"Волк среди волков" - читать интересную книгу автора (Фаллада Ханс)

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ПОТЕРЯННАЯ И ПОКИНУТАЯ

1. ШТУДМАН УЕЗЖАЕТ, ФРАУ ЭВА ОЧЕНЬ ОДИНОКА

Забрезжило утро тридцатого сентября, унылое и мглистое, в Нейлоэ буйствовал ветер, все круша на своем пути. И не только ветер крушил Нейлоэ. В этот день развеялось многое: любовь, ненависть, предательство, ревность, корысть. Многое было развеяно — людей разметало, как осенние листья.

А ведь еще не наступило первое октября, роковой день!

Раньше всех проснулся господин фон Штудман, прозвенел будильник, было еще темно, ветер носился вокруг дома. Господин фон Штудман был из тех людей, которые просто и естественно выполняют задуманное: без сожаления расстался он с теплой постелью и окунулся в серое морозное утро. Сегодня задумано достать деньги на уплату аренды, и он их достанет, хотя и сдается ему, что пойдут они на другое.

Штудман тщательно побрился. Перед поездкой в город он всегда брился дважды; теперь ему пришло в голову, что и в Нейлоэ можно бриться дважды, для фрау Эвы…

Но он тотчас же отверг эту мысль. Не школьник он, не донжуан. И не павлин, распускающий хвост.

Немного спустя Штудман был уже в конторе. На столе лежала записка: "Прошу перед отъездом разбудить меня, надо кое-что сказать вам. Пагель".

Штудман удивленно пожал плечами. Что важного может сообщить Пагель? Осторожно приоткрыл он дверь из конторы в комнату Пагеля. В щель проникает свет лампы: Пагель лежит на боку и спокойно спит. Широкая прядь волос падает на лоб, касаясь закрытого века, каждый отдельный волос блестит на свету, как тончайшая золотая нить. Лицо ясное, будто улыбающееся. В памяти Штудмана неожиданно всплывает несколько слов — не стихи ли? — должно быть, отзвук школьных лет: "Для счастья родился, ничего не добился, умер как все".

Штудман находит, что важное сообщение Пагеля не может быть важным. Он отмечает, что теперь только четыре и не вредно будет молодому человеку поспать еще часа полтора. Осторожно прикрывает он дверь конторы. Ему ведь надо во что бы то ни стало ехать утренним поездом во Франкфурт, так пожелала фрау Эва. Тут уж и самое важное сообщение ничего изменить не может, а может лишь помешать.

В контору вошла Минна-монашка, сильно заспанная, одетая еще неряшливее, чем всегда. Как неаппетитно она подает кофе! У Штудмана, весьма чувствительного к аккуратной сервировке со времени службы в гостинице, так и вертится на языке крепкое словцо, но он вовремя его проглатывает. Кто разбирается в обстановке, тому ясно, что о выговоре скоро станет известно на кухне виллы и из кухни будет передано фрау фон Праквиц, а Штудману не хочется прибавлять забот фрау Эве.

Слышно, как хрустит гравий под колесами экипажа: подъехал кучер Гартиг. Штудман отказывается от кофе и гренков. Он закуривает сигару, надевает плащ и выходит из дома.

На дворе кучер Гартиг что-то кричит с козел жандарму, продрогшему и сердитому после бесплодного ночного бдения. Штудман здоровается и спрашивает, что нового.

Нового ничего, караулили всю ночь, но толку не больше, чем от вчерашней облавы в лесу. Беглецов и след простыл. Все это ни к чему, надо было браться за дело совсем с другого конца. Озябший, раздраженный жандарм излагает свои соображения.

— Слушайте, господин старший надзиратель, мне надо на вокзал, прерывает его господин фон Штудман. — В конторе остался мой кофе. Не очень-то вкусный, но горячий. Не хотите ли? Только, пожалуйста, потихоньку, рядом спит молодой человек…

Надзиратель благодарит и идет в контору. Экипаж с курящим Штудманом и молчаливым, всегда угрюмым Гартигом катит на вокзал. Уже четверть пятого.

— Четверть пятого, — удивленно говорит фрау Эва и недоверчиво смотрит на маленький дорожный будильник, стоящий на ее ночном столике.

