"Полторы сосульки (Сборник фантастики)" - читать интересную книгу автора (Дымов Феликс)

На углу Митрофаньевской улицы

Смена была легкой, шли незначительные сообщения с мест. Утечка цвета с Водяного панно Технологического института… Сорванный ветром с Дворца Детей флюгер… Повышение сотового давления под декоративным сводом гостиницы «Радость»… И прочие мелочи. С такими неполадками уличные диспетчеры справляются собственными силами, лишь по традиции рапортуют на пульт районного инженера. К сожалению, последние годы на долю мелочей приходится двадцать восемь процентов всей информации. Если так уж необходимо для статистики, пусть бы сообщения оседали в долговременной памяти, а сюда, в координаторскую, поступали только ЧП, только то, что угрожает здоровью людей или производственным циклам. Пора ставить вопрос перед главным инженером города…

Род вспомнил, что на прошлом его дежурстве как раз и случилось такое ЧП: на поверхность воды в Обводном канале всплыло масляное пятно площадью сорок квадратных метров. Пришлось блокировать движение прогулочных лодок и яхт, ставить с двух сторон перемычки, подгонять земснаряды, фильтровать участок, продувать дно воздухом на большую глубину. После чего ему же, районному инженеру, досталось гасить недовольство катающихся ограничением лодочных маршрутов. Этих бы катающихся — да в те времена, когда экологической службы в городе не было. Правда, чувства юмора у горожан всегда хватало. Какой-то чудак даже предложил тогда переименовать начиненный промышленными стоками Обводный канал в Хрустальную набережную!

Род усмехнулся и запросил завод резиново-. технических изделий — там впервые сегодня пробуют стан бессерной вулканизации. Оттуда ответили: порядок. Дав заодно указание операторам проверить холодильные системы пневмопочты, районный инженер отвернулся от экранов перекурить — одна из привычек, от которой труднее всего оказалось отучить человека. Пыхнув факелом электрозажигалки, откинулся в кресле, вытянул ноги и закрыл глаза.

— Род, посмотри, пожалуйста, не могу разобраться…

Голос молодого диспетчера Стэна не выразил тревоги, скорее — недоумение. Поэтому Род не торопился открывать глаза.

Стэн на половине экрана смущенно улыбался, вторая половина изображала угол Обводного канала и Митрофаньевской улицы. Интересно, до чего живучи названия. Давно уже нет Митрофаньевского кладбища. Позабыта существовавшая потом на его месте Митрофаньевская барахолка. А название хранит корень утраченного звука.

— О чем речь, Стэн?

— Да вот он… Идет… — Стэн ткнул пальцем в человека на экране, который с набережной Обводного повернул в глубь Митрофаньевской. Шел он прогулочным шагом, заложив руки за спину…

В принципе, Митрофаньевская не закрыта для прогулок. Ничего особенного за ней не числилось. Те же обеспыленные мостовые, лоснящиеся от глазурованного асфальта. Тот же искусственный газон тротуара, дышащий неназойливым влажным теплом. Настоящая трава между деревьями выглядела тоже вполне добропорядочно — чистенькая, новенькая, остроконечная, будто подогнанная стебелек к стебельку. Тем не менее не закрепилось за этой улицей славы прогулочной. Вероятнее всего, потому, что ее формировали нежилые объекты: Балтийская дорога и цепочка переходящих одно в другое промышленных предприятий. Нечего на ней было смотреть-. И делать нечего.

— Не нравится, говоришь, что идет? — переспросил Род. — А конкретнее, позволь узнать?

— Зачем ему туда?

— Резонный вопрос. Впрочем, пусть его. Никому же не мешает.

— Да? Ну, ладно. А я подумал… — Стэн не договорил и протянул руку выключить экран.

— Погоди, сынок. Дай увеличение. По-моему, я его где-то видел…

Стэн перебросил изображение на другую камеру, спереди. Незнакомец был ужасно сутулым и худым. Лицо невзрачное, унылое. Длинный тонкий нос несмело тянул лицо вниз; к носу, наоборот, поднимались снизу плотно сомкнутые острые губы. Маленькие глазки медленно глядели со дна обширных и очень пологих глазных впадин.

