"Тают снега" - читать интересную книгу автора (Астафьев Виктор Петрович)Глава шестаяЛидия Николаевна шла вначале неуверенно, притопывая, словно прощупывая каблуками крепость половиц, прислушивалась к музыке, примеривалась к кругу. Бывают такие люди, которые хороши в любом наряде. К их числу принадлежала и Лидия Николаевна. В черном шелковом платье, сшитом еще по старой моде, с закрытым стоячим воротничком, в желтых с потертыми носками туфлях, высокая, грудастая, шла она по кругу. Ее темные, всегда задумчивые глаза сияли, и в мягком движении рук, и в чуть закинутой голове с двумя еще красивыми косами, и в полуоткрытых губах ее, и в изломе правой приподнятой брови — во всем этом была та особенная, ненаигранная грация, которая приводит в восторженное изумление людей. В русских людях, как и в природе, породившей их, нет ничего разящего глаз. В них все скромно. Нужно присмотреться к незатейливым цветам нашим, уловить их скупой, затаенный запах, услышать над головой шорох сосновых ветвей, попить ломящей зубы воды из горных ключей, посмотреть в вешнюю синь после долгой зимы. Вот тогда ближе и понятней станет наш немногословный, наш суровый и душеобильный человек! Русский человек! Дайте вы ему, как лесу нашему, умыться дождем после долгого зноя. А вы видели русский лес, после долгого зноя умытый, спокойный, причесанный? Если видели, никогда уже не забудете его. Не дрогнет ни одной веточки, ни одного листочка. Висят утихомиренные листья, и с каждого из них рыбьим глазом смотрит капля. Солнце пьет из листьев, как из мягких ладоней, настоянную воду. Лес не шевелится, но переливается тенями, цветами. Мягко бродит по нему робкий ветерок и с шорохом осыпает капли наземь. А лес то ярко зазеленеет, то снова замрет, то будто испугается того, что забыл он о скромности и выказал миру свою красоту… А как красив делается наш русский человек, когда он тоже отряхнет с себя будничный вид, улыбнется и все, что он не успел допеть, все веселье, которое он не успел растратить, выплеснет щедро, одарит людей радостью, напоминая всем, что мир-то создан для нее, для радости человеческой. Переполненная вот этой редкой и оттого яркой радостью, Лидия Николаевна шла по кругу, и Тася, сама того не замечая, восторженно шептала: «Тетя Лида, милая, красивая, тетя Лида, тетя Лида…». И вдруг, словно услышав ее призывы, будто убедившись в том, что все взгляды теперь прикованы к ней, Лидия Николаевна ударила каблуками, взмахнула платочком, сверкнули молнией еще крепкие белые зубы ее. Едва поспевая за ней, гнал переборы Лихачев. Кто-то покрикивал: — Жми, дави, деревня близко! — Эх, Лида! Завей горе веревочкой, — громко пропела одна из женщин позади Таси, — редко нам, вдовам, веселиться приходится. Плясунья она раньше была, ох, плясунья! Бей, Лида, крой, Лида! За всех за нас, вдов сиротливых! Когда Лидия Николаевна поравнялась с говорливой женщиной, та не выдержала, бочком, мелким шажком тоже потрусила в круг. — Потаскуха! — разнесся истошный голос по клубу. — Перед чужими мужиками холкой виляешь! Тася обмерла. Будто ее окатили из ведра ледяной водой. Она следила за Лидией Николаевной и хотела только одного, чтобы та не услышала ничего, но по тому, как дрогнула, сломалась у виска бровь Лидии Николаевны, Тася поняла — услышала. Тася оглянулась и заметила у дверей женщину в пуховом платке, с высохшим, болезненным лицом, большеротую, желтую, злую. — Как вам не стыдно! — задыхаясь, выпалила Тася, и стоявшие кругом люди начали оборачиваться. Стук каблуков прекратился. Баян смолк. — Ты чего меня стыдишь? От горшка три вершка, а уж ребеночком обзавелась! Тоже какого-нибудь женатого охомутала? — Женщина говорила громко, била наотмашь, уверенно и властно. Где-то захихикали. Лихачев рванул баян. Появившийся в дверях Чудинов стоял оторопев, с широко раскрытыми глазами. — Пойдем отсюда, пойдем, — потянула за рукав Тасю Лидия Николаевна. Не слушай ты ее, пойдем… Голос у Лидии Николаевны был прежним. Только в глубине его угадывалась боль. Она настойчиво тянула Тасю к двери. Откуда-то вывернулся Яков Григорьевич и, нахмурившись, сказал все еще шумевшей женщине: — Евдокия! Ты зачем здесь? Иди домой. — А-а, я домой, издыхать, а ты тут будешь любовь