"Волк среди волков" - читать интересную книгу автора (Фаллада Ханс)ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯНаступил октябрь, еще более ненастная, холодная, ветреная пора. Все труднее было Вольфгангу Пагелю находить людей для копки картофеля. Если в сентябре в город посылали три телеги, которые возвращались в поле набитые людьми, то в октябре обходились одной, и обычно в ней сидели две-три хмурых женщины, закутанные в мешки и шерстяные платки. Кряхтя и бранясь, люди продирались сквозь мокрую ботву, картофельным полям, казалось, не будет конца. Пагелю уже дважды приходилось повышать плату. Не плати он натурой, картофелем, этим жизненно-необходимым продуктом, картофелем, которым набивают брюхо и даже заменяют вожделенный хлеб, не добыть бы ему ни одного рабочего. Но доллар в эти октябрьские дни поднялся с 242 миллионов марок до 73 миллиардов; по немецкой земле крался голод. Следом за ним шел грипп, безмерное отчаяние овладело людьми каждый фунт картофеля был преградой между ними и смертью. Вольфганг Пагель самовластно правит имением Нейлоэ, имением и лесом. У него бездна хлопот, у него нет времени стоять на картофельном поле и выдавать жестяной жетон за каждую накопанную корзину. Надо засеять рожь на будущий год, надо вспахать поля. В лесу начинается рубка дров, а если старику Книбушу каждый день не поддавать жару, он того и гляди сляжет в постель и начнет угасать. Когда же Вольфганг подъезжает на своем велосипеде к картофельному полю, когда старик Ковалевский идет к нему навстречу, глядя на него глубоко запавшими глазами, когда он хнычет: — Мы не справимся, ни за что не справимся! Этак мы и в январе в снегу копать будем. Вольфганг говорит смеясь: — Справимся, Ковалевский! Должны, значит, справимся. Ведь до чего необходима городу картошка! А про себя думает: "И до чего необходимы имению деньги!" — Но ведь нужны люди! — стонет Ковалевский. — Откуда же я их возьму? — нетерпеливо спрашивает Пагель. — Опять, что ли, выписать команду арестантов? — О нет, боже мой! — испуганно вскрикивает старый Ковалевский; слишком даже испуганно, находит Пагель. Он задумчиво смотрит на работающих людей и с неудовольствием говорит: — Да ведь это все горожане. Где уж им справиться! Да они и лопату толком держать не умеют. Вот заполучить бы людей из Альтлоэ! — Их не заполучишь, — с досадой говорит Ковалевский. — Они нашу картошку по ночам воруют. — Еще бы, — вздыхает Пагель. — Только и видишь каждый день ямы в картофельных кучах, приходится их все время заделывать. Я все собираюсь выйти как-нибудь ночью и накрыть хоть одного, Ковалевский, — сознается Вольф. — Да засыпаю еще за ужином. — Очень уж много лежит на вас, господин Пагель, — соглашается Ковалевский, — все имение, и весь лес, и вся писанина, — этого еще никто не делал. Надо, чтобы кто-нибудь вам помог. — Ах, какая там помощь, — уклончиво отвечает Пагель, — ведь никто не знает, что еще здесь будет. С минуту они молчат. — А эти подлюги, альтлоэвские воры, — стоит на своем Ковалевский, — это уж касается полиции. Вам бы надо позвонить туда. — В полицию? Нет, уж лучше не надо. Полиция нас теперь не слишком жалует, Ковалевский, за последние полгода мы причинили ей немало хлопот. Оба молчат. С каждым ударом лопаты выходит на свет из темноты желтовато-коричневый картофель, божья благодать. Пагель мог бы уйти, он удостоверился, насколько работа продвинулась вперед. Но ему надо еще кое-что сказать старику Ковалевскому, а Пагель теперь уже не так щепетилен, он не боится сказать другому хотя бы и неприятную вещь. Если надо сказать, он и скажет. — Послушайте, Ковалевский, — говорит он. — Сегодня утром я видел в деревне вашу Зофи. Она, значит, все еще дома. Старик очень смущен. — Ей надо ухаживать за матерью, — лепечет он, заикаясь, — у меня жена больна. — Прошлый раз вы говорили, что с первого октября она идет в услужение. Теперь оказывается, что ей надо ходить за матерью. Вы не говорите мне правды, Ковалевский, так не годится. Раз она живет в нашем помещении, она обязана работать. Ковалевский побледнел. — Нет у меня власти над девчонкой, господин Пагель, — оправдывается он. — Она меня не слушает. — Ковалевский, старина! Не будьте шляпой! Ведь вы знаете, как нам дороги рабочие руки. И знаете, что если дочь приказчика увиливает от работы, так и дочки батраков будут увиливать. — Я ей скажу, господин Пагель, — уныло говорит Ковалевский. — Да, поговорите с ней, скажите, что, если она не будет работать, я вселю к вам еще одну семью, у вас останутся только комната, чуланчик да кухня. Прощайте, Ковалевский, у меня уже от голода в животе урчит. Пагель садится на велосипед и едет домой обедать. Он доволен, что наконец разрешен вопрос о Зофи Ковалевской: либо так, либо этак. Он о ней забыл, слишком много на него свалилось в последнее время, но каждый раз, когда он встречал девушку на селе, ему приходило в голову, что совершенно невозможно терпеть такой пример лености. И без того сейчас трудно заставить людей работать, они находят, что деньги — недостаточная награда за их труд, но ведь получают они не только эти никчемные деньги, им платят главным образом натурой. Нельзя допустить, чтобы кто-нибудь из деревенских жил, словно птичка, на иждивении господа бога. Напротив, совсем напротив, уважаемая Зофи, не те нынче времена, чтобы надеяться на господа бога! Времена такие, что работать надо, работать так, чтоб чертям тошно стало. Вольфганг Пагель не может отрицать, что при мысли о Зофи он впадает в ярость. Прежде он даже симпатизировал ей, смутно вспоминается ему одна сцена у пруда — она храбро защищала тогда их одежду от воинственного Книбуша. Но либо он обманулся в ней, либо девушка изменилась. У нее была противно-небрежная манера слоняться по деревне; она останавливалась возле работающих людей и смотрела на них с видом превосходства. Однажды, когда он промчался на велосипеде, она даже имела дерзость крикнуть ему вслед: — А вы все трудитесь, господин Пагель! Что слишком, то слишком, и если она завтра же не выйдет копать картошку, он послезавтра поселит в мезонине у Ковалевского Минну-монашку со всем ее визгливым, дерущимся, оглушительным выводком. Войдя во двор, он быстро обходит сараи. С ним заговаривает один из конюхов, он утверждает, что погода теперь слишком мокрая для посева ржи и смазывания плугов. Для Пагеля это сложный вопрос, он ничего не смыслит в полевых работах и животноводстве, а ведь приходится распоряжаться и решать. Но ему охотно помогают старики; вздумай он корчить из себя опытного управляющего, они бы сыграли с ним не одну шутку. Но он никогда не делает вида, что понимает то, чего не понимает, и они рады помочь ему. Трудно даже представить себе, какой кладезь опыта и наблюдений он нашел у этих старичков. Пагель охотно к ним прислушивался, но над толстыми учебниками засыпал. И на этот раз он ограничился тем, что спросил: — Чем же мы в таком случае займемся? И тотчас же конюх ответил, что на более легких крайних участках можно еще пахать. — Хорошо, — сказал Пагель. — Стало быть, будем пахать. И пошел обедать. Обедает он в конторе, контора — это его столовая, кабинет, курительная и читальня, а в комнатке рядом он спит. И хотя Штудман уже не живет в Нейлоэ, Пагель обедает не один. Против него за опрятно накрытым белой скатертью письменным столом сидит Аманда Бакс. Да, Аманда Бакс уже поджидает его, она говорит с довольным видом: — Слава богу, что вы сегодня без опоздания, господин Пагель, наденьте поскорее что-нибудь сухое, я подаю обед. — Ладно, — говорит Пагель, отправляясь к себе в спальню переодеться и помыться. Возможно, и даже наверняка, злые языки в деревне уже болтают, будто у Пагеля и Бакс не только общий стол, но и общая постель, в особенности принимая во внимание предосудительное прошлое Бакс. Но все сложилось как-то само собой, просто и естественно. В памятный день первого октября, после ареста каторжников, девушки, никого не предупредив, позабыв впопыхах о жалованье и рекомендациях, бежали из замка, рассыпались, как куры, во все стороны; они боялись судебного преследования за пособничество бежавшим каторжникам, не говоря уже о насмешках всей деревни. Аманда Бакс, публично опозоренная на вечерней молитве, осталась в замке одна-одинешенька, так как она здесь единственная не опозорила себя. Осталась, разумеется, со стариком Элиасом, но Элиас второго октября уехал к своим хозяевам, вероятно для доклада о происшедшем, так как денег за аренду ему отвозить не пришлось. После этого он уже не вернулся. Первые дни октября голова Вольфганга Пагеля была слишком забита, чтобы еще беспокоиться о замке, этом обветшалом сарае. Но однажды при встрече Аманда остановила его и в упор спросила, что он себе думает, что он воображает? Не то, чтобы ей страшно было жить одной в этом старом ящике, но и радости ей от этого мало. Кроме того, надо же что-то сделать, прежде чем вернутся старые господа, наверху после попойки все вверх дном, в зале разбиты два окна. В них заливает дождь, на паркете уже несколько дней стоят лужи. Пагель, измотанный, загнанный Пагель, который за три дня не поспал и десяти часов, задумчиво посмотрел на здоровую краснощекую Аманду, потер давно не бритый подбородок и спросил: — А вы не удерете, как другие, Аманда? — А кто же будет ходить за птицей? — с возмущением спросила она. — Как раз теперь, когда зима у ворот, когда уток и гусей надо откармливать и хлопот с ними не оберешься? Чтобы я удрала? Не собираюсь. — На вилле до зарезу нужна разумная девушка, — сказал Пагель. — Вы, вероятно, слышали, Лотта тоже смылась. Не хотите ли на виллу? — Нет, — ответила Аманда Бакс со всей решительностью. — На виллу не хочу. К глупости моих птиц я привыкла, а к людской глупости никак не привыкну. Тут я готова на стенку лезть от злости и уже ни на что не гожусь. — Хорошо, хорошо, — поспешно сказал Пагель. — Сегодня вечером я вам дам ответ. — И ушел. Он решил поговорить с фрау Эвой об этом деле, которое уж вовсе не входило в круг его обязанностей. Но фрау Эва опять умчалась куда-то на машине, и неизвестно было, когда она вернется. К ротмистру было бесполезно обращаться с вопросами; он все еще лежал, беспокойно мечась в постели, доставляя немало хлопот присланному врачом санитару, которому солоно пришелся этот легковозбудимый больной. И во всем большом людном Нейлоэ не было ни одной живой души, с кем бы посоветоваться. Поразмыслив немного, молодой Вольфганг Пагель вызвал по телефону Берлин, гостиницу Кайзергоф, и потребовал господина тайного советника фон Тешова из Нейлоэ. — К сожалению, господа уехали. — Уехали? — Пагеля точно ударило. — Когда, скажите, пожалуйста? — Третьего октября. Значит, тотчас же после приезда старого Элиаса, после его доклада. — Не дадите ли вы мне их адрес? — К сожалению, нам решительно запрещено давать адрес! — Говорит управление имением Нейлоэ. Это имение самого господина тайного советника, — не растерявшись, сказал Пагель. — Адрес мне необходим для очень важного решения. Пришлось бы возложить на вас ответственность за убыток, причиненный вашим отказом. — Одну минуту. Я спрошу. Не отходите от аппарата. После некоторых колебаний и возражений Вольфганг в конце концов получил адрес. Адрес был ему не нужен, но его интересовало, куда поехали эти люди, когда их дочь так потрясена, а внучка исчезла. Адрес гласил: Ницца, Франция, Лазурный берег, гостиница Империаль. — Премного обязан, — сказал Вольфганг и положил трубку. С минуту он сидел тихо, точно внимательно приглядываясь к чему-то. Он не видел того, что его окружало. Он видел маленькую высохшую женщину с острым птичьим лицом и бегающими глазками. Она подгоняла слуг, не давала им ни минуты передышки, она была пуста, как гнилой орех, но питала себя жизнью других, любой жизнью, не все ли равно какой! Она сделала себе занятие из религии, она пользовалась ею, чтобы въедаться в своих ближних как червь, она кормилась их гнилыми отбросами. Он видел сердитого бородача с его напускной веселостью, потеющего в своем грубошерстном костюме. Там, на юге, на Лазурном берегу Франции, он расстанется со своей грубошерстной курткой, но от этого ничто не изменится. Он корпит над счетами, он заключает хитроумные договора и пишет деловые письма, уснащенные подвохами: все, что он видит, для него превращается в деньги, барыш. Да, он говорит, что любит свой лес, и действительно любит его — но по-своему, на собственный лад. Не живое, растущее, вечное любит он в нем — наживу он любит, столько-то и столько-то кубометров дров. Сосновая чаща для него не зелено-золотая тайна, и, глядя на нее, он думает лишь о том, что прореживание даст ему столько-то сотен жердей для гороха. Он — живой труп, она — живой труп, но разве не казалось, что они по крайней мере любят себя в своей дочери, в своей внучке? И вот теперь видно, что это за любовь — из боязни впутаться в историю они бегут, не ведая жалости и милосердия, на другой конец Европы, кстати говоря, в ту самую Францию, которая все еще оккупирует Рур, все еще непримиримо отказывается от переговоров с германским правительством. Таковы они, эти старики, как говорится, удалившиеся на покой; но жене не дает покоя собственная пустота, а мужу — деньги, которым он, впрочем, не умеет найти применения. И тут юный Пагель, все еще сидящий у телефона, делает нечто весьма странное: он вынимает из своего кошелька кредитку. Он зажигает спичку и сжигает деньги. Вот уж это доподлинно юный Пагель, мальчишка Пагель! Это символический поступок: о небо, не дай мне так возлюбить деньги, чтобы я не мог с ними расстаться! Мало того, это было для него лишением. Сегодня — суббота; рассчитавшись с рабочими, он вычерпал кассу до дна, это была последняя кредитка, он собирался купить на нее сигареты. А теперь не придется курить до понедельника. Да, много в нем еще мальчишеского, несмотря на все переживания последнего времени. Но как он все же окреп! Он насвистывает, думая о том, что осталось только три-четыре сигареты. Так, насвистывая, сзывает он несколько женщин, посылает за столяром, еще в субботу вечером он, плохо ли, хорошо ли, приводит в порядок замок, окна застеклены, двери заперты. — Теперь с Тешовами покончено! А вы, Аманда, перебирайтесь со своими пожитками в комнату Штудмана. Если только вы не опасаетесь… — Людских толков, господин Пагель? Их не переслушаешь. Пусть себе болтают на здоровье, я так смотрю. — Правильно. А если бы вы еще захотели взять на себя заботу о моей еде и белье — на этот счет меня последнее время не очень баловали. — Минна-монашка… — Минне приходится работать на кухне, а кроме того, она единственная из женщин не боится ротмистра. Ведь и санитару надо иногда выйти на свежий воздух. Она его заменяет. — Вот это так! — сказала Аманда, очень довольная. — Вот на это она годится! Чтобы она да боялась мужчин, господин Пагель? Она всегда слишком мало боялась мужчин. А что получается, когда слишком мало боишься мужчин, какой шум и писк — вы в любой день можете слышать, проходя мимо сторожки, господин Пагель. — Ну и язычок у вас, Аманда, — сказал Пагель, невольно рассмеявшись. Больной ротмистр и Минна-монашка — нет, не знаю, хорошо ли мы уживемся здесь с вами. — Я не мешаю говорить вам, а вы не мешайте мне, — весело ответила Аманда, — все это проще простого. И почему бы нам не ужиться, господин Пагель? Жена Ковалевского, тучная, расплывшаяся женщина, для которой еда была единственным смыслом жизни, сидела за столом и хлебала из миски, когда приказчик, усталый и промокший до нитки, вернулся домой. Заглянув в суповую миску, Ковалевский нахмурился, но промолчал. Отрезал ломоть хлеба, намазал его салом и тоже принялся есть, но к супу не притронулся. Женщина, жуя, посмотрела на него своими злыми глазками, она тоже хотела что-то сказать, да жадность одолела. Она промолчала из обжорства. Так, молча, сидели старики за столом, оба ели, он — хлеб, она — куриный бульон. Лишь утолив первый голод, женщина заговорила. — Ну и дурень же ты, — напустилась она на своего старика. — Такой вкусный бульон! Кого ты удивишь, если не станешь есть? — Она поискала ложкой в супе и выудила лапку. При виде лапки она пришла в такой восторг, что почти забыла свой гнев. — До чего жирная курица! Да, у Гаазе корма хватает. Она весила больше двух кило, а какое было сало, чудное, сплошное, янтарно-желтое сало, как раз такое, как нужно для супа. — От восхищения она зачмокала. — Что, Зофи наверху? — несмело спросил старик. Женщина, чавкая, сказала: — А где же ей быть? Спят еще. — Она продолжала медленно жевать, хотя была совершенно сыта. Наевшись до отвала, она стала упиваться мечтами о новых пиршествах. — Сегодня ночью нам принесут бок косули. Косулю я люблю, если ее как следует прожарить. А как подморозит, он нам и кабана принесет… — Не нужен мне кабан, не хочу я кабана! — в отчаянии воскликнул измученный старик. — Мы всегда были честными людьми, а теперь? Воры и с ворами знаемся. Я боюсь смотреть людям в глаза! — Только не ворчи, — равнодушно сказала жена. — Ты же знаешь, он тебе ничего не спустит. Воры! Не пойман — не вор, а он слишком умен, чтобы попасться. В десять раз умнее тебя! В сто раз! — Пора уж ему уехать, — пробормотал Ковалевский. — Да, это на тебя похоже! — в бешенстве крикнула прожорливая женщина. В кои-то веки нашелся человек, который печется о нас, настоящий добытчик, и вот нате вам! Говорю тебе, если ты начнешь скандалить… говорю тебе… — Она размахивала ложкой, она не знала, чем ему пригрозить. Узкими, тонущими в складках жира глазками она шарила по комнате, как бы примериваясь, что схватить. — Я тут все съем, и ты подохнешь с голоду! — выкрикнула она самую страшную угрозу, какую могла себе представить. Муж с минуту уныло смотрел на нее. "Что мать, что дочь, — думал он. Пиявки жадные — удержу нет…" Он повернулся и пошел к выходу. — Посмей только пойти наверх! Посмей только завести с ним ссору! Ковалевский уже подымался вверх по лестнице. С минуту он, отдуваясь, стоял у дверей в комнату дочери, мужество уже оставило его, и все-таки он постучал. — Кто это? — после некоторой паузы с досадой откликнулась Зофи. — Я, отец, — ответил он негромко. За дверью пошептались, но потом ключ в замке повернулся. В дверях стояла Зофи. Она злобно посмотрела на отца и крикнула: — Чего тебе? Ты же знаешь, Гансу надо выспаться. Галдите так, что глаз не сомкнешь, так нет, ты еще и сюда приперся. Ну, что случилось? — Подойдите поближе, тестюшка, — раздался в глубине комнаты издевательски-любезный голос. — Очень рад! Зофи, не трещи, не болтай, это лестное посещение. Господин тесть пожаловали! Садитесь, прошу вас. Дай ему стул, Зофи, пусть сядет. Извините, тестюшка, что мы еще в постели. Знал бы я о высоком посещении, я б надел свой фрак… — Он, хихикая, смотрел на оробевшего старика. — То есть, точнее говоря, это не мой фрак. Но он на мне прекрасно сидит, это фрак господина ротмистра. Господин фон