— О, черт! — Род сжал ладонями виски. — Как же я сразу не догадался? Знаешь, кто это? Поэт.

— Какой поэт?

— Не поэт, а Поэт. С большой буквы. Стихотворцев у нас вдоволь, а Поэт на всей Земле один.

— Не может быть! Тот самый? Ох, Родион Михайлович, прости, я ведь не знал…

— Зря извиняешься. Он не выступает по телевидению, не печатает портретов. И то сказать, с таким лицом… Ни тени же интеллекта! — Род спохватился, что тратит слова впустую. — На линии все в порядке?

— Вроде бы… — Стэн неуверенно кивнул. Поди знай, все ли? Впервые на службе он сталкивался с искусством. Наверняка у них с Поэтом разные мнения насчет порядка. Вдруг у художника крушение образа там, где у инженера полный ажур? Вдруг Поэту для вдохновения нужна какая-нибудь трещина в асфальте, — так что ж теперь, мостовые из-за него калечить?

— Ладно, сынок. Спокойней. Я сам прослежу. Включи-ка панораму до границы района…

Род вызвал из резерва начальника смены, передал ему контроль общий, сам сел к дубль-экрану. За правую сторону улицы он не волновался: сквозь трехуровневую ограду зеленых насаждений блестят разноцветные эстакады, жуками ползают электрокары, парят над рельсами беззвучные поезда — любо-дорого посмотреть! На всякий случай районный инженер отменил выход тяжелого грузовика по южной ветке и порекомендовал дежурному перевести на полчасика световую сигнализацию в инфракрасный диапазон — откуда знать, как действуют на Поэта перемигивающиеся огоньки? Потом, правда, придется, компенсировать лишнее тепло, но тут уж ничего не поделаешь.

Теперь левая сторона. Квартал от угла до угла занимают краностроители. Здание у них, как и всюду, под хлорофилльной краской, озон, тишина. В общем, нормально. Дальше химкомбинат на автономном цикле, без обмена с окружающей средой. Затем… Род не поверил глазам, щелкнул фильтром телепомех: показалось, кто-то с любительской камерой влез на его волну. Но нет. Между заводом и комбинатом действительно стояла палатка и суетились цыгане.

Род побагровел:

— Кто допустил?

— Они тут со вчерашнего вечера стоят, — растерялся Стэн. — Я же не знал, что нельзя…

— При чем тут нельзя? Человеку везде можно, если нет опасности его жизни и здоровью. Но не во всякое же время!

Зло пыхтя, районный инженер раскурил бездымную сигаретку. Зря в самом деле напустился на парня. Разве тот виноват? Девяносто лет космической эры, а эти бродят. С какой целью? Чего ради? На эти вопросы нет ответа. За цыганами числятся песни и пляски, гитара, Гитана да театр «Ромен». Вся цыганская жизнь — театр — зажигательный, кровь в дрожь! Из поколения в поколение. Без попыток цивилизоваться. Может, знают или ищут цыгане такое, что нечаянно утратили остальные? Давно уж извели мы диких вирусов. Контролируем комариное потомство: самцов — на рыбий корм, кома-рих — в закрытые инкубаторы. Зарубцевали раны Земли, нанесенные во время разлада с природой. Укладываем свою деятельность в рамки естественных процессов — пригладили архитектуру, изжили прямые углы и контуры, даже молнии меридиональных дорог укрыли пористой пленкой, чтоб выглядели с высоты цепочкой плешивых глиняных холмов. А цыгане как брели когда-то, так и бредут себе по нашим гладким дорогам. Ставят палатки на глазурованный асфальт. И вносят Неожиданное в отлаженный и четкий механизм города.