крутить! В могилу меня сгоняешь! Специально-о-о!.. — громко закричала Евдокия. Лидия Николаевна почти силой вытащила Тасю за дверь. Чудинов посторонился, пропуская их мимо себя. Он порывался побежать за ними, что-нибудь сказать им. Но что он мог сказать? Женщины шли торопливо и молча по пустынной улице от клуба. У Таси спустился чулок, она нагнулась подтянуть его и вдруг разрыдалась. Все, что с таким трудом удерживала она долгое время, неудержимо прорвалось. — Ой, ой, за что это она нас, а? Тетя Лида? Милочка, за что, а? Лидия Николаевна обхватила Тасю за голову, прижала к себе и, вытирая ладонью ее глаза, растерянно успокаивала: — Ты что, ты что, девочка моя? Не надо, не надо… ну брось. Если нашему брату всякую обиду в сердце пускать, так даже наше сердце, каменное, лопнет. Пойдем-ка домой, пойдем. Она обняла Тасю, повела, как больную, придерживая рукой. Уже у самого дома, когда Тася выплакалась, она, как маленькой, концом шали вытерла ей нос. — Эх ты, хохлушка моя! Такое ли еще бывает в жизни? Сядем-ка рядком да поговорим ладком. Охота мне сегодня поговорить, ох как охота. Ребята спали. Пока Лидия Николаевна собирала на стол, Тася ушла в комнату, включила свет и уселась возле кровати, на которой спали Васюха и Сережка. Васюха спал крепко, приоткрыв рот и выпустив слюнки. Сережка спал вниз лицом, у стены, раскинув руки. Он заметно подрос. В желобке его худенькой шеи выросла косичка, которую Тася до сих пор не замечала. Она потрогала эту косичку, грустно улыбнулась, поцеловала Сережку в ухо и накрыла одеялом. Потом выключила свет, ушла на кухню. На столе между тарелками стояла бутылка вина. Тася изумилась. — Наш праздник, Тасюшка, — молвила Лидия Николаевна, — и выпьем мы с тобой, и душеньку разговором отведем. В голосе Лидии Николаевны послышалась глубокая тоска. Лицо ее было усталым. Та радость, что согревала его лишь полчаса назад, уже и не угадывалась даже. В клубе плясала какая-то другая Лидия Николаевна, на которую даже смотреть было немножко боязно, настолько она казалась красивой, гордой, недоступной. А сейчас за столом усаживалась та самая, привычная тетя Лида, только вроде бы разбитая, надсаженная. Ее глубокие глаза полуприкрыты ресницами, руки упали па колени. — Давай пьянствовать, — встряхнулась она, и горькая усмешка тронула ее губы. — Давай пьянствовать, вдова соломенная. Давай заливать угощение Евдокии, жены Якова. Давай присуху размачивать. — Какую? — с испугом уставилась на Лидию Николаевну Тася. — Эх, Яков, Яков, золотой мужик! — не слушая Тасю, вздохнула Лидия Николаевна и налила в рюмки вина. Они чокнулись, и Лидия Николаевна с глубокой задумчивостью произнесла: — Нет, хохлушка, моя, не за это мы выпьем, а знаешь за что? За ребятишек! Пусть детишки наши не знают того, не ведают, чего нам досталось. Они выпили и молча принялись за еду. Лидия Николаевна взялась за бутылку, Тася схватила свою рюмку. — Ой, что вы, тетя Лида! У меня уж в голове это самое, — она махнула рукой возле своей головы. — А я выпью еще, не суди меня. — Она покосилась на Тасю. — Небось уж всякое подумала? — Ничего и не думала, — ответила Тася. — Ну, ну, да хоть и подумала бы, так ничего в этом особенного нет, успокоила ее Лидия Николаевна. Неожиданно она добавила, как будто совсем не относящееся к разговору: — Чужую беду всяк рассудит, только в своей не разберется. Лидия Николаевна выпила, поморщилась, сердито отпихнула рюмку. Потом подцепила вилкой кружок огурца и задумалась. Глаза ее сделались неподвижными, глядели куда-то мимо Таси, и она замерла. — Славная пора у людей в жизни бывает — молодость! Молодость и у меня была хорошей, несмотря на голод и холод, — заговорила Лидия Николаевна, отвалившись ка спинку стула и закрыв глаза. — Я, как тебе молвить? Здоровая была и красотой, должно быть, не обижена. Парни-то приухлястывали за мной, а двое душой прилепились… …Жили в Корзиновке два парня; Яков да Макар. Один из крепкой семьи, большой, неловкий, хмуроватый. Девчата чурались его, да напрасно. Он сам стеснялся девок, на вечор ках сидел тихо, смирно. Стоило только одной девушке обратить на него внимание, и сердце Якова дрогнуло и распахнулось, впуская ее надолго и бесповоротно. На лужайке, за поскотиной