют. Потому Матвей не понимает, что его «правильные» представления весьма часто так же несправедливы, как и те, «неправильные», с которыми ему пришлось столкнуться, ибо и те, и другие порождены хотя и различными, но одинаково далекими от идеала общественными отношениями. В соответствии с патриархальными крестьянскими понятиями созданная в воображении Матвея «земля обетованная», или «вторая родина», должна быть такой же, «как и старая, только гораздо лучше»: «Такие же люди, только добрее. Такие же мужики, в таких же свитках, только мужики похожи на старых лозищан lt;…gt; И такие же села, только побольше, да улицы шире и чище, да избы просторнее и светлее, и крыты не соломою, а тесом lt;…gt; а может быть и соломой, – только новой и свежей lt;…gt; И, конечно, такие же начальники в селе, и такой же писарь, только и писарь больше боится бога и высшего начальства» (4, 49, 50).

Мечты о будущем Матвея Лозинского, как показывает Короленко, потому и утопичны, что свой новый мир он строит в соответствии с теми представлениями, которые были выработаны старым миром, и носят они, так сказать, количественный характер: в настоящем избы низкие и темные, а должны быть богатые, в настоящем люди редко следуют нормам христианской морали, в будущем же должны их придерживаться неукоснительно, сейчас начальство почти не бывает справедливым, в будущем же этого не должно быть. И тем более трудно отказаться от такого рода утопий, что включают они в себя веками вырабатываемые понятия о добре, правде, справедливости. Раскрытие старой подоплеки утопических мечтаний, не требующих «никаких новых общественных форм» (8, 106), станет темой ряда произведений Короленко.

Так, у революционеров-народников из рассказа, «Художник Алымов» (1896) представление о «взыскующих града», о будущей, справедливой жизни такое же, как и у Матвея Лозинского. «В той сияющей перспективе, куда они устремляли свои взоры, – говорит об «утопии» народников художник Алымов, – виделась именно наша теперешняя деревня: та же улица, только пошире, те же избы, только из хороших бревен, те же крыши, – пожалуй, только тес вместо соломы lt;…gt; ну, и тот же мужик в той же одеже» (3, 315, 316). А в статье о Л. Толстом 1908 г. Короленко скажет: «Взыскуемый град Толстого по своему устройству ничем не отличался бы от того, что мы видим теперь. Это была бы простая русская деревня, lt;…gt; те же бревенчатые стены, той же соломой были бы покрыты крыши, и те же порядки царствовали бы внутри деревенского мира. Только все любили бы друг друга» (8, 106).

Однако отношение к Матвею не исчерпывается той иронией, с которой автор повествует о его безнадежных попытках понять порядки, моральные нормы, принципы отношений между людьми в промышленной Америке сквозь призму своих патриархальных представлений. Матвей, как и многие другие герои Короленко, вызывает читательские симпатии, потому что в его душе живет инстинктивное, стихийное стремление к свободе, послужившее основной причиной поездки героя в далекую и неизвестную страну. Глубинные процессы, происходящие в душе героя, раскрываются аналогией между ними и стихийной, глубинной жизнью моря. На корабле мысли у Матвея «были все особенные и необычные» и «подымались откуда-то, как эти морские огни, и он старался присмотреться к ним поближе, как к этим огням». И по глазам его было видно, что «какой-то огонек хочет выбиться на поверхность из безвестной глубины этой простой и темной души…» (4, 20). В одну из таких минут Матвей и задает односельчанину и товарищу по путешествию свой главный вопрос: «Послушай, Дыма. Как ты думаешь, все-таки: что это у них там за свобода?» (4, 21).

Море пробудило в Матвее то, что смутно и неосознанно мерцало в его душе, как фосфоресцирующие огни, поднимающиеся из глубин моря. Но его стихийное стремление к свободе так и осталось бы неосознанным, если бы не те новые социальные условия, в которые он попал. Да, нет в Америке свободы, но все же есть многое, чего нет в России, и прежде всего условия, при которых два представителя разных социальных слоев, так трагически оторванных один от другого в России, могли встретиться и понять друг друга.

