"Тают снега" - читать интересную книгу автора (Астафьев Виктор Петрович)

Глава седьмая

Встревожило Лидию Николаевну поведение Удалихи на собрании. Она с детства привыкла видеть свою крестную сердитой, шумливой, с мужиковатой ухваткой в деле. Казалось, Удалиха вечно будет такой же сухой и крепкой, как лиственничный корень. И время ничего не поделает с ней. Но вот сдала и Удалиха, похудела, окостлявилась, даже заплакала на людях.

Жизнь сурово обошлась с Удалихой, и она, между прочим, так же сурово относилась к жизни. Во время коллективизации потеряла мужа и осталась с четырьмя сынами. Ни один еще к труду способен не был. Но никогда и никому не жаловалась старуха, ни перед кем не гнулась, и, когда Лидии Николаевне сделалось чересчур трудно, она обязательно сравнивала свою жизнь и жизнь Удалихи — и сразу все беды блекли.

Есть такое поверье, что беда не ходит в одиночку. Если уж на кого посыплются беды, они будут сыпаться, будто тяжкие каменья во время обвала. Пожалуй, по отношению к Удалихе это не было суесловием.

Только подняла своих сынов Удалиха, только дождалась помощников грянула война. Три сына попали на флот, в одну береговую батарею. Лидия Николаевна до сих пор ясно представляет себе этих коренастых, сильных парней с серьезными, как у матери, лицами.

Три сына Удалихи погибли в одну минугу. Мать не получала скорбные вести по порциям. Ей принесли похоронную, в которой были вписаны сразу три имени. Редкому человеку по силам такой удар, но Удалиха устояла. Только года два после похорон никто не слышал голоса старухи на собраниях, не бунтовала она, как прежде, и у нее стали дрожать руки. В это время и попросила она дать ей работу на птичнике. Птахин тогда квартировал у нее и чем мог помогал Удалихе.

Здесь, на птичнике, Удалиха немного «отошла». Снова сделалась шумливой, гремела на заседаниях правления, не давала житья лодырям и рвачам. С первых дней не поладила Удалиха с женой Птахина, Кларой Заухиной. Умела старуха распознать человека с гнильцой. Клара не мыслила себя иначе, как полновластной хозяйкой там, где она жила, и над теми, с кем жила. Но, как говорится, не на таковую напала. Удалиха в своем доме всегда была хорошей хозяйкой и потому скоро «отказала» квартирантам, сказав на прощанье: «Сопля тот мужик, которым баба командует!»

Этим самым навлекла старуха на себя «немилость» супругов Птахиных и немало притеснений от них претерпела. Птахин добился, чтобы ее удалили из членов правления. Попробовал убрать из птичника, но это оказалось выше его власти.

Младший сын Удалихи после войны домой не вернулся, а женился на городской и, как говорят в народе, «вошел в дом». Вот потому-то, что он «вошел в дом», Удалиха и отказалась наотрез жить с ним. Так что, когда Птахин попытался сплавить ее к сыну, она заявила: «До Москвы дойду, но гнезда своего не кину», — да и колхозники подняли ропот. Пришлось Птахину смириться, махнуть рукой на старуху, и она осталась на птичнике.

Не раз забегала на птичник в прошлые годы Лидия Николаевна. Было приятно смотреть, как высокая старуха стояла посреди птичника, разбрасывая сыпучий корм плавным движением руки, а вокруг нее бушевала белая метелица. Вечно хмурое лицо старухи делалось непривычно добрым в эти минуты, и голос звучал так, как, должно быть, звучал, когда она склонялась над люлькой; «Касатушки, касатушки, цып-цып-цып! Ешьте, милые, ешьте, белые». И казалось, куры понимали ее, выводили в ответ свое «ко-ко-ко-ко» постараемся, мол, тоже с понятием.

Выкроив свободную минугу, Лидия Николаевна отправилась навестить Удалиху.

В избе Удалихи пустовато, тихо. Изо рта Лидии Николаевны шел пар. Старуха лежала в горнице, под одеялом, старым тулупом и еще под каким-то тряпьем.

— Лежу вот, жду часу своего, а он не торопится. — поздоровавшись, грустно вымолвила Удалиха.

— Что ты, крестная, тебе ли говорить о смертном часе? Тебе еще жить да жить, — сказала Лидия Николаевна то, что принято говорить в таких случаях.

Сказала и пожалела: разговоры эти ни к чему. Такое говорят людям, которые вслух намаливают себе смерть, а про себя страшатся ее. Удалиха же, судя по ее тоскливому, отсутствующему взгляду, ждет смерти всерьез. Устал, видно, и этот железный человек. Поэтому, когда Удалиха отвегила на ее традиционное слово грустной фразой: «Нет, Лидия, я уж месту рада», — Лидия Николаевна не нашлась, что ответить. Они посидели молча целую тягостную минуту. Удалиха первая нарушила молчание:

— Как ребятишки-то?

— Да ничего, здоровые. Давай-ка я тебе, крестная, печку затоплю, сварю чего-нибудь, — сказала Лидия Николаевна и, не дождавшись разрешения, начала хлопотать в избе. Открыла ставни и ахнула: на окнах горшки, и в них торчали стебельки обрезанных цветов. Лидия Николаевна бросилась во двор и там нашла несколько гнилых бревнышек, потюканных тупым топором. «Стайку разбирает на дрова», — догадалась Макариха и вздохнула: многие лишились скота и сожгли надворные постройки, теперь заново отстраиваться трудно будет.