Праквиц был так любезен, что пришел мне на помощь, у меня было жидковато насчет гардероба! Ковалевского так много в жизни ругали и высмеивали, что он притерпелся и сохранял в таких случаях безразличный вид, хотя, быть может, и страдал в душе. Он стоял возле стула, уставившись в землю, и не смотрел на постель, где лежал Ганс Либшнер. — Ты, Зофи… — тихо начал он. — Ну чего тебе, отец? Да говори же! Снова начнешь ворчать из-за того, что кто-то чего-то недосчитался! Может быть, староста Гаазе так громко кричит из-за своей курицы, что ты уже и спать не можешь! Как бы ему не нарваться на что-нибудь похуже. — У меня есть замечательные приводные ремни! — захихикал Либшнер. Отличные приводные ремни для подметок. Большой спрос, хорошая цена! Что с вами, отец? Я охотно возьму вас в компаньоны, десять процентов с выручки, ничего не пожалею для родственничков, не правда ли, Зофихен? Старик безмолвно выслушал все эти насмешки. Когда же Либшнер замолчал, он еще раз начал: — Зофи, господин Пагель снова спрашивал, почему ты не работаешь… — Дождется он… — Ну и пусть себе спрашивает! За всякий спрос бьют в нос! Уж я ему отвечу, пусть только сунется! — Он говорит, если ты завтра не выйдешь копать картошку, он вечером переведет сюда в мезонин Минну-монашку! — Ох, дождется он… — Да, Ганс, съезди его по наглой роже, чтобы он целый месяц не мог пасти открыть! Много о себе воображает, болван. — Правильно, Зофи! Но уж я-то не стану об него руки марать. Покорно благодарю. Это не по моей части, не моя это специальность. А для Беймера это подойдет! Беймер с удовольствием прихлопнет этого молодчика, ему уж ничего не понадобится на этом свете, он до конца жизни… Молча слушал старик, теперь он поднял голову. — Если с господином Пагелем что случится, я на вас донесу, — тихо сказал Ковалевский. — Какое тебе дело до Пагеля, отец? — накинулась на него Зофи. — С ума ты сошел… — Я помалкивал, — продолжал Ковалевский, — потому что ты моя единственная дочь, и потому что вы мне много раз обещали, что скоро уедете. Я извелся от мысли, что ты вот с таким… — Не стесняйтесь, старичок! — донеслось с кровати. — Что за церемонии между родственниками? Каторжником, не правда ли? — Да, каторжником! — настойчиво повторил старик. — Но не думаю, чтобы на каторге все были такие подлецы! Это воровство! Конца ему нет!.. Разве человек ворует нарочно, чтобы кому-то навредить? Ведь вам от этого никакой пользы, деньги, которые вы выручаете за краденое во Франкфурте и Остаде, ничего ведь не стоят… — Потерпите, старичок, теперь уж недолго ждать. Как только я достану денег на дорогу и оборотный капитал, мы смываемся. Думаете, мне так нравится ваша хибара? Или я не могу расстаться с вашей богопротивной рожей? Он стал насвистывать сквозь зубы "Ты ума лишился, мальчик!". — Да! — с жаром воскликнул старик. — Уезжайте! Уезжайте в Берлин! — Тестюшка! Вы только что сами мне разъяснили, что у нас нет денег! Или вы собираетесь выплатить мне наличными приданое вашей уважаемой дочери? Не-ет, дорогой мой, без денег в Берлин — и сейчас же засыпаться? Спасибо! Мы так долго ждали, что подождем еще несколько дней, а то и неделю — как придется… — Но что же будет, если он и в самом деле посадит сюда Минну? вскипела Зофи. — Это ты нам наплел, ты просто хочешь нас выжить, отец! Либшнер свистнул, он обменялся взглядом с Зофи. Она замолчала. Ковалевский заметил этот взгляд. — Так же верно, как то, что я здесь стою, — крикнул он дрожа, — как я надеюсь, что бог простит мне мою слабость, — если с господином Пагелем что-нибудь случится, я сам приведу сюда жандармов. С минуту все трое молчали. В словах старика была такая сила, что те двое поняли: он это сделает. — А еще прикидываешься хорошим отцом, — с презрением сказала наконец Зофи. — Тут уже ничего не поделаешь, Зофихен! — вежливо сказал Либшнер. Старик души не чает в этом мальчике. Такие вещи бывают. Слушай, Зофи, слушайте и вы, старичок! Отправляйся на квартиру к молодому человеку. Время обеденное, в эти часы он бывает один. Будь с ним мила, Зофихен, ты знаешь, я не ревнив. Уж он поддастся… Ты ведь справишься, а, Зофи? — Этот дурак! — сказала она презрительно. — Если я захочу, он на коленях будет ползать. Но ведь там будет Бакс, ведь у него же Бакс! — Эта толстая курятница? Если ты не сумеешь спровадить эту колоду, я тебе объявлю расчет, Зофи! — Уезжайте, уезжайте лучше, прошу вас, прежде чем все выйдет наружу, просил Ковалевский. — Пастору, видно, приходится трижды читать вам воскресную проповедь, прежде чем вы раскусите в чем дело, а? Деньги, говорю я! Иначе вы от нас не избавитесь! Итак, тестюшка, будьте спокойны, мы примем меры, квартира останется за нами, она еще нам не надоела. А вашему пай-мальчику ничего не будет, поняли? — Уезжайте, — упрямо повторил старик. — Покажи ему, где дверь, Зофи! Пусть сначала сам катится. Если бы не лень, я бы вас спустил с лестницы. До свидания, тестюшка! Рад был вас видеть. Привет вашему другу, господину Пагелю! — Ах, Зофи! — с отчаянием шептал старик на лестнице. — Ты была таким милым ребенком… Аманда оказалась права. Им действительно хорошо жилось вдвоем. И не просто хорошо, а превосходно. Пагель, к своему удивлению, открыл, что эта женщина Аманда Бакс, о которой он думал, что она через неделю начнет его раздражать, напротив, была ему приятна, помогала справляться со многими трудностями. Он уже и раньше знал, что она опрятна, прилежна, проворна, исполнительна. Но его глубоко удивило, что девушка, моловшая языком, точно старая сводня, прекрасно умеет молчать, умеет прислушиваться к словам других, учиться, усваивать новые взгляды. Эта незаконнорожденная Аманда, которая намыкалась в нищете, которая за год жизни вытерпела ругани и побоев больше, чем иные за всю свою жизнь, с озлоблением относилась к жизни и к людям, а в особенности к мужчинам, Аманда, — этот цветок нищеты, цветок подвалов, была трогательно чутка ко всякому хорошему слову, ко всякому намеку. — Боже мой! — воскликнул ошеломленный Пагель на третий день, увидев, что письменный стол накрыт белой скатертью, уставлен приличной фарфоровой посудой и приборами, которые она, по-видимому, принесла из замка. Он был тронут тем, что она сама угадала, как опротивели ему оббитые фаянсовые тарелки и потемневшие жестяные ложки. — Ну и что же? — сказала она вызывающе. — Что тут особенного? Каждый живет как привык! Я всегда говорю, плевать мне на упаковку, для меня важно что внутри, — но если вас тешит другое, пожалуйста! Эти два молодых существа жили точно на острове, без общества себе равных, без друзей, без единого дружеского слова. Они были предоставлены друг другу. Если Пагелю после беготни и сутолоки рабочего дня, когда его рвали на куски, хотелось пожить немного своей жизнью, он отправлялся «домой», то есть в контору. А если Аманда, эта ошельмованная подруга предателя Мейера, последняя из рабынь ненавистного тайного советника, хотела услышать от кого-нибудь доброе слово, — она искала его у Пагеля. Так один становился спасителем другого. Без толстощекой птичницы Пагель в те трудные дни, может быть, спасовал бы, может быть, бежал бы от своей задачи, подобно тайному советнику Тешову, или Штудману, или даже ротмистру. И если он высоко держал знамя, то в этом была немалая заслуга Аманды Бакс. И кто знает, может быть, Аманде Бакс нелегко далась бы ее история с Мейером, если бы у нее перед глазами не было Вольфганга Пагеля. Есть, значит, и другие мужчины, которые не бегают за первой попавшейся юбкой и не пялят глаза на каждое смазливое личико. Глупо злиться на весь мир только потому, что Мейер оказался негодяем. Надо злиться на самое себя, на свой выбор. Когда человеку кто приглянется, он сначала еще может совладать с собственным сердцем, потом уже обычно бывает слишком поздно. Потом она по-настоящему полюбила своего Гензекена. И так как все доброе, что было теперь в жизни каждого из них, исходило от другого, то само собой получалось, что они были добры друг к другу. Как-то Вольфганг, помывшись и переодевшись, вернулся в контору и увидел, что суп подан, но еще не налит в тарелки. — Ну? — спросил он, улыбаясь. — Еще не начинаем? — Вам письма, господин Пагель, — сказала она и протянула ему два запечатанных конверта. Он поспешно схватил их, и Аманда, не говоря ни слова, ушла в спальню, чтобы развесить мокрую одежду и привести в порядок умывальник. Вот это и значило быть добрыми друг к другу. Пагель не задумывался над этим, но он ощущал доброту Аманды. Он прислонился к печке, обдававшей его приятным теплом, письмо Штудмана сунул непрочитанным в карман и нетерпеливо вскрыл письмо матери. Но раньше чем приступить к чтению, закурил сигарету. Он знал, что ему дадут спокойно прочесть письмо, что никто не потревожит его замечанием: "Суп остынет!" Почтальона встречала Аманда. Она раскладывала почту на столе кучками. Управление имением, управление лесом, господам на виллу, управляющему (в лице того же господина Пагеля) — и, наконец, иногда что-нибудь и для Пагеля лично. Но этих личных писем она не клала на стол. Она прятала их куда-нибудь и ждала, пока он переоденется в чистую, сухую одежду и почувствует себя освеженным; тогда она говорила: "Вам письмо, господин Пагель", — и исчезала. А ведь они вовсе не уговаривались. Аманда сама это придумала. Удивительно, сколько такта было у этой грубой женщины. И Пагель вовсе не пускался перед Амандой в откровенности! Он никогда не рассказывал ей о своем доме и тем более о своей любимой, это было не в его духе. И опять-таки удивительно, что Аманда и без слов угадала, что творится в душе у Пагеля. У нее не было для этого ни малейших оснований. Пагель не вел частой и пространной переписки с какой-нибудь молодой дамой. Да и вообще не было переписки с молодой дамой, а всего только с фрау Пагель, которая, судя по почерку и по обратному адресу, могла быть только его матерью. Но Аманда готова была присягнуть, что господин Пагель, выражаясь ее словами, был "в крепких руках". И что, как ни крепко держали его эти руки, что-то было тут не совсем ладно (именно потому, что письма от «нее» отсутствовали). Девушка убрала умывальник, оглядела комнату: все опять в порядке. Если ему захочется, он может после обеда вздремнуть. Надо думать, он позволит себе эту роскошь, уж очень он нуждается в отдыхе. Она прислушивается к тому, что происходит в другой комнате. Но там по-прежнему тихо. Она не совсем довольна этой тишиной: когда Пагель радуется, он насвистывает какой-нибудь мотив. Все еще тихо… Аманда садится на стул. Ее чувство к Пагелю не омрачено ни влюбленностью, ни завистью. Напротив, все, что она видит, узнает, лишь радует ее, еще сильнее укрепляет в ней то, чем она особенно сильна: волю к жизни. "Поди ж ты, — думает она. — Уж кажется, на что порядочный и честный малый, а ведь у них тоже не все гладко. Зачем же мне-то робеть и отчаиваться, когда я всего два-три года, как выкарабкалась из помойки?" Так примерно текут мысли Аманды. Но тут они прерываются, так как рядом, в конторе, раздается пронзительный, громкий свист — не мелодичное насвистывание хорошо настроенного человека, а буйный, воинственный клич, нечто такое, что даже чуждая всему военному Аманда воспринимает как сигнал к нападению. В атаку, марш, марш! Вперед на врага! И затем: победа, триумф, триумф и слава! В эту же минуту, не успела Аманда вскочить со стула, — широко распахивается дверь. Пагель заглядывает в спальню и кричит: — Аманда, дружище, девушка, куда вы запропастились? Есть хочу, живот подвело, — скорей, скорей! С тем возмущением, с каким люди из народа относятся ко всякому восторженному проявлению чувств, Аманда смотрит в покрасневшее, совершенно изменившееся лицо Пагеля. — Вы что, очумели, — говорит она с неприступным видом и идет мимо него к столу, чтобы разлить по тарелкам суп. С любопытством заглядывает Пагель в тарелки. С любопытством спрашивает: — Что у нас сегодня, Аманда? Но, по-видимому, ответ на этот вопрос его не слишком интересует. — Рассольник из гусиных потрохов, — заявляет Аманда. — Ах, Аманда! Как раз сегодня гусиные потроха. Сегодня надо бы… Нет у меня сегодня терпенья обгладывать гусиные крылышки! — Если вы не позаботитесь, — с опасным спокойствием отвечает Бакс, чтобы деревенские сорванцы не калечили камнями моих гусей, вам придется каждый день есть гусиные потроха, господин Пагель. — Ах, Аманда, — жалобно просит Пагель, — вы могли бы хоть сегодня оставить меня в покое с вашей воркотней? За очень долгое время я сегодня впервые почти счастлив. — Если моих гусей будут увечить из-за того, что вы счастливы, господин Пагель, — говорит Аманда, — то лучше уж будьте несчастны и заботьтесь о хозяйстве. На то вы здесь и поставлены, а не для счастья. Пагель поднимает голову и смотрит веселыми искрящимися глазами на сердитое лицо Аманды. — Бросьте притворяться! Вы же нисколько не сердитесь, это видно уже из того, что вы не заставляете меня глодать кости, а положили мне на тарелку сердце и пупок. Как раз то, что я люблю. А что касается ваших слов, то я вам долго досаждать не буду, Аманда. Я, видите ли, получил известие, что скоро стану отцом… — Так, — отвечает Аманда, ничуть не смягчившись. — А я и не знала, что вы, господин Пагель, женаты. Этот чисто женский ответ так ошарашил молодого Пагеля, что он решительно бросил ложку, отодвинул стул и вперил глаза в Аманду. — Женат?.. я женат? — спросил он с удивлением. — Откуда у вас эта безумная мысль, Аманда? — Вы скоро станете отцом, господин Пагель, — зло ответила Аманда, отцы большей частью бывают женаты или по крайней мере должны быть женаты. — Глупости, Аманда, — весело сказал Вольфганг и снова принялся за суп. — Вы просто хотели что-нибудь выведать, но теперь я берусь за еду. С минуту было тихо, оба ели. Аманда строптиво сказала: — Сдается мне, что молодая дама не так уже громко свистела и не валяла дурака, когда заметила, что станет матерью. — Вы угадали, Аманда, — ответил Пагель. — Молодой даме было, вероятно, не очень весело, хотя, надо думать, она все-таки капельку радовалась. — Тогда, — сказала Аманда решительно, — я бы сию же минуту уехала туда и женилась на ней. — Это и я бы с удовольствием сделал, Аманда, — ответил Пагель, — но, к сожалению, она строго-настрого запретила мне показываться ей на глаза. — Она запретила… на глаза? — почти крикнула Аманда. — И она ждет от вас ребенка? — Да! — серьезно кивнул Пагель. — Вы совершенно правильно меня поняли. — Тогда… — Она покраснела как пион. — Тогда… — Она не смела выговорить. — Тогда я бы… — Она замялась. — Вы бы?.. — очень серьезно спросил Пагель. Аманда испытующе посмотрела на него. Она злилась на себя за то, что из любопытства ввязалась в эти расспросы и узнала то, чего вовсе не хотела знать; она злилась и на него, зачем он говорит об этих вещах так же глупо и легкомысленно, как все мужчины, а ведь она его считала лучше других. Итак, она посмотрела на него испытующе и сердито. Но тут она увидела его глаза, его светлые, светлые глаза, в которых мерцали огоньки, а в уголках залегли к щекам бесчисленные морщинки, и как только она увидела эти морщинки, ей стало ясно, что он, несмотря на серьезное выражение лица, полон радости, что он только дурачит ее в отместку за глупое любопытство и что он точно такой, каким она себе его представляла. Счастье, которое целиком наполняет человека, переплескивается и на других. Счастье заразительно… И ей тоже передалась капелька счастья, она быстро глотнула воздух. Но затем сказала совершенно в стиле Аманды Бакс: — Прилегли бы вы на полчасика, довольно уже вам в гусиных потрохах ковыряться. Там у вас тепло, и я положила на диван шерстяное одеяло. Пагель, озадаченный, с минуту смотрел на Аманду, но потом послушно ответил: — Хорошо, сегодня, в виде исключения, я так и сделаю. Но через полчаса прошу разбудить. В дверях он еще раз обернулся и сказал: — Примерно к рождеству это будет — то есть свадьба, Аманда. Сын явится на три недели раньше. А затем он решительно захлопнул дверь в знак того, что ответ его уже не интересует, что эта тема вообще исчерпана. И так как Аманда теперь знала все, что ей надо было знать, она тоже не чувствовала потребности продолжать разговор. Она тихонько убрала со стола, унесла посуду и уселась возле печки, чтобы и в самом деле дать ему полчаса покою. Но ведь спать-то он не будет, он будет перечитывать письмо! Пагель действительно хотел перечесть письмо, но едва он лег, как его обволокла усталость, точно большая, приятно теплая, приятно темная волна. Слова письма, что он в начале декабря будет отцом и что Петер сама, наконец, напишет ему, он взял с собой в сон. Какая-то веселая легкость исходила от этих слов, и он заснул улыбаясь. Во сне ему приснился ребенок, он и видел этого ребенка и сам отчасти был им. С легким удивлением увидел он себя на зеленой лужайке в белом матросском костюмчике с синим воротником и вышитым якорем, а над ним молодое сливовое деревцо мирабель простерло свои ветки, густо усаженные мелкими, желтыми, как масло, плодами. Он тянулся к этим ветвям, он видел свои голые колени между носками и штанишками и видел шрам на одном колене. "Это уже, кажется, однажды приснилось мне, когда я был ребенком", — сказал он себе во сне и все же протянул руки к ветвям. Он стал на цыпочки, но не дотянулся до ветвей. Тут его позвал чей-то голос — должно быть, голос мамы с веранды, или нет, голос шел из густой кроны дерева, это был голос Петера: Деревцо, сильнее веточки качай, Ливнем слив всего меня обдай. И тут сливовое деревцо встряхнулось и просыпало на него золотой дождь маленьких слив, они падали все гуще, все золотистее. Зеленый дерн весь пожелтел, как будто в нем зацвели тысячи цветков, и ребенок — а он и был этим ребенком — с ликующим криком склонился над ними… Ребенок, улыбаясь, смотрел на ребенка, но постепенно Пагелю стало ясно во сне, что он мужчина и что никакая Петра не осыпает его плодами. Прекрасный сон рассеялся в мягком просторном мраке, в который хорошо было погрузиться. И спящий охотно погрузился в этот мрак, он погрузился в него с мыслью: лишь бы никто не помешал мне!.. — Нет, я не стану его тревожить, — заявила Аманда в конторе. — Придется вам прийти еще раз, попозже. Она воинственно посмотрела на Зофи Ковалевскую. Но Зофи держалась отнюдь не воинственно. — Нельзя ли подождать его здесь? — вежливо попросила она. — Когда он проснется, он сразу же пойдет в поле, некогда ему тут с вами разговаривать, — сурово сказала Аманда. — Да он же сам вызвал меня через отца, — заявила Зофи, несколько уклоняясь от истины. — Господин Пагель, видите ли, требует, чтобы я копала картофель! — Она с горечью рассмеялась. — Копать картофель… — повторила Аманда. Обе все еще стояли, одна у печки, другая у окна. — Господин Пагель прав. Копать картофель это все-таки лучше, чем… Она многозначительно замолчала. — Чем что, фройляйн? Чем подпирать печку, чтобы она не упала? Тогда