После смерти владельца родных Матвею Лозищ сын умершего помещика, вместо того чтобы «оттягать» спорные земли у крестьян, созывает сход и, неожиданно предложив «покончить спор», уступает «по всем пунктам». Этот странный поступок крестьяне, никогда не ожидавшие ничего хорошего от помещиков, объясняют легко и просто: «барчук прокутился, наделал долгов и хочет поскорее спустить отцовское наследие» (4, 137).

Перерождению Матвея как раз и способствовала встреча в Америке с интеллигентом Ниловым, оказавшимся тем самым помещиком из Лозищ. В родной деревне Матвея никакой «разговор» между крестьянином и интеллигентом был невозможен – у них не было общего «языка» (еще один смысл заглавия повести), на котором они могли бы понять друг друга. Здесь же, работая вместе на лесопилке, они обретают этот язык. И постепенно в душе Матвея, знакомящегося с новой для него жизнью, «всплывают новые мысли», старые представления начинают рушиться. И Нилов, правильно угадав то, что смутно осознавалось самим Матвеем, напомнит ему, что приехал он (Матвей) в незнакомую для него страну не только для обзаведения хозяйством.

Взаимосвязь природного и социального нашла художественное раскрытие и в рассказе «Марусина заимка» (1899). В нем сталкиваются взгляды, традиции, верования, часто прямо противоположные, но абсолютно истинные с точки зрения их представителей. Очерк построен так, что поступки, обычаи, правила поведения действующих лиц все время как бы отражаются в разных «зеркалах». Такими зеркалами являются воззрения различных социальных и национальных слоев и групп.

Для русского крестьянина Тимохи смысл и цель человеческого существования – хлебопашество, а для жителя Якутии это страшный грех. В то же время образ жизни Тимохи неприемлем для другого героя, Степана, и глухая вражда между ними заканчивается выстрелом и ранением Тимохи. Героиня очерка Маруся вообще враждебно относится почти ко всем окружающим ее людям. Татары, выселенные со своих родных мест, вынуждены жить за счет якутов и притесняют их, но и якуты, в свою очередь, под руководством Степана дают мощный отпор своим притеснителям, и между ними разгорается настоящая война. И даже политические ссыльные далеко не во всем являются единомышленниками. При всем этом очень трудно определить, кто здесь прав и кто виноват, кто исповедует истинные, а кто ложные взгляды.

Точно так же с точки зрения ссыльного интеллигента, ведущего повествование, Маруся и Тимоха могли бы предстать перед нами преимущественно в негативном освещении. Действительно, Тимоха человек с крайне узким кругозором, лишенный каких-либо общественных интересов. Есть что-то рабское в его натуре. На предложение Петра Ивановича, бывшего генеральского сына, а теперь ссыльно-поселенца, работать вместе, как товарищи, Тимоха не соглашается и ставит свои условия: «Ты, выходит, Пётра Иванович, хозяин, я работник. Положь жалованье» (1, 338). Причина последовавшего затем разрыва с Петром Ивановичем – жадность Тимохи: «Отдал Ивану телку lt;…gt; шести месяцев. Я говорю: – Ты это, Пётра Иванович, зачем телку отдал? – «Да ведь у него, говорит, нет, а у нас три». – Хорошо, я говорю. Пущай же у нас три. Мы наживали… Он себе наживи!» (1, 338). Отрицательное отношение к Марусе прежде всего могло бы быть вызвано ее браком «по расчету», она оставляет «удалого» красавца Степана и выходит замуж за Тимоху, потому что Тимоха «крепкий» работник и с ним можно обвенчаться церковным браком и иметь детей.