Она в несколько взмахов развалила топором надвое бревнышко, потом каждую половину расколола по сердцевине и начала рубить на поленья. «Зачем же старая цветы-то обкарнала?» — с недоумением подумала Макариха и заторопилась в избу.

Смутная догадка пришла ей в голову. Она зажгла лучину и быстро спустилась в подполье. Очень уж просторным показалось ей старое подполье. Просторным оно было оттого, что в нем почти ничего не хранилось. Лишь в уголке одного сусека сиротливо лежала кучка картофеля: Лидия Николаевна опустила руку с тлеющей лучиной и чуть не заплакала: «Это ведь она курицам все скормила, зелень, морковь, картошку, свеклу, хлеб — все сплавила. Колхозным курам! Свое! На коленях она по своему огороду ползала, ей каждая картошка трудов великих стоит, а тут взяли обидели такого человека, обошли его всем, забыли!»

Уже погасла в руке Лидии Николаевны лучина, а она все стояла и думала о человеческой душе, такой необъятной и глубокой.

— Ты чего ж это, старая, вытворяешь? — укоризненно обратилась она к Удалихе, поднявшись из подполья с чугуном картошки.

— Хвораю, — насупилась старуха. По всему было видно: она уже догадалась, о чем будет идти речь, и постаралась замять разговор: — Ты, Лидия, водички мне согрей, голову помыть. Грех сказать, обовшивела я!

— Нагрею и воды. А ты мне вот что скажи: отчего у тебя подполье пустое и цветы срезаны? Старуха заохала, схватилась за бок.

— Ой, ой, смертынька подходит, чисто весь бок скололо! — Но сквозь полузакрытые редкие ресницы она заметила, что Макариха в упор смотрит на нее и что хитрить бесполезно. Тогда она рассердилась, села на кровати и замахала костлявыми руками, как прежде на собрании.

— А чего же мне было делать, а? Ежели курицы с ног валятся, витаминоз на них от бескормицы навалился. Она, курица-то, пить, есть хочет или нет? То-то и оно, что хочет! А ты знаешь, когда начальство колхозное в последний раз на птичнике было? Знаешь, что неделями корму не выдавали? Это, стало быть, мои фантиранты на куричьем брюхе мстили. А при чем она, курица, ежели и вредный человек? Ни холеры ты не знаешь! Еще допрашивать меня взялась. Я те допрошу, разъязви тебя в душу и в печенки!

Лидия Николаевна поднялась и ушла затоплять печку, уверенная в том, что с этой минуты крестная пойдет на поправку. Рассердился человек, кровь в нем закипела. Вон он голос у нее какой сделался.

А Удалиха шумела и шумела. Уже и печка протопилась, уже усадила ее Лидия Николаевна в деревянное корыто с водой, намылила голову, а она все бушевала и грозилась.

Много обидного сказала Лидии Николаевне Удалиха, ой, много. И такого сказала, что Макариха не сразу разжевала. Больше всего Удалиха сердилась на свою крестницу за то, что та ушла из правления колхоза. Ну, ладно, ее, Удалиху, отстранили от руководства, она старый человек, пора и отдохнуть. А почему она, Макариха, почему тот «хромоногий бес» Букреев да этот «толсторожий молчун» Качалин дозволили выгнать себя из правления? Боялись, чтобы их не завиноватили люди? В стороночку, в уголок спрятались, ворью да жулью вожжи препоручили. Вот она, Макариха, сознательный человек, хорошего мужа жена, неленивая работница, почему она ушла из членов правления? Не ответит ли она на этот вопрос своей крестной? Не ответит, совестно. Тогда крестная за нее ответит: чтобы меньше спросу с Макарихи было! Так что же теперь получается?

И Удалиха нарисовала картину.

Было трудное время, когда начал организовываться колхоз в Корзиновке. Одним из первых вошел в него красный партизан Максим Удалов. Он-то и придумал имя корзиновскому колхозу «Уральский партизан». А была у Максима Удалова и Парасковьи Удаловой как-никак коровенка, лошадь и пашня, хоть некорыстная, да своя. И был в семье Удаловых свой хлеб. Страшно было Парасковье Удаловой вести свою коровенку, свою лошадь в колхоз, жалко было лишаться пашни. Да ничего не поделаешь, он, Максим-то, хозяином крутым оказался, гаркнет, бывало, — чихать смешаешься, и умницей он был большим, и потому верила Парасковья: раз Максим делает что — не к худу делает.

И правда, не к худу. Как работали дружно, как веселились на первых праздниках, сердце млело от радости. Было приятно сознавать, вот не только в доме Удаловых хлеба досыта, а у вдовы Ключихи тоже. Да, да, про Макарихину мать идет речь. Не часто она до колхоза хлеба досыта едала.

Потом Максима темной ноченькой загубили злодеи. Ан не сдалась Парасковья Удалова, не убегла из колхоза, а вместо мужа в правление поступила, хорошую жизнь на земле ладила. И всю силушку положила Парасковья Удалова, сынов пустила из-под своего крыла: летите, соколы, бейтесь с врагом лютым ради счастья людского.