Почудилось, что кто-то позвал ее — Вайо? Ахим? Она быстро приподнялась и машинально нажала кнопку настольной лампы. Сидит, опершись на подушку, и прислушивается.

Тихо-тихо тикает маленький будильник, часы на браслете, лежащие рядом, как будто тикают быстрее, но и на них только четверть пятого. Воет ветер, и больше ни звука. Никто не зовет ее. Все спят, вокруг так тихо, вокруг покой. Фрау Эва чувствует себя необычайно бодрой, отдохнувшей. Она полна какой-то неясной радости, но что же она будет делать эти четыре часа до завтрака?

С удивлением, почти с неудовольствием оглядывает она свою комнату и не находит ничего, что могло бы ее отвлечь, рассеять. С минуту она соображает, не встать ли, не взглянуть ли на Вайо, не она ли позвала ее во сне? Но в постели так тепло. И вообще, — Вайо уже взрослая девушка! Прошли те времена, когда фрау Эва каждую ночь, — да и могло ли быть иначе, пять-шесть раз вставала с постели и на цыпочках прокрадывалась к своей малютке. Прекрасные, канувшие в вечность времена, простые обязанности, которые так охотно выполнялись, простые заботы, которые приносила с собой жизнь, потому что это жизнь… А не весь этот ненужный хлам, выдуманные заботы нынешнего дня, самая бесполезная вещь на свете.

Мускулы у фрау Эвы напрягаются, напряженнее становится и лицо. Вдруг снова проснулось в ней то, что растворилось было в блаженной истоме отдохнувшего тела, — сознание, что ее дом рушится, семья распадается, что пол, на котором стоит ее кровать, уходит у нее из-под ног, что дверь в спальню ее мужа заперта, — заперта после вчерашней неприятной сцены. На лбу прочерчиваются морщины, красивые полные плечи сникают, она сразу превращается в старуху. Она думает: "Как могла я год за годом жить с ним и все это выносить?"

Фрау Эве кажется невозможным прожить с ним хотя бы еще одну неделю, а она выносила его почти двадцать лет! Непостижимо! Ей кажется, что она совершенно разучилась быть с ним терпеливой, снисходительной, добиваться от него чего-нибудь женской хитростью: будто вместе с любовью исчезла всякая способность управлять им.

Бог ты мой! Ведь он и прежде не раз возвращался навеселе. Всякая жена умеет с этим мириться, хотя смесь винного запаха, табачного дыма, бахвальства и внезапной нежности бывает нелегко выносить. Но то, что он выбрал для этого как раз сегодняшний вечер, что ему не терпелось и в своем безрассудстве он поспешил щегольнуть машиной именно перед ее братом, что он удрал тайком, что он с глупым лукавством привлек на свою сторону и восстановил против матери Виолету — неразумную девочку, которая, естественно, падка на всякую новинку, и уж, конечно, на такую новинку, и, наконец, — последняя капля, переполнившая чашу, — что он позволил этой пятнадцатилетней девчонке выпить несколько рюмок ликеру — он сказал одну, она сказала две, а наверное, их было все четыре или пять, — нет, это превосходит все, что научилась сносить фрау Эва за долгие годы брака!

Она сидела в столовой, стол был накрыт к ужину, лакей ждал, горничные в кухне ждали. Было поздно, пожалуй, было слишком поздно. Никогда она не думала, что будет вот так сидеть, словно какая-нибудь мещаночка, с гневом в сердце и дожидаться возвращения мужа. Это всегда казалось ей донельзя смешным, унизительным. Пусть твой партнер живет своей жизнью, нельзя же сажать его на цепь!

И все же она сидела и ждала, она составляла счет: и то, и другое, и третье… Вот это я ради тебя сделала, вот от этого отказалась, это из-за тебя утратила, — а ты? Это "а ты?" росло и росло. Это "а ты?" разрослось в громадную тучу, которая заволокла своей тенью всю ее жизнь, в опасную грозовую тучу, несущую гибель.