Однако если встать на точку зрения Тимохи и Маруси, как это и делает Короленко, и оценивать их поступки в соответствии с их собственными критериями, принципами, моральными нормами, то однозначно отрицательное отношение к ним становится невозможным, ибо отстаивают они свои принципы с такой бескомпромиссностью и последовательностью, которые свидетельствуют о силе человеческого духа. Действительно, Маруся совершает брак «по расчету», но этот расчет не есть обычное для большинства стремление к выгоде: брак необходим ей для осуществления ее идеала, необходим для того, чтобы заново восстановить утраченный в силу трагического стечения обстоятельств свой социальный облик крестьянки, причем в строгом соответствии с теми моральными нормами, которыми определяется для нее этот облик. Точно так же «жадный» Тимоха не пойдет на золотые прииски, где можно заработать большие деньги, и не будет заниматься таким несложным в изобилующей дичью Якутии делом, как охота, с помощью которой он вполне мог бы прокормиться. Он – пахарь и будет пахать землю, героически преодолевая все встающие на его пути препятствия.

«Объективный» подход к изображению своих героев, обязывающий оценивать их, пользуясь теми критериями, которыми руководствуются они сами и которые заданы им социальной средой, создавал впечатление, что в рассказе нет ни правых, ни виноватых, а автор его умеет все понять, оправдать и простить. Яркий пример тому – эпизод, в котором говорится о двух стариках, ценой многолетней и тяжелой работы скопивших денег на теплые шубы. Вскоре шубы у стариков были украдены, что вызвало глубокое возмущение у повествователя. Однако и это, казалось бы, бесспорно справедливое возмущение оказывается не столь уж справедливым, если оценивать его с позиции похитившего шубы, у которого «из глубины впалых глаз» глядели «голод и застывшее отчаяние», ибо жена его умерла, а четверо детей «голодом сидели» (1, 355).

Такой «объективный» социологический подход к изображению героев исключал для Короленко возможность однозначных, прямолинейных оценок и самих героев, и различных жизненных ситуаций.

Своеобразие социологического подхода к действительности особенно наглядно проявляется в «Марусиной заимке» в связи с тем, что это рассказ о любви, рассказ о традиционном любовном «треугольнике» – Маруся, Степан, Тимоха. Однако в этом произведении мы не встретим ни любовных сцен и объяснений, ни детального анализа переживания героев, ни даже сколько-нибудь развернутых диалогов между ними, и вот по какой причине: отношение Маруси к Тимохе вызвано не какими-либо присущими только ему индивидуальными качествами, не своеобразием его внутреннего или внешнего облика, а тем, что он воплощает в себе вообще тип крестьянина, т. е. любит Маруся не Тимоху-человека, а Тимоху-крестьянина, «так полно» сохранившего «в себе все особенности пахаря» (1, 376).

Таким образом, казалось бы, глубоко личное, идущее из глубины ее натуры, «стихийное» чувство Маруси имеет совсем не личное, индивидуальное происхождение, а задано ее «линией», сформировано определенными социальными отношениями, хотя она сама и не осознает этой заданности.

Точка же зрения автора, несмотря на всю объективность социологического объяснения мыслей и поступков героев, выражена в «Марусиной заимке» достаточно ясно. То счастье, которого достигла Маруся, напоминает повествователю счастье голодного студента, который так долго мечтал о рубле, что, когда ему предложили десять, он отказался и потребовал все-таки рубль, образ которого так долго жил в его сознании. И потому симпатии его целиком на стороне Степана, этого беспокойного человека, не укладывающегося ни в какие определенные рамки и никогда не согласившегося бы на «рублевое» счастье,