Положеньице! В другое время Род бы не загрустил. Подумаешь, палатка посреди улицы. Но сейчас к этой палатке приближается Поэт. Человек, чьи слова ценятся дороже любого промышленного изделия. Дороже энергии. Дороже времени. Он умеет говорить так, что каждому кажется, это его собственные слова: он сам их сказал, не мог не сказать, только гораздо-гораздо сильнее и лучше, чем всегда. Поэт идет, сочиняя стихи, — и Земля затаивает дыхание: не спугнуть бы, не уронить его мысли. Ляжет путь Поэта через завод — остановят завод. Шагнет Поэт по рассеянности на космодром — в воздухе, дрожа, замрут ракеты. И никто не усомнится в его праве, попроси Поэт запустить в Космос лишний звездолет. Просто так. Без цели. Просто потому, что это нужно ему для его образного строя. Ибо слова, произнесенные им, становятся общечеловеческими.

Не более секунды длилось забытье Рода, и вот уже он выпрямился, скомандовал по селектору:

— Стэн, закрывай Митрофаньевскую. Скуды направь в обход. Притормози поливку деревьев на Ташкентской. Диспетчеры шесть-тире-одинна-дцать, дайте над участком запрещающий для винтороллеров. Да не забудьте продублировать сигнал радиофишкой, иначе пассажиры запаникуют, решат, опять у нас утечка газа. Стэн, у тебя все? Подготовь акустическую завесу.

Неплохо бы что-нибудь посущественнее, подумал Род уже про себя, да разве так быстро достанешь? Если только у Юджина Кунцева? Запасливый мужик, у него все есть. Вот не было печали! Вклею-таки я замечание линейному с Обводного, чтоб не упускал в следующий раз поэтов! Конечно, с одной стороны, кто может предположить, куда знаменитость стопы свои направит? Но с другой стороны, на то тебе и опыт: доверили пост, так не лови ворон! Вон Стэн, молодчага, совсем зеленый-неприработанный, а гляди — занервничал!

Род еще раз взглянул на экран. И похолодел. Волоча по газону юбку с плохо пригнанным стереоузором — в некоторых местах наложились по два рисунка, в некоторых орнамент на полметра отстал от материи — к Поэту семенила старая цыганка…

…Поэт не сразу понял, что привлекло его внимание. Он никогда не фиксировал мыслей, мысли сами автоматически превращались в слова. Он просто прислушивался к себе. И говорил, диктовал, записывал — когда как. Главное — произнести что-нибудь вслух, оттиснуть на бумаге, запечатлеть в колечко эль-памяти. Короче, обратить мысли в слова. А уж слова люди тотчас подхватят и разнесут по Земле, сделают своими словами. Придумывать слова — это и есть его работа, его обязанность перед человечеством. Слушай себя — и слова появятся.

И Поэт слушал. И говорил. Когда этого ждали. И когда не ждали — тоже. В его словах нуждались. Его слов хватало на всех.

Поэт медленно повернул голову направо. Там жужжали среди зелени разомлевшие шмели. Он повернул голову налево. Что-то начало его беспокоить. Но он еще не знал, что. Не знал даже в тот момент, когда его цепко ухватили за локоть, плеснули в уши тренированной скороговоркой:

— Давай погадаю, золотой-серебряный! Позолотишь ручку — всю правду выложу. И где тебя счастье бубновое дожидается. И откуда вести пиковые прибудут. И что тебя в казенном доме встретит.

Поэт отвык, чтоб другие говорили в его присутствии. Он не нуждался в окружающем мире. Внешнее существовало где-то по ту сторону мыслей, как будильник воспоминаний, как толчок для неожиданных ассоциаций. Не более того.

Когда-то в неотвязно присутствующем в нем детстве он уже слышал эту скороговорку, и она его не трогала. Но сейчас внешнее вмешивалось чересчур активно. Искажало гибкое восприятие просыпающегося образа.

Поэт продолжал медленно поворачиваться. И еще медленнее обращал взгляд изнутри к источнику голоса.

Из палатки поодаль доносился детский плач.

Чернобородый смуглый мужчина бренчал на гитаре.