Они вошли с глуповатой непринужденной веселостью подвыпивших людей. Они отпускали шуточки, они с преувеличенным усердием передавали приветы. О господи, дядя Эгон не мог найти пробочника и отбил горлышко у бутылки. О господи боже мой! Зарница, отдаленный рокот грома — кем ты был когда-то? Стройным, быстрым в движениях, звезд с неба не хватал, о нет, — но был рыцарем без страха и упрека.

— А в лесу, мамочка, мы повстречались с машиной, с «оппелем»! И в ней сидел наш милый господин Пагель, я бы побожилась — с молодой дамой! Она, правда, прикрыла лицо руками…

Довольно! Да, довольно и слишком довольно. Упреки, перепалка, слезы девочки. Лебезящая виноватость отца переходит в буйствующую виноватость.

— Тебе просто завидно, что у меня машина.

Вайо с плачем:

— Всякую радость хочешь отнять у нас. Ничего нам не разрешаешь. А теперь еще начнешь тиранить папу.

Отец и дочь единым фронтом против матери, а за дверью подслушивает челядь. Вот что сталось с твоим домом, Эва! Ты когда-то бежала из родительского дома и поклялась выйти за первого мужчину с хорошими манерами — тебе была ненавистна грубость отца. Что же, с ума мы все посходили? Больны мы? Или эта инфляция — отрава, которая носится в воздухе, которая все и вся заражает? Твоя ли это дочь, нежно оберегаемая, юная как утро, Виолета — эта девочка с красными пятнами на щеках, с разухабистыми движениями, которая то плачет, то кричит и разражается упреками? Твой ли это муж, тот благородный, честный малый, всегда подтянутый, педантично аккуратный, он ли это орет, бранится, размахивает руками:

— Меня тебе в бараний рог не согнуть!

И ты ли это сама? Та, которая все это видит, слушает, со злобой отвечает, гневно огрызается и уже подумывает о другом мужчине, уже позаботилась о заместителе еще прежде, чем ушел первый.

Фу! Черт бы побрал нас всех! Один другого стоит — и она уходит, она устремляется наверх, скорей бы, скорей очутиться у себя в комнате. Она оставляет их обоих внизу, хочет быть одна. Окна открыты, в комнате приятная прохлада, свежесть. Воздух чуть-чуть согрет центральным отоплением, чуть-чуть пахнет ее мылом и духами, как раз настолько, чтобы напомнить ей: она у себя дома… Хорошо бы выкупаться, но она не хочет видеть сейчас свое тело. Оно слишком много пережило, слишком много изведало, сегодня вечером ей неприятно смотреть на него. Она быстро сбрасывает платье, в темноте нащупывает на самом краю ночного столика тюбик с вероналом, который однажды дал ей врач, когда у нее было гнойное воспаление надкостницы… Фрау Эва принимает таблетку, на нее действует и крупица, она откидывается на подушки, она будет спать…

Уже почти стерлись тягостные впечатления, в ушах благодатная тишина после оглушительной перебранки, и вот — поистине невероятно, — дверь в ее спальню приоткрывается. Он возникает в дверях, он спрашивает неуверенно, вполголоса:

— Ты спишь, Эва? Можно к тебе?

Как бесконечно отвратительна может быть жизнь. Нельзя не смеяться, видя, как он стоит в дверях. Седые волосы, а ничему не научился. Право же, он надел свою лучшую пижаму, он принарядился для нее, этот вечный школьник, навсегда застрявший в классе тех, которые никогда ничего не поймут.

"Эва! — Эва! — Эва!" На разные голоса, осторожным, молящим тоном, затем чуть-чуть громче, чтобы она проснулась, чтобы ему не пришлось по-настоящему ее будить. Она его прекрасно видит, его силуэт на свету, он же ее видеть не может, ее лицо в тени. Так оно всегда и было: он никогда не видел ее за всю их долгую совместную жизнь — какое же у него представление о ней, его жене?

Опять — "Эва!"

С нотками протеста. С печальным упреком. А! Не так уж он уверен, что она спит. Наконец-то понял, что она действительно не хочет… Что-то ворчит про себя. Когда он смущен, то всегда ворчит, этим он хочет прикрыть свое смущение.

И вот хлопнула дверь в его комнату.