В новый, двадцатый век Короленко вступил с произведениями, отобразившими атмосферу ожидания русским обществом больших социальных перемен. В первом из них, очерке «Мгновение», работу над которым писатель начал в 1896 г., а завершил в 1900-м, вновь показана взаимосвязь социального и природного, но это уже не основная тема произведения. Если Матвей Лозинский и Степан никогда не знали, а только смутно предчувствовали, что такое свобода, то герой «Мгновения», испанский инсургент, отлично понимал это слово, но теперь «забыл» его смысл. Когда его привели в одиночную камеру, он глубоко в камне вырезал свое имя и призыв: «Да здравствует свобода!». Через десять лет заключения узник смог написать на стене только срок своего пребывания в тюрьме. Представление о свободе угасает. «Далее счет прекращался… Только имя продолжало мелькать, вырезанное слабеющей и ленивой рукой» (2, 396). Но однажды заключенный увидел на берегу белые дымки от выстрелов и лодку, мелькающую в волнах, и услышал шум моря и прибоя, который «заводил свою глубокую песню». Может быть, это снова восстание? На минуту он пробуждается от забвения и хватается за решетку, но его заснувшая, «забывшая себя» душа вскоре снова погружается в бессознательное состояние: «Пусть море говорит, что хочет; пусть как хочет выбирается из беспорядочной груды валов и эта запоздалая лодка, которую он заметил в окно. Рабья лодка с рабского берега… Ему нет дела ни до нее, ни до голосов моря» (2, 393–394).

«Голосу моря» в очерке чаще всего соответствует определение «сознательный»: «Это шквал, перелетев целиком через волнолом, ударил в самую стену lt;…gt; Казалось, что-то сознательно грозное пролетело над островом и затихает, и замирает вдали». Или: «Остался только шум, могучий, дико сознательный, суетливый и радостно зовущий» (2, 394). О душе же героя в первых пяти главках говорится как о «заснувшей», «застывшей», забывшей себя, погрузившейся в бессознательное состояние. Понятие «свобода», порожденное самой действительностью, социальным опытом узника, ушло вглубь, в подсознание. Но шум моря продолжал тревожить, его голос становился все более внятным. И в предпоследней – шестой – главке противопоставление человека и моря снимается: на «дико сознательный» рев бури герой отвечает криком «неудержимой радости, безграничного восторга, пробудившейся и сознавшей себя жизни» (2, 397).[275]

«Но все-таки… все-таки впереди. – огни!» – таково основное настроение очерка «Мгновение» и лирической миниатюры «Огоньки», написанной в том же 1900 г. Оба эти произведения намеренно аллегоричны: бытовой, конкретный, реальный фон здесь приглушен и уступает место светлому, лирическому настроению веры и надежды. В каких формах воплотится нарастающее к началу века общественное движение, для Короленко неясно, но то, что жизнь пробуждается, для него несомненно.

4

Чрезвычайно строго относясь к своему художественному творчеству, Короленко говорил: «Наши песни, наши художественные работы – это взволнованное чирикание воробьев во время затмения, и если бы некоторое оживление в этом чирикании могло предвещать скорое наступление света, – то большего честолюбия у нас – „молодых художников“ и быть не может».[276]

Скорейшему наступлению света, созданию лучшего, более высокого типа как жизни, так и самого искусства, не в меньшей мере, чем художественные произведения, способствовала публицистика Короленко. Близкие писателю люди часто говорили, что общественная борьба и публицистические выступления, которым писатель отдавал столько душевных и физических сил, мешают ему, отвлекают его от художественного творчества. Эти мысли порою появлялись у самого Короленко, но он никогда не раскаивался в том, что так много времени отдал публицистике, свидетельствующей о его непосредственном и весьма активном вмешательстве в жизнь.

Незадолго до смерти (июль 1920) Короленко писал: «Порой свожу итоги, оглядываюсь назад. Пересматриваю старые записные книжки и нахожу в них много „фрагментов“, задуманных когда-то, по тем или иным причинам не доведенных до конца lt;…gt; Вижу, что мог бы сделать много больше, если бы не разбрасывался между чистой беллетристикой, публицистикой и практическими предприятиями, в роде Мултанского дела или помощи голодающим. Но ничуть об этом не жалею. Во 1-х не мог иначе. Какое нибlt;удьgt; дело Бейлиса совершенно выбивало меня из колеи. Да и нужно было, чтобы литература в наше время не оставалась безучастной к жизни».[277]