появилась как-то Лидия Ключева. Застенчивая, связанная в движениях, с лентой в тяжелых косах, она была похожа на впервые распустившуюся в цвету черемуху, у которой мало кистей, но все они светлые и крупные. Ребята корзиновские вдруг увидели, что эта девка из бедной семьи Степаниды Ключихи — под стать любому парню. А как под гармошку плясать пошла, сомлели ребята, шеи вытянули: «Откуда такая взялась? Да неужели эта наша, деревенская?» И каждый из парней старался хоть чем-нибудь выгородить себя, заметным сделаться. Завистливо глядели девки на свою новую подругу, особенно Дуська Масленникова. Все у нее было: и наряды дорогие, и приданое. Разбогател отец ее от дикой удачи. Говорят, лучил он рыбу вместе с дочерью в реке и сундук с золотом нашел. По Кременной раньше заводское железо плавили в барках, вот и ухнули в воду с сундуком. А может, отец и пристукнул кого. Сторонились деревенские жители масленниковского дома. И сваты обходили его дочку, к которой, по-видимому, в наказание за темное дело отца, привязалась хворь какая-то, и она сохла на корню. Злилась Дуська на всех красивых и здоровых. Злилась она и на новую товарку, дочку вдовы Степаниды. А та, краснея от смущения, сплясала и неожиданно раскланялась перед самым никудышним парнем — Яшкой. Захихикали девки, прищурились ребята, а Яшка вскочил и начал смущенно перебирать кисти шелкового пояса. — Чего же ты? — подбадривала его Лида, чувствуя, что все ребята и девки внимательно смотрят на них и готовы потешиться над Яшкой. — Иди же! Она еще раз притопнула каблуками, схватила его за руки и потащила в круг. Плясать Яшка не умел, но в угоду ей потоптался по-медвежьи в кругу. Парни захохотали. Яшка сконфуженно скрылся. И тогда, чуть побледнев от волнения, Лидия подняла голову, поглядела вокруг и крикнула: — Кто самый храбрый, выходи, спляшем! Парни смолкли, начали прятаться друг за друга. Только рыжий Мишка Сыроежкин в заплатанных штанах стоял возле гармониста и насвистывал в два пальца, подбадривая заробевших парней. Девки начали откровенно посмеиваться над Лидой. Одна из них церемонно раскланялась. — Отбыли ваши кавалеры, а наши знать вас не желают! Лида уже готова была выскочить из крута и бежать домой, но в это время в круг вышел одетый по-городскому голубоглазый сын учителя — Макар. Он кивнул гармонисту, снял суконный пиджак, небрежно бросил его на траву и вдруг лихо пошел навстречу девушке. Где-то в конце лужайки они встретились, разошлись, снова встретились. Сверкнула радость в их глазах. Ударил Макар в ладоши, подхватил Лиду за талию, и они закружились. От большого счастья, от девичьей радости захватило дух у девушки. «Вот он какой, этот учителей сын. Веселый, оказывается, а все думают, что он гордый, не хочет с деревенскими знаться…» Поздней ночью шли они из-за околицы домой. Макар вежливо вел ее под руку. Она впервые шла с парнем, да с каким! От этого было радостно и немного страшно. У поскотины сорвалась с жердей и бесшумно метнулась в темноту сова. В кустах послышались шаги, замерли неподалеку. — Ой, что это, Макар? — вскрикнула девушка и приникла к нему. — Где? — Да в кустах. — Чудится тебе, — шепотом ответил он и обнял девушку. Так они стояли долго, обнявшись, не смея потревожить ночную тишину, не решаясь поцеловаться. За кустами чуть слышно шумела Кременная, и по ту ее сторону, путаясь в вершинах темного леса, катилась луна, отражаясь блеклым пятном в реке. Силуэты прибрежных деревьев и кустов дробили это пятно на множество мелких лун, то ярких, то чуть заметных. В кустах сонно тинькала пичужка, будто роняла из клюва капельки воды в тонкую посудину. Так и не посмев поцеловаться, Макар с Лидой пошли дальше. Луна поднялась, и впереди них закачались большие дружные тени. Макар распахнул перед Лидой ворота поскотины, сделанные из жердей. Ворота скрипнули на немазаных петлях, и снова что-то хрустнуло в кустах. По дороге стлался свет луны, и девушке было боязно ступать на эту тонкую дрожащую полоску, которая напоминала ей подвенечную фату. Возле крайнего дома в палисаднике кто-то выводил под балалайку: Песня шаталась, как на ходулях. Но вот к мужскому голосу присоединился высокий женский, и она зазвучала стройней и печальней: В тоске