Три молоденькие женщины с детишками за плечами, в платках до половины затылка, спорили наперебой и отчаянно жестикулировали. Еще одна, сама едва девочка, с мудрым бесстыдством кормила грудью малыша.

Замурзанный мальчуган в брюках со штанинами разной длины сосал конфету, то и дело вынимал ее изо рта, осматривал и совал обратно. Двое других боролись, вопя при этом так, будто наносили друг дружке неслыханные увечья.

А его, Поэта, теребила за локоть старая цыганка в куртке из немодного нейлонового плюша, в многоскладчатых юбках, в блестящих бурках.

Странное, затерянное во времени племя, удивился Поэт. Бредут за солнцем, ставят палатки на глазурованный асфальт. Коней видят только на скачках да в школьных живых уголках, но все равно бредят о них. И бредут, бредя, исполняя одно из семи вечных проклятий: «Пусть ничего у вас не будет, кроме дорог!» Мы отвыкли от бродяг на нашей чистенькой, доброй, благоустроенной планете. Но цыгане не замечают, что мир давно изменился. И по-прежнему меряют дороги песнями и посвистами кнута. Может, другие — межзвездные — дороги ожидают бродяг? Мечты о счастье легче невесомой кочевой котомки. От песен останавливаются на лету падающие звезды. И породнясь духом с Поэтом, знают цыгане такое-такое, что уже не доступно нам.

Как там у них поется?

Тэрнори чайори Гожинько мири!

Да-да, именно так. Девушка молоденькая, красивая моя!

Они кличут, а мы отмалчиваемся, отворачиваемся от них, не принявших нашего благоустройства, — замкнутых, посвященных, тревожных и небезразличных нам, как прошедшее детство или будущая смерть.

О них даже не принято говорить — как не принято в последние десятилетия говорить о смерти. Люди не разрешают себе принимать близко к сердцу то, с чем не в силах справиться.

Постой, почему вдруг это вспомнилось? Просто так барабанят только дети и дождь, а его, Поэта, мысли рождаются не просто так, раз они рождаются для всех. Он не имеет права думать просто так. Тем более, о смерти, до которой ему нет дела. Он всю жизнь говорил людям лишь то, что они хотели услышать. И вместе с ними замалчивал то, о чем они слышать не желали.

И поэтому замалчивал смерть.

Смерть — что-то неестественное, застарело ненужное людям. Словно кто-то вне нас забыл остановить однажды включенный механизм. Уже нет необходимости осуществлять отбор — теперь выживают и сильные и слабые, и слабые при жизни становятся сильными. Смерть исчерпала себя. Но мы в положении того города из сказки братьев Гримм, который получил в дар чудесный горшок. Давно все насытились, а горшок варит. Каша сносит дома. В каше тонут люди. А горшок все варит, варит, варит, и никто не знает, как его выключить.

Умереть, знаете, это очень плохо. Ведь это на всю жизнь.

Однако люди уходят и уходят…

С каждой непобежденной смертью рушится чей-то мир — никому никогда не восполнить его, не повторить, не восстановить. Но ни с кем из умерших смерть не исчезает, она остается среди нас, с нами. Не только их нет среди нас. Но и нас — среди них!

Мы слишком долго дышали дыханием смерти, чтоб внезапно задуматься о бессмертии. Люди исчезают поколение за поколением. Земля не сохраняет их, как не сохраняет отражения зеркало.

Земля, покрытая пеплом предков.

Сколько Вселенных навсегда себя забывают! Время на циферблатах, истекающее кровью. Маленькая смерть собаки, Маленькая смерть птицы. Нормальные размеры человеческой смерти.

— Бабушка, ты умрешь?

— Умру.

— Тебя в яму закопают?

— Закопают.

— Глубоко?

— Глубоко.

— Вот когда я буду твою швейную машинку вертеть!

Поэт покачнулся, припомнив могилу друга Тодика, Витольда Колычева, умершего тридцать лет назад. Они дружили, несмотря на разные жанры и разные темпераменты, несмотря на полувековую разницу в возрасте. Так вышло, что они оказались рядом.