Публицистические статьи Короленко (он выступал не только в центральной, но и в провинциальной печати) нередко становились крупными явлениями общественной жизни. Именно Короленко и Л. Толстой привлекли внимание всей читающей России к голоду 1891–1892 гг. и многим способствовали борьбе с ним. Короленко спас целый народ (вотяков) от огульного и ложного обвинения в свершении убийства с ритуальной целью, опубликовав серию статей о Мултанском деле (1893–1896). В ряде статей им был остро поставлен вопрос о жгучей для царской России проблеме антисемитизма («Дом № 13», 1903; «Дело Бейлиса», 1913). Короленко раскрыл все бездушие и бесчеловечность военной судебной машины в годы реакции («Бытовое явление», «Черты правосудия», 1910). По существу первым в русской печати выступил Короленко с правдивыми и яркими картинами того, как усмиряются крестьянские волнения («Сорочинская трагедия», 1907; «Успокоенная деревня» и «Истязательная оргия», 1911).

Отметим также, что на 9 января 1905 г. большой статьей удалось откликнуться только Короленко (цензура запрещала освещать события этого дня), прозорливо сказав в ней, что события «кровавого воскресенья» – «первый крутой излом нашего горизонта, за которым, быть может, в загадочном тумане уже рисуются другие – и выше, и обрывистее, и круче…».[278] В этой же статье он даст отрицательную оценку личности Гапона, понятной в то время еще не многим. Приветственно откликнулся Короленко на всеобщую октябрьскую стачку.[279]

Публицистические статьи и очерки Короленко при всей важности и сложности поднимаемых в них злободневных вопросов обычно несли в себе нечто большее, чем их непосредственная тема. Так, основная задача очерков «В голодный год» – раскрыть трагедию голодающего крестьянства и показать причины этой трагедии. Но есть в них и другие темы и проблемы. Это и философия власти (конкретно, самодержавия), и вопрос о нравственном укладе общины, и социально-политические проблемы, возникшие в России после 1861 г., и проблемы юридические. Конкретные факты и наблюдения служили для Короленко – публициста и очеркиста поводом к большим социальным обобщениям.

В начале очерков «В голодный год» Короленко пишет, что читатель ждет от корреспондента-беллетриста картины, которая заставила бы его пережить весь ужас голода, ждет чего-то вроде сообщения о том, что во времена Бориса Годунова голодные матери поедали своих детей. «Поменьше свирепости, господа!» – восклицает Короленко, формулируя тем самым свою эстетическую программу (9, 102). В жизни «свирепостей» немало, подчеркивает писатель, но ежедневные, бытовые, общераспространенные факты, показанные «без вопияния», почти в спокойно-объективной манере, в сумме своей оказываются гораздо страшнее, чем крайние грани бедствия. И именно они помогают понять сущность и причины народного горя. А они кроются прежде всего в самой государственной системе с ее причудливым пониманием законности.

Организация помощи голодающим крестьянам приводит публициста к горькому выводу: застой, который так ощутим во всех сферах русской жизни, с особенной силой проявляется именно в деревне, ибо «свободное развитие и творчество новых форм жизни остановилось на акте освобождения, и теперь сдавленная со всех сторон жизнь деревни застыла в старых перегородках» (9, 121).

Аналитичность, опирающаяся на хорошо изученные факты, «без свирепостей», «вопияния» и намеренного заострения отдельных эпизодов и в то же время усиленная сдержанно лирической интонацией. – таков принцип, усвоенный Короленко-публицистом в начале творческого пути и оставшийся неизменным и в дальнейшем.

Беллетрист всегда присутствовал в публицистических произведениях Короленко, живое воображение писателя во многом помогало ему проникнуть в сущность событий и явлений, но само осмысление жизни всегда основывалось на досконально проверенных фактах и обстоятельствах дела. Чтобы написать «Мултанское жертвоприношение», Короленко становится этнографом. Знаменитое «Бытовое явление», потрясшее Толстого, который благодарил автора за эту превосходную «по выражению, и по мысли, и главное по чувству» статью,[280] создано писателем-социологом.