и отчаянии бился голос молодого новобранца, у которого кончались часы и минуты, счастливые, незабываемые, и вот он уезжает в далекие края, так, может быть, и не поцеловав свою суженую. — Тихо как, — сказала Лида чуть слышно. Макар ничего не ответил, только сжал ей руку и так, не проронив ни слова больше, они подошли к Лидиному дому. Подошли и оба пожалели, что стоит он не в другом конце деревни. — Придешь завтра, Лида? — Приду, — одними губами ответила она и с закрытыми глазами стояла у ворот, прислушиваясь к его шагам. Вдруг перед ней как из-под земли вырос большой человек. Тяжело дыша, он схватил ее за плечи, руки его вздрагивали. — Лида, это я… не бойся меня… это я… Яшка… Лида… прости меня… растерялся я давеча… не смел… Лида, иль ты подразнила меня? Я видел тебя с учителевым сыном. Он вон какой! — Яков развел руками, опустил голову. — Холостяковать мне, верно. — Что ты, Яша, — ласково проговорила Лида, — разве мало девушек в селе? Ты ведь славный. Найдется и твоя суженая. — Я не хочу другую, — угрюмо ответил он, — я завтра к тебе сватов пришлю!.. — Что ты, что ты! — испугалась девушка. — Мне еще рано замуж, не желаю. — За меня не желаешь, а за Макарку, если спосватается, пойдешь. Пойдешь ведь? Она помолчала и честно призналась: — За Макара пойду. Только он не посватается. — Посватается. Как он не посватается. Ты вон какая! — Яшка, вероятно, поискал сравнения, но не нашел и, скрипнув зубами, исчез в темноте. Еще было много вечеров и ночей, с луной и без луны, теплых и ненастных, но одинаково замечательных и всегда коротких. И где бы они ни были, за ними всюду следовал Яшка. Парень мучался, а на селе посмеивались над ним. Потом настала разлука. Уехал Макар служить в Красную Армию, стал пограничником. Затосковала Лида. Ребята подначивали Якова: — Ну, Яшка, не теряйсь теперь. Учителишки нет, свернут ему япошки на границе голову… Яков как умел ухаживал за Лидой. А умел он сидеть возле нее и не мешал ей думать. Думала она о Макаре. Он чувствовал это, вздыхал. Похудела Лида, лицо ее немного побледнело и оттого сделалось строгим и еще более привлекательным. Грусть, поселившаяся в ее больших глазах, придавала им неизмеримую, заманчивую глубину. Сделались они бархатными, мягкими. Все чаще и чаще в доме Степаниды стали появляться сваты, но уходили они ни с чем. Больная Степанида журила дочь: — Чего ты, Лидка, выкобениваешъся? На что надеешься? Не нужна ты темная, неученая Макару. Не придет он к тебе. Гляди, подыхаю ведь я, чего одна-то делать будешь? А мне желательно взглянуть на зятя хоть одним глазком, узнать, с кем ты останешься на белом свете. Ради тебя тянула вдовью лямку, как же сиротой бесприютной тебя оставить?.. Не выдержала Лида, сказала Якову: — Нет моей мочи больше. Изъела меня мама, не дождаться, видно, мне Макара, не судьба, значит. Шли хоть ты сватов… Яков обрадовался, но, встретившись с се тоскливыми глазами, сел рядом с ней и долго молчал. — Не надо мне, Лида, из милости. Жди Макара. Но если за кого другого зарублю! — Яша, Яша, что ты! — Девушка заплакала, прильнула к нему. — Я знала, что ты такой… Степанида умерла, и девушка осталась одна в большой избе над кругиком. Яков заколотил окна в одной половине избы, и девушка перебралась в ту, где теперь жили Тася с Сережкой. Часто допоздна просиживал у нее Яков. По деревне ползли сплетни. За Лидой укрепилась дурная слава. Но никакие слухи, никакие сплетни и наговоры не помешали встретиться Макару и Лиде. Когда появился он в буденовке, в потертых кожаных галифе, Лида немного оробела. «Больно уж важный Макар-то. На меня и не взглянет, пожалуй». Но Макар в первый же вечер пришел к ней да так и остался. На другой день его на улице остановил Яков и сказал: — Будут тебе всякую нечисть плести насчет Лидии и меня — не верь. Неправда это. — А я знаю, что неправда, — беспечно ответил Макар. — Знаешь?.. — глухо переспросил Яков и, опустив свои могучие плечи, побрел прочь. — Яков, постой! — кинулся за ним Макар. Яков остановился. Широкое, с крупными чертами лицо его осунулось, постарело. — Я люблю ее, — чуть слышно выдавил Яков, — давно… — Хотел еще что-то сказать, но мотнул головой и, круто повернувшись, ушел. В Корзиновке почти одновременно