Но они бы и не могли не встретиться — два гения, равно необходимые Земле.

Вундеркинд редко вырастает в гения. Тодик не захотел испытывать судьбу, он не успел вырасти, угас, почувствовав, что все сказал за свои лихорадочные шесть лет. Лучше ему уже ничего не сделать, И ничего не сказать…

Трудно поверить, но он и вправду творил только шесть лет. Первый Тодиков рисунок выставили в два года. Последний совсем недавно нашли в лесу: Тодик нанес его титановым волосом на коре молоденького платана. Дерево вытянулось, и рисунок вытягивался вместе с ним и деформировался со стволом, потому что Тодик заранее планировал его на вырост.

Люди закрывают глаза, укрываясь от звезд. Среди умирающих звезд рождается утро. Где-то набухает красивый ветер из стали. В этот миг он. Поэт, мучается стихами. В то же мгновение режется самый первый крик В другой точке мира маленькая девочка, порезав пальчик: «Мама, пусть я буду из камня!» В Галактике соседнего квартала текут по электрическим рекам потерянные секунды. Седую Вселенную сотрясает тихая цыганская песня: «Ах, тэрнори чайори гожинько мири!» А Тодик в это время развеян ветрами.

— Папа, если в прошлом году будет война, тебя застреляют?

— Может быть…

— И от тебя ничего не останется?

— Нет.

— Даже точки?

— Да. Ты будешь меня жалеть?

— Чего же жалеть, если ничего не останется?

От Тодика остались рисунки. Резьба по меди. Лепка — заплавленные в монокристаллах алмаза пластилиновые фигурки. Экслибрис на коже — для него, Поэта. Неповторимые вечности его мыслей и взглядов, впитавшиеся в стены домов, проступающие из-под штукатурки комнаты — будто отмытые фрески…

На могиле Тодика стоит огромная глыба мрамора, сколотая наискось и обработанная в его манере титановым волосом так, что поверхность получилась теплая, живая. Тончайшим резцом по сколу выбито увеличенное с автопортрета лицо мальчика. Под незамкнутым овалом лица — две даты, разделенные всего восемью годами. Под датами — детским Тодиковым почерком — одно слово: Тодик. Одно слово, одно-единственное имя. Но человечество никогда и ни с кем его не спутает. Тодик не успел заслужить прозвища. Со временем забудется фамилия. Но никогда не забудется его имя: для всех великий художник Витольд Колычев был и будет просто Тодиком.

Как он, Поэт, останется в людской памяти просто Поэтом.

Он вслушался, стараясь уловить и остановить в себе то мгновение, когда рождается Слово — вечное движение, схваченное рукой.

Нахлынули все виденные Поэтом звезды и кресты на могилах.

Деревянные.

Чугунные.

Пластмассовые.

Выложенные на железобетоне мраморной крошкой.

Вспомнились сами могилы, налезающие одна на другую в страшной мозаике.

И вечный сон — мерно и скорбно бредущая мимо бесконечная похоронная процессия -

Проплывающая на плечах человечества вереница гробов.

Замороженное вращение карусели. Мозаика Смерти.

— Вот ведь, большие дяди и тети, а чем занимаются — хоронением. Я, конечно, не боюсь, нет, но ведь жалко — хороняют и хороняют. Ведь людей хороняют. Пойдем и заявим в милицию, ведь жалко людей-то!

Кладбищенский сад в опавших листьях, из которого никто никогда не возвращается.

Забиты гвозди вечности в прошедшее, в настоящее, в будущее время.

Шепчущая и зрячая темнота ожидает каждого от рождения. Непогасшие мысли четырех миллиардов человек, живших до нас. Вкус и запах Вселенной. Страх и неотвратимость Смерти. Щелчок, опрокидывающий сознание.

Ничто.