Беллетристическое начало и строго научная система обобщения фактов характерны также для большинства социально-бытовых очерков Короленко. В своих художественных произведениях писатель, как мы уже видели, часто сталкивал своего героя, обладающего той или иной системой представлений, со средой, где господствуют другие устоявшиеся взгляды, мнения, этические нормы. В социально-бытовых очерках Короленко сталкивает прошлое и настоящее, давно сложившиеся формы социальных отношений с теми, которые идут им на смену. Лингвист, желающий понять законы развития языка, отправляется в районы, где язык сохранился еще в формах, которыми пользовались наши предки. Короленко, в свою очередь, исследует такие места России, где почти в нетронутом виде существуют социально-экономические формы прошлого, соприкасаясь с приходящими им на смену, так как его интересуют явления, происходящие на стыке различных социально-экономических укладов.

В кустарное село Павлово («Павловские очерки», 1889) Короленко отправился потому, что «нигде в такой мере не сохранился прежний характер наших старинных городов и пригородов, как в этом кустарном селе… Чем-то древним веет на вас в этих узких и кривых улицах, от этих мрачных палат, от этого резкого деления на „бедноту“ и „богатеев“, которое вы встречаете здесь на каждом шагу. Так и кажется, что попал в семнадцатое или даже шестнадцатое столетие» (9, 45). Изучает Короленко и казачьи общины («У казаков», 1901) также потому, что «нигде, быть может, проблема богатства и бедности не ставилась так резко и так остро, как в этих степях, где бедность и богатство не раз подымались друг на друга „вооруженной рукой“. И нигде не сохранилась в таких застывших, неизменных формах».[281]

Короленко-публицист всегда ставил своей задачей раскрыть движение и борьбу между новым и старым, давно устоявшимся и только еще прокладывающим себе дорогу, показать движение и смену нравственных норм, связав их с экономическим и социально-политическим укладом. Основные принципы публицистики и темы художественного творчества синтезировались в самом крупном произведении Короленко XX в. – «Истории моего современника».

5

Замысел автобиографического произведения возник у Короленко в 1902–1903 гг., когда в беседах с матерью он пытался восстановить эпизоды своего детства. Но к созданию этого произведения писатель приступил только в 1905 г., что было самым тесным образом связано с ощущением начала коренных изменений в жизни России.

Чтобы понять новый «крутой излом нашего горизонта», Короленко считал необходимым оглянуться назад и осмыслить историческое прошлое, ибо «настоящее – это некоторая фикция, в понятие которой мы лишь прихватываем часть от прошлого и часть от будущего, взаимодействие и борьба которых представляют то, что мы называем современностью».[282] В предисловии же к «Истории моего современника» писатель скажет: «Думаю, что многие эпизоды из времен моих ссыльных скитаний, события, встречи, мысли и чувства людей того времени и той среды не потеряли и теперь интереса самой живой действительности. Мне хочется думать, что они сохранят еще свое значение и для будущего. Наша жизнь колеблется и вздрагивает от острых столкновений новых начал с отжившими, и я надеюсь хоть отчасти осветить некоторые элементы этой борьбы» (5, 7).

Личность и общественное движение 60–80-х гг. – вот основная тема автобиографической книги писателя. Он пишет не историю детства и юности Владимира Короленко, а историю своего современника, постоянно переходя от своей личной судьбы к судьбе своего поколения и наоборот.

Подъем общественного настроения на рубеже веков, знаменующий осознание необходимости социальных перемен в жизни России, невольно вызывает у Короленко воспоминания о «периоде ожиданий», пережитом им в юности.

«У обществ бывают свои настроения и предчувствия», – постоянно подчеркивает автор «Истории моего современника» (5, 314), ибо его интересует не столько сложившаяся психология того или иного слоя или общественной группировки, сколько та, которая еще только пробивает себе путь, едва оформляясь в «общественных предчувствиях», иллюзиях, мечтаниях. И более того, Короленко в «Истории» пытается понять сложный механизм возникновения «социальных предчувствий» и зарождения того общественного идеала, который в настоящее время не может быть еще сформулирован, но уже предугадывается. Естественно, что средством, позволяющим проникнуть в этот зыбкий, трудноуловимый мир не всегда осознанных настроений, стремлений, идеалов современников, был для Короленко анализ собственного внутреннего мира – фантазий, воображения, «непонятного говора» души, которого «не выразить грубыми словами, как и речи природы» (5, 13). Благодаря этому анализу Короленко раскрывает не только индивидуальный облик героя своего произведения, но и облик «молодого человека» своего времени. Герой «Истории моего современника». – одновременно и тип, и яркая индивидуальность.