Но тут она одним прыжком вскакивает с постели, бежит босая к дверям бог с ним, с вероналом! Громко, не стесняясь, поворачивает ключ в замке и стоит, прислушиваясь, быстро дыша, торжествуя: "Что, ясно? Понял, что все кончено, бесповоротно кончено?"

Ни звука оттуда, тишина, глубокая тишина — даже ни одного из его обычных нервных выкриков. Тишина, только тишина.

Медленно бредет она к постели. Тотчас же засыпает.

И вот теперь — двадцать пять минут пятого. Она проснулась такой веселой. Затем ей почудилось, что кто-то ее позвал. Она вспоминает: ни отец, ни дочь ее не позовут. Откуда же, скажите ради бога, это радостное чувство?

Фрау Эва сидит, перегнувшись вперед, но ее мускулы вяло обмякают, слабеют. Она снова зарывается в подушку. Жмется к ней, как к живому существу, которое может ее защитить. Ей еще хочется спать, она еще может поспать. Ведь не придумаешь, чем заполнить, когда вокруг тебя пляшут такие призраки, эти четыре часа до утреннего завтрака.

О бог мой, с каким видом будет она сидеть за завтраком? О чем будет говорить? Что будет делать? Она могла бы пойти в контору, но Штудман уехал, а Пагель слишком молод… Ну, посмотрим, в конце концов каждый день жизни так или иначе проходит…

Спокойной ночи!

2. ФРАУ ЭВА МОЛИТ ЛАКЕЯ ОТКРЫТЬ ТАЙНУ

После слишком раннего пробуждения, еще до восхода солнца, фрау Эва снова заснула так крепко, что, проснувшись, удивленно взглянула, уже второй раз в это утро, на свой будильник. Половина десятого. Недаром говорят, что если принимаешь снотворное, так уж отсыпайся до конца. Фрау Эва пролежала в постели двенадцать часов, пожалуй, после одной таблетки веронала этого достаточно.

Но когда она поднялась, начала умываться и одеваться, то почувствовала, что тело ее сковано, в голове тупая тяжесть. Глаза воспалены, как будто она выплакалась или вот-вот расплачется. Торопливо одеваясь и сердясь на себя, она бранила в душе "эту гадость", никогда она больше не будет ее глотать. И в то же время бранила мужа, Вайо, горничных, Губерта — за то, что они дали ей спать так долго.

Ее томила смертельная печаль, предчувствие, что этот день, когда деревья и без дождя роняют слезы, не принесет ничего доброго ни ей, и никому другому…

На столе стоял только один прибор — Ахим и Виолета отсутствовали. Она нажала кнопку звонка, но ей пришлось сделать это два-три раза, и только тогда вместо Губерта появилась Армгард с чашкой кофе и яйцами; улыбка на лице Армгард не понравилась фрау Эве.

— Господин ротмистр и фройляйн Виолета уже завтракали? — спросила фрау фон Праквиц, взглянув на Армгард, которая что-то уж очень обстоятельно наливала кофе.

— Еще в семь часов, барыня, — с подозрительной готовностью ответила Армгард. — Господин ротмистр и фройляйн Виолета в половине восьмого сели в автомобиль и уехали.

Тон, каким она произнесла слово «автомобиль», показывал, что она весьма одобрительно относится к этому новому приобретению, что и на кухне гордятся блеском и великолепием машины. Там, вероятно, все того мнения, что только с нынешнего дня служат у "настоящих господ".

— Почему меня не разбудили? — резко спросила фрау Эва.

— Да ведь господин ротмистр не велел будить вас, — ответила Армгард обиженно, — господин ротмистр и фройляйн Виолета старались не тревожить вас. На цыпочках сошли с лестницы, да и здесь в столовой все шептались…

Фрау фон Праквиц прекрасно представляла себе своих героев — уж так они берегут мамочку, что боялись ее разбудить. Ведь мамочка могла бы помешать поездке, она, может быть, даже поехала бы с ними! Трусы!

— И все же без шума не обошлось, — продолжала Армгард тихо, с ангельской кротостью.

Фрау фон Праквиц предпочла сделать вид, что не слышит. Вчера она вдоволь насладилась всякими шумами, теперь она слышать не хочет ни шума, ни о шуме.