А что получилось из того? Сыновьи косточки истлели. Парасковью на отвал, как старую рухлядь! Никому она теперь не нужна, износилась, издержалась! В родной деревне, как на постылом погосте, дни доживает! Пусть-ка крестница обскажет, отчего это? Попутно сообщит, почему ее ребята бегают в ремках, а такие, как Клара Птахина, в шелках? Может, Клара робит больше Макарихи? Может, Птахин больше пользы сделал, чем Макар?

Только после того, как вымыла Лидия Николаевна и окатила теплой водой старуху, помогла ей лечь в чистую постель, Удалиха успокоилась и устало закрыла глаза.

— Ой, господи-батюшко, ровно гора с меня свалилась, — тихо промолвила она и, добавила: — Ты, Лидия, не обижайся на мои слова. На правду грех обижаться. Мне уж если суждено поправиться, так поработать бы еще. Я вроде крота — живу до тех пор, пока тружусь. Не смогу трудиться, тут же и окочурюсь. Берегите вы жизнь, не дозволяйте крутить ею, как пьяные шофера баранку крутят. Мы вам ее, нашим детям эту жизнь добывали.

Лидия Николаевна не пошла сразу домой, а завернула в школу. Там, в кабинете заведующего, за старым письменным столом на месте Макара сейчас сидела приезжая женщина.

И стол, и комната, и все в комнате было, как прежде, почти ничего не изменилось. Стол с точеными ножками, на углах которого были когда-то деревянные ангелы. Их отломили после того, как перевезли громоздкий стол из кулацкого дома в школу. На окне старенький глобус, где уже стерлись границы многих стран, а иные мелкие острова и вовсе исчезли. У глобуса медная ножка. Ее приделал когда-то сам Макар. Пока он мастерил ножку, Юрка укатил глобус и прорезал на нем дырку, приспособив глобус под копилку. На этом месте и по сей день видна крепко приклеенная заплаточка. Как много переменилось с тех пор! И на этом земном шаре, в который глубоко закопаны солдаты, многое переменилось. Они лежат там уже превратившиеся в прах, а память о них все живет и никак не истлевает во вдовьих сердцах, в детях, которым расти и шагать по этому старенькому, много раз чиненному шару.

Пусть они шагают по нему просто так, без оружия, пусть не оставляют вдов и сирот за собой!

Все, все в этой комнате было, как прежде, и только за старым столом сидел другой человек, и на столе этом не было того уютного беспорядка, какой бывает у мужчин вечно чем-то занятых, вечно что-то мастерящих.

Лидия Николаевна не любила заходить в этот кабинет. Однако сегодня она прошла туда и, не задерживаясь долго, договорилась с директором о том, чтобы учащиеся взяли шефство над птичником. Удалихе уже не под силу управляться там, а рабочих рук в колхозе недостает.

Дома она сказала Галке:

— Ты, Галина, будешь каждый день после уроков заходить ко мне на ферму и брать литр молока для бабушки Удалихи. Кроме того, будешь прибирать у нее в избе, мыть пол, носить воду, пилить с ребятишками дрова. Прогонять станет — не уходите. Ругать будет — молчите.

Но это не принесло успокоения Лидии Николаевне. Расшевелила ее старая птичница, бесцеремонно переломала те хрупкие перегородки, которыми Лидия Николаевна пыталась отгородиться от смутных дум. Нет, старуха не дала Лидии Николаевне замкнуться, и точно так же, как сама она давеча, спустилась с зажженной лучиной в темное подполье, старуха заглянула в ее нутро с непотухшим огнем, осветила в душе крестницы все уголки, тронула, до боли тронула все там.

Вот уже несколько дней бушует свирепая метель. Во мраке исчезли засыпанные сугробами деревушки со своей нешумной сельской жизнью. Где-то в заречных бригадах застряла Тася. Метель не сегодня-завтра кончится, но перед тем, как затаиться в горах, среди дремлющего леса, она разлютовалась очень сильно.

Сегодня ночь особенно тревожна. Все крутится, завывает, стучит. Запаса кормов, подвезенных к ферме, не хватило. Пришлось дояркам снова брать в руки веревки и шагать в поле к стогу соломы.

Лидия Николаевна была в эти дни на редкость молчалива. Она вообще за последнее время все чаще и чаще задумывалась, хмурилась. Высокая, сильная и кирзовых сапогах, в куцей телогрейке и старом суконном полушалке, шла она впереди девушек. Шла сердито, не отворачиваясь от ветра. У стога навязывала соломы больше всех и, взвалив вязанку на плечи, так же молча, чуть согнувшись, шагала к ферме уже по заснеженной тропе.

Девчата с тревогой и молчаливым любопытством поглядывали на Лидию Николаевну, перешептывались между собой. Лишь один раз Лидия Николаевна прервала молчание. Она велела затопить печку в молочной и попросила одну девушку принести пригоршни сена помягче.

— Вы, девки, тоже положьте в обувь сенца да помните его — вот ногам-то и теплее будет.

Лидия Николаевна по-мужицки закинула ногу на ногу, стала разуваться, и все услышали, как затрещали пристывшие к подошвам ее сапог портянки. Она поставила ногу в латаном чулке ближе к печке, пошевелила пальцами. Девчата торопливо принялись стягивать обувь. На многих были такие же сапоги, резиновые полусапожки, ботинки. Лишь несколько человек обуто, как принято на ферме, в валенки с калошами.