вы правы… — Есть такие, что считают себя хитрее всех, — заявила Бакс уклончиво. Но от большой хитрости глупеешь, говаривала фройляйн Кукгоф. Так оно и есть. — Что же вы — хитрая или глупая? — любезно спросила Ковалевская. Она села на стул у письменного стола. — Это место не для вас, фройляйн! — гневно крикнула Аманда и ухватилась за спинку стула. — Вас поджидает другое местечко… Зофи насторожилась. Но так легко она не сдастся, теперь она уж ни за что не уйдет. — Если мне надо уйти, то уж это мне скажет господин Пагель, — сказала она холодно. — Ведь вы тут только постели стелете, фройляйн. — Но я не лезу в эти постели, я — нет! — крикнула Аманда и так рванула стул, что спинка затрещала. — Остановка не за вами, фройляйн, у господина Пагеля, должно быть, лучший вкус, чем у прежнего управляющего. — И это говорите мне вы, фройляйн? — крикнула Аманда, вся побелев, и отступила на несколько шагов. Схватка становилась жаркой, стрелы были расстреляны, и некоторые попали в цель. Оставалось перейти врукопашную. Удивительно, что гул сражения не разбудил Пагеля. — А почему бы мне и не говорить вам этого? — спросила Зофи упрямо, но уже сбавив тон. Выражение лица ее врага не нравилось ей. — Ведь вы сами объявили это перед всем народом на вечерней молитве! — Фройляйн! — произнесла Аманда угрожающе. — Если другие не знают, что дважды два — четыре, то я знаю. А если счет не сходится, то можно ведь стать ночью под окном и кое-что услышать. Теперь побелела Зофи. С минуту она стояла точно громом пораженная. Но затем овладела собой. — Порядочному человеку, — сказала она совершенно другим тоном, незачем слышать все что он слышит. — И этакая болтает о постелях и вкусах! — гневно крикнула Аманда. — Вот сейчас же пойду и все ему выложу! — Она задумалась. — Сдается мне, что так и надо сделать. — Она с сомнением посмотрела на дверь в комнату Пагеля. — А зачем ему знать? — осторожно спросила Зофи. — Ведь ему от этого никакого вреда! Аманда нерешительно, колеблясь, смотрела на Зофи. — Ведь и у вас мог быть друг, — прошептала Зофи, — так же, как… Мне понятно, когда женщина стоит за своего друга! — Он уже больше не друг мне, — уклончиво ответила Аманда. — Не желаю быть подругой негодяя. — Человека понять надо, — сказала Зофи. — Обыкновенно судят по внешности. Ведь может случиться и так, что кому-то не повезло в жизни. — Я знаю понаслышке, что в каторжных тюрьмах — дрянь народ. Туда попадают только отпетые. — Бывает, что человек хочет исправиться. И судебные ошибки тоже не редкость. — Что же он — попал в тюрьму из-за судебной ошибки, фройляйн? Зофи подумала. — Нет, — шепнула она нерешительно. — Это хорошо, что вы сказали правду, — кивнула ей Аманда. — А то я решила бы, что вы хотите меня околпачить. — Но приговор был слишком суров. Он просто легкомысленный, но не плохой человек. Аманда размышляла. Она не могла обдумать слова Зофи так, как ей хотелось бы, перед ней все время стоял образ Гензекена. Ведь и она от него не отступилась, когда узнала, что это не только легкомысленный, но и плохой человек. Наконец она вспомнила, что хотела спросить. — Почему он все еще сидит у вас на чердаке? — спросила она. — Если он действительно хочет перемениться, пусть работает. Или он лодырь? — Не говорите этого! — поспешно воскликнула Зофи. — Он живет на чердаке… — Она замялась. — Мы никак не соберем денег на дорогу, и потом ведь в него, когда он бежал, всадили пулю… — Пулю? Ведь надзиратели ни в кого не попали! — Так думают! Но ему прострелили ногу, вот здесь, бедро. Вот он и лежит, уже сколько недель, без врача и настоящей перевязки. Я хожу за ним, а теперь придется рыть картофель. Аманда с сомнением посмотрела в лицо Зофи. — Что-то сильно поворовывают в нашей местности, — сказала она. — Уж я на вашего грешила. — Да ведь он же лежит, фройляйн Бакс, и, может быть, останется хромым на всю жизнь! — Зофи размышляла. — Отец говорит, что это опять безобразничает Беймер. — Я думала, Беймер только по части дичи? — спросила Аманда. — Что вы! — отозвалась Зофи. — Беймер на все руки! Теперь, когда еще ищут, а родственники в Альтлоэ не пускают его к себе, теперь он идет на все — мне, говорит, сам черт не брат… — Откуда вам все это известно, фройляйн? — тихо спросила Аманда. — Вы слишком много знаете о Беймере. И даже говорили с ним! — Да… — прошептала Зофи. Но она сейчас же опять нашлась. — Да! зашептала она возбужденно. — Я соврала, нога у него не прострелена, и он ходит промышлять, старается раздобыть денег на поездку! Что же нам делать, раз его ищут? Вы тоже своего защищали, вы не стыдились его. За друга надо стоять именно тогда, когда ему плохо! И я не верю, что вы нас выдадите вы же дали ему пощечину за то, что он доносчик! — Да, я дала моему другу пощечину за то, что он доносчик, — тихо ответила Аманда. — Ваш друг… Но Зофи перебила ее. — А сами хотите быть доносчицей? — крикнула она. Обе девушки посмотрели друг на друга. — Вы же должны понять, — поспешно шепнула Зофи, — что чувствует женщина, если она кого любит, ей наплевать, пусть другие говорят, что он плохой. Для других он, может, и плохой, а для меня хороший — и чтобы я его покинула? Нет, этого вы не скажете и доносить тоже не станете! Аманда Бакс стояла молча. — Я позабочусь, чтобы он здесь, в Нейлоэ, ничего больше не трогал и чтобы нам поскорее уехать, как только добудем немного денег, — но ведь вы не донесете на нас, фройляйн? — На кого это Аманда не донесет? — спросил Вольфганг Пагель, становясь между девушками, красной взволнованной Амандой и Зофи Ковалевской, которая ради этого визита навела на себя красоту по-городскому, с помощью пудры и губной помады, поэтому ее волнение было не так заметно, хотя и она, конечно, в душе волновалась. Зофи промолчала, а Аманда бросила на ходу: — Я вам сейчас же сварю кофе, господин Пагель. И она ушла из конторы еще прежде, чем он успел ответить. — Что с ней? — спросил озадаченный Пагель. — Поссорились вы, что ли? — И не думали! — поспешно возразила Зофи. — Я просто просила ее замолвить за меня словечко перед вами, господин управляющий, но чтобы вы не знали, что это по моей просьбе. — Она пожала плечами, взглянула на дверь и торопливо добавила: — Господин управляющий, отец говорит, что вы посылаете меня копать картошку. Но, должно быть, он неправильно вас понял. Взгляните на эти руки, разве такими руками картошку копать? И она протянула к нему руки, эти руки были чудесно наманикюрены, а ногти отполированы до блеска. Но ни маникюр, ни лак не могли скрыть, что это все же грубые руки деревенской девушки. Пагель с большим интересом взглянул на руки, протянутые к нему почти умоляющим жестом, он даже благожелательно хлопнул по ним и сказал: — Очень красивы! — Но затем прибавил: — Ну, Зофи, садитесь-ка вот сюда и давайте поговорим разумно. Зофи Ковалевская послушно села против него, но ее внезапно потемневшее лицо говорило, что она не намерена соглашаться с разумными речами. — Видите ли, Зофи, — дружелюбно сказал Пагель, — когда вы несколько лет назад отправились из Нейлоэ в город, эти хорошенькие ручки выглядели несколько иначе, не правда ли? И ведь стали же такими красивыми! Ну, а теперь они опять на время огрубеют, зато вы поможете отцу заработать немного денег. Что вы на это скажете? А когда поедете в Берлин, они опять станут блистать белизной. Зофи Ковалевская спрятала руки, как бы считая эту тему разговора исчерпанной. Она сказала чуть не плача: — Но, господин управляющий, ведь надо же мне ухаживать за матерью! У нее водянка, она не может ни ходить, ни стоять. — Что ж, Зофи, если так, — серьезно ответил Пагель, — я завтра же пришлю к вашей матери доктора. Доктор нам скажет, нуждается ли ваша мать в постоянном уходе. Он внимательно посмотрел на красивое лицо, теперь искаженное досадой, и сказал живее: — Ах, Зофи, что вы мне очки втираете? То вы говорите о руках, то о больной матери, а отец ваш сказал мне последний раз, что вы хотите опять пойти служить. И все это неправда! Я уже не говорю о контракте, по которому одинокие взрослые дети обязаны работать, но прилично ли вам праздно слоняться, когда все выбиваются из последних сил? Прилично ли, чтобы здоровая молодая девушка сидела на шее у старого измотавшегося отца? — Я не сижу у него на шее! — крикнула она поспешно и прибавила медленнее: — Я привезла деньги из Берлина. — Вранье, Зофи! — сказал Пагель. — Опять надувательство. Ведь мы приехали в Нейлоэ в один и тот же день, вы уже забыли? Тогда доллар был столько-то тысяч марок, а теперь столько-то миллиардов марок — что там осталось от ваших денег! Зофи сделала движение, чтобы заговорить. — Ну да, теперь вы скажете, что продаете свои драгоценности или что вы в качестве экономки, или чем вы там были в Берлине, получали жалованье валютой — все вранье! Нет, Зофи, — сказал он твердо, — это дело решенное: либо вы завтра выходите на работу, либо я поселю Минну-монашку со всем ее выводком в доме вашего отца! Лицо Зофи изменилось. На нем отразилось нетерпение, досада, гнев. Пагель внимательно смотрел в это лицо и находил его красивым. Но было в нем что-то сомнительное, казалось, что красота тонким слоем лежит сверху и каждую минуту сквозь нее может проглянуть нечто совсем другое — недоброе и некрасивое. Но на этот раз Зофи сдержалась, она даже улыбнулась ему и умоляюще сказала: — Ах, господин управляющий, оставьте же меня в покое. Сколько уж я вам картофелю накопаю? Сделайте мне одолжение! И, глядя на него сбоку, она так улыбнулась, что он смутился. — Сколько вы наработаете, Зофи, это уже другой вопрос, — сказал он деревянно и показался самому себе господином фон Штудманом. — Важен пример… — Но я слишком слаба для такой работы, — жаловалась она. — Ведь потому-то я и пошла в город, что не гожусь для деревенской работы. Вот взгляните, господин Пагель, ведь у меня совсем нет мускулов, такие мягкие руки… Зофи встала, она стояла вплотную перед ним, касаясь его. Она была ниже Пагеля ростом. От нее исходил аромат — она согнула руку в локте, показывая, что бицепс не вздувается, и при этом смотрела ему в глаза смиренно, лукаво, умоляюще. — Мускулы нужны тем, кто носит мешки с картошкой, — резко сказал Пагель. — Вам нужно только копать, Зофи, а это могут делать даже дети! — А мои колени? — жалобно возразила она. — Да я в первый же день сотру себе колени! Смотрите, господин управляющий, какие они мягкие! На ней была очень короткая юбка, но она еще подняла ее. Она спустила чулок, мелькнула белая нога… Тут открылась дверь. — Опустите юбку! — резко приказал он. Ее лицо изменилось. Да, тут-то из-под красивого лица проглянуло другое — и оно было отвратительно! — Не смейте меня трогать! Так вот вы чего хотите! Нет, нет! — громко закричала она и уже очутилась по ту сторону двери, промчавшись мимо Аманды Бакс. С неподвижным лицом подала Аманда Бакс кофейник. — Вот кофе, господин Пагель! — Ну и дрянь! — выкрикнул Пагель, все еще часто дыша. — Аманда! Меня тут соблазнить хотели! — Аманда молча смотрела на него. — Или, — задумчиво продолжал он, — ей надо было подстроить так, чтобы вам показалось, будто я ее соблазняю. Вот какой был план! — Он стоял, все еще с удивленной, полной сомнения улыбкой. — И все это для того, чтобы не копать картошку! Я вот чего не понимаю! — Я бы оставила ее в покое, господин Пагель, — коротко сказала Аманда. — Да, да, Аманда, я уже слышал, что вы хотите замолвить словечко за Зофи Ковалевскую. Но почему же? Значит, надо потакать лени? — Не собираюсь я замолвить за нее словечко, господин Пагель. Мне до нее дела нет. И лучше, если бы и вам до нее дела не было, господин Пагель. Она снова метнула в него короткий быстрый взгляд. Затем сказала: — Кофе остынет, — и вышла из конторы. Пагель посмотрел ей вслед. Многое казалось ему загадочным, но он был слишком занят, чтобы разгадывать такие загадки. Уж лучше сесть за кофе и прочитать наконец письмо Штудмана. Четверть часа спустя Вольфганг Пагель ехал на велосипеде по лесу. Надо было торопиться. Около пяти уже темнеет, а как только спускаются сумерки лесничего Книбуша ни за что не удержишь в лесу. Он не дает никаких объяснений, но едва лишь начинает смеркаться, лесничий Книбуш покидает рабочих и идет домой, бежит прочь из лесу. — Чудаком он стал, — говорят одни. — Он до смерти боится темного леса, — утверждают другие. Книбуш и ухом не ведет — пусть люди говорят что им вздумается. Сам он почти ничего не говорит и не прислушивается к чужим разговорам. Он ничего не хочет узнать у других, и сам ничего не рассказывает. Эта удивительная для такого старика перемена, полное излечение от слабости, которой он страдал всю жизнь, началась первого октября, когда лесничий Книбуш тихо, но воинственно отправился с толпой крестьянских парней из Нейлоэ в крепость Остаде, чтобы принять участие в большом путче и свергнуть красное правительство. Заметив, что болтун лесничий превратился в молчальника, Пагель решил, что Книбуш замкнулся в себе и замолчал с досады на позорно провалившийся путч. Лесничий, правда, ничего не рассказывал о всей этой военной авантюре, но его молчание лишь подкрепляло догадку Пагеля. Помимо устных рассказов все знали из газет о том, как некоторые отряды нераспущенных боевых организаций вместе с вооруженными крестьянами двинулись на казармы рейхсвера, призывая солдат примкнуть к борьбе против правительства. Рейхсвер ответил холодным «нет». По всей вероятности, путчисты приняли это «нет» за своего рода маневр, за намерение "соблюсти приличия" и после коротких колебаний, но все еще нерешительно, предприняли нечто вроде атаки — тоже приличия ради. Раздалось с десяток выстрелов, а может быть и два десятка, вся масса путчистов беспорядочно отхлынула назад и затем разбежалась — так, замешательством, бегством, десятком арестов и, к сожалению, двумя-тремя смертями кончилось дело, которому многие уважаемые люди, а также и авантюристы, долгие месяцы самоотверженно отдавали силы, мысли, мужество. Но то было знамение времени: в ту пору все разваливалось, все разлагалось уже в зародыше, самые добрые побуждения оставались бессильными, самоотвержение казалось смешным: каждый за себя, и все против одного. (Та куртка, которую некий лейтенант одолжил у некоего трактирщика и которую он в припадке мнимой добросовестности тотчас же снова вернул по принадлежности, чтобы не загрязнить, та куртка первого октября была испачкана землей и кровью… Напрасно отец старался сделать из маленького кабачка приличный трактир. Но если бы лейтенант не возвратил новой куртки, разве сын трактирщика не участвовал бы в путче?) Так — или в таком роде — протекал этот путч, которому много людей отдали свое сердце — и все кончилось. Понятно, что человек мог замолчать и замкнуться в себе. Но когда Пагель стал чаще встречаться с лесничим Книбушем, когда он присмотрелся к его мертвому боязливому взгляду, к редеющей что ни день бороде, к вечно дрожащим рукам, — когда он получше разобрался в путче и человеке, он решил: "Все это не так, тут что-то другое". Целых полчаса ехал он по лесу, все время раздумывая о лесничем Книбуше. Некое тихое упорство мысли всегда было свойственно Вольфгангу Пагелю, и если быстро мчавшиеся события последнего времени несколько заглушили эту особенность, требуя от него почти необдуманных действий, то реакция была тем сильнее, что ему снова приходилось проделывать на велосипеде большие расстояния от поля к лесу в полном одиночестве. Пагель не чувствовал себя хорошо, когда он лишь действовал вместе со всем миром, он хотел понять этот мир, для него недостаточно было видеть, что лесничий Книбуш молчалив и запуган, он хотел знать, откуда эта перемена. Перебирая события последнего времени, он, конечно, вспоминал осенний день, когда на лесной тропе к нему подошел, спотыкаясь, пьяный коротышка, а в машине этого пьяного человечка лежал еще более пьяный лесничий Книбуш. Негодяй Мейер был главным виновником того, что провалился склад оружия, а следовательно, был виновен и в смерти лейтенанта, — это Пагель знал уже давно, со времени пощечины, данной Амандой Бакс. Но как ни странно, а о лесничем Книбуше он тогда еще не думал. Но теперь, возвращаясь к нему в своих мыслях, он, конечно, понял, что весть о складе принес Мейеру, вольно или невольно, Книбуш. И еще кое-что вспоминается молодому Пагелю. Он видит перевернутый вверх дном зал в замке, где происходила оргия каторжников, он видит кухарку, накрывшую голову юбкой и воющую под ней, а рядом стоит толстяк сыщик, распорядившийся послать за лесничим. Но лесничего нет. "Да, — рассуждает Пагель, — зачем сыщику посылать за лесничим, раз он заранее знает, кого и где найдут в лесу! Только затем, что он хочет видеть лесничего. Затем, что он хочет его допросить. Затем, что у него есть подозрение на лесничего! А почему лесничего среди ночи нет дома? Почему этот тихий робкий человек участвует в путче? Потому, что страх перед путчем не так силен, как страх перед допросом насчет склада оружия; потому, что он хочет отсутствовать!" И Пагель видит себя снова в лесу. Другие ушли вперед, толстяк полицейский еще говорит с ним, а затем отправляется, промокший и усталый как собака, дальше, в Остаде. Тут-то лесничий Книбуш и повстречался с сыщиком, от которого хотел бежать, а каким безжалостным умел быть этот сыщик, Вольфгангу Пагелю известно! Плохая это была минута для лесничего Книбуша, она-то и сделала его бессловесным. Быть может, он был на волосок от гибели, но все же спасся! И вернулся домой. Чего же он боится теперь? Почему он не может в сумерки оставаться в лесу? Пагель значительно подвинулся вперед в своих размышлениях, но все еще недоволен, не все до конца разгадано. Ведь и сам он в первые дни после той ночи не мог оставаться в темнеющем лесу. Как только спускались сумерки, у него начинали трястись все поджилки. Он садился на велосипед и мчался, как только мог скорее, в поле. Но Пагель боролся с этим чувством, с этим паническим страхом, разум говорил ему, что это все тот же лес, каким он был до тридцатого сентября, что мертвые не встают, что бояться надо только живых. И постепенно рассудок взял верх над страхом. "Весьма возможно, — размышляет Пагель, — что в тот роковой вечер, когда лесничего настигла, где-нибудь в деревне или в лесу, весть о приезде следственной комиссии, нечистая совесть погнала его в лес, он прокрался в Черный лог и тоже нашел нам лейтенанта. И быть может, он тоже вернулся после этой находки домой в паническом страхе. Да, возможно, что это так!" И все же какой-то голос говорит ему, что это не то, что лесничий боится чего-то гораздо более ощутимого, более реального, чем мертвец, который давно уже где-то погребен. Нет, не мертвого лейтенанта и не толстого сыщика боится он, толстяк может оглушить сразу, он не станет мучить свою жертву неделями или месяцами. Нет, он не таков. Пока что задача, которую поставил себе Пагель, остается неразрешенной. Сколько ни раздумывай, толку