были две свадьбы. Первая из них шумная, с лентами, с бубенцами на дугах, с венчанием, с дружками и сватами, с приданным и большой гулянкой. Здесь Евдокию Масленникову выдавали за Якова, беспрекословно подчинившегося воле родителей. А им прежде всего хотелось породниться с богатыми. Масленниковы как-то сумели выкрутиться во время раскулачивания, жили единолично. Вторая свадьба была тихой, малолюдной, Ни у жениха, ни у невесты уже к той поре не было родителей. На свадьбу к Лидии и Макару пришли две бедные вдовы, девка Августа, которую Макар недавно пристроил в лавку уборщицей, ее непосредственный начальник с ярким чубом — Миша Сыроежкин да пастух Осмолов, который привел в подарок мягкогубого телка, заработанного на летней пастьбе скота. Нешумная это была свадьба, но какая-то уютная. Посокрушались было две вдовы насчет того, что молодые не обвенчались, но подвыпили, примирились с этим, и пастух изрек; — Все по-новому, пусть будет и свадьба по-новому. А когда он опьянел, все лез целоваться к Макару и, роняя на стол слезу, говорил: — Как же это вы меня, пастуха, на свадьбу, а? Последнего человека! Эх, Макар, люблю я вас… Лида, милушка… Дай тебе Бог ну всего, что ни на есть… Эх вы, детки! Поздней ночью у ворот зазвенел колоколец, остановилась тройка. Бледный, не в меру пьяный в избу вошел Яков. За ним несколько парней. Пощупав тоскливыми глазами из-под насупленных бровей выжидательно застывшую компанию, Яков ухарски выкрикнул: — Поздравить приехал! Вот! — Он выхватил у стоявшего сзади парня клубок красной шелковой ленты, и она змеей побежала к ногам Лиды. Принимай от меня! Макар встал из-за стола, смотал ленту на пальцы. — За поздравление спасибо, Яков! Лида, — обернулся он к жене. — Спасибо, Яша, — тихо сказала она и неуверенно кивнула на стол. Может, за наше… счастье… — За ваше? Что ж, ребята, выпьем! — повернулся он к своим друзьям. Там кто-то услужливо стукнул по дну бутылки. Пробка шлепнулась в белую печку. — Пожалста! — Нет, нет, нет, — запротестовал Макар, — угощаем мы! Милости просим к столу. Ничего не оставалось делать. Яков выпил рюмку, и вся удаль с него слетела. Он медленно поднялся, ухватился рукой за край стола так, что обозначились косточки на суставах. — Желаю, значит, желаю… — И вдруг, закрыв лицо рукой, выбежал из избы… …Лидия Николаевна смолкла. Взяла крошку хлеба, размяла ее, скатала в шарик, снова размяла. Потом поднялась, подошла к часам-ходикам, пристально, долго смотрела на них. Подтянула гирьку, качнула сникший было маятник и вернулась к столу. В бутылке еще оставалось вино. Лидия Николаевна налила рюмки, приподняла за подбородок притихшую Тасю. — Э-эй, чего пригорюнилась? Давай, раз уж взялись пить, и спать. — Как у вас все было интересно, — вздохнула Тася, — а вот у меня: раз — и ничего не стало. Ни молодости, ни любви, ни доброй надежды. Живу — небо копчу. Только и смысла да радости, что Сережка. — Тася смолкла, постукала себя согнутым пальцем по зубам и грустно вымолвила: — Ну а что же потом? Вам не тяжело, тетя Лида, рассказывать? Если тяжело, то лучше не надо. Лидия Николаевна помолчала и, глянув без улыбки на Тасю, снова заговорила: — Любовь, знать-то, всегда вспоминать сердцу любо. Но бывает такой момент, когда и тяжелого хочется кому-то отделить. — Лидия Николаевна взяла в руки косу, принялась расплетать. — Потом, Тасюшка, все шло по порядку, как у добрых людей. Жили, работали, ребятами обзавелись. Макар учительствовал и меня грамоте научил. Я до войны-то много читала. Тебе интересно знать, конечно, что Яков? Яков после свадьбы дом срубил. Он ведь, Тасюшка, на все руки, и швец, и жнец, и на дуде игрец! Только у них с самого начала жизнь не склеилась с Евдокией. Другой, может, давно плюнул бы на все, а он не из таких. Да и то сказать, ребят двое появилось, не шуточное дело. Лечил жену Яков-то, помогал, как-никак свой человек, и не виновата она в том, что на нее хвороба навалилась. Однако Евдокия назло делала всякие штуки: то лекарства выльет в поганое ведро, то орет, что со свету ее сживают. Ребята подросли, стали чураться своей матери, у нас днями околачивались. Яков тоже придет, бывало, вон туда у печки сядет, час сидит, два сидит, с Макаром иногда словом