— Муж не сказал, когда вернется? — спросила она.

— Господин ротмистр сказали, что не будут к обеду, — ответила Армгард и выжидательно посмотрела на барыню. Ясно, что и она уже проведала о ссоре с Ахимом, вероятно, вся деревня уже проведала о ней, включая ее родителей. Надо привыкать к тому, что в ближайшем будущем каждый будет считать ее не то вдовой, не то покинутой женщиной.

— Хорошо, Армгард, — сказала фрау Эва, невольно забавляясь этими пустяками. — Можете подать к обеду оставшееся с воскресенья филе, в холодном виде, с зелеными бобами. Для нас будет достаточно. — Она стала считать по пальцам: — Я, Лотта, вы — это трое, Губерт — четвертый, совершенно достаточно.

Маленькая пауза, кухарка Армгард молча смотрит на хозяйку. Фрау фон Праквиц отвечает на этот взгляд, что-то в нем тревожит ее. Она хочет улыбнуться, но отставляет чашку, отставляет ее порывисто — не желает она, чтобы на нее так глядели!

— В чем дело? Что вы на меня так смотрите, Армгард? — спрашивает она недовольно.

— О боже, барыня! — воскликнула, краснея, Армгард. — Губерта незачем считать, Губерта господин ротмистр сегодня утром уволили. Вот от этого и шум! Даже на кухне слышно было. Не захочешь и то услышишь…

— Где Губерт? — спросила фрау фон Праквиц и жестом приказала Армгард замолчать. — Уже уехал?

— Да нет же, барыня, он внизу, укладывается.

— Пошлите его ко мне. Скажите, что я хочу с ним поговорить.

— Барыня, но Губерт грозил господину ротмистру, что он…

— Не желаю я слушать ваши россказни, Армгард! Позовите Губерта.

— Слушаю, барыня!

Армгард, очень обиженная, удаляется, фрау Эва в ожидании Губерта шагает по комнате. Завтракать, конечно, уже не придется. Она тотчас же почувствовала, когда встала, что этот день добра не сулит.

Фрау Эва ходит взад и вперед, взад и вперед. Снова нахлынуло то же чувство, что и ночью, — все валится, рушится, можно только стоять и бессильно смотреть, но бороться нельзя. Дело, конечно, не в этом нелепом Губерте! Она никогда не была к нему расположена, она уже десять раз хотела выставить за дверь этого чудака! Кроме того, она питала к нему чисто физическое отвращение: и не только из-за болтовни горничных о «выродке», она, как здоровая женщина, всегда чувствовала в этом субъекте какую-то извращенность.

Ну ладно, его уволили, — вероятно, за какую-нибудь ужасную провинность, может быть, за слишком круто сваренные яйца или за то, что он уронил чайную ложечку. Ахим в его теперешнем настроении мог вспыхнуть от любого пустяка. Но то, что все произошло так внезапно, без подготовки, что ничего нового в жизни не прибавляется, а старое уходит, уходит…

Такое чувство, будто сидишь на льдине и от нее откалывается кусок за куском, скоро ничего не останется.

Были у нее родители, с которыми она не очень хорошо, но все же сносно жила, — теперь родителей нет. Были муж и дочь — их уже нет. Были соседи, когда они последний раз ездили в гости? Был уютный дом, — а теперь сидишь в одиночестве за завтраком, лакей уволен, дверь между спальнями ночью тщательно заперта — вот он каков, этот дом!

Отчаянным бессилием, безысходной и гнетущей тоской веет от всего этого — было ли время, когда так мало стоило жить! А ведь как рвешься что-нибудь сделать, выбраться из болота! Но все, что делаешь, какими-то таинственными путями тащит тебя еще глубже вниз. Каждое действие оборачивается против того, кто действует!

Кухарка Армгард снова стоит в дверях. Она докладывает не то смущенно, не то строптиво:

— Губерт говорит, что он уже не служит. Говорит, ему незачем приходить.

— Это мы еще посмотрим! — гневно выкрикивает фрау фон Праквиц. Несколько шагов, и она уже в сенях.

— Барыня! Пожалуйста, барыня! — умоляюще кричит ей вдогонку Армгард.