мало. Ему приходит на ум Мейер, но он тотчас же отбрасывает эту мысль. Коротышку Мейера в этих краях наверняка больше не увидят. Да Мейер и не посмеет снова взяться за лесничего. Как ни слаб старик, от этого мучителя он еще может защититься. Если размышления Пагеля почти ни к чему не привели, то они все же укрепили его в намерении быть особенно приветливым со стариком. Книбуш, конечно, далек от совершенства. Но старик уже одной ногой в могиле — что же ему так мучиться последние годы, которые он проводит на земле. Хорошо бы докопаться, чем так напуган лесничий: чем-то ощутимым — тогда его можно успокоить доводами разума, или чем-то неуловимым, сидящим в нем самом? Тут Пагель и нагоняет лесничего, который проходит через лес с двумя десятниками. Еще не время рубить лес, большие старые буки, стоящие здесь, только-только потеряли листву. В них еще слишком много соков, чтобы рубить их. Но лесничий с двумя десятниками, которые впоследствии будут руководить лесорубами, с утра и до ночи ходит по лесу. Он метит обреченное дерево; сверкая, взлетает топор, широкая полоса серебристо-серой буковой коры падает на землю, блестит желтовато-белая древесина, края раны быстро алеют. Так, теперь готовься к зиме, до весны тебе уже не дожить, лесорубы узнают тебя по этой отметине. В сущности эпосом веет от действий старого лесничего Книбуша, этого заместителя Косаря, именуемого смертью. Книбуш волен в жизни и смерти, и если смерть не сразу настигает обреченного, если ему еще дается отсрочка ему, не ведающему о произнесенном приговоре, — то это придает действиям лесничего чуть ли не мистический характер. Но, увидев Книбуша, который бегает взад и вперед между стволами, ворча и глухо кашляя, этого человечка, сморщенного и высушенного годами, заботами, непреодолимым страхом перед жизнью, видя, как он указывает на ствол костлявым, дрожащим указательным пальцем, Пагель думает, что эпос оборачивается гротеском. Ибо этот Косарь-смерть, очевидно, и сам уже отмечен смертью, недолго уж исполнять ему свои наместнические обязанности, ему дан лишь неопределенный срок — и он, пожалуй, это знает! Десятники идут от ствола к стволу, дрожащий палец поднимается, топор звенит звонким серебристым звуком, и они идут дальше, медленно идут дальше, а позади них светятся беловатые, с алыми краями отметины — раны. Пагель вежливо здоровается с Книбушем, лесничий искоса бросает на молодого человека испытующий взгляд своих круглых тюленьих глаз. Он бормочет что-то в ответ, снова идет вперед и снова поднимает указательный палец. Рядом с ним молча шагает Пагель, засунув руки в карманы и куря сигарету. Шагает с непринужденным видом: нехорошо, если старик заподозрит, что за ним наблюдают. Но Пагель не может не заметить, как редко приходится рабочим пускать в ход свои топоры, как редко указывает палец на ствол — а ведь это все готовые для рубки деревья, почти сухостой! Прежде дело шло совсем иначе! Немного спустя Пагель спрашивает: — Сегодня вы что-то уж очень мало метите, господин Книбуш. Лесничий отворачивается. Ворчит, но не отвечает. Затем идет на уступки, указывает пальцем на один из стволов. Но когда топор десятника уже поднялся, он поспешно восклицает: — Нет! Лучше не надо! Топор, однако, не опустился, он вонзается в дерево, и ствол отмечен. — Ведь оно уже трухлявое, господин лесничий, — говорит десятник. Лесничий бормочет что-то вроде проклятия. Он бросает гневный взгляд на Пагеля, затем медленно идет вперед, опустив голову, не глядя на деревья, как бы совершенно забыв о них. — Делайте то, что указывает вам лесничий, — говорит Пагель десятнику. — Господин Пагель, — отвечает ему десятник отнюдь не злым тоном, — ведь мы не работаем, а так, дурака валяем. В те дни, да еще и сегодня утром, он все приказывал нам делать отметки, еще и еще, а с полдня — как отрезало! Больное дерево, гниль, сухостой, мы ему показываем, а он трясет головой и идет дальше. Ведь это же одна канитель: для этого незачем бегать по лесу и получать шестьдесят миллионов в день. — Ах, чего там долго трепаться, Карл! — отзывается другой десятник. Господин Пагель знает, что со стариком неладно. Не для своего же удовольствия он каждый день катит в лес на своем велосипеде! Чудит старикашка, а сегодня он и вовсе свихнулся… — Заткните-ка глотку! — крикнул Пагель. Лесничий стоит от них в двух шагах и, по-видимому, слышит все, от слова до слова. Голова его опущена, не видно, обижен ли он грубыми словами десятников. Все трое смотрят на него, и, точно разбуженный этими взглядами, он поднимает голову, говорит: "Пора кончать!" — и быстро идет, придерживая ремень винтовки, к опушке. — Ведь еще нет и половины четвертого, — говорит рассудительный десятник, глядя на часы, — а до пяти еще прекрасно видно. До чего же это глупо, господин Пагель, так рано отсылать нас домой! — Ах, чего там долго трепаться, Карл! — отзывается другой, сам любитель потрепаться. — Уж он-то знает, почему его оторопь берет в темном лесу. Недаром говорят, будто мертвец из Черного лога бродит по лесу, а кого он ищет, тот это знает и старается засветло удрать из леса. Пагель подавил вспыхнувший гнев, он зло посмотрел на десятника. — Послушайте, милейший, лесничий вам начальник, и что он вам приказывает, то вы должны делать, понятно? — Если человек свихнулся, я и не подумаю делать, что он мне приказывает, — отвечает тот, — а лесничий свихнулся, и это я буду говорить до тех пор, пока он не уберется из леса. — Послушайте… — начинает Пагель громче. Но десятник прерывает его. — Что у человека совесть нечиста, — заявляет он, — сразу видно. Револьвера возле убитого не нашли, а многие говорят, что это вообще был выстрел из ружья… — Так! — резко выкрикивает Пагель. — Так, баба вы этакая! — И с неожиданно прорвавшимся гневом: — Ах, баба вы, и не стыдно вам повторять эти вздорные россказни? Книбуш — честный человек, и нечего отравлять ему жизнь, она и без того тяжела. — Тут вы правы, господин Пагель, — говорит первый десятник. — Я тоже всегда… — Да что тут долго трепаться, Карл, — снова прерывает его второй. Дело известное, служащие всегда друг за дружку стоят. Ну, а я, если где воняет, так и говорю, а от лесничего здорово попахивает. — Вы уволены! — резко говорит Пагель. — Немедленно получайте расчет! Даю вам неделю, чтобы очистить квартиру. До свидания! Он поворачивается и идет по шуршащей траве к своему велосипеду. У него не особенно хорошо на душе. Но что же делать? Бедный парень не виноват, что он глуп и груб. Не виноват и лесничий, что он стар и болен. Молодой десятник теперь, в сезон рубки леса, везде найдет работу, а старый лесничий уже никогда в жизни… Крепко нажимает он на педали и с минуту пытается думать о письме матери. Каких-нибудь два часа тому назад он был почти счастлив! Но, несмотря на все усилия, письмо остается чем-то очень далеким, точно огонек, который видишь ночью сквозь лесную чащу, но к которому не проберешься, потому что кусты и черные ветви то и дело закрывают от тебя маленькую сияющую точку. Минуту спустя он догоняет лесничего, тот плетется, опустив голову, точно собака, потерявшая хозяина. Он не поднимает головы и тогда, когда молодой человек останавливается возле него и соскакивает с велосипеда. Плетется, будто он совершенно один. Некоторое время они молча идут рядом, затем Пагель говорит: — Шмидта я уволил, господин Книбуш. Завтра он уже не выйдет на работу. Лесничий долго молчит. Затем, вздыхая, произносит: — Мало толку, господин Пагель. — Почему мало толку, господин Книбуш? Одним склочником меньше — значит, одна забота с плеч долой. — Ах, — говорит старик. — Одна забота с плеч, а на ее место десять новых. — Какие еще новые? — спрашивает Пагель. — Уж не те ли, что мешают вам сегодня метить деревья? Но для Книбуша, нынешнего Книбуша, этот вопрос прозвучал слишком назойливо. Он сжал губы и не ответил. Через минуту Пагель снова начал: — Я думаю, господин Книбуш, позвонить сегодня доктору, поговорить с ним, а завтра вы к нему пойдете, он, я уверен, освободит вас от работы, и наконец-то вы хорошенько отдохнете. Вы ведь знаете, деньги в больничной кассе можно получать в течение двадцати шести недель. — Ах, да разве проживешь на больничные деньги? — уныло сказал старик. Но в его голосе уже не было прежнего отчаяния. — Ведь у вас есть паек, Книбуш. Мы будем вам выдавать, мы не дадим вам помереть с голоду. — А кто будет работать за меня в лесу? — спрашивает лесничий. — Не метить деревья — это и я умею, господин Книбуш, — дружелюбно говорит Пагель. — А вашим лесорубам я на время дам какое-нибудь занятие в усадьбе. — Господин тайный советник в жизни на это не согласится! — возражает лесничий. — Что там тайный советник! — пренебрежительно говорит Пагель, чтобы показать лесничему, как мало значит тайный советник. — Вот уже месяц, как он не дает о себе знать, так пусть уж мирится с тем, что мы здесь хозяйничаем по-своему. — Он дает о себе знать, — тихо возражает лесничий. — Он написал мне. — Да ну! — восклицает ошарашенный Пагель. — Вот тебе и раз! Так что же угодно господину тайному советнику Хорст-Гейнцу фон Тешову? Не намерен ли он вернуться и разыскивать внучку? Но лесничий Книбуш не отзывается на эту насмешку. Теперь и фройляйн Виолета уже не интересует его, а ведь в прежние времена он так старался заслужить ее расположение. Он интересуется только собой. Поэтому он не отвечает на вопрос Пагеля и после долгой паузы задумчиво произносит: — Вы и в самом деле думаете, что доктор освободит меня от работы? — Ну конечно! Ведь вы больны, Книбуш! — И вы будете выдавать мне паек, несмотря на больничный лист? Но ведь это запрещено, господин Пагель? — Пока я здесь, вы будете получать по-прежнему ваш паек, господин Книбуш. — Завтра же иду к врачу, пусть даст мне бюллетень, — заявил лесничий совсем уже другим голосом. Пагель терпеливо ждал, но Книбуш так и не сказал ни слова, Он молча шел возле молодого управляющего, очевидно погруженный в мечты о беспечной жизни — без забот, хлопот, страхов. — И что же вам написал господин тайный советник? — спросил наконец Пагель. Лесничий очнулся от своих грез. — Раз я болен, мне незачем делать то, что он пишет, — ответил он уклончиво. — Не смогу ли я выполнить его распоряжения? — мирно предложил Пагель. Лесничий оторопело взглянул на Пагеля. Как ни странно, по лицу его медленно поползла слабая улыбка. Это было не очень приятное зрелище: казалось, улыбается мертвец. Но все же это была улыбка. — Вы-то, пожалуй, могли бы… — сказал он, продолжая улыбаться. — Что мог бы? Улыбка исчезла. Лицо лесничего снова стало угрюмым. — Нет, вы расскажете об этом другим, — сказал он уклончиво. — Я умею держать язык за зубами, вы же знаете, господин Книбуш. — Но уж барыне вы скажете! — Барыня сейчас не расположена ничего выслушивать. А кроме того, даю вам слово, что я ничего не скажу ей. Лесничий размышлял. — Нет, пожалуй, не стоит, — сказал он наконец. — Чем меньше говоришь, тем лучше, этому я, наконец, научился. — Этому вы научились в Остаде, от толстяка сыщика, не правда ли? спросил Пагель. И тотчас же пожалел о своих словах, они ударили старика сильнее, чем насмешки грубияна десятника. Лесничий побелел как снег, положил дрожащую руку на плечо Пагеля и заглянул ему в лицо. — Так вы знаете? — спросил он дрожа. — Откуда вы знаете? От него самого? Пагель опустил на землю велосипед и крепко обхватил руками лесничего. — Не надо бы мне этого говорить, господин Книбуш, — сказал он смущенно. — Видите, и мне случается сболтнуть лишнее. Нет, вам нечего бояться: я ничего не знаю, и никто ничего мне не говорил. Я сам додумался: вы же стали совсем другой с тех пор, как вернулись из Остаде. — Правда? — прошептал лесничий, все еще судорожно дрожа. — Он не говорил вам? — Нет, — сказал Пагель. — Даю вам честное слово! — Но если вы до этого додумались, то и другой может додуматься! — в отчаянии воскликнул Книбуш. — На меня будут пальцем показывать, что вот, мол, изменник, продался французам. — Но ведь вы этого не делали, Книбуш? — серьезно спросил Пагель. Коротышка Мейер… — Мейер напоил меня и выпытал все! — крикнул Книбуш. — Он ведь знал, что я болтлив, как старая баба. Этим он и воспользовался. Поверьте мне, господин Пагель — толстяк тоже мне под конец поверил. Беги домой, старый дуралей, сказал он под конец. И чтобы ты в жизни больше рта не открыл! — Он так сказал? — спросил Пагель. — Но тогда вам нечего бояться, Книбуш! — Ох, какой это был ужас! — дрожа, воскликнул старик. То, что он мог выговориться, сбросить эту тяжесть, ударило ему в голову как хмель. Лучше бы он уж сразу прихлопнул меня, мне было бы куда легче! "Прах человека, которого вы убили своей болтовней, должен хрустеть у вас на зубах, когда вы открываете рот", — сказал он. — Тише! Тише! — отозвался Пагель и мягко закрыл ладонью рот старику. Это безжалостный человек — и несправедливый. Другие куда более виновны в этой смерти, чем вы. Идемте, Книбуш, велосипед я брошу здесь в кустах, заберу его завтра утром. Я отведу вас домой, и ложитесь. А затем вызову врача: еще сегодня вечером он придет, и вы отдохнете… Старик брел, держась за его руку, как тяжелобольной. Теперь, когда он нашел человека, которому мог довериться, он потерял последнюю крупицу сопротивляемости. Только одиночество еще держало его на ногах. Он безвольно отдавался болезни, немощи в уверенности, что о нем позаботится более сильный. Он болтал без всякого удержу, смешивая все в одну кучу, он опасался, что люди узнают про его позор; опасался сбежавшего браконьера Беймера, чьи следы, казалось ему, он видел в лесу; опасался, что все еще выйдет наружу, когда найдут фройляйн Виолету или лакея Редера; что староста Гаазе не будет платить процентов теперь, когда лейтенант умер; что снова может вынырнуть коротышка Мейер; что тайный советник не сегодня завтра выгонит его, когда узнает, что его распоряжения не выполнены. Страх… страх… Вся жизнь этого человека была страхом. Так сильно, значит, можно бояться за каплю жизни, не знавшей ни яркой радости, ни большой мысли. А теперь, когда дело шло к закату, когда жизнь стала совсем пустой и безрадостной, страхов еще прибавилось. Со всех сторон надвигались они на Книбуша. Не воля к жизни еще держала его на поверхности, нет, страх перед жизнью. Очень скоро Вольфгангу Пагелю пришлось отказаться от намерения успокоить, утешить старика, — Книбуш не хотел утешений. Он прислушивался к своим страхам, и они накатывались на него волнами со всех сторон, подбрасывали его и почти что утопили. — Да, господин Пагель, я что ни день читаю в газете о самоубийствах, так много теперь стариков кончает с собой в семьдесят, восемьдесят лет. Но я-то не могу, даже этого не могу себе позволить, ведь у меня больная жена на руках, вот я и боюсь, что же с ней-то станется, если я умру раньше! Ни единой души нет, чтобы о ней позаботиться, ей просто дадут помереть с голоду, как скотине бессловесной. Вот почему я так боюсь… — Да полноте, Книбуш, — устало сказал Пагель. — Ложитесь в постель, сегодня же вечером придет доктор, а когда вы наконец выспитесь, все представится вам в другом свете. А теперь, пока вы раздеваетесь, дайте-ка мне прочесть письмо тайного советника. Старый лесничий Книбуш, не то ворча, не то жалуясь, стал рыться в карманах. Пагель стоял под тусклой лампочкой и пробегал письмо, написанное тайным советником Хорст-Гейнцем фон Тешовом своему лесничему. У окна, в большом кресле, сидела лесничиха, о которой деревенские говорили, что она совсем блаженная. Тучная, расплывшаяся женщина отвернула голову и неподвижно смотрела в ночь. На коленях у нее лежала книга с золотым крестом на переплете, вероятно псалтырь. — Кто укладывает в постель вашу жену? — спросил Пагель, отрываясь от чтения. — Сегодня она, вероятно, не ляжет, — отвечал лесничий. — Иногда она сидит вот так ночи напролет — и все распевает. А если захочет лечь, справится сама. Молодой человек бросил быстрый испытующий взгляд на лесничиху, которая все так же неподвижно смотрела в ночь, и снова углубился в письмо. Лесничий влез в ночную рубашку, а затем в постель — и теперь лежал тихонько, с закрытыми глазами: его покрасневшее от солнца и ветра лицо с изжелта-белой бородой казалось странно пестрым пятном на белой подушке. Но когда Пагель дошел до того места, где тайный советник приказывал лесничему раз навсегда воспретить всем жителям Нейлоэ, вкупе с семейством его зятя, а также управителям имения и молокососу Пагелю ногой ступать в леса старого советника, — как раз в тот момент, когда молодой Вольфганг Пагель дочитал до этого места воинственное и грозное, можно сказать огнедышащее, письмо фон Тешова, старуха начала петь. Она заложила пальцем псалтырь, но не заглядывала в него. Она продолжала смотреть в ночь и визгливым, срывающимся голосом тихо пела старинную песню: Отдай всех дней теченье, дороги, боль обид Тому на попеченье, кто в небесах царит, Кто ветру дал и туче дорогу и полет, Кто, разумом могучий, путь и тебе найдет. Пагель покосился в сторону лесничего, но старик даже не шевельнулся. Голова его неподвижно покоилась на подушке. — Я пойду, господин Книбуш, — сказал он, — вот письмо. Спасибо, я, как сказано, буду молчать. — Заприте дверь снаружи, — ответил лесничий, — ключ торчит в замке. Если придет доктор, я отопру другим. Уж я услышу. Не засну. — Пенье вам, должно быть, мешает? — спросил Пагель. — Пенье? Какое пенье? Ах, моей жены? Нет, не мешает, я его не слышу. Я все думаю… Когда будете выходить, выключите, пожалуйста, свет, нам свет не нужен. — О чем вы думаете, господин Книбуш? — спросил Пагель, взглянув на лесничего, который лежал в кровати, не шевелясь, с закрытыми глазами. — Да так, размечтался, — сказал лесничий, наслаждаясь покоем. — Я думаю, например: не сделай я в жизни того-то и того-то, или не повстречайся с тем-то и тем-то, как бы все сложилось? Да только трудная это штука… — Да, трудная… — Я, например, думаю, если бы этот негодяй Беймер не наехал на меня в лощине, как бы тогда все обернулось? Ведь это же могло быть, не правда ли, господин Пагель, надо было мне только идти побыстрее. В лощине было темно, а выберись я из нее пораньше, он бы издали меня заметил и удрал. — И что же тогда изменилось бы, господин Книбуш? — Да все, все! — воскликнул лесничий. — Если бы Беймер тогда не наехал на меня, не пришлось бы мне явиться во Франкфурт, в суд, а не было бы у меня во Франкфурте суда, я бы опять-таки не повстречался с Мейером, и он бы не выдал склад оружия… Пагель решительным жестом положил свои руки на сухие, костлявые, в старческих пятнах, руки лесничего. — Я бы на вашем месте думал о чем-нибудь другом, господин Книбуш, предложил он. — Помечтайте, например, как это будет, когда страховая касса начнет выплачивать вам пенсию. Ведь, возможно, и в самом деле настанут другие времена, будут другие деньги. Вот и тайный советник пишет об этом, вы же читали. И еще я бы думал, как