Оглядываясь на пройденный им путь, Короленко не столько стремится раскрыть, что именно он думал, какой взгляд на мир он выработал, сколько ответить на вопрос, почему он думал так, а не иначе, почему он исповедовал именно эту точку зрения, а не другую. Это вызвано тем, что его мировоззрение было характерно для большинства демократически настроенных людей определенного круга и изменения в сознании автобиографического героя обусловлены не только естественным «взрослением», но и тем, что в самом обществе видоизменился взгляд на отдельные явления жизни. Воспроизводя эволюцию мировосприятия основного героя, автор дает понять, что это мировосприятие, так же как и весь моральный облик героя, связано с конкретными историческими условиями, что существует тесная взаимосвязь между психологией отдельной личности и психологией близкого ей общественного слоя.

Прослеживая «отражение истории в человеке» (Герцен), Короленко показывает, как выработанные социальной средой моральные нормы входят в сознание человека, а затем усваиваются настолько глубоко, что начинают восприниматься как личные, «инстинктивные», идущие как бы «от природы».

С какими же «предвзятыми представлениями» вступил в жизнь юный герой Короленко? Семейные традиции воспитали в нем глубокую веру в бога, и он непосредственно и искренне отталкивает от себя все, что могло бы нарушить цельность его религиозного настроения. Общаясь с небольшим кругом родственников и знакомых, среди которых была добрая и справедливая помещица Коляновская, мальчик проникся ощущением «крепостной идиллии». Отношения крестьян и помещиков кажутся ему взаимно добрежелательными и почти родственными. «Незаметно просочилось» в его душу и то «простое и цельное» мировоззрение отца, с точки зрения которого весь мир казался «неизменным и неподвижным», а нравственные вопросы могли ставиться и решаться лишь в сфере частной жизни.

Но вскоре столь упорядоченный и хорошо устроенный мир начинает рушиться в сознании героя. Наступает период крестьянской реформы и польского восстания, и основным «фоном жизни» становится ощущение неуверенности. Начинаются поиски «светлых личностей», которые знают, как жить и что делать. Такой образ сложится в сознании «современника» под влиянием романов Омулевского, Мордовцева, Шпильгагена. И случится, что «странствующий артист-декламатор» Теодор Негри и студент Василий Веселитский попадут под этот трафарет, хотя первый – ловкий шарлатан, а второй – не более как пошловатый фразер. А вот действительно глубокого и интересного человека – студента Зубаревского – «современник» не заметит: помешает усвоенный им литературный штамп.

Позднее, уже в Москве, в Петровской сельскохозяйственной академии, в сознании автобиографического героя происходит важнейший, надолго определивший его жизнь переворот. Он знакомится с народнической теорией и не ищет уже «настоящего», идеального студента. Этот неуловимый образ заменился «более широким и более заманчивым образом великого, таинственного в своей мудрости народа, предмета новых исканий и, может быть, новых иллюзий» (7, 143).

И долгое время между героем «Истории моего современника» и действительностью будет стоять народническая теория, которая не позволит ему увидеть за образом идеального крестьянина, созданным, конечно, из самых благородных побуждений, образ простого человека из народа, не вмещавшегося в рамки такой стройной, но такой далекой от реальности теории.

В то же время этическая сторона народнической доктрины, требующая от человека общественной активности, усваивается им в качестве глубоко личного стимула поведения и мышления, определяя чувство личной ответственности за весь порядок вещей.