— Что еще такое? — спрашивает она с досадой. — Довольно болтать, Армгард!

— Но вы, барыня, должны знать! — зашептала Армгард, подходя ближе. Губерт так угрожал господину ротмистру! Говорилось о складе оружия. Господин ротмистр прямо побелел…

— И вы все это видели из кухни, из подвала, Армгард? — насмешливо спрашивает фрау Эва.

— Дверь в столовую была открыта, барыня! — Армгард жестоко оскорблена. — Я как раз пошла наверх, чтобы достать окорок, и дверь была открыта. Я не любопытна, барыня, я ведь всей душой…

— Хорошо, хорошо, Армгард, — говорит фрау фон Праквиц, снова собираясь идти.

— Но, барыня, вы еще не знаете! — снова заклинает ее Армгард. — Ведь Губерт упоминал еще о каком-то письме, о письме от барышни, в нем тоже о складе оружия…

— Чепуха! — говорит фрау фон Праквиц и решительно спускается вниз, в подвал, не обращая больше внимания на Армгард. — Все это ваше вечное подслушивание и подглядывание.

Губерт, конечно, вчера вечером подслушивал, когда она говорила с мужем о покупке машины и о путче, и теперь, когда его выставили, он хочет мстить. Но она ему вправит мозги! Чтобы Вайо писала письма о каком-то складе оружия — вздор, невероятный вздор, вот к чему приводит подслушивание!..

Лакей Редер стоит, согнувшись, над раскрытым на постели чемоданом, куда он с томительной аккуратностью, учитывая, так сказать, каждый миллиметр, укладывает тщательно сложенные брюки. С кровати, на которой стоит чемодан, уже снята постель. Сложенное по сгибам постельное белье висит на стуле, но все же под чемодан положен большой лист упаковочной бумаги, чтобы не испортить кровати. Педантичнейшая аккуратность до последней минуты — в этом весь Губерт Редер!

При виде этой картины и еще более при виде рыбьего, тусклого, неподвижного лица у фрау фон Праквиц проходит всякая охота браниться.

— Итак, вы покидаете нас, Губерт? — говорит она с оттенком юмора.

Губерт держит в руках жилетку, он рассматривает ее на свет, затем складывает сукном внутрь, подкладкой наружу, — как и полагается. Но то, что он вообще не отвечает ей, это уж совсем не полагается!

— Ну же, Губерт? — спрашивает фрау Эва, улыбаясь. — Что же вы не отвечаете? Вы и со мной в ссоре?

Губерт укладывает жилет в чемодан и принимается за пиджак. Сложить пиджак — нелегкое дело. Он низко склоняется над ним, не проронив ни слова.

— Губерт! — говорит фрау фон Праквиц настойчивей. — Что за глупости! Если вы обиделись на господина ротмистра, это не значит, что вы должны быть невежливы со мной!

— Барыня, — торжественно произносит Губерт, поднимая на нее мутные белесые глаза. — Господин ротмистр обошелся со мной, как с рабом…

— Ну, и вы, вероятно, бог знает как надерзили моему мужу! Вы, говорят, чуть ли не угрожали ему?

— Да, барыня, верно. Армгард вам насплетничала, но это верно. Я крайне сожалею. Будьте добры, барыня, скажите господину ротмистру, когда он вернется, что я крайне сожалею. Я погорячился. (Он способен горячиться не больше, чем какое-нибудь бревно.)

— Хорошо, Губерт, передам. А теперь скажите мне, наконец, что случилось.

— И опять же письмом барышни я не воспользуюсь, — непоколебимо продолжает Губерт, — обещаю. Хоть и не сожгу его, пока еще нет.

— Губерт! — говорит фрау фон Праквиц. — Будьте же, наконец, другом, вспомните, что я не только хозяйка дома, на которую вы, как водится, всегда за что-нибудь в обиде, но и мать, у которой порой бывает немало забот. Что это за история с письмом Виолеты, откуда оно у вас? Расскажите мне наконец все по порядку, оставьте ваши фокусы, Губерт…

— Извините, барыня, это не фокусы, — спокойно заявляет Губерт. — Такой уж я человек.