устроить свою жизнь. Есть же у вас какое-нибудь любимое занятие. — Пчелы, — тихо промолвил лесничий. — Вот и превосходно, пчелы — замечательная штука, о пчелах, говорят, написаны целые книги. Самое подходящее занятие. — Да, недурно бы, — согласился лесничий. И вдруг он в первый раз за все время широко открыл глаза и сказал: — Но вы все еще не понимаете, почему я думаю о другом, господин Пагель. Если все зависит от того, что на меня наехал Беймер, а таких случаев я могу насчитать в своей жизни сотни, то я, значит, ни в чем не повинен. И мне, значит, нечего казниться, а? Пагель задумчиво взглянул на старого Книбуша, который снова умолк и закрыл глаза. В углу возле окна, уставившись в ночной мрак, пела псалмы старуха, один за другим, тихим, тонким голосом, словно в комнате никого не было. — Ну, отдохните немножко, пока придет доктор, — внезапно сказал Пагель. — Я сейчас же ему позвоню. — Но почему же вы мне не отвечаете, господин Пагель? — жалобно воскликнул старик, приподнявшись в постели и уставив на Пагеля круглые светлые глазки. — Разве я неправильно говорю? Если бы Беймер не налетел на меня со своим велосипедом, все было бы иначе! — Вас мучает совесть, и вы хотите себя оправдать, не так ли, господин Книбуш? — задумчиво спросил Пагель. — Но ведь оправдательный приговор хорош, когда чувствуешь себя ни в чем решительно не повинным. Я бы лучше помечтал о пчелах. Спокойной ночи. И Пагель быстро вышел из комнаты, погасил свет, открыл наружную дверь, и вот он стоит на дворе. Уже стемнело, но, пожалуй, он еще застанет людей за копкой картофеля. Картофельные бурты находились минутах в пяти от усадьбы, на перекрестке трех проселочных дорог. С двух сторон они примыкали к лесной опушке. Эта поляна, удобная для подвоза и хранения картофеля и защищенная лесом от ледяных восточных и северных ветров, служила той же цели и в прошлые годы. Но теперь на исходе осени это местоположение оказалось опасным. Удаленность от жилья благоприятствовала ворам, а близость леса облегчала им бегство. У Пагеля были вечные хлопоты с этим картофелем. Каждое утро то там, то здесь обнаруживали яму в земляном настиле, которым картофель был защищен от зимних морозов. Здесь было уже свыше десяти тысяч центнеров — кража трех или пяти центнеров не имела большого значения, если бы не постоянная работа по засыпке отверстий, а главное — опасность, что из-за такой ямы замерзнет бурт в пятьсот центнеров. Не раз уже досадовал Пагель, что по недомыслию согласился на предложение рабочих ссыпать картофель на старом привычном месте. Человек более опытный предусмотрел бы трудности, которые породил в этом году общий голод. Пагель был убежден, что все население Альтлоэ работало бы на уборке картофеля, будь он сложен прямо на дворе под постоянным надзором. А сейчас была возможность без больших хлопот и без риска запасти себе ночью то, что иначе пришлось бы добывать ценой многодневной тяжелой работы на холоде. И трудно было даже винить этих людей: у них не было самого необходимого, они часто голодали, они брали крупицу от изобилия — подумаешь, какая беда! Озабоченный, задумчивый бродил Пагель в темноте между длинными, вышиной почти в рост человека, насыпями. Рабочие, конечно, уже ушли, а воров еще не было: зря он ехал, старался. Но нет, совсем не зря: он сразу же наступил на забытую лопату, вряд ли ей пошла бы на пользу ночная сырость. Он подобрал ее, чтобы отнести в чулан, где хранился инструмент. Но минуту спустя наткнулся на две лопаты, торчавшие в груде картофеля. Он прихватил и их с собой. Но тут же нашел вилы и снова лопату — немыслимо было самому все это тащить в усадьбу. Обескураженный Пагель сел на кучу соломы, вдруг совершенно потеряв мужество. Часто бывает, что человек долго и стойко выносит множество неприятностей, и вдруг какой-нибудь пустяк может подкосить его. За последние недели Пагель перенес много тяжелого, не теряя бодрости, но мысль, что он хлопочет, надсаживается с утра до ночи, а между тем нерадивость, лень, распущенность растут, мысль, что с десяток лопат, заступов, вил в эту ночь покроется ржавчиной, подкосила его. Он сидел на куче соломы, подперев голову руками; темнота сгущалась. Позади него таинственно шумел лес, с деревьев непрерывно капало. Он продрог. Будь он сейчас бодрее, свежее, энергичнее, он пошел бы в усадьбу, отчитал бы виновных и погнал бы их сюда, — пусть сами волокут домой свой инструмент. Но сегодня у него не было для этого сил: при мысли, что ему придется выслушать в ответ угрюмо-враждебные возгласы, он готов был заплакать, он чувствовал себя вялым, как выжатый лимон. Неподвижно сидел он, не ощущая в себе ничего, кроме серой бесконечной пустоты, у него даже не было сил закурить. Так просидел он долго. В голове зашевелились мысли, нерадостные мысли, тревожные. Он думал о только что прочитанном письме тайного советника. "Это начало конца, — решил он. — Нет, это конец, совсем конец". Тайный советник, которого несчастья дочери обратили в бегство, теперь взялся за ум. Его ум — это были его деньги: он вспомнил о неуплаченной аренде и захотел получить то, что ему причиталось. Но так как он был уверен, что денег не получит, то решил избавиться от арендатора. И он не только запретил всем, имевшим отношение к его зятю или работавшим у его дочери, входить в лес, не только запретил пользоваться лесными дорогами, так что придется тратить целые часы, чтобы окольными путями добираться до дальних участков, нет, он еще поручил лесничему зорко следить за сделками конторы. В случае продажи ржи, картофеля, скота лесничий должен был немедленно телефонировать адвокату старого барина, который тут же наложит запрет на поступившие суммы. Теперь оказалось, что с коммерческой точки зрения Штудман был прав, настаивая на том, чтобы старый Элиас второго октября отвез деньги за аренду в Берлин, старик тогда унялся бы! — В моем теперешнем положении отец мой будет чинить мне трудности?! возмутилась фрау Эва. — Нет, господин Штудман! Аренда подождет автомобиль же нужен мне сейчас, нужен постоянно. Нет, я плачу за машину. Между далеким отцом и близким шофером Фингером, требовавшим уплаты за автомобиль под угрозой, что он тотчас же вернется с ним во Франкфурт, если взноса не будет, фрау Эва фон Праквиц сделала выбор в пользу Фингера. — Не лучше ли каждый раз брать машину напрокат? — предложил Штудман. — Никогда не бывает свободной машины, когда она нужна, — с раздражением ответила фрау Эва. — Нет, господин фон Штудман, вы очень добросовестный, очень дельный коммерсант, но вы забываете, что я должна искать свою дочь… Штудман побледнел. Он закусил губу и ни слова не сказал о том, какого он мнения об этих поездках по окрестностям в поисках Вайо. Он покорился. — Как вам будет угодно, — сказал он. — Я, значит, оплачу счет. Остальных денег хватит еще с избытком на уплату трех четвертей аренды… — Не говорите мне больше об аренде! Ведь я сказала вам, что мой отец… в моем теперешнем положении… Неужели вы не понимаете? — почти крикнула фрау фон Праквиц. В эти дни она была так несдержанна, так бесконечно раздражительна! Доставалось от нее и Пагелю, если он тотчас же не прибегал на ее зов, бросив все дела. Но к нему она относилась не так враждебно, как к Штудману. Это казалось необъяснимым — разве она не питала когда-то слабости к Штудману? Но, может быть, именно из этой слабости и выросла враждебность? Теперь она была только матерью, а мать, ради своих любовных дел забросившая дочь, разве не заслуживает презрения? Она сказала спокойнее: — Я просила бы вас сейчас же внести всю сумму за машину, господин фон Штудман. Я хочу свободно располагать ею. Договоритесь с господином Фингером и его фирмой. И рассчитайте его. Как шофер он мне не нужен, у меня есть на примете другой, более подходящий. Штудман, белый как полотно, только поклонился. — Извините, что я была несколько резка, господин фон Штудман, — сказала фрау Эва и протянула ему руку. — Не очень-то мне сладко, но я предпочла бы об этом не говорить. Господин фон Штудман так и не понял, какого усилия ей стоила даже эта маленькая уступка. Он машинально взял ее руку, он сказал, заикаясь: — Могу ли я разрешить себе еще один вопрос? — Пожалуйста, господин фон Штудман. — Мне нужно хотя бы приблизительно знать, на каких условиях была заключена сделка с фирмой господина Фингера, раз я должен с ним рассчитаться. — Это мне неизвестно, — сказала она безразличным тоном и отняла руку. Действуйте, как сочтете правильным, я возражать не буду. Ах, господин фон Штудман! — вдруг крикнула она, чуть ли не плача. — И вы тоже меня мучаете? Бесчувственный вы человек! Она почти выбежала из конторы. Штудман сделал резкое движение в сторону Пагеля, но все же промолчал. С минуту он ходил взад и вперед по конторе, затем сел у письменного стола, снял часы с цепочки и положил перед собой. Пагель снова начал стучать на машинке, во время этого спора он не мог покинуть контору, фрау Эва все время стояла у двери, словно собираясь как можно скорее уйти. Штудман молча сидел у письменного стола. Он смотрел не отрываясь на часы. Спустя очень короткое время, должно быть, все было высчитано минута в минуту, он включил телефон, соединявший контору с виллой, снял трубку с аппарата, покрутил ручку, затем резким жестом сделал знак Пагелю: тот перестал стучать на машинке. Штудман казался ужасно несчастным и растерянным. Тот, кто увидел бы его в это мгновение, с трубкой в руке, в ожидании ответа из виллы, не назвал бы его бесчувственным. Это был, пожалуй, человек со странностями и причудами; долгая жизнь на положении отпетого холостяка приучила его так сковывать свои чувства и желания, что он уже и сам не мог освободиться от этих оков. Но Пагель видел, как он дрожал и запинался от волнения, когда просил по телефону фрау Эву принять его по неотложному личному делу. Пагель рывком встал и вышел в свою комнату. Бедняга Штудман — он, верно, так и не решился высказать ей то, что было у него на сердце. И только теперь, с запозданием, он понял, как должен был поступить: говорить с ней как человек, а не как коммерсант. Что-то уж очень скоро Штудман постучался и попросил Пагеля немедленно пойти на виллу и рассчитаться с шофером Фингером. — Фрау фон Праквиц хочет сейчас же ехать, вероятно, и вам придется поехать с ней во Франкфурт, договориться с фирмой. Нет, пожалуйста, Пагель, я не хотел бы делать этого сам. Фрау фон Праквиц примет меня в шесть часов. И Пагелю пришлось ехать во Франкфурт, захватив саквояж с деньгами. Шофер Фингер не был уполномочен получить сполна всю сумму за автомобиль. Пагель поместился рядом с шофером, в глубине машины сидела в одиночестве фрау Эва. Но она не откинулась на спинку, не расположилась удобно на просторных кожаных подушках, она сидела прямая на краешке сиденья, прижавшись бледным лицом к стеклу. Время от времени она восклицала: — Стой! Затем неизвестно почему выходила где-нибудь на перекрестке, делала несколько шагов в сторону от дороги, внимательно смотрела на землю и возвращалась. — Дальше! Не спешите! Вот она снова вышла из машины — она заметила клочок бумаги на обочине, побежала за ним, развернула, задумчиво осмотрела. Уже по безнадежному жесту, каким она развернула бумажку, видно было, что она не ожидала найти на ней весть от дочери. Затем она снова уселась. — Не спешите! Вновь и вновь доносился ее возглас: — Не спешите же! Не спешите! Дайте мне возможность рассматривать встречных. Мотор нетерпеливо ворчал, мощная машина ползла по дорогам, делая двадцать километров в час. — Не так быстро! — Пятнадцать километров… И так все время, — шептал шофер. — Ей безразлично, куда я еду, лишь бы выйти, кинуться туда, сюда, поглядеть во все стороны. Будто этот тип поджидает ее здесь, в окрестностях. — Да не спешите — остановитесь! Она выходит, она скрывается в сторожке на краю шоссе. — Только в городах мне разрешается ехать быстро, — рассказывает шофер, — там она не выглядывает из окна, ей, вероятно, кажется, что те двое уединились в лесу или в поле. Ну, я рад, что сегодня этому конец. — Не жалко вам ее? — спросил Пагель у корректного образцового шофера. — Жалко?.. Конечно, жалко, — ответил шофер. — Но в конце концов у меня «хорх», шестьдесят лошадиных сил, а не детская колясочка. Вы думаете, шоферу весело так нудно плестись? Фрау фон Праквиц вернулась из сторожки. — Помедленнее! — сказала она. Пагелю хотелось бы поторопить шофера. Надо успеть расплатиться за машину до двенадцати часов. Штудман строго-настрого наказал ему не забывать об этом. В двенадцать выйдет новый курс доллара… Но Пагель не сказал ни слова ни шоферу, ни фрау фон Праквиц. Только к трем часам приехали они в город и рассчитались. Курс долларов был триста двадцать миллиардов, а вчера двести сорок два. На это ушла вся аренда. Остался даже небольшой должок… — Неважно, — предупредительно сказали им в магазине. — Это такой пустяк, можете заплатить когда вам будет угодно. Пагель знал, что Штудман будет очень огорчен. Он надеялся, что Пагель еще привезет с собой большую сумму для расплаты с рабочими. Еще больше огорчится Штудман от того, что свидание, назначенное на шесть, не состоится. Фрау фон Праквиц оставила Пагеля в кафе, она отправилась за новым шофером. Прошло несколько часов, прежде чем она вернулась; большая красивая машина сиротливо стояла на улице. Наконец, было уже почти темно, она пришла с новым шофером. — Это Оскар, господин Пагель, — сказала она и устало села к столику. Оскар, сын экономки, служившей у папы. Я вспомнила о нем; он кончил автомобильные курсы. — У меня есть и шоферское свидетельство, — сказал Оскар и тоже присел к столу. Оскар был парень лет двадцати, с огромными руками, его лицо казалось вылепленным из куска сырого теста. По-видимому, это был добродушный, несколько простоватый малый. Фрау фон Праквиц поспешно пила кофе, чашку за чашкой. Но ничего не ела. — Поешь как следует, Оскар. У нас впереди еще долгая дорога. — Надо бы и вам чего-нибудь съесть, фрау фон Праквиц. — Нет, благодарю, господин Пагель, Оскар знал Виолету. Он поможет мне найти ее. Сколько лет было Виолете, Оскар, когда ты уехал из Нейлоэ и стал учиться? — Восемь. — По крайней мере он будет ездить как мне нужно, не правда ли, Оскар? — Конечно, фрау фон Праквиц. Ехать не торопясь и вглядываться в прохожих. Уж я понял. Ведь я прочел об этом в газете… Фрау фон Праквиц на минуту закрыла глаза. Затем с особым выражением сказала Пагелю: — Я видела, как неохотно выполнял Фингер мои распоряжения. Все вы теперь выполняете их через силу — вы тоже, господин Пагель! Он сделал движение. Она сказала: — Дайте же мне поступать так, как я хочу. Ведь я потеряла дочь, не правда ли? Умные советы надо было давать раньше, а теперь какой в них толк? Пагель молчал. В путь тронулись после шести. Было уже совсем темно. Зачем они поехали в Нейлоэ не прямиком, а сделали крюк, проделав лишний десяток миль, зачем, несмотря на темноту, двигались со скоростью не больше двадцати километров в час, зачем надо было останавливаться даже ночью, а фрау Эве войти в какой-то неведомый лес, — все это Вольфганг попросту отказывался понимать. Быть может, ей хотелось побыть одной, быть может, она стояла в темноте и ждала, чтобы треск мотора замолк в ее ушах, чтобы снова раздалось биение ее сердца, быть может, она думала, что, ощутив собственное «я», она почует и дочь, которая некогда была частью этого «я»? Или она стояла во мраке, с закрытыми глазами в темном кольце мрака, и ждала луча света, чтобы увидеть, как они идут через лес, он и она? Как представляет она себе их, без вести сгинувших? Быть может, ей видится, что он идет впереди, с опущенной головой, уродливый, серый, с плотно сжатым тонкогубым ртом, а дочь бредет на полшага сзади, с закрытыми глазами, спит, как в последний раз, когда ее видела мать? Или ей чудится, что они странствуют без приюта по чужой холодной земле, ни одна гостеприимная дверь не раскрывается перед ними, ни одно дружеское слово не долетает до них?.. Лишь недавно Пагель рассказал ей, что все произошло иначе, чем она думала, что незачем искать тайного любовника, что лакей с глупой и надменной рожей — тот враг, который так ограбил ее. — Этого быть не может! Никогда я этому не поверю! — воскликнула она. Так мало времени прошло, и она уже верила этому. Она уже знала это, она уже видела обоих — ей казалось, что они всегда должны быть вместе, идут без слов, прикованные друг к другу одной и той же адской мукой. Разве она не видела обоих так ясно, что, казалось, различает его серые бутсы на шероховатой резиновой подошве, — так ясно, что она искала на всех тропинках следы этих подошв. Разве она не представляла себе Виолету так отчетливо, что видела на ней грязный серый мужской плащ, накинутый на платье, — кое-как застегнутое, оттого что он надел его на спящую. Ах, эти господа — полиция, прокуратура, — они только притворяются, что заняты важным делом, звонят, посылают курьеров, хотят знать то одно, то другое, измерить длину ботинок! Никогда им не найти Виолету, фрау Эва давно махнула на них рукой, фрау Эва уверена, что только она найдет Виолету когда-нибудь, не все ли равно когда, раз уж она так долго ждет, но непременно где-то в лесу или на дороге. Пробьет час, и пути их встретятся — надо только в нужную минуту оказаться на месте. Эти господа даже хотели учинить нечто вроде обыска в комнате Виолеты, искать отпечатки пальцев на подоконнике, рыться в письмах! Фрау Эва этого не допустила, она просто заперла комнату. К чему еще все эти расследования? Все ясно, как день. Комната Виолеты принадлежит только ей. Когда фрау Эва возвращалась домой, изнуренная поездкой, слишком утомленная даже для того, чтобы плакать, она, торопливо заглянув к Ахиму, шла в комнату Виолеты. Запирала дверь, садилась возле кровати, закрывала глаза… Да, сперва она бросала подозрительный взгляд на окно. Но окно было накрепко заперто, теперь уж она за этим следила. Дочь могла спокойно спать, она лежала в своей постели. Постепенно впадала в дремоту и мать, сидя в плетеном кресле возле пустой кровати. Ее желания смешивались с грезами. В конце концов она под утро крепко засыпала, а проснувшись, умывалась, одевалась, собираясь с силами для нового дня. А эти утра, когда вся комната наполнялась бледным, безотрадно мутным светом, когда младенческий лепет ротмистра, который ссорился с санитаром, так мучительно ясно доносился к ней сквозь тишину, когда после мертвого забвения, каким был ее сон, в медленно пробуждавшийся мозг всепожирающим пламенем проникало сознание ее потери, — эти утра были ужасны. Но у дверей останавливается машина, надо ехать, надо торопиться, может быть, свидание с дочерью уже близко. Глупый педант Штудман и не подозревал, чем была для нее эта машина! Что она была для нее мостиком в будущее, ее единственной надеждой. Да, он потребовал у нее разговора по срочному, неотложному личному делу, но