перебросится, а то и так уйдет. Евдокия все окна у нас как-то выхлестала. Нервный она человек, нездоровый. Так вот до войны и прожили. На войну Макара и Якова провожали разом. Яков перед отъездом все переминался, покашливал. Вижу, что сказать мне что-то хочет, а не осмелится. Я догадалась и говорю: «Воюй, Яков, и о детях не беспокойся, сколько сил хватит, столько и буду помогать». Вредничала Евдокия-то, запрещала своим ребятам ходить к нам, лупила их чем попадя. Да ничего, сладила я. Времена трудные были, не до куражу ей стало. Правда, сама она ко мне не ходила и на улице при встрече отворачивалась. «Издохну, говорит, а Макарихе не поклонюсь и куска от нее не приму!» А ребят я, как могла, тянула. Замордованные они у нее, хлипкие были. Я им, как умела, характер делала. Так вот и дотянулись мы до сорок пятого. А потом в госпиталь меня вызвали. Макару позвоночник изувечило. Лечила я его. Уж чего только ни пробовала. Поправляться он, ходить начал. Видишь, даже Костя с Васюхой на свет появились. Да он ведь беспокойный был. Ему бы дома посидеть с полгода, в корсете походить положенное время. Не послушал. «Дело, — говорит, — не в этой кожаной спецовке, а в силе человека». Летом сорок пятого вернулся с войны Яков, не узнал ребятишек, а потом пришел к нам, кланяется, благодарит. Я растерялась. «Чего ты, говорю, выдумываешь!» А у него по щеке слезища, как бусина, одну у него видела за всю жизнь… Лидия Николаевна снова смолкла, опустила руки, и расплетенная коса у нее на груди переливалась искорками седины. Лицо ее будто паутиной подернулось, а глаза прикрылись густыми, Все еще бархатными ресницами. И снова она дошла до такого места и своей жизни, о котором ей было не под силу рассказывать. Начала Лидия Николаевна хлопотать, чтобы Макара в Москву, в клинику поместили, а он ей сказал: «Не надо, Лида, не стоит. Есть еще во мне сила и дух, что помогает человеку смерть превозмогать. Помнишь, как у Теркина: „Уберите эту бабу, я солдат еще живой…“» Вот так Макар крепился, Теркина наизусть читал. Но однажды Макар позвал Якова, усадил его рядом. Жене велел выйти. Долго смотрел на старого друга и сказал: — Только не перебивай меня и не возражай. Знаю я, что всю жизнь ты Лиду любил, и было мне от этого всегда не по себе, точно я обворовал тебя. Скоро, Яша, семья моя останется без меня. Не возражай… Я всегда детей своих и чужих учил смотреть правде в глаза. Моей семье государство будет помогать. Но только наседка умудряется в непогоду укрыть всех своих птенцов под крылышком. Человек не цыпленок, ему больше нужно. В доме много дел, не посильных женщине. Надо их кому-то делать. Но самое главное — вовремя поддержать вдовью семью добрым словом. У нас полно еще людей, скупых на добрые слова. Ты понимаешь, Яша, к чему я? Яков с обидой взглянул на друга: «Зачем говоришь?» — и стиснул бессильную руку Макара. — Не надо, не мучайся… нехорошо заживо в могилу оформляться, не надо… Лидия Николаевна тряхнула головой, провела рукой по глазам. — Выпьем по последней, Тасюшка, до дна… Тася взяла рюмку, вышла из-за стола, обняла Лидию Николаевну и с дрожью в голосе произнесла: — Молиться надо на таких-то людей! — Ну, ну, ты скажешь! — с удивленной застенчивостью рассмеялась Лидия Николаевна. — У кого сердце есть, душа есть, понимают и без моленья, что осколок германский мог попасть в другого человека и не я бы сделалась вдовой. Но осколок угодил в Макара, и некоторые думают, что мне теперь уж не положено ни попеть, ни повеселиться. Плевать на то, что я тоже человек, а не гнилушка. И я порой хочу, чтоб кто-то пожалел, приласкал меня. Я должна работать и за себя, и за мужа. Я должна меньше спать. Хуже есть, хуже одеваться, и я не смею взглянуть на мужчину, потому что меня тут же потаскухой обзовут. Закипит иногда в душе, как сера горючая, обида-то, да там и присохнет. Кому скажешь? Да и научилась я чихать на все наветы. Я не разменяла своей вдовьей чести, не испачкала память мужа. Я могу прямо, как мать, глядеть своим ребятишкам в глаза. — Лидия Николаевна приостановилась, взглянула на Тасю и со вздохом закончила: — Давай-ка, хохлушка, поспим маленько, а то уж зорянка в окно светит. Ты тоже голову не опускай. Тебя помоями обливают, а