Первая смерть в жизни Поэта представляется сейчас пожелтевшей фотографией. Тело матери. Цветы. Раненный белым платком траур платья. Православной горкой — руки под грудью. Он сам в белой рубашке с черным передержанным лицом, косящий в сторону фотографа, будто подсматривающий за ним. И совсем слева, не поместившись в кадр (но Мальчик-Еще-Не-Поэт это помнит!), — оборванная цыганка. Она сидит вон там, на поваленном надгробьи, хватает прохожих за коленки: «Ну-ка, позолоти ручку, золотой-серебряный! Всю правду выложу, не утаю, чего знаю. Где счастье молодое бубновое обронил. И что тебя в казенном доме дожидается…»

Последняя смерть в жизни Поэта — уже после Тодика, вобравшего всю скорбь досуха, — вид сверху с балкона:

Качающиеся в толпе фигуры родственников. Бьющаяся в истерике растрепанная женщина. Оркестр, медно выводящий в воздухе рвущие сердце и оставляющие равнодушным звуки.

— Я сам видел, старик умер. Впереди несут гроб, а старика ведут под руки, а он плачет, хорониться не хочет…

Люди зернами ложатся в землю: их сеют, чтобы из них как цветы вырастали маленькие человечки.

Философия Смерти.

Сознание наибольшей вины: если искусство, если его, Поэта, слова бессмертны, то как же он до сих пор не убил смерть? Даже не замахнулся на нее? Своим сердцем и своим словом он обязан сделать мир таким, чтобы в нем никто не боялся жить, ибо смерть безнравственна, смерть в конце концов — это итог убитой страхом жизни.

Поэт попытался проанализировать цепочку взорвавшихся в нем ассоциаций. Откуда эти разные, свои и чужие, рожденные только что и сказанные задолго до него слова? [2] С чего все началось? Со старой (Ах тэрнори чайори!) цыганки? С вечных бродяг, которые приемлют лишь одно счастье — дорогу в песнях и посвистах кнута? С живущей вне времени гадалки? С безымянных могил всех тех, кто умер задолго до живущих ныне? С не умирающего в Поэте Тодика, ощущаемого через глыбищу неистлевающего таланта? Над могилой Тодика остановились безмолвные снежинки, тревожащий сердце птичий грай…

Вечность и Мозаика Смерти.

Непреходящая Мозаика Смерти.

Но почему это он? К чему это он? Зачем эти мысли теперь, когда ему осталось так немного сказать человечеству? Разве подобные мысли приведут к словам, которых от него ждут? Он не имеет права, не может себе позволить думать просто так. Безрезультатно.

Но ведь он исполнял свою обязанность — слушал себя. Поэты никогда не стыдились вечных проблем. Он скажет людям, он должен сказать людям то, в чем сами себе они не признаются.

Поэт почти ухватил кончик нужной мысли и начал разматывать клубок, одновременно оглядываясь, кто же его на эту мысль натолкнул. Поэт успел осознать безрассудство смерти. А значит, увидал и путь к бессмертию. Сейчас он материализует его в слова. И укажет путь людям.

В ушах билась застрявшая с детства в памяти скороговорка. Локоть еще сохранял жесткое тепло чужих пальцев. Перед глазами стоял только что увиденный или слепленный из воспоминаний случайный цыганский табор…

А вокруг ничего этого не было и в помине.

Не было.

Не значилось.

Никогда не существовало.

Колыхался на ветру видеопейзаж марсианской пустыни по макету знаменитого Нефа Рубинова. Плыли легкие аккорды акустической завесы. Пахло цветущим жасмином.

И никаких цыган, никаких дорог, никаких смертей и путей к бессмертию!

«Наваждение какое-то! — подумал Поэт. — Надо же!»

Медленно повернул голову налево.

Потом направо.

И пошел дальше, ссутулившись больше обычного и заложив руки за спину.

Поэт снова прислушался к себе. Тихо и бережно прислушался к себе. Но на ум шли какие-то дурацкие древние стишки:

Как на кладбище Митрофаньевском Отец дочку зарезал свою…

…В координаторской за человеком на экране внимательно наблюдали дежурный диспетчер и районный инженер.