вот она стоит в лесу, теперь уже девять или десять часов — он не понял, что нельзя покидать того, кто сражен бедой! Быть может, она стояла здесь только потому, что он там ждал ее! Наконец фрау Эва опять садится в машину, она приказывает ехать дальше. Приближается Нейлоэ, уже десять часов. Но когда они проезжают через городок Мейенбург, фрау Эва снова приказывает остановиться. Она умирает от голода! Здесь есть хорошая гостиница, "Принц Прусский", молодой девушкой она часто бывала здесь с родителями! Фрау Эва велит принести меню, он долго выбирает, прежде чем заказать. Она не находит ничего подходящего, но наконец заказывает одно, другое. Потом берет карту вин, а меню передает Пагелю. Он говорит, что не голоден, он чуть ли не сердится — о, люди стали для нее прозрачны, как стекло, она видит все, что в нем происходит. Фрау Эва понимает, что он вне себя от нетерпения, ему известно о свидании, обещанном Штудману. Быть может, ему известно еще о многом, о некоторых словах, взглядах, надеждах… Разве может знать женщина, как далеко идут мужчины в своих признаниях друг другу. Тут возможны самые невероятные вещи. Да, молодой Пагель вне себя от нетерпения, от сострадания к своему другу, но думает ли он о ней? Нет ли у нее оснований медлить, ждать? О ней он вообще не думает! Фрау фон Праквиц выпивает несколько бокалов вина и едва притрагивается к принесенным кушаньям. Она приказывает кельнеру отпереть веранду, закрытую на зиму. Тут она стоит некоторое время — столы нагромождены друг на друга, за окнами ночь, садик не виден, не видны тополя и луга на берегу речушки. Она стоит довольно долго на веранде, Пагель, вежливый, чуть-чуть недовольный, стоит возле нее. Он не понимает, зачем ей понадобилось пойти сюда. Наконец она говорит вполголоса, уже повернувшись к дверям: — Здесь я была с Ахимом, когда мы первый раз выехали вдвоем на прогулку после обручения. Она еще раз оборачивается, еще раз окидывает взглядом веранду. Нет, она не видит следа почти двух десятилетий, миновавших с тех пор, это, казалось бы, та же самая стеклянная веранда. Целая жизнь прошла, родился ребенок, он потерян, что в сравнении с этим проигранная война! Прощай! Погасший огонь жизни, которого никто уже не оживит, — отлетевшая юность, отзвучавший смех — мимо! Молчаливо сидит она снова за столом в ресторане, задумчиво вертит между пальцами ножку бокала. По тону Пагеля она замечает, что его нетерпение, его недовольство уже прошло, он уже не торопит ее, — он понял. Неверно, что молодость нетерпима — подлинная молодость чутка к подлинному чувству. Несколько позднее к их столу подходит кто-то из ее старых знакомых один из окрестных помещиков… Он, должно быть, кое-что слышал, кое-что прочел и, должно быть, основательно нагрузился. Теперь он подошел к ней, этот представитель целой компании собутыльников, подошел с лицемерным участием, в надежде что-нибудь разнюхать. Он видел, что она сидит, распивает вино с молодым человеком, они даже вышли вдвоем на веранду прыткая же фантазия у этих мужчин! Она встает, бледная от горечи. Господин подсел к ее столику, продолжал с упорством пьяного свою хитрую игру в вопросы, он даже не замечает, что она уже встала. Бледная и злая, она говорит прямо в это красное лицо: — Благодарю за участие, господин фон… Венок вы пришлете к выносу тела? В сопровождении молодого Пагеля она выходит из ресторана, царит мертвое молчание. Прошло немало времени, пока озадаченный кельнер подбежал к машине, чтобы получить по счету. В Нейлоэ они приезжают после полуночи. — Скажите, пожалуйста, своему другу, — говорит фрау фон Праквиц, идя к дому, — что я позвоню ему завтра утром, как только смогу его принять. Молча сидел господин фон Штудман в конторе, молча выслушал он сообщение Пагеля. — Я всегда думал, Пагель, — сказал он с вымученной улыбкой, — что надежность — положительное качество в этом мире. Так нет же, будьте чем угодно, только не надежным! Он шагал по конторе. Он казался старым и усталым. — Фрау Праквиц я написал сегодня письмо, — говорит он наконец, — она найдет его у себя. Ну, ладно, подожду до завтра. Но он не уходит к себе. Остается в конторе. Ходит взад и вперед. Взгляд, который он нет-нет да и бросает на телефон, выдает его мысль: а не позвонит ли она все-таки? Пагель ложится спать, он слышит шаги Штудмана — взад и вперед, взад и вперед. Под звук этих шагов он и засыпает. Наступает утро, после завтрака Штудман не уходит из конторы, сегодня ему дела нет до хозяйства. Пагель бежит туда, сюда. Но, возвращаясь в контору, он неизменно застает здесь Штудмана. Тот пытается делать вид, будто работает, пишет письмо, но затем отказывается от этой попытки. Он сидит, жалкий, несчастный человек, ждущий приговора… В половине одиннадцатого Пагель увидел, что машина проезжает через Нейлоэ. Он бежит в контору: — Фрау фон Праквиц не была здесь? Не звонила? — Нет. В чем дело? — Только что ушла машина. Штудман бросается к телефону. На этот раз его рука не дрожит. Голос не изменяет ему, когда он произносит: — Говорит Штудман, нельзя ли попросить фрау фон Праквиц? Хорошо. Она ничего не оставила? Да, пожалуйста, узнайте, я жду у аппарата. Он сидит с трубкой в руке, с опущенной головой, в тени. Затем: — Да, я слушаю… Сегодня не вернется? Больше она ничего не передавала? Благодарю вас. Он кладет трубку, он говорит Пагелю, не глядя на него: — Что вам сказала вчера фрау фон Праквиц? — Что она позвонит вам тотчас же, как только сможет вас принять. Штудман потягивается. — Я еще раз свалился с лестницы, мой дорогой Пагель, — говорит он чуть ли не с улыбкой, — но ушибся сильнее, чем тогда в гостинице. И все-таки я твердо убежден, что где-то в мире есть уголок, где ценят безусловную надежность. Я решил взять место, которое мне давно предлагают. Буду работать в санатории тайного советника Шрека. Я уверен, что больные, которые там лечатся, сумеют оценить надежность, выдержку, неистощимое терпение. Пагель внимательно посмотрел на Штудмана, который теперь решил идти в няньки к нервно- и душевнобольным, — шутит он или говорит серьезно? Да, он говорит совершенно серьезно, никогда он не говорил серьезнее. Он не склонен участвовать в безумствах этого безумного времени и самому стать безумцем. Он пойдет и дальше своим путем, неутомимый, далекий от отчаяния. Да, ему нанесен удар, рушились его надежды. Но он это выдержит. — Я не тот человек, какой нужен женщине, — сказал он и взглянул на Пагеля. — Не умею я обходиться с женщинами. Я для них слишком пунктуален, слишком корректен. Как-то так получается, что я привожу их в отчаяние. Однажды, давно это было, — он сделал неопределенный жест, чтобы показать, о какой туманной дали он говорит, — однажды я был помолвлен. Да, я тоже был помолвлен, еще в молодые годы. И вдруг ни с того ни с сего она расторгла помолвку. Я ничего не мог понять. "Мне все кажется, — сказала она мне, — что я выхожу замуж за будильник — он тикает, тикает… Ты абсолютно надежен, ты не спешишь и не отстаешь, ты звонишь как раз вовремя — можно в отчаяние прийти!" Вы это понимаете, Пагель? Пагель слушал с вежливым, участливым, но и чуть-чуть протестующим видом. Это же тот самый Штудман, который резко отклонял всякие излияния, когда Пагель был в тоске и тревоге. Должно быть, удар жестоко поразил Штудмана, должно быть, развязка была для него и на этот раз полной неожиданностью. — Да, вы, Пагель, мой антипод, — сказал этот новый говорливый Штудман. — Вы ходите, так сказать, не по прямой, а отклоняетесь то вправо, то влево, вперед и назад. Вы любите удивить самого себя какой-нибудь неожиданностью, а я ненавижу всякие неожиданности! В его голосе слышатся ледяные нотки. Пагель подумал, что в глазах господина фон Штудмана неожиданность — это что-то плебейское, а потому презренное. Но дальше Штудман в своих излияниях не пошел. Он снова выказал себя заботливым другом. — Вы остаетесь здесь один, Пагель, — говорит он, — не легко вам придется. Впрочем, я боюсь, все это ненадолго. Я полагаю, что фрау фон Праквиц ошибается насчет своего отца. Аренду надо было уплатить во что бы то ни стало. По юридическим и личным основаниям. Ну, вы все это еще увидите и, надеюсь, напишете об этом мне. Мой интерес к здешним делам остается неизменным. И если когда-нибудь там, на вилле, произойдут перемены, если я действительно понадоблюсь, — он медлит с минуту, затем быстро говорит: — Ну, вы мне напишете, не правда ли? — Конечно, — говорит Пагель. — Но когда же вы хотите уехать, господин фон Штудман? Ведь не скоро? — Сейчас же, немедленно, то есть вечерним поездом. С господином тайным советником Шреком я свяжусь из Берлина. — Что? Уже сегодня? И вы не хотите попрощаться с фрау фон Праквиц? — Я попозже зайду к ротмистру. Может быть, он меня узнает, вчера он еще, кажется, никого не узнавал. Фрау фон Праквиц я оставлю несколько строк. Ах да, дорогой Пагель, надо воспользоваться случаем и уладить ваше дело. — Какое дело? — воскликнул Пагель. — Не знаю никаких дел. — Ну, вы еще вспомните. Если же нет — я на то и существую, чтобы надежно устраивать дела. Так уехал господин фон Штудман, человек достойный, надежный друг, но немножко сухарь. Неудачник, вообразивший себя краеугольным камнем мироздания. Что же касается дела, которое он хотел уладить, то тут он заварил кашу, которую пришлось расхлебывать бедному Вольфгангу. — Что я слышу, — с досадой сказала фрау фон Праквиц на следующее утро, — мой муж должен вам две тысячи золотых марок? В чем дело? Это была большая неприятность для Пагеля. В душе он проклинал друга Штудмана, который не мог заставить себя умолчать об этом деле в прощальном письме к своей даме сердца. (В эту трудную минуту рассказать измученной, впавшей в отчаяние женщине о такой неприятной оказии!) Пагель начисто отрицал слова Штудмана. Все давно улажено с господином ротмистром, впрочем, какие там две тысячи марок. Да и вообще дело это очень сомнительное, они вместе ужинали, у них были дорожные издержки, он уже и сам не помнит… — Но, как я уже сказал, все давно улажено! Фрау фон Праквиц не отрываясь смотрела на него печальными глазами. — Зачем вы говорите неправду, господин Пагель? — сказала она наконец. Господин фон Штудман, великий психолог, по крайней мере в коммерческих вопросах, предвидел, что вы постесняетесь говорить об этих деньгах. Ведь речь идет о двух тысячах золотых марок, которые вы одолжили господину фон Праквицу во время игры в рулетку, не так ли? — Черт его возьми, этого Штудмана! — воскликнул Пагель, в самом деле разозлившись. — Я свои дела улаживаю сам, к тому же полиция конфисковала у игроков все деньги, все было потеряно! Она спокойно посмотрела на него. — Откуда такая щепетильность в денежных делах? — спросила она. — Этого не должно быть. Я, вероятно, в этом отношении унаследовала практический ум своего отца. — Я здесь не ради денег, — запальчиво сказал Пагель, — а получается впечатление… — Я рада, — сказала она тихим голосом, — что Нейлоэ хоть одному человеку пошло на пользу. — И прибавила в заключение: — Теперь я не могу, вы ведь знаете, вернуть вам деньги, но при случае я это сделаю. Я не забуду. Затем, пишет мне господин фон Штудман, остается вопрос о вашем жалованье… Пагель кипел. — До сих пор вы получали только на карманные расходы. Это, конечно, невозможно. Я об этом думала, служащие моего отца всегда получали месячный оклад, приблизительно равный стоимости десяти центнеров ржи. С этих пор вы будете, рассчитываясь с рабочими, выплачивать себе еженедельно стоимость двух с половиной центнеров ржи. — Я не специалист по сельскому хозяйству. Следовало бы пригласить управляющего. — Я не хочу теперь видеть новые лица. Не мучьте меня, господин Пагель. Сделайте так, как я сказала, хорошо? Он подал ей руку. — А дела ведите пока по своему разумению, не слишком донимайте меня вопросами. Может быть, муж поправится быстрее, чем мы думаем. Она еще раз дружески кивнула ему. — Боюсь, ничего не выйдет, — опасливо сказал Пагель. — Это слишком сложно, у меня нет опыта. — Да нет же, выйдет, — кивнула она. — Когда вы свыкнетесь с работой, мы и не почувствуем отсутствия господина фон Штудмана. Бедный господин фон Штудман — это было последнее "прости!" фрау Эвы фон Праквиц, женщины, которую он чтил и, быть может, даже любил. Но Штудман, надо думать, говорил в своем прощальном письме не только о деле, о жалованье и карточных долгах, там были и те патетические слова, которые подсказывает мужчине скорее оскорбленное самолюбие, чем поруганная любовь, и которые кажутся женщинам такими оскорбительными и смешными. Рассматривая поспешный отъезд Штудмана со своей точки зрения, фрау фон Праквиц могла бы сказать, что друг покинул ее в минуту горчайшей нужды за то, что она настаивала на взносе двух платежей в другой последовательности, чем того желал он. Она могла также сказать, что этот друг бестактно требовал от нее разговора на любовные темы в такой час, когда ее дочь была в смертельной опасности, а муж — тяжело болен. Нет, с точки зрения женщины, любой женщины, господин фон Штудман был абсолютно неправ. Но с коммерческой точки зрения вскоре выясняется, что правда была на его стороне. Сегодня утром Вольфганг получил от него письмо: "Итак, милый старый друг, нет, правильнее, милый юный друг, мне превосходно живется у тайного советника Шрека. Старик — большой чудак, но учреждение выверено как часы… Посмотрели бы вы на здешнюю диетическую кухню, мой дорогой Пагель, такую точность взвешивания, распределения, приготовления вы не найдете даже в первоклассном берлинском отеле. Кстати: я решил перейти на вегетарианский стол и к тому же отказаться от табака и алкоголя. Это больше соответствует всем моим склонностям, удивляюсь, как я прежде не сообразил. Подумайте только: табак явился к нам из Южной или из Центральной Америки, тропической страны, а спиртные напитки, в особенности вино, по словам Библии, из Палестины, следовательно, они чужды нашей северной натуре. Но я не хочу обращать вас в свою веру. Во всяком случае, должен сказать, что употребление мяса…" и так далее, и так далее на целых четырех страницах вплоть до знаменательной приписки: "Неужели тайный советник все еще не принял мер насчет аренды? Это очень удивило бы меня". Вольфганг Пагель вздыхает, сидя на снопе соломы и ежась от сырости. Порывшись в кармане, он достает сигарету и закуривает ее. Выходит, господину фон Штудману не придется удивляться, господин фон Штудман оказался прав. Тайный советник принимает меры, чтобы получить свою аренду. И даже очень свирепые меры. За первыми последуют другие. Положение обострится. Точка! Кончено! Твой преданный отец!!! Каждому человеку и особенно молодому человеку свойственно относиться к делу спустя рукава, если он знает, что оно обречено на гибель. Глубокое уныние, охватившее молодого Пагеля из-за ржавеющих лопат, этим-то в сущности и объяснялось. Если тайный советник через две-три недели наложит руку на имение, то вся беготня Пагеля, все его заботы теряют всякий смысл. Нет уж, спасибо! Он и пальцем не шевельнет, не станет он тогда трудиться да еще в этом гиблом уголке Германской империи, состоящей из стольких-то «земель» и пятидесяти четырех партий! Спокойной ночи! Если взять старика Тешова, как некую неизвестную величину, а не как нашего доброго знакомого, — грубошерстный костюм, нос картошкой и хитрые искрящиеся глазки, — как владельца, сдающего в аренду свое имение, то нельзя даже сказать, что он не прав. "Какое проклятие, — думал Пагель, снова оживившись, — что большинство людей в большинстве случаев в одно и то же время правы и не правы!" Арендатор, без сомнения, не выполнил своих денежных обязательств. Он удовлетворял свои дорогостоящие прихоти во вред хозяйству, он плохо хозяйничал с помощью неопытных служащих, кроме того, арендатор в данный момент не способен вести дела! Черт побери, какой владелец не испугался бы, увидев, что такой арендатор распоряжается имением! Но если, с другой стороны, принять во внимание, что старый помещик — очень богатый человек, что арендатором является его дочь и что дела этой дочери сейчас из рук вон плохи, то владелец опять-таки чертовски неправ. И все же, думал Пагель, не похоже на старика, чтобы он ни с того, ни с сего отдал такие распоряжения лесничему. Старик ведь знает, что с общественной и человеческой точки зрения он опозорит себя перед всей округой, если не даст теперь возможности своей дочери вести хозяйство и выбросит ее на улицу… "Нет, — думает Пагель. — Все это не так просто. Дыму без огня не бывает. Должно быть, что-то произошло, чего я не знаю. Зачем я, черт меня подери, обещал, — думает молодой Пагель все с большим жаром, — не говорить об этом письме фрау фон Праквиц! Дурак я был, — думает он и встает с тюка соломы, — надо было мне просматривать почту, которую Аманда уносит на виллу, может быть, и даже наверняка, от тайного советника было письмо к дочери, может быть, и даже наверняка, она его не читала и не отвечала на него. Ведь она только и делает, что разъезжает в автомобиле. Надо бы, думает он, — пойти на виллу, проведать ротмистра. Она опять уехала. Я видел, на ее письменном столе лежит порядочная пачка нераспечатанных писем. Надо бы их перебрать, по почтовому штемпелю и почерку я увижу, есть ли там письмо от старика. Тогда за это дело можно будет взяться с другой стороны". Он шагает по поляне, он так отшвыривает ногой лопату, которая попадается ему на пути, что она отлетает прочь с дороги. "Боже, о боже мой! Ведь мне хотелось бы, черт возьми, чтобы все мои хлопоты не пошли прахом. Не только отсидеться здесь, пока Петер снова позовет меня! Хотелось бы сделать что-нибудь для здешних жителей: заложить в этом мире хотя бы крохотный камешек, который останется, который старику не удастся выбросить!" И тут ему приходит в голову новая, веселая мысль. Сигарета дугой летит в ближайшую картофельную кучу и угасает в темноте. "Долой этот порочный, пришедший из тропических стран никотин! Я уже сделал нечто замечательное! Я уложил нашего тайного соглядатая в постель на целых полгода. Запрещение пользоваться дорогами, контроль над сделками — ни черта из этого не вышло, мой дорогой тайный советник! Ты хотел схитрить, ты не позволил Книбушу работать в лесу, рубить деревья, таинственно намекая на то, что стоимость денег вскоре изменится, но я перехитрил тебя и отнял у него все: и его шпионские поручения — ах, черт, я и позабыл — надо же позвонить доктору! На всех парах в контору!" Минута малодушия прошла. Он уже не устал, не изнурен: это молодой человек, который радуется своей работе и который доведет ее до успешного конца! Быстрыми шагами идет он в темноте к усадьбе. Разумеется, как это всегда бывает, Пагель не тотчас же попал в контору. Когда спешишь, всегда что-нибудь или кто-нибудь да помешает. На сей раз это был ветеринар из областного центра, по фамилии Шик, хотя в его наружности не было ничего шикарного. В