ты не гнись, они и не прилипнут. В жизни нужно гордым быть и плакать не надо, слез не хватит. Мама-покойница говаривала раньше: «Сколько бы березонька вершиной ни качала — росою не залить огня». На печке поднял голову Костя, сонно поглядел на них, на стол, снова улегся. Сконфуженные женки постелили себе на полу. Тася уснула почти сразу, прильнув к Лидии Николаевне. Из клуба Евдокия еле волочила ноги. Болезнь, добытая в реке, когда она бродила в ледяной воде с отцом, доставая железный ящик, давала себя знать. Говорят, что ревматизм лижет суставы и гложет сердце. Так получилось и у нее. Много и долго лечили ее врачи и деревенские знахарки, но хворь брала свое. Злится Евдокия и зло свое срывает на ком только доведется. Отчистила вот Макариху, теперь до дому. Постучала. Ей отворил Славка, а Зойка что-то поспешно заметала у печки — видно в приоткрытую дверь. — Опять строгали? Оставить одних нельзя, — зашипела Евдокия. Ребята прижались к печке и — видно по глазам — ждут, когда она уйдет. — У-у, змеи! Радуйтесь! Вашего папашу выбрали председателем, начальство теперь! А вы нет чтобы за матерью присмотреть, так чуть чего — к Макарихе своей улизнете. Присушила она вас вместе с отцом. Не переставая ворчать, Евдокия развязывала шаль и, придерживаясь за стенку худой, дрожащей рукой, шла в горницу. — Воды принесите! — тихо приказала она. Ребята не пошевелились, пережидая, кто первый пойдет. — Воды, говорю, принесите. Не слышите, что ли? Славка нахмурился, взял кружку и, нацедив из самовара воды, исчез в комнате. Евдокия отпила глоток и сердито сказала: — Оставь кружку-то здесь, а то хоть сдохни, не дозовешься никого. Она замолчала. Славка постоял и буркнул; — Уходить, что ли? — Погоди. На-ко вот, — тихо сказала Евдокия и сунула в руку ему большой пакет. — Яблоки тут, в буфете продавали. Не пробовали ведь нынче яблочков-то, вот я и купила. С Зойкой поделись. Ну, ступай. Поздно ночью пришел Яков Григорьевич. Подцепив полупальто на деревянную крашеную вешалку, он спросил: — Как насчет поесть, ребята? Зоя, ловко орудуя ухватом, вытащила из печки горшок, припудренный золой, и еще посудину, налила отцу щей и наложила гречневой каши. Всю домашнюю работу Зоя со Славкой тянули одни. Были они не по возрасту рассудительны, умели многое делать, но иногда срывались. Евдокия кляла их за это нещадно. Яков Григорьевич заступался, и ему попадало за компанию. Так в доме образовались два лагеря: с одной стороны отец с ребятами, с другой — больная, рано состарившаяся мать. Всячески старался Яков Григорьевич изжить домашнюю междоусобицу, но ничего не получалось. Евдокия для ребят была обузой. Они подчинялись ей, но с каким-то молчаливым и покорным упрямством. Это больше всего бесило Евдокию. Евдокия понимала, что она чужой человек в семье, но за всю свою жизнь не сделала ни шага, чтобы сблизиться, смягчить свою ожесточенную душу. — Как там? — кивнул отец на дверь горницы, хлебая щи. — Попало вам? — Шумела опять, — махнул рукой Славка. — Пап, а что, правда, тебя председателем выбрали? — Правда, ребята, правда. Ну, матери мы мешать не будем. Здесь потихоньку давайте устраиваться, а то мне рано вставать. Зоя бросила возле печи тулуп, полупальто и еще какую-то одежду. Направилась было в горницу за подушками, но Яков Григорьевич остановил ее: — Ладно, Зоя, еще разбудишь. Выключили свет, улеглись. Яков Григорьевич в темноте ощупал ребят, придвинул их теснее и вздохнул. Ребята вскоре сладко засопели, а Яков Григорьевич лежал с открытыми глазами и, глядя в искривившееся от лунного света окно, думал — с чего начинать работу? «Начну с самого необходимого. Завтра же примусь за здание правления. Сам инструмент в руки, всех столяров соберу, и приведем дом в порядок. Дорожки велю купить, чернильницы, столы и все такое. Само правление должно быть авторитетным, и дом колхозный должен содержаться в порядке. Как же быть с кормами? Где их брать? С семенами тоже дело неладно. Картошку в шестой бригаде заморозили. Ну это свиньям на корм, — а садить что? Вот Пташка так Пташка, хозяйство же оставил! Да-а, Птахин и мужик-то вроде путный. Правду говорили на собрании, и вот поди ж ты. Женушка его свихнула…» Яков Григорьевич не заметил, как заснул