Немного отогрелись доярки и повеселели. Что-то вспомнили, засмеялись, подтолкнули одна другую, взвизгнули, но Лидия Николаевна не улыбалась, как обычно, по-матерински, поощрительно, а поднялась и строго обронила:

— Погрелись, хватит, — и первая шагнула за дверь, где метались кучи снега и куда так не хотелось уходить. Поздно вечером Лидия Николаевна пришла домой.

Ребята спали. Она без аппетита поела хлеба с молоком и, не раздеваясь, прилегла.

Руки и ноги ломило от усталости. Знобило, сон не шел. Навалилась на Лидию Николаевну душевная смута. Началась она после того, как поругала ее Удалиха. Особенного будто ничего и не случилось. Ругали ее и прежде, да еще как! Ругали и по делу, и без дела. Сносила, иногда огрызалась и тоже ругала кого следует. Но не этим растревожила ее Удалиха. Мыслями своими перевернула она всю душу, жизнью своей. Почему так? Почему труженица Удалиха так тяжко доживает свой век? Кто за это ответственен, кто?

Взять такое дело. Засобирались ее соседи, Хопровы, в город уезжать — и уехали. А отчего уехали, она ведь толком не знает. Вот помнит, что сам Хопров пришел к ней попрощаться, а глаза у него растерянные, все шапку мял и бормотал что-то. Хопров, может быть, хватался за последнюю надежду, может быть, думал, что соседка станет убеждать его, докажет, что ему уезжать незачем из родной деревни, от родной земли, которая его вскормила и вспоила. А она ничего ему не сказала, попрощалась, пожелала счастливого пути и, проводив сгорбленную фигуру мужика взглядом, сама пожалела, что не может уехать вслед за ним.

В то время, когда Лидия Николаевна лежала в тихой и темной избе, на ферме поднималась суматоха.

Где-то за полночь, в особенно таинственный и сонный час, начала телиться Туалета. Дежурила на ферме молодая девушка Поля. Еще в прошлую зиму она училась в школе, заканчивала седьмой класс, а нынче уже работница в доме, доярка колхозная. Девушке нравилось работать на ферме: строго здесь, чисто, жизнь идет спокойным чередом. Вот еще бы с кормами было нормально и тогда совсем хорошо бы работалось, а то от вязанок болят и спина, и плечи, а когда вернешься с холодного ветра, морит сон.

Голова Поли клонится к столу. Из ее проворных пальцев выскальзывает вязальный крючок, и девушка роняет голову на стол. Румяная щека девушки лежит на затасканном кружеве, на неполной катушке ниток. Блаженный покой окутывает Полю. Далеко-далеко, наверное, в некотором царстве, в некотором государстве сердито воет баба-яга: У-у-у-у-у-у. Нет, не у-у, а му-у. Отчего му-у? Так кричать баба-яга не умеет. Она злая. А в этом голосе боль, жалость и призыв. Нет, это не колдунья! Это, что же это?

Поля рывком отрывает голову от стола. На ее щеке две глубокие вмятины от катушки. Поля бессмысленно озирается, и вдруг до нее доносится тихое мычание. Запихивая волосы под платок, она бежит в коровник. Мычит Туалета. Мычание ее больше похоже на приглушенный стон. Обычно добрые и кроткие глаза Туалеты чуть подались из орбит. В них огромная боль и мука. Мокрые бока коровы вздымаются и опускаются грузно, тяжело, как кузнечные мехи. С минуту девушка стоит в немом оцепенении, боясь приблизиться к страдающему животному. Потом она сорвалась с места, впорхнула в кухню и принялась быстро крутить ручку телефона.

— Алло! Алло! — с отчаянием кричала девушка в трубку. — Мне квартиру ветеринара, да, да, Егора Парфеныча. Не отвечает?! Ой, девушка, милая, позвоните еще, а?

И дежурная телефонистка звонила, звонила, а в трубке слышался только треск и шорох, напоминая о том, что на улице злая погода, под которую хорошо спится сытым и здоровым людям. Тогда Поля бросила трубку и побежала в ближайшую избу, к пастуху Осмолову. Когда бы и что бы ни случилось на ферме — бежать к Осмолову или Лидии Николаевне, они-то уж найдут выход из любого положения. За Лидией Николаевной бежать далеко, и Поля ринулась к старому пастуху.

Вскоре Осмолов в рыжем тулупе, надетом прямо на нижнее белье, и в валенках на босую ногу был уже возле коровы. Туалета, завидев Осмолова, подняла голову, лизнула влажным большим языком его руку и протяжно, как показалось Поле, облегченно замычала. Тревога все больше и больше охватывала девушку, потому что пальцы пастуха делались с каждой минутой суетливее, хотя голос старика не менялся, был по-прежнему умиротворяющим, ласковым.

— Ничего, матушка, все будет хорошо, — проворковал напоследок старик и только после того, как очутился в молочной кухне, спросил: — Ветеринара вызвала?

— Не могла дозвониться. А что, плохо?

— Хуже некуда. Недосмотрели, не уследили, теленок-то неправильно лежит.