Показывая сложность выбора жизненного пути, Короленко в «Истории моего современника» рассказал о борьбе «с предвзятыми представлениями» и о преодолении иллюзий, не имеющих реальных оснований в сегодняшней действительности, и вместе с тем о необходимости появления «розового тумана» иллюзий, в котором угадывается «действительность завтрашнего дня» и благодаря которому возникают социальные предчувствия как в самом обществе, так и в душе героя.

Короленко ведет повествование то от лица своего героя, то от лица самого автора; «два голоса», присутствующие здесь, – обычный прием, применяемый в подобных автобиографиях: автор поясняет то, чего не мог еще понять и, тем более, глубоко осмыслить сам герой. Но у Короленко это «звучание голосов» имеет свою индивидуальную окраску. Автор выступает как бы в роли исследователя внутреннего мира героя и пытается раскрыть социальную, бытовую, историческую обусловленность его мыслей, чувств, настроений, воссоздавая тем самым динамику социально-исторической сферы личности. Вследствие этого многие чувства и поступки героя, воспринимаемые им как личные, индивидуальные или даже как «инстинктивные», идущие из глубины «его натуры», находят у автора-повествователя социально-историческое объяснение.

«Извечная сущность» человеческой природы является, по мысли Короленко, почвой, на которой «новое рождается постоянно и ежеминутно» и «которая остается одна на протяжении всей сознательной истории человечества», находя свое выявление в интуиции, предчувствиях, подспудных, подсознательных движениях человеческой души, а в масштабах общества проявляясь в идеалах того или иного времени.[283]

Таким образом, в своем итоговом произведении Короленко преодолевает свойственное его раннему творчеству противоречие между антропологическим и социологическим подходом к человеку, ибо понятие «природы» человека, осмысляемое ранее как нечто стабильное, неизменное, становится в «Истории моего современника» не только биологическим, но и социальным понятием – и, следовательно, подвижным.

Крупный писатель не только отражает движение истории, но и пытается осмыслить ее и, более того, оказать воздействие на историю, внести в нее частицу своего разума, своих нравственных, этических, эстетических норм и взглядов. Такое активное отношение к истории своей страны – одна из наиболее характерных черт облика Короленко. Внешнее свидетельство тому – многообразие его деятельности и интересов. Высокие оценки, данные его произведениям Л. Толстым, А. Чеховым, М. Горьким, Н. Михайловским, Розой Люксембург, всегда сочетались с высокими оценками самой личности писателя.

После смерти Л. Толстого многие называли имя Короленко как имя человека, моральный авторитет которого не менее высок, чем авторитет Толстого. Так, И. Бунин, неизменно сдержанный на похвалы современникам, говорил о Короленко: «Радуешься тому, что он живет и здравствует среди нас, как какой-то титан, которого не могут коснуться все те отрицательные явления, которыми так богаты наша нынешняя литература и жизнь».[284]

Примечательно, что после Февральской революции в беседе с Р. Ролланом А. Луначарский высказал следующую мысль: если в России надо было бы избрать президента, он выдвинул бы кандидатуру Короленко.[285]

После Октябрьской социалистической революции Короленко прожил четыре года в Полтаве, где стал свидетелем бурных событий гражданской войны. Отношение его к революции было сложным.[286] Будучи человеком, «который страстно любил красоту-справедливость, искал слияния их во единое целое»,[287] Короленко понимал, что революция несет то, к чему он стремился, – реализацию народных надежд; но задачи диктатуры пролетариата не были ему близки. Короленко хотел остаться социалистом, стоящим вне напряженнейшей политической борьбы этих лет.[288]

Но в то время как многие интеллигенты, участвовавшие в той или иной степени в революционном движении, после Октябрьской революции пришли к выводу, что их мечты не оправдались, Короленко думал иначе. В итоговом письме 1920 г., которое уже цитировалось выше, Короленко говорил: «Вообще я не раскаиваюсь ни в чем, как это встретишь среди многих людей нашего возраста: дескать „стремились“ к одному, а что вышло. Стремились к тому, к чему нельзя было не стремиться при наших условиях. А вышло то, к чему привел „исторический ход вещей“…».[289]