и, казалось, через минуту проснулся. Евдокии сделалось плохо. Шлепая босыми ногами из кухни в горницу со стаканом и мокрым полотенцем, бегали ребята, что-то опрокинули, отец шикнул на них. Он не знал, куда девать свои руки, и виновато бормотал: — Говорил ведь я ей: не ходи, не психуй, так разве послушает. Евдокия пришла в сознание. Она долго лежала с открытыми глазами, потом повелительно сказала: — Уходите! — И мужу тихо: — Ты останься. Ребята на цыпочках вышли, осторожно прикрыв дверь. Яков Григорьевич избегал встречаться с тоскливым взглядом Евдокии. В старой телогрейке, в трикотажных сиреневых кальсонах и в валенках с загнутыми голенищами выглядел он нелепо и смешно. Но Евдокия не обращала внимания на его вид. — Ну, Яша, подходит мой час, — трудно выговаривая слова, начала она и зло усмехнулась: — Давно ты его ждешь! Яков Григорьевич отшатнулся, телогрейка спала с его плеч. — Евдокия!.. Она оборвала его: — Молчи! Я ведь чувствую. Знаю, что еще ноженьки мои не остынут, а ты уж к Макарихе уйдешь. Угадала? — Он хотел что-то возразить и, словно защищаясь, поднял свою большую руку, а она рвала, била: — Всю жизнь по ней сохнешь, всю жизнь я тебе постылой была, знаю. Все знаю! — Чего ты знаешь, отдыхай лучше. Опять хуже сделается. — Она не чета мне, Макариха-то, — не слушая Якова, продолжала Евдокия. — Пригожа, умна, добра, кругом хороша. Она и на постель-то тебя ни разу не пустила. Не пустила ведь? Так ходил, облизывался. — Я и не просился, — посуровел Яков Григорьевич. — А-а, я знаю. Я так, по злости бабьей наговаривала на нее. Болтала, потому что хуже ее была. Завидовала, а кому завидовала, дура! У Макарихи детишки, бедность. Сердцу ее не бабьему завидовала, душе ее доброй, и ненавижу, и тебя ненавижу-у… — вдруг исступленно захрипела Евдокия. Ребята приоткрыли дверь. Яков Григорьевич махнул на них и поднялся, бледный, пришибленный. Евдокия рыдала: — Уйди, уйди отсюда! — Дуся, Дуся, что ты, успокойся. Ну к чему ты… К чему все это? Она немного стихла. — Сядь, слушай! Судьба, видно, быть вам вместе. Но ребят не обидь. Они и от меня обид много приняли! — Ну зачем ты это, зачем? Всем вам без меня будет лучше, всем… Лишняя я. Известно — больную птицу и в стае клюют. — Голос Евдокии опять задрожал, и по щекам покатилась слеза. — Обидно-о! ох как обидно… — Да не изводись ты, Дуся. Что за блажь на тебя… — Ох, Яша, почему это так бывает: кому в жизни счастье коробом валит, а кому и в спичечную коробку нечего положить? Яков не ответил. Она шевельнулась, спросила: — Чего молчишь-то? — Добиваться надо счастья-то, — осторожно промолвил он. — А добыть его — не сундук из реки вынуть… — А-а, про погибель мою опять вспомнил… С Макарихой сравниваешь?.. — Насчет ее счастья лучше помолчать. Да и не жалуется она на свою долю. Не слышал ни разу. Евдокию передернуло от этих слов. Она прикрыла глаза, долго молчала и выдавила: — Попить. Яков Григорьевич подал ей стакан и обмер, коснувшись жены. Рука была холодная. — Завтра я отвезу тебя в больницу. — Не надо. Сколько можно меня по больницам возить? Довольно. Мне не такое лекарство от тебя нужно было. С полчаса она молчала, казалось, уснула. Он выключил свет и хотел было выйти, она что-то забормотала. Яков Григорьевич наклонился к ней, услышал глубокий вздох и почувствовал, что она больше не дышит. При бледном утреннем свете, проникавшем в окно, было видно непривычное спокойствие на лице Евдокии, какого ни разу не было при жизни. Только в складке около рта еще дрожала сиротливая слеза. Яков Григорьевич смахнул ее, сложил уже начавшие костенеть руки на груди Евдокии и медленно побрел в кухню. Детишки прикорнули на тулупе. Яков Григорьевич разбудил их и срывающимся голосом сообщил: — Ребята… мать… скончалась… Славка и Зоя переглянулись между собой. Якова Григорьевича покоробило — на лицах ребят промелькнула радость. Тогда он взял и втолкнул их в горницу. Устало волоча ноги, вышли они оттуда. Подбородки у обоих судорожно вздрагивали. Они уткнулись в широкую грудь отца, покаянно заплакали. У Якова Григорьевича сдавило сердце, перехлестнуло горло. Чувствуя себя в чем-то непоправимо виноватым, он гладил и гладил своей большой рукой вздрагивающие спины ребятишек. |
||
|