— Я тетю Лиду позову, она велела в случае чего…

— Кого? Нечего тетю Лиду беспокоить, она и так уж еле ноги таскает, пусть хоть немного отдохнет. Здесь упущение ветеринара, вот и дуй в деревню, а пошли за ним своих девок, быстро, а сама сюда. Ну, если что случится, сыграем ему «сени, мои сени»! Чего ты еще копаешься?

— Я сейчас, сейчас, дедушка Арсений, заторопилась девушка.

Минут через десять Поля вернулась, а из Корзиновки в Сосновый Бор, ухая в сугробы, оступаясь, падая, торопились две доярки. Они что есть силы забарабанили в дом ветеринара и, не ограничившись этим, начали стучать в окно.

— Тише, тише, избу развалите, — послышался за дверью голос ветеринара. Крючок со скрежетом вылез из петли, и перед глазами девушек предстал полный мужчина с заспанным и помятым лицом. Был он в одном белье, и, почесывая грудь, с насмешливой злостью спросил:

— Чего уставились? На смотрины, что ли, явились? Так я уж того, из жениховского возраста вышел, со своей супружницей и то врозь сплю.

Одна из девушек протерла глаза, осмотрелась. Тикают где-то часы, капает вода из рукомойника, пахнет подымающимся тестом, а на тумбочке лежит снятая с настенного телефона трубка.

— Ты чего же это на звонки не отвечаешь, мы, по твоему, обязаны бегать за тобой?

— А я что же, по-вашему, окаянный, да? — разозлился ветеринар, и его обвислые руки задрожали. — Я, значит, как пес приблудный, должен в этакую дурнину идти куда-то на звонок? Я тоже имею право отдохнуть…

— Не больно изработался.

— Что? — заорал ветеринар. — Критику наводить? С коровенкой сладить не можете, а критиковать мастера. Я ведь знаю, что у вас на уме: растолстел, зажирел, морду с похмелья не обвалишь, бездельник, и этакий и сякой!

— Зажирел и есть! — отрезала одна доярка в легкой душегрейке и в старых, наскоро надетых валенках.

Ветеринар хлебнул ртом воздух, распахнул дверь и указал на улицу.

— Выметайтесь!

— Да ты не бесись, — спокойно сказала та же доярка. Она была постарше и побойчей своей подруги, стоящей рядом и робко прислушивавшейся к перепалке. — Никуда мы не уйдем!

— Нет, пойдем, пойдем, за тетей Лидой пойдем или за Качалиным! — вдруг запальчиво вставила другая и так же неожиданно зашмыгала носом и начала вытирать глаза концом платка. — Ему нашего не жалко, все пропадай пропадом…

Ветеринар поморщился, подвернул кальсоны и, пытаясь удержаться на грозном тоне, ответил:

— А что ваша Лидия Николаевна! Подумаешь, важность, Макариха! Генерал! Тьфу на вашего генерала! — плюнул он и громче зыкнул на младшую доярку, притворяя дверь: — Перестань слезы лить, у меня своя мокрица есть! — Он еще раз плюнул и направился в горницу. — Вот проклятая служба! — Доносилось оттуда уже не столь сердито. — Ну, кому только досуг, тот и в дверь ломится. Штаны где? — вдруг рявкнул он на жену. — Лежишь, как колода, нет, чтобы встать, помочь собраться. Тоже разжирела! Я вот наведу тут порядок!..

Доярки не стали дальше слушать, хлопнули дверью и ушли. На краю деревни их догнал ветеринар. У него был фонарик, который бросал бледное пятнышко света на переметенную дорогу. Ветеринар все еще ворчал, ругал свою службу, доярок, что не дали ему спать, и всех на свете.

Туалета уже не мычала, а только тяжело и прерывисто дышала, уронив голову на солому, которую еще вечером принесла и постелила под нее Лидия Николаевна. Осмолов, вытирая мокрые бока коровы, все еще пытался разговаривать с ней ласково, но и он не выдержал, взглянув на Полю глазами, полными боли.

— Где этот толстомясый ветеринар?

Девушка в ответ беззвучно пошевелила губами, пытаясь что-то выговорить.

— Полюшка, беги, пожалуй, и за Лидией, — сказал пастух и опять склонился к Туалете.

Лидия Николаевна, услышав торопливый стук в дверь, подумала, что вернулась из Заречья Тася, и сказала:

— Не закрыто, входи, Таисья.

— Это я, тетя Лида! — Лидия Николаевна узнала голос дежурной с фермы и стала рукой искать на шершавой стене выключатель.

— Тетя Лида, пойдемте скорей на ферму, с Туалетой что-то неладно, завыла тоненько Поля.

Лидия Николаевна включила свет, на секунду зажмурилась. Потом сняла с вешалки телогрейку, надела ее и, обертывая полушалок вокруг головы хмуро полюбопытствовала:

— Чего ревешь-то?

— Да как же… умирает Туалета, я ветеринару звонила, а он.

— Ну?

— А он не отвеча-ает.

Лидия Николаевна прикрикнула на Полю, вытерла ее лицо полотенцем, висевшим возле умывальника, и окунулись они в метель и снег. Поля семенила за Лидией Николаевной и, поминутно проваливаясь, рассказывала торопливо и бессвязно о том, что произошло на ферме. Время от времени она подвывала ветру. Случалось не раз и прежде — неопытные доярки поднимали попусту панику, прибегали среди ночи, так же громыхали в дверь или окна, а потом и ревели и пытались оправдаться. Туалета — корова грузная, телится всегда тяжело, поэтому не особенно встревожили Лидию Николаевну слова Поли. Просто дежурная по молодости испугалась и паникует.