отсутствие Пагеля его вызвал конюх: верховая лошадь ротмистра, чистокровная английская кобыла — ее звали Мэйбл — с утра мучилась родами и никак не могла ожеребиться. Родовые схватки замучили ее, а роды не подвигались. Сделали все что полагается: завесили бокс кобылы, ибо лошади стыдливы, они не выносят, если во время родов на них смотрит человек. Нескромный взгляд любопытствующих может на целые часы задержать роды. Но теперь никто уже не думал об этом. Когда Пагель с ветеринаром вошли в бокс, лошадь посмотрела на них воспаленными, страдающими, молящими глазами. Как это бывает и с людьми, она забыла о стыде, когда боль сделалась невыносимой. — Еще полчаса тому назад я слышал сердечные тоны жеребенка. Теперь уже не слышу, думаю, что он мертв. Вероятно, его задушила пуповина. К сожалению, меня позвали слишком поздно. Ветеринар Шик смотрел на Пагеля покорным взглядом человека, привычного к тому, что смерть будет поставлена ему в вину. — Что же делать? — спросил Пагель, которого беспокоили муки животного, а не вопрос о том, кто виноват. — Я ее осмотрел, — с готовностью сказал повеселевший ветеринар. — К сожалению, у кобылы слишком узкий таз. Придется разрезать жеребенка и вытащить его по кускам. По крайней мере мать спасем. — Это чистокровка, получившая какое-то повреждение, — задумчиво сказал Пагель. — Ротмистр, видимо, купил ее за несколько сот марок в какой-то скаковой конюшне. Он очень к ней привязан. Знаете что, доктор, — сказал он, ожививишсь, — потерпите-ка еще четверть часика — двадцать минут, я дам вам ответ. — Схватки почти прекратились, сердце очень ослабело. Есть ли здесь кто-нибудь, кто мог бы пока сварить для нее крепкий кофе? Я и камфару ей впрысну… Но все это надо сделать быстро. — Все будет сделано быстро. Кофе я пришлю вам, сколько? Целую бутылку? Хорошо! Он уже бежал по двору к конторе. В темноте кто-то заговорил с ним, преградил ему путь. Эта была, по-видимому, Минна-монашка, она что-то толковала о барыне, о Зофи… Он быстро пробежал мимо, в контору… Дав Аманде указания насчет кофе, он потребовал, чтобы его соединили со страховым врачом. Врач не мог приехать. В дверях конторы появилась Минна-монашка и снова начала что-то плести… Он сердито отмахнулся от нее, врача ему все-таки удалось уломать, он будет в девять — в половине десятого в конторе, пусть Пагель отведет его к лесничему. Пагель сказал «Да», крикнул Аманде: "Значит, быстро подать кофе в конюшню!" — и умчался мимо обеих женщин в темноту. У него было неясное ощущение, что у Минны-монашки и в самом деле было какое-то дело к нему, какая-то жалоба, напоминание, предостережение. Но как это часто бывало последнее время, ему некогда было слушать. Надо было спешить. За его спиной, он это чувствовал, среди женщин снова вырастала сплетня. Он не мог этому помешать, надо было торопиться, пятнадцать двадцать минут, сказал он ветеринару. Пять минут уже прошло, впрочем, все это, пожалуй, вздор — и его предчувствия и то, что он сейчас задумал. Ну ладно, вздор так вздор! Дальше! Во всяком случае, дальше. На его звонок дверь открыл санитар, ходивший за ротмистром. Этот санитар, по фамилии Шуман, пожилой, бледный, дородный человек, с двумя седеющими прядями на лысом черепе, носил, точно в больнице, полосатый, синий с белым халат, кожаные сандалии и серые широкие брюки, ни разу, после покупки, должно быть, не видавшие утюга. Пагелю нравился этот спокойный, тихий человек. Он иной раз останавливался с ним поболтать. И как-то санитар Шуман рассказал ему то, чего он не говорил никому, даже фрау фон Праквиц, даже доктору. — Не думаю я, господин Пагель, — шепотом сказал ему санитар, — что ротмистр так уж болен: психически болен, как полагает доктор. У господина ротмистра был шок — но психически болен? Нет! Он не отвечает ни слова, он улыбается на все, что ему говорят, но это одно притворство. Он не хочет больше говорить, не хочет видеть и слышать; ему опостылела жизнь, вот что! Ведь во сне-то он разговаривает… — Но разве это не болезнь? — спросил Пагель. — Может быть, я не знаю. А может быть, это трусость, малодушие. В первые дни он прекрасно говорил и даже ссорился со мной: все требовал вина. Затем он уже говорил только для того, чтобы выпросить снотворное, а когда мы и снотворное у него отняли, он, видно, сказал себе: "Говори не говори, мне все равно ничего не дают, так буду же молчать…" — Как вы думаете, господин Шуман, стал бы он пить, если бы его оставили без надзора? — Вот тут-то, господин Пагель, и загвоздка, этого в таких случаях никогда не знаешь! Если все пойдет гладко, он и без водки обойдется. Но если он узнает о новой беде — а ведь он все слышит, ко всему внимательно прислушивается! — тогда, возможно, он не выдержит. Потому-то я и сижу здесь. Вот такие беседы они вели, часто возвращаясь к этой теме. Они очень сблизились. Теперь Пагель поспешно спросил: — Ну, как поживает господин ротмистр? Лежит в постели? Встал? Фрау фон Праквиц дома? — Фрау фон Праквиц уехала, — сообщил санитар. — Господин ротмистр на ногах, я его одел, он даже при воротничке и при галстуке. Сейчас он читает! — Читает? — спросил удивленный Пагель. Ему трудно было представить себе ротмистра за книгой, даже когда он был здоров, — разве что за газетой. Шуман чуть-чуть усмехнулся. — Не расскажи вы мне, что господин ротмистр прожил летом несколько недель в сумасшедшем доме, я бы попался на удочку. — Тут санитар широко заулыбался. — Я посадил его в кабинете, дал ему номер "Иллюстрированной спортивной газеты" и сказал: "Господин ротмистр, посмотрите картинки". Мне было интересно, что он сделает. Разумеется, он тотчас же вспомнил пациентов из сумасшедшего дома. И вот он переворачивает газету вверх ногами, хотя я положил ее правильно. Он смотрит все на одну и ту же страницу, морщит лоб, бормочет что-то про себя и дожидается, пока я скажу: "Господин ротмистр, следующую". Только тогда он перевертывает страницу. — Но что все это значит? — почти сердито спросил Пагель. — Да ведь он разыгрывает идиота! — хихикнул Шуман. — Он в восторге от того, как это удачно у него выходит. Когда он думает, что я его не вижу, он все косится в мою сторону: слежу ли я за тем, что он делает… — Но ведь мы и без этих фокусов оставили бы его в покое? — недоумевает Пагель. — Вот в том-то и дело, что нет! — уверенно возразил санитар. — Тут он прав. Знай вы, что он в здравом уме, вы приставали бы к нему с требованиями — пусть позаботится о хозяйстве, пораскинет мозгами насчет денег, жена ждала бы от него, чтобы он страдал за дочь, чтобы помог искать ее. А именно всего этого он и не хочет. Не хочет он участвовать в игре, он выдохся. — Да это же и есть болезнь! — отзывается Пагель. — Ну, посмотрим. Послушайте-ка, Шуман… И он развивает свой план. — Попытаться можно, — задумчиво говорит санитар. — Конечно, если сорвется, оба мы получим на орехи — от доктора и от барыни. Ну, войдите, сейчас увидим, как он к этому отнесется. Печальное зрелище, даже постыдное зрелище — если этот человек и в самом деле не так болен, как он хочет показать. Ротмистр одет в один из своих безупречных английских костюмов, его темные глаза все еще хороши, но волосы и брови белы как снег. Смуглое лицо кажется пожелтевшим, в руках у него газета, он склонился над ней, он хихикает от удовольствия. Газета дрожит в его руках, и ротмистр дрожит вместе с ней. — Господин ротмистр, — говорит санитар, — отложите, пожалуйста, газету. Давайте оденемся и выйдем немножко на воздух. Одно мгновение Пагелю кажется, будто лоб сморщился, белые кустистые брови сдвигаются, — но человек снова хихикает, газета шелестит в его руках. — Господин ротмистр, — говорит Пагель, — ваша кобыла Мэйбл должна ожеребиться. Но роды тяжелые, позвали ветеринара. Он говорит, что жеребенок погиб и кобыла тоже не выживет. Не взглянете ли вы? Ротмистр, насупившись, смотрит в газету. Он уже не хихикает. Он, по-видимому, рассматривает картинку… Оба ждут. Но ротмистр не трогается с места. — Пойдемте, господин ротмистр, — дружелюбно говорит наконец санитар. Дайте-ка мне газету. Ротмистр, разумеется, не слышит, газету берут у него из рук. Его выводят в переднюю, набрасывают на него пальто, надевают на голову кепи, они выходят из дому в ночь. — Прошу вас, возьмите меня под руку, господин ротмистр, — говорит санитар с ласковой, несколько профессиональной любезностью. — Господин Пагель, не дадите ли и вы руку господину ротмистру? Вам, должно быть, еще трудно ходить, вы были очень больны. Он делает почти незаметное ударение на «были». Случайно это? Или больной понял намек? Он принимает его за вызов и снова начинает хихикать. Ротмистр идет тихой, неуверенной походкой, пошатываясь. Минуту спустя — они уже подходят к деревне — Пагель замечает, что рука ротмистра дрожит в его руке. Да и весь он дрожит, трепещет. Пагеля охватывает страх перед тем, что он задумал. Он колеблется и наконец говорит: — Вы так дрожите — вам холодно, господин ротмистр? Ротмистр, конечно, не отвечает. Но санитар хорошо понял смысл слов Пагеля. — Теперь ничего не поможет, господин Пагель, — говорит он, — назад уже не повернешь, надо идти до конца! Они идут через двор усадьбы, они входят в конюшню. Пагель видит испуг на лицах стоящих здесь людей. Ведь ротмистр, болтают люди, сумасшедший, и теперь этот сумасшедший пришел к ним в конюшню! — Всем уйти из конюшни! — приказывает Пагель. — Только вы, конюх, и, пожалуй, вы, Аманда, останьтесь. Закройте двери, Аманда. Слава богу, ветеринар ведет себя вполне разумно. — Добрый вечер, господин ротмистр, — говорит он спокойно и отступает в сторону, чтобы освободить доступ к боксу. Пагелю показалось, что ротмистр сделал легкое движение, да, он потянулся к боксу, теперь можно отпустить его руку. Фон Праквиц стоял один, его никто не поддерживал. Лошадь лежала на боку, вытянув ноги. Она повернула голову, посмотрела печальными, беспомощными глазами. Узнав хозяина, она тихо заржала, будто ждала от него помощи, которую ей никто не оказал. Ветеринар Шик докладывал: — С тех пор как я дал кобыле кофе и камфару, потуги усилились, сердечная деятельность улучшилась. Я бы даже сказал, что снова услышал легкие сердечные тоны жеребенка, но быть может, это ошибка, я не совсем уверен… Ветеринар умолк. Все молчат. Что будет делать ротмистр? Он снял с себя пальто, он оглядывается. Конюх берет пальто у хозяина, никто не говорит ни слова, тишина… Ротмистр фон Праквиц снимает и пиджак. Конюх забирает его. Ротмистр теребит запонки своей манжеты — Аманда тут как тут, она помогает ему засучить рукава. Да, вот та рука, которая может помочь при родах, узкая, длинная, с ловкими пальцами; запястье тонкое, как у ребенка, но точно из стали! Длинная, стройная рука, почти без мяса, только кости, сухожилия, мускулы. Все стоят затаив дыхание; ротмистр опускается на колени позади лошади но он медлит, он недовольно оглядывается — что случилось? Чего еще не хватает? Почему он не говорит? Но ветеринар Шик уже понял его без слов, он опускается на колени рядом с ротмистром, натирает ему руку маслом, чтобы кожа была гладкой и упругой. — Поосторожней, господин ротмистр! — шепчет он. — Когда начинаются схватки, лошадь бьет копытом: с нее забыли снять подковы… Ротмистр угрюмо морщит лоб, он стискивает бескровные губы. И берется за работу. До плеча исчезает длинная мужская рука в теле лошади, рот приоткрылся, на лице можно проследить тайну движений руки, ее поисков. Но вот глаза заблестели, по-старому сверкнула в них молния, он нашел то, что искал! Да, да — вот вам и ротмистр, вот вам и мужчина, один из многих — он малодушно обратился в бегство после постыдной гибели дочери. Он хныкал, выпрашивая водку и веронал, разыгрывал из себя дурачка, но когда гибнет лошадь, он вырывается из пут одиночества, которое сам избрал, он возвращается к людям и находит еще на этой земле нечто, ради чего стоит жить и бороться. О боже мой, и таковы люди, таковы они — не лучше. Но и не хуже. Несколько раз ротмистру приходится прерывать работу. Начинаются схватки, лошадь от боли бьет копытами, но он не вынимает руку, он пригибается, ведь эти схватки, опасные для него, в то же время помогают отделить плод. Лицо ротмистра становится темно-багровым, потуги с бесконечной силой выталкивают из тела и его руку, — он отчаянно сопротивляется. Пагель опустился на колени рядом с ротмистром, он подпирает плечом плечо хозяина — на него падает взгляд, темный взгляд, сверкающий в темноте. Нет, это не взгляд идиота, но, быть может, взгляд человека, пережившего невыразимые страдания. Когда показываются копыта жеребенка, движение проходит по кругу людей. И вот появляется нежная бархатная морда, голова, дальше, запаздывая, следует грудь. Затем с неимоверной быстротой — длинное тело. Жеребенок безжизненно лежит на земле, ветеринар становится возле него на колени, исследует его. Он говорит: — Жив. Ротмистр рывком поднимается на ноги и точно хватает руками воздух. — Держитесь за меня покрепче, господин ротмистр, — говорит санитар. Для начала, пожалуй, многовато. И ротмистр понимает, он крепко держится за санитара. Подходит Аманда Бакс с жестяным тазом и теплой водой, бережно обмывает она запачканную кровью руку ротмистра, будто и эта рука — нечто новорожденное, хрупкое. Господин фон Праквиц идет между своими провожатыми к дверям конюшни. Идет, ни на кого не глядя, не говоря ни слова, тяжело волоча ноги, как будто уже спит. Медленно шагают они между рядами домов. Когда же выходят на дорогу к вилле, когда несущийся из леса октябрьский ветер обдает их холодом, ротмистр останавливается. Он содрогается, тело его сотрясает судорога. Иоахим фон Праквиц произносит первое после долгого молчания слово. Это только выкрик, это стон — жалобы, отчаяния, воспоминания, кто знает? — Боже мой! — вскрикивает он. Пагель и Шуман не говорят ни слова. Через минуту они снова пускаются в путь, тяжело ступает между ними больной. Они подходят к вилле. Пагель помогает вести ротмистра в спальню, затем, когда санитар начинает раздевать господина фон Праквица, он опять спускается по лестнице и садится ждать в передней. С минуту Пагель сидит в бездействии. Им овладевает чувство хорошей усталости. Он изнурен, но ему кажется, что он сделал что-то правильное, стоящее. Тут ему приходит в голову одна мысль: он встает и, постучавшись, входит в комнату фрау фон Праквиц. Едва включив свет, он видит на письменном столе пачки писем, высокие стопки, много их накопилось. Отвращение охватывает Пагеля, но нельзя же делать в жизни одно только приятное. Он перебирает письма, ему, кажется, знаком почерк тайного советника. Ищет заграничную марку, почтовый штемпель «Nice» — если школьные знания не обманывают его. Просмотр первой пачки не дал никаких результатов, точно так же и второй. В третьей тоже нет ничего. Но когда Пагель после бесплодных поисков кладет на место четвертую и последнюю, его взгляд падает на блокнот. Он не хочет читать, но уже прочел: "Написать отцу". Пагель выключает свет и снова садится в передней. Эту заметку можно толковать как угодно, быть может, фрау Эва сама хочет написать отцу, а быть может, собирается ответить на его письмо. Значит, он, Пагель, не сдвинулся с места. Этот маленький тягостный розыск не дал никаких результатов, он не знает, что дальше, он знает лишь, что надо идти дальше… Через минуту по лестнице сходит санитар. — Сразу заснул, — докладывает он. — Сильное было средство. Ну, надо выждать. — А ваше мнение? — спрашивает Пагель. — Завтра видно будет, — отвечает санитар. — Трудно сказать. — И после паузы: — Как вы решили? Скажете фрау фон Праквиц? — Да, в самом деле, — соглашается Пагель. — Одному из нас придется доложить ей. Нехорошо, если она узнает от других. Шуман задумчиво смотрит на Пагеля. — Вот что, господин Пагель, — говорит он. — Хоть это и ваша затея, я расскажу ей и все приму на свою голову. — В ответ на движение Пагеля: — Я слышал, тут пущена бабья сплетня. Женщины ведь, знаете, народец! Так я с вас хоть это сниму. — Он улыбнулся. — Конечно, если сойдет удачно, то и слава будет моя. — Воображаю, что тут насочиняли! — с досадой сказал Пагель. — Но уж пусть эта баба попадется мне. — Плюньте, господин Пагель, — утешает его санитар. — Гнойные нарывы надо вскрывать, когда они созреют. Пока спокойной ночи. — Спокойной ночи, — говорит Пагель и снова отправляется в контору. Уже девятый час; Аманде придется еще долго дожидаться его с ужином. Надо ответить на уйму деловых писем, написать матери, дождаться врача, идти к лесничему… и жеребенка поглядеть — но лучше бы всего в постель, а тут еще пущена сплетня! "Покоя, покоя душа моя просит!" Да, если бы тебя оставили в покое… Одиннадцатый час. Пагель сидит за расходными книгами, надо вычислить взносы в больничную кассу, наклеить марки подоходного налога — и как-то привести книги в соответствие с кассой. Все это почти неодолимые трудности для усталого человека; устанешь — и всякая работа из рук валится. К тому же с деньгами все труднее. Пагель вычисляет недельную плату рабочего, точно, по тарифу, столько-то и столько-то миллионов и миллиардов — но денег он дать не может! Не хватает миллионных и миллиардных купюр. Надо взять какую-нибудь крупную кредитку, одну из этих дрянных бумажек, в сто или двести миллиардов марок. Надо позвать четырех рабочих. Пусть каждый возьмется за уголок, бумажка выдается на четверых. Правда, здесь на какой-то пустяк больше, не знаю точно, на два или три миллиарда. Но отправляйтесь все вместе в город! Сделайте сообща покупки, надо вам как-то объединиться. Ругайте меня сколько влезет, других денег в кассе нет. Хорошо, они наконец идут, они делают вместе покупки. Нашли торговца, который разменял им бумажку. Но где он, Вольфганг Пагель, найдет человека, который приведет в порядок его кассу? О, он фигура, он получает два с половиной центнера ржи в неделю, но ведь в его кассе этой суммы регулярно не хватает! Подчас не хватает и больше, он напрягает мозг, надо что-то придумать, Мейер, вероятно, никогда не заносил в свою кассовую книгу столько взятых с потолка цифр! Заглянул бы сюда разок ревизор-бухгалтер "Прочь, в тюрьму мошенника!". Пагель подпирает голову рукой, его тошнит от этой цифровой неразберихи. В этом параде астрономических цифр есть какое-то жульничество. Каждый маленький человек нынче миллионер, но все мы, миллионеры, подохнем с голоду! Цифры растут — растет и нужда. Как это сказал лесничему доктор? — Скоро будут биллионные бумажки, биллион — это тысяча миллиардов, выше уже не пойдет! Тогда мы получим твердую валюту, вам дадут пенсию, а до тех пор лежите спокойно в постели. У вас такой склероз, что я могу уложить вас с чистой совестью, даже без просьбы вашего юного друга! — А будут опять приличные деньги? — боязливо спросил лесничий. — И доживу я до этого? Хотелось бы дожить, господин доктор, чтобы пойти в лавку и чтобы лавочник, отпуская тебе товар, не глядел на деньги