Но как только Лидия Николаевна вошла на ферму, что-то екнуло у нее внутри. Уж очень тихо на ферме: ни беготни, ни суеты, как всегда бывало в подобных случаях. Переборов желание скорее броситься в коровник, Лидия Николаевна заставила себя спокойно надеть халат, завязать на рукавах тесемки. Когда она шагнула в коровник, первым до ее слуха долетел заискивающий голос ветеринара — Егора Парфеновича Стерлягова:

— Ничего, ничего, мы его теплым молочком, с сосочки, он и оклемается, выживет без матери…

Сердце у Лидии Николаевны оборвалось. Она пошатнулась, ухватилась за перекладину стойла, потом медленно подошла к тому месту, где столпился народ. На соломенной подстилке лежала мертвая Туалета с провалившимися боками, а в вымя ей тыкался головастый, долговязый телок.

— Мы ему сосочку, сосочку… — залепетал и засуетился ветеринар, увидев Лидию Николаевну.

На него угрожающе и презрительно поглядывали люди. Лидия Николаевна остановилась. Боль и ярость сжали ей сердце. Она уже ясно понимала, что лучшая корова корзиновского колхоза, гордость всего района, пала из-за недосмотра ветеринара. Казенный человек ветеринар и равнодушный к колхозному добру. Он даже ни разу не поинтересовался в нынешнем году, как протекает беременность у коровы-рекордистки. «Даже животным и тем человеческое равнодушие смертью оборачивается», — подумала Лидия Николаевна, а вслух сказала:

— Хватит глазеть. — И, выпрямившись, начала распоряжаться: — Телка подсадите пока к другой корове. Туалету закройте соломой, а ты, начальник, — повернулась она к ветеринару, — идем со мной!

В кухне было полно народу. При появлении Лидии Николаевны и ветеринара все смолкли, насторожились.

— Подбросьте в печку дров, — сказала Лидия Николаевна, и кто-то заторопился выполнить ее распоряжение.

Девчата осторожно и выжидающе поглядывали на своего бригадира. Что-то должна была предпринять Лидия Николаевна, придумать наказание этому сытому человеку с бегающими глазками. Неужели опять все кончится руганью да разговорами, как в прошлые годы? Вполне может быть. Не первый раз дохнет скотина на колхозных фермах, а ветеринар, как жил, так и живет себе спокойно и благодушно, сваливая все грехи на бескормицу и колхозную неорганизованность.

Ветеринар и сейчас вел себя очень независимо. Он широко расселся за столом и пробовал закурить. Правда, ему никак не удавалось вставить в мундштук сигарету. Однако и эту несложную операцию он наконец проделал. Закурив, он обвел всех вызывающим и насмешливым взглядом. Только со взглядом Лидии Николаевны он не посмел встретиться. Лидия Николаевна посмотрела на своих насторожившихся девчат и как можно спокойней спросила:

— Вот, девчата, за столом сидит человек, который погубил нашу лучшую корову. Что с ним будем делать?

Ветеринар изумленно глянул на нее, затем перевел взгляд на доярок и попытался улыбнугься. Но улыбки не получилось. Что-то растерянное, жалкое тронуло складки губ его. Было ясно: только сейчас этот человек, под десятком суровых, осуждающих глаз, по-настоящему оробел. Туалету — не простят. Ветеринар понял сразу. Он тяжело поднялся, как перед судом, снял шапку и произнес:

— Я виноват. — Он помолчал и совсем тихо добавил:

— Виноват я. — Он подождал, не заговорит ли кто, и, словно испугавшись этого тягостного молчания, заторопился: — Конечно, убыток, понятно, я обязуюсь уплатить.

— Дешево решил отделаться! — оборвала его Лидия Николаевна. Она сурово кивнула головой, чтобы он убирался из-за стола. — Ну, денчата, давайте составлять акт. Поля, — обратилась она к дежурной, будешь писать — у тебя почерк разборчивый.

Доярки плотнее придвинулись к столу, окружили Лидию Николаевну и Полю, а ветеринар остался в стороне. Ему сделалось невыносимо тяжело. Он хотел выскользнуть в дверь, немного проветриться, но только успел надеть шапку, услышал повелительный голос бригадира:

— Никуда не уходи, распишешься в акте, отныне невиновных в колхозных убытках не будет. Хватит, похозяйничали, поели дармового мясца, пора за все расплачиваться.

Всем собравшимся в правлении стульев не хватило, и некоторые примостились на подоконниках. Стерлягов сидел, утопив ладони между коленями и опустив голову. Уланову понравилось, что он явился в правление побритым, опрятно одетым, а не взлохмаченным и обросшим, какими иные являются на мирской суд, дабы разжалобить окружающих своим видом. Вошла Лидия Николаевна, а за ней — разрумянившаяся от мороза Поля. Она немножко оробела при виде молчаливого и серьезного народа, прижалась в уголок, но Лидия Николаевна показала на нее глазами и, скрывая улыбку, проговорила:

— Это, Иван Андреевич, представитель фермы. Ее, правда, не приглашали, но она пришла, так как она дежурила в эту ночь и считает себя виновницей.

— Ой да уж, тетя Лида, какие вы. И вовсе я ничего такого…

Стерлягов поглядел на нее с любопытством. Начал было закуривать, спохватился и, встав, спросил:

— Курить выходить или как?

Иван Андреевич больше всего сегодня избегал официальности, хотел, чтобы беседа проходила строго, но непринужденно.

— Курить разрешается всем, за исключением девушек, — с мягкой улыбкой сказал он. — Ругаться также можно всем, исключая их же, так как ругань у девушек на румянец влияет.

Люди зашевелились, с недоумением начали поглядывать на Уланова, и он понял, что шутка его, пожалуй, неуместна. Чуть смешавшись, он уже серьезно продолжал:

— Я думаю, начнем, товарищи.

— Да, пожалуй, чего еще ждать? — послышалось со всех сторон. Однако во взглядах многих промелькнуло удивление: какое же это собрание — ни секретаря, ни председателя, даже протокол писать не собираются.

— Так вот, товарищи, — заговорил Уланов, — я пригласил вас сюда не на собрание, а только побеседовать. — Он скользнул взглядом по Стерлягову. Побеседовать о наших хозяйских делах, о наших нуждах, о наболевших вопросах.

Стерлягов поднял голову и озадаченно посмотрел на Уланова.

— Разговор думаю начать с одного очень важного документа. «Мы, работницы молочной фермы колхоза „Уральский партизан“, составили настоящий акт о том, что из-за плохой, можно сказать, предательской работы ветеринара пала наша лучшая корова…» — Уланов заметил, как начала отливать кровь от лица ветеринара. Окончив чтение акта, он отложил его в сторону, сделал паузу, снял очки и, протирая их платком, продолжал: — А теперь я, товарищи, сообщу вам и товарищу Стерлягову некоторые данные из его биографии. Думается мне, что он кое-что забыл. Так вот: Егор Парфенович Стерлягов родился в тысяча девятисотом году в селе Корзиновке, в семье батрака. Еще будучи не Егором Парфеновичем, а Егоркой, он тоже начал батрачить. Не под вашим началом ходил он в подпасках, Арсений Тимофеевич? — повернулся Уланов к Осмолову. Старик торопливо закивал головой:

— У меня, у меня…

— Значит, с вами батрачил? Ясно. Затем батрак Стерлягов был отправлен защищать веру, царя и отечество, но вместо того, чтобы защищать, проявил «несознательность» — повернул оружие против царских холуев. Затем сделался красногвардейцем, громил Колчака, участвовал в походе Первой конной армии. Ушел на германскую войну Егоркой, а вернулся после гражданской войны Егором Парфеновичем. Вступил в колхоз, сделался ударником, был послан на колхозные деньги учиться. Приобрел специальность. Боролся всеми силами за увеличение поголовья колхозного скота. Говорят, ни метели, ни морозы его не страшили, когда речь шла о деле. Вот коротенькая биография товарища Стерлягова. Да она, очевидно, всем вам известна. И теперь хочу я вас спросить: тот ли это самый человек? Может быть, на бумаге одно, а в жизни другое? Бывает и так.

Стало очень тихо. Стерлягов огруз, руки его опустились, в лице не было ни кровинки. Из угла большими глазами глядела на него Поля. Во взгляде ее изумление. И как ей, молоденькой девушке, недавно покинувшей шумный класс, где ей семь лет подряд ставили в пример таких людей, как Стерлягов, было не изумляться. Молоденькая девушка всеми силами старалась понять и осмыслить все, что здесь происходит. Она знала, что это очень важно для ее жизни, которую она пока безоговорочно принимала такой, какая она есть.

Молчали все. Уланов не торопил. Люди думали. Лидия Николаевна, сцепив пальцы рук, ждала, кто первый заговорит. «Вот как секретарь дело повернул, — подумала она, — пожалуй, это разумней, чем мы решили сгоряча. Трясти, трясти надо наших людей — засиделись они. На свежий воздух вытаскивать пора. Правильно Иван Андреевич делает!»

Молчание затянулось. Уланов терпеливо ждал.

— Коли все молчат, позвольте мне сказать, — негромко произнес Стерлягов и поднялся, крепко стиснув в руках шапку. Он выглядел почти спокойным. Лишь по вздувшимся на висках жилам, по напряженному голосу можно было судить, какая борьба совершается в нем.

— Вы сидите, сидите, — сказал Уланов.

— Нет, разрешите стоять, — отозвался Стерлягов. — Поскольку решается моя судьба, я долго задерживать не буду. Я только скажу, товарищи, что замарал я свою биографию. Отделилось как-то прошлое от меня, забылось. Память, видно, дряхлеет. Надо бы почаще оглядываться на былое-то да напоминать друг другу о нем, тогда бы мы больше уважали друг друга и берегли бы добытое своими руками. А так чего же?! В самом деле все как-то утряслось, устоялось, катится жизнь и катится, а я вроде бы пристяжка у нее. А вообще-то чего я в беллетристику ударился. Не об этом сейчас рассуждать.

— Говорите, пожалуйста, мы слушаем.