с такой злостью, будто ты его обкрадываешь! — Конечно, доживете, папаша! — заверил его доктор и натянул ему одеяло до подбородка. — А теперь спите хорошенько — завтра молочный фургон доставит вам снотворное. Но, выйдя, доктор сказал Пагелю: — Смотрите, чтобы старик не очень залеживался. Дайте ему какую ни на есть работенку. Он донельзя истощен, измотан. Непонятно, как он мог ежедневно десять часов бегать по лесу. Если он надолго ляжет, то больше не встанет. — Значит, он не доживет до конца инфляции? — спросил Пагель. — Ведь есть еще, говорили нам в школе, триллионы, квадриллионы и… — Будет вам, голубчик! — крикнул доктор. — Или я пристукну вас своим стетоскопом! Вы хотите дожить еще до такого безобразия? Ну и аппетит же у вас к жизни, молодой человек! А меня уже при одной мысли об этом тошнит! Нет, — зашептал он, — я знаю от одного банковца, — как дойдет доллар до четырехсот двадцати миллиардов, марка будет стабилизована. — Об этом уже полгода болтают, — возразил Пагель, — ни капельки не верю. — Молодой человек, — торжественно заявил врач и сверкнул на Пагеля стеклами очков, — одно скажу вам: в тот день, когда доллар подымется выше четырехсот двадцати миллиардов, я надену маску и сам себя захлороформирую — прочь из этого мира! Сыт по горло! — Мы еще увидимся, — сказал Пагель. — Но при других обстоятельствах! — сердито крикнул доктор. — Вот она, нынешняя молодежь! Отвратительно! Такого цинизма не знали в мое время даже столетние старцы! — А когда было ваше время, господин доктор? — спросил, ухмыляясь, Пагель. — Я думаю, давненько? — Я не доверяю вам с той самой минуты, — печально сказал доктор, влезая в свой «оппель», — когда вы меня так дерзко спросили, давно ли умер тот человек… — Тише, доктор! — Да, да, тут уже циником оказываюсь я. Ничего не поделаешь, профессия! Спокойной ночи. Как я сказал, если марка не будет стабилизована на четыреста двадцати, то… — То мы подождем еще немного! — крикнул Пагель вслед уезжающему доктору. Хорошо бы застать в конторе кофе, но на этот раз кофе, конечно, не будет. Аманда Бакс давно уже спит. Однако Пагель опять недооценил Аманду. Кофе стоял на столе. Но, к сожалению, это был не тот кофе, который вливает бодрость, или же Пагель слишком устал — во всяком случае, он уныло сел за книги. Ничего у него не выходило, хотелось в постель, хотелось написать матери, но мучила совесть: если я не слишком устал, чтобы написать маме значит, я не слишком устал и для того, чтобы заняться моими расчетами и книгами. Эти нелепые слова, лишенные всякой логики, эти коварные слова, порожденье усталого мозга, так упорно донимали Пагеля, что он не мог ни читать, ни писать, ни спать. Наконец он погрузился в состояние мучительного полузабытья, глухой подавленности, и в мозгу его закопошились страшные мысли, сомнения в жизни, сомнения в себе самом, сомнения в Петре… — К черту! — воскликнул Пагель и встал. — Уж лучше прыгнуть в холодный пруд почтенного тайного советника, хоть там полным-полно утиного помета, уж лучше принять самую холодную и грязную ванну в моей жизни, — лишь бы не сидеть здесь и не клевать носом! Тут позвонил телефон. Послышался женский голос, который показался ему и знакомым и чужим. Господина Пагеля зовут на виллу, барыня хочет тотчас же его видеть. — Сию минуту приду! — ответил Пагель и повесил трубку. Что это за женщина говорила с ним? Она как будто старалась изменить голос. Он взглянул на часы. Половина двенадцатого. Поздненько для человека, который встает в пять, в половине пятого, а то и в четыре! Видно, там опять горит! Что-нибудь не так с ротмистром, или фрау Эва узнала наконец что-то о Виолете, или же она хотела справиться, сколько сегодня накопали картофеля — иногда у нее являлись такие фантазии! Временами она бывала дочерью своего отца, и тогда ей казалось, что надо присмотреть за молодым служащим. Весело насвистывая, идет Пагель через усадьбу на виллу. Хотя он должен немедленно явиться к фрау фон Праквиц, он все-таки дает небольшой крюк и заходит в конюшню. Заспанный сторож вскакивает — но все в наилучшем порядке. Кобыла уже опять стоит в своем боксе и смотрит на Пагеля живыми блестящими глазами. Невероятно длинноногий жеребенок спит. Пагель посылает спать и сторожа. Ему открывает сама фрау Эва. Она очень изменилась за последние недели. Эти вечные поездки, мучительная и безумная надежда, печальное возвращение, гложущее ожидание чего-то, что никогда не наступает, изо дня в день ужасная неизвестность, которой она предпочла бы любое знание, — все это наложило на нее отпечаток, заострив черты ее лица. Ее глаза, обычно столь приветливые, улыбчивые глаза, смотрят сухим горящим взглядом. Но не только это: с тех пор как фрау Эва не следит за собой, не ест регулярно, ее тонкая, золотистая, как персик, кожа носит на себе следы увядания; на шее образовались складки, щеки обвисли… У этой так сильно изменившейся женщины изменился даже тембр голоса. Она умела так красиво смеяться, она была женщиной, жившей в ладу с собой и с миром. В ее голосе было что-то чувственно-зрелое, какие-то волнующие вибрации. Все ушло, ушло… Торопливый и бесцветный, резкий голос звучит так, будто у нее пересохло в горле. Этим резким тихим голосом она холодно здоровается с Вольфгангом. Фрау Эва остается в передней, она мерит его злым взглядом. — Очень сожалею, господин Пагель, — говорит она поспешно, — но я этого не потерплю. Я слышала, вы завели грязные шашни, вы склонны использовать свое положение, чтобы заставить девушек… О фрау Эва, бедная, увядшая фрау Эва! Ни о чем она не сожалеет, а вся кипит и жаждет мести. Фрау Эва, еще несколько недель назад готовая на многое закрывать свои улыбчивые глаза, теперь хочет отомстить мужчинам за дочь! Все грязно — грязь, грязь, куда ни кинь! Но поблизости от себя она грязи не потерпит! Она знать не хочет всех этих мерзостей — и точка! Пагель выдерживает суровый взгляд разозленной женщины, он улыбается, в уголках глаз набегают морщинки: ну как тут быть серьезным? Он смотрит со стороны, он мыслит до известной степени объективно и не может понять, как эта несчастная женщина, эта скорбящая мать, возится со сплетней… Улыбаясь, качает он головой. — Нет, фрау фон Праквиц, — говорит он дружелюбно. — Можете не сомневаться: в грязных шашнях я не повинен. — Но мне сказали! — настаивает фрау Эва. — Вы… — Охота вам слушать всякие враки! — с неизменным дружелюбием отвечает Пагель. — Ни о каких шашнях не может быть и речи! Мне, право, не хочется говорить с вами на такие темы. Фрау фон Праквиц делает нетерпеливое движение, ей-то как раз этого и хочется. Ненависть, бешенство толкают ее бросить в лицо молодому человеку все, что она о нем узнала. Хорошо бы услышать в ответ объяснения, оправдания, еще лучше — признание! Но Пагель быстро оборачивается. Он давно понял, почему этот разговор ведется здесь, в передней. Так и есть, на кухонной лестнице стоит Зофи Ковалевская. Она хочет спрятаться, но уже слишком поздно. — Идите-ка сюда, Зофи! — кричит Пагель. — Вы — единственная, от которой я хотел бы слышать эту историю. Расскажите-ка барыне, что вы сделали, чтобы не пришлось копать картофель… Фрау Эва медленно краснеет, она пытается удержать молодого человека, но он уже идет прямо на девушку, без малейшей угрозы, нет, свободно, дружелюбно… — Ну, Зофи, — говорит он. — Не робей, девочка, рассказывай, рассказывай. Или еще лучше: изобрази, как ты хотела показать мне свое колено! Ну же? И тут выясняется, что Зофи Ковалевская не идет до конца ни в хорошем, ни в плохом. Она поскользнулась, попала под колеса — но и подлой-то по-настоящему не стала. У нее нет мужества довести до конца свои пакости она труслива… Несмотря на то что Пагель исполнен добродушия, у нее внезапно вырывается крик ужаса. Она поворачивается, бежит вниз по кухонной лестнице, хлоп! Дверь стукнула, только Зофи и видели. Пагель возвращается к фрау фон Праквиц. Теперь в нем уже нет ни следа хвастливой беспечности, он говорит, почти извиняясь: — Дело в том, что я приказал ей завтра же утром приступить к сбору картофеля. Ее лень — плохой пример для деревни. Фрау фон Праквиц смотрит на него. Краска досады и стыда не совсем сбежала с ее лица. Что-то осталось — намек на здоровый румянец. Нет, жизнь не так уж уродлива, стара, гнила, она может еще быть молодой, свежей, чистой. Фрау Эва говорит чуть ли не оправдываясь: — Я взяла Зофи в горничные. Она предложила мне, а я была в таком затруднительном положении. Но прошу вас, войдите же, господин Пагель. Она идет впереди, она смущена — разве не стыдно? Ее неверие, ее сомнение, ее упреки так отвратительны по сравнению с его верой, его порядочностью. — Ведь я всего этого не знала, — говорит она еще раз в пояснение. — Конечно, Зофи больше подойдет для домашней работы, — замечает Пагель. — Главное, чтобы она не болталась без дела. — Но я уволила Минну-монашку, — сообщает фрау Эва виновато. — Эта женщина мне так неприятна… Пагель крепко сжал губы; он думает, что лентяйка получает хорошее место, а трудолюбивая, та, которая работает не покладая рук, снова будет копать ледяной картофель. Но не имеет смысла спорить об этом с фрау фон Праквиц. Она судит не по работе, этого она не понимает. Ей важна внешность. Хорошенькая Зофи ее больше устраивает, чем истощенная Минна. — Я, с вашего разрешения, дам Минне работу в замке, — наконец предлагает он. — Там еще дикий беспорядок, а ведь когда-нибудь старики вернутся. — Да, так и сделайте, господин Пагель, — с готовностью соглашается фрау Эва. — Я так вам благодарна, это, конечно, наилучшее решение. — Она виновато смотрит на него. — Вы на меня не сердитесь? — Нет, нет. Но, может быть, вы рассердитесь, если я вам скажу… Свет в ее глазах гаснет. — Значит, Зофи все же была права? — глухо спрашивает она. — …если я вам скажу, что несколько часов назад я был в вашей комнате. Я перебрал, — говорит он смущенно, — ваши письма, я искал определенное письмо… Она смотрит на него нерешительно. Ждет. — Я не нашел письма. Я, конечно, не хотел его прочесть, а только посмотреть, есть ли оно. И тогда я случайно прочел на вашем блокноте заметку "Написать отцу". Я сам себе кажусь настоящим мерзким шпионом. Только я шпионил не для себя. — Но зачем же? — спрашивает она растерянно. — Надо было только спросить меня. — Это, видите ли, — говорит он досадливо, потирая нос, — неприятный случай. Я было решил сказать вам, что лесничий заболел и поэтому необходимо написать тайному советнику, спросить распоряжений. Но это была бы ложь. Лесничий и в самом деле болен, но о лесе нам беспокоиться нечего. — Как же? — спрашивает она. — Да в том-то и дело, я дал честное слово, что ничего вам не скажу. Я был вынужден это сделать, — сказал он горячо, — иначе я вовсе ничего не узнал бы. — Но что же это? — спросила она тревожно. — Неужели на меня будут сваливаться все новые заботы? — Она встала, забегала по комнате. — Вы ничего не можете сказать мне, господин Пагель? — Разрешите задать вам вопрос. Отец после отъезда писал вам? — Да, — произносит она. "Значит, что-то случилось с отцом", соображает фрау Эва. Но в ее тоне чувствуется облегчение. Этого она не принимает так близко к сердцу. — А вы ответили? — Нет, не ответила, — говорит она коротко. Он замечает, что уже одно напоминание о письме рассердило ее. Фрау Эва внимательно смотрит на Пагеля, но тот ничего не спрашивает. По-видимому, он сказал все, что хотел. Наконец она решается: — Господин Пагель, я расскажу вам. Папа требует, чтобы я развелась с мужем. Он всегда хотел этого, он не любит своего зятя… Пагель медленно кивает… — Но разве это возможно? — спрашивает она. — Не могу же я вот так бросить его? Мне незачем распространяться, — добавляет она торопливо, — вы его знаете. Но разве друзей в беде покидают? Если б он еще был здоров, если б я видела, что он как-нибудь проживет без меня. Но так — нет, нет! Именно теперь-то и нет! На счастье и на горе — for better and worse — как говорят в Англии при венчании. И я тоже такова! Именно на горе, особенно на горе! — Она пристально смотрит на Пагеля, ее лицо нервно подергивается. — Ах, господин Пагель, — говорит она жалобно. — Я знаю, вы сегодня пытались вернуть его к жизни. Конечно, это были вы. Санитар никогда бы до этого не додумался! Сначала я была очень зла на вас, ведь вы должны понимать, что это просто бедный, больной человек. Но затем я подумала: ведь вы желали ему добра. Еще и о нем вы заботитесь. А мой отец, он хочет одного — чтобы я его бросила, сунула в какой-нибудь сумасшедший дом, отдала под опеку. Готово, с рук долой! Но мы прожили вместе почти двадцать лет, господин Пагель! — Один раз он сказал: "О боже!" — Да, я слышала. Это ничего не значит, он уже не знает что говорит. Но вы-то молоды, вы еще надеетесь. Ах, господин Пагель, когда я разъезжаю по округе и вижу, как люди бредут по дорогам… Теперь-то, в это ненастье! Столько бездомных скитается по свету — и не только бродяги. Это ужасное время отняло покой у всех. Сегодня утром — лил ледяной дождь — я видела молодую пару. Он вез детскую колясочку, такую старенькую, камышовую, на высоких колесах, а она шла рядом и разговаривала с ребенком. Нет, я ничего не дала ей, — крикнула она почти страстно, — я подумала, что, может быть, и Виоле та моя вот так скитается, и нет у нее ребенка, с которым она могла бы говорить, никого у нее нет, с кем она могла бы слово сказать! Ах, господин Пагель, что же мне делать? — Надеяться, — говорит он. — Смею ли я? Могу ли я? И желать ли мне, чтобы она была жива? Может быть, эгоистично с моей стороны надеяться на это? Остался ли еще хоть кусочек от моей Виолеты? И все же я жажду ее встретить и дрожу от страха при одной мысли об этом. Господин Пагель, ведь уже больше месяца, как она исчезла! — Ее воля подавлена, — говорит Пагель тихо. — Дайте срок, она освободится — и придет. — Не правда ли? Вы тоже так думаете? — почти радостно восклицает фрау Праквиц. — Она спит, она все еще спит! Когда спишь, крепко спишь, ничего не чувствуешь, она вернется такой же, как была. Она проснется наверху, в своей комнате, и подумает, что ничего не случилось, что она вчера легла спать. С удивлением смотрит Пагель на эту женщину. Она расцвела. Надежда, непобедимая воля к жизни точно сбрызнули ее живой водой. Она опять молода — у нее еще много светлого впереди. Пагель встает. — Пусть вас не тревожит мысль о тайном советнике. Пока что ничего плохого не будет. Случилось нечто им не предвиденное… Хотя планы у него… — Да, нас хотят выгнать отсюда! — Но в данный момент они неосуществимы! Если в самом деле что-нибудь случится, я вас немедленно извещу. — С минуту он задумчиво смотрит на нее. Затем прибавляет: — Незачем вам мучить себя насчет письма отцу. Раз вы не можете сделать то, чего он требует, лучше не писать. — Спасибо вам, господин Пагель, — говорит она. — Спасибо вам за все. Она подает ему руку, улыбается ему. — Мне стало легче после беседы с вами. — И вдруг, с обычным для женщины внезапным переходом: — Ну, а теперь сделайте мне одно одолжение, господин Пагель! — Пожалуйста, с удовольствием! — Отдалите вы от себя эту женщину, Бакс! Вы даже, говорят, едите за одним столом, и вечно она торчит у вас в конторе. Ах, не сердитесь на меня, господин Пагель, — торопливо говорит она. — Я вас ни в чем не подозреваю, вы, конечно, не замечаете, что девушка в вас влюблена… — Аманда Бакс в меня не влюблена, фрау фон Праквиц, — говорит Пагель. Я только облегчаю ей жизнь — ведь она покинутая девушка. — И быстрее: — И я тоже нахожу у нее облегчение. Жизнь в Нейлоэ иногда чересчур тяжела для молодого человека. И я порой рад иметь возле себя живое существо, с которым можно бы словом перекинуться. — Ах боже мой, господин Пагель! — восклицает фрау Праквиц с искренним удивлением. — Этого я никак не предполагала, я думала, что Бакс — ведь она путалась с Мейером, — он же настоящий негодяй… Пагель смотрит на нее, но она ничего не замечает. Она и в самом деле ничего не замечает. Никакие параллели не приходят ей в голову. — Когда я увижу Бакс, я с ней поговорю, — говорит она примирительно. Я, кажется, раза два-три не ответила на ее поклон. Мне очень жаль. В передней начинают бить часы. Они бьют полночь. — Идите, господин Пагель, — горячо восклицает фрау фон Праквиц, — и сейчас же ложитесь спать! Для вас это поздний час. Охотно верю, что все хозяйство — это для одного многовато. Выспитесь как следует хоть завтра утром. Пусть люди как-нибудь сами обходятся, я на все согласна. Я разрешаю вам. Спокойной ночи, господин Пагель, и еще раз большое спасибо. — Спокойной ночи, фрау фон Праквиц, — говорит Пагель. — Благодарить надо мне. — Извольте как следует выспаться! — кричит она ему вслед. Пагель улыбается про себя в темноте. Он на нее не сердится, во многих вещах эта умная взрослая женщина совсем еще ребенок. Работу она все еще представляет себе как своего рода школьное задание. Учитель может уменьшить тебе урок, а иногда и вовсе подарить целый день — и тогда радуйся! Она еще не поняла (и, вероятно, никогда не поймет), что жизнь, что каждый день задает человеку урок, от которого никто его освободить не может. Вверху, в окне конторы, мелькает белая тень. Верный страж Аманда тревожится о нем. — Все в порядке, Аманда, — вполголоса говорит Пагель, подняв голову кверху. — Зофи напрасно старалась. Спите, согрейтесь, а завтра утром разбудите меня в половине шестого, но только приходите со стаканом кофе. — Покойной ночи, господин Пагель, — доносится сверху. Вот что происходит на следующее утро у виллы. Фрау фон Праквиц уже сидит в машине, она отдает распоряжение Оскару, но тут открывается парадная дверь. Выходит ротмистр в сопровождении своего санитара. Ротмистр неуверенно, спотыкаясь, подходит к автомобилю. Санитар Шуман останавливается вверху, на лестнице. С трудом, точно виноватый ребенок, опустив глаза, ротмистр спрашивает: — Нельзя ли и мне поехать с тобой, Эва? Прошу тебя! Фрау Эва изумлена, она не знает что ответить. Она бросает недоумевающий взгляд на санитара. Господин Шуман выразительно кивает головой. — Но, Ахим! — воскликнула фрау фон Праквиц. — Не слишком ли это трудно для тебя? Он качает головой, глядит на нее. Глаза полны слез, губы дрожат. — О Ахим! — крикнула она. — Ахим, как я счастлива! Погоди, придут еще хорошие дни. И для нас, стариков. Да не стой же, садись возле меня. Господин Шуман, помогите же господину ротмистру сесть в машину! Оскар, достань еще одеяло, то, знаешь, меховое! Господин Шуман, сейчас же идите к господину Пагелю и расскажите ему, пусть порадуется!.. О Ахим… Наконец машина отъезжает. Ротмистр извиняющимся жестом показывает на свое горло. — Прости, Эва, — говорит он тихо и с трудом. — Я еще не могу как следует говорить. Я не вполне понимаю, но… — Зачем же тебе говорить, Ахим? — отвечает она и берет его руку. — Раз мы с тобой вместе, все переносится легче, не правда ли? Он выразительно кивает. |
||
|