— Нет, я уж заканчиваю. Я только прошу вас, дорогие мои земляки, позвольте мне поработать остатки лет среди вас, только чтоб вместе, а не на отшибе, больше ни о чем не прошу. — Он огляделся вокруг, подбородок его неестественно выдавался вперед. Еще больше набухли жилы на висках. — Я вам в пояс поклонюсь каждому…

— Нечего нам кланяться! — сердито оборвал его Миша Сыроежкин. — Пусть тебе совесть твоя грехи отпустит, а мы не долгогривые такими делами заниматься. И не о тебе одном речь идет, а обо всех нас: о том, как дальше жить! Этак-то всяк сумеет: нашкодил — и бух! Поклонился какой-нибудь Фекле — и готово дело, живи спокойно, отрывай на ходу казенные подметки! Я так понимаю, что нам надо поговорить сегодня обо всей нашей жизни. Не один ты на отшибе, а многие врозь, в одном колхозе и врозь. Не годится так-то. Идти нам надо дальше рука об руку, как в тридцатом начинали.

Да, сегодня Миша Сыроежкин говорил очень серьезно, продуманно. Видно, немало поразмыслил после собрания над своей жизнью. Недаром в последнее время Миша сделался сдержаннее и очень болезненно переживал всякие шуточки и подковырки, на которые раньше не обращал внимания.

Односельчане знали, что за его придурковатостью скрываются доброта и честность. А Уланов только что распознал в Мише эти качества. Он с большим вниманием слушал выступление Сыроежкина. Перед ним открылся новый человек.

После Миши говорил Букреев. Начал издалека. Напомнил о том, как создавался корзиновский колхоз, перешел к сегодняшним делам, крепко покритиковал всех сидящих в кабинете и себя не забыл. Стерлягов томительно ждал, когда Букреев заговорит о нем. И тот не забыл про него.

— Что же, Егор Парфенович, тяжело по ночам-то подниматься? — сурово спросил он. Стерлягов сжался, забегал пальцами по карманам в поисках мундштука. — Вы вот вместе с Лидией Николаевной в колхоз вступали, и она до сих пор не разучилась вставать среди ночи, до ломоты в костях работать. Ты не криви губы. Сам просил, чтобы поминали о прошлом почаще, вот и слушай. Между тем живет Лидия Николаевна куда беднее тебя. Правда, коновалу, или нынешнему ветеринару, само собой, лучше жить полагается: как-никак спец деревенский, шишка на ровном месте. Но ведь ему и работать надо, а не сидеть на чужом хребте. А ты чужеспинником стал!

Стерлягов со страхом глядел на него, хотел возразить, но Букреев разошелся не на шугку.

— На чужой спине свое сытое житье везешь! Считаешь, что Макариха и все мы батрачить на тебя и на других деревенских лодырей обязаны! — Букреев сердито хватил шапкой о стул. — Я так считаю: Стерлягова следует спустить с обогретых пуховиков на землю, влепить ему строгий выговор, стоимость коровы с него взыскать, дать ему задание — в два-три года восстановить племенное стадо в колхозе. Вот брюшко-то у него и опадет. Отлынивать примется выгнать с должности и под суд отдать. — Букреев с грохотом подвинул стул и уже с места закончил: — Может, что не так сказал, погорячился, прошу извинить, больно уж накипело на сердце. Тверже камня будь — и то расколешься. Ведь такую корову сгубил! Ах ты, Егор Парфенович! Неужто ты совесть всю с квасом съел? Неужто наше горе — не твое горе, наши беды — не твои беды?

После совещания Уланов с Лидией Николаевной отправились на форму. Лидия Николаевна предупредила:

— Трудный разговор будет. Девчата воинственно настроены.

— Надо полагать. Но пусть лучше воинственно, чем равнодушно. К тому же я на вашу помощь рассчитываю. Одному мне с девушками, пожалуй, не сладить.

Уланов решил не играть в прятки и без обиняков сообщил дояркам, что Стерлягова под суд не отдали. Объяснил, из каких соображений это сделано. Девчата переглянулись между собой, и одна из них язвительно заметила:

— Воспитывать решили! Что-то мы часто стали преступникам баюшки-баю петь, в ноги им кланяться, уговаривать. На базар придешь — и там милиционер перевоспитывает, вместо того, чтобы хулиганов ловить да со строгостью наказывать. А они ходят — руки в брюки. На рынке — как дома.

— Однако поднялась общественность на хулиганов, комсомольцы взялись вместе с милицией за дело, и всем безобразиям пришел конец. Не так ли? - обратился к девушкам Уланов.

— Так-то оно так…

— Конечно, в людях вся сила.

— И нам, если взяться за рвачей, так они заревут не баско.

— Ага, лекции им читать, беседы о вреде табака и браги проводить ежедневно…

— Да нe ехидничай ты, Дуська тут серьезно…

— Правильно. Судить легче всего, а вот на путь поставить.

— Да ведь у нас отпетых-то голов раз-два и обчелся Просто разболтались многие, — поддержала разговор Лидия Николаевна.

Уланов протер очки и стал пристально вглядываться и лица молодых доярок. Он был доволен. Жители села Корзиновки с сердцем брались за перестройку колхозной жизни и начали они верно — с людей. А направить колхозников на верный путь было как раз тем ответственным делом, ради которого Уланов оставил привычное производство, обжитое место.