— Ну, прекрасно, скажите, как умеете, я пойму. Но, прошу вас, скажите мне, Губерт, что вы знаете!

Губерт внимательно смотрит на фрау Эву холодными мертвыми глазами. Должно быть, этот призрак испытывает некоторую радость при мысли, что хозяйка упрашивает его, но по его лицу ничего не видно.

Долго, безмолвно разглядывает он фрау фон Праквиц, затем отрицательно покачивает головой и говорит:

— Нет.

И опять берется за свой пиджак.

— Губерт, — снова просит фрау фон Праквиц, — но почему же нет? Вы же от нас уходите. Вреда вам не будет, если вы все мне расскажете. А ведь какую это может принести пользу!

Губерт Редер занят своим пиджаком, он как будто ничего и не слышал, но после долгой паузы все же решается снова изречь: «Нет».

— Но почему же нет? — шепчет она. — Не понимаю я! Что случилось? Губерт, будьте другом, я дам вам блестящую рекомендацию, я буду просить моих родственников устроить вас на службу…

— Я больше на место не поступлю, — отвечает призрак.

— Так как же, Губерт, вы сказали, что пока еще не намерены сжечь письмо, значит, вы собираетесь им воспользоваться, вы, может быть, хотите за него денег? Вайо, по-видимому, наглупила. Ну хорошо, Губерт, я куплю у вас письмо, я заплачу за него сколько хотите… Сто золотых марок… Пятьсот… Тысячу марок… Слушайте, Губерт, тысяча марок за глупое письмо девчонки!

Она говорит лихорадочно, смотрит на него с лихорадочным напряжением. Едва ли она соображает, что говорит. Она уже представить себе не может, что это за письмо… Таинственное, грозное предчувствие охватывает ее в голой конуре этого ужасного человека, — как она могла так долго терпеть его в доме? Горе, горе!

Губерт Редер оскаливает зубы, это должно означать улыбку. Он смотрит на фрау фон Праквиц — и под злым угрожающим взглядом, в котором сквозит торжество, ее возбуждение гаснет, уступая место глухому отчаянию.

Редер медленно качает головой. В третий раз говорит «нет». Он переводит глаза на пиджак, разложенный на постели, как бы не понимая, чего от него требуют.

— Вот что, Губерт, — говорит фрау фон Праквиц в порыве внезапного гнева, — письмо принадлежит не вам. У нас тут в Нейлоэ жандармы, я позову одного из них и прикажу обыскать вашу комнату.

Но все повторяется сызнова: негодяй как будто ничего не слышал, он снова весь ушел в складывание пиджака. Она нерешительно смотрит на него: просьба, деньги и угрозы ни к чему не привели, что же ей делать? "Льстить ему, — решает она, — он, должно быть, болезненно тщеславен". Это так тягостно, ее мутит при одной мысли, что она унизится перед ним… Но она снова вспоминает о дочери, о загадочном письме, о том, что кто-то, что, может быть, вот этот человек имеет власть над ее девочкой…

— Вы должны быть выше этого, Губерт! — закидывает удочку фрау Эва. (Она хотела сказать "господин Редер", и не могла.) — Человек, который так высоко ценит себя, как вы… — продолжает она.

И смотрит, выжидая. Медленно отрывает он глаза от своего пиджака и отвечает на ее взгляд. Снова эти оскаленные зубы, — он разгадал ее, напрасно она унижалась!

— Простите, барыня, я уже не высоко ценю себя, и мне не нужны деньги. Он испытующе смотрит на нее, он, по-видимому, удовлетворен действием своих загадочных слов. Подумав, он заявляет: — Второго октября я отошлю вам, барыня, письмо по почте. Вам, барыня, незачем платить за него.

— Послезавтра? — спрашивает фрау Эва.

Она понимает, что это не сулит ей ничего хорошего, в его словах прозвенела зловещая угроза, а предотвратить ничего нельзя. Она хочет ему ответить, но он делает движение, и барыня тотчас же умолкает: так пожелал лакей.

— Вы, барыня, лучше не спрашивайте. Ведь я скажу только то, что захочу. Барышня была ко мне очень недобра, я никогда ее не выдавал, а она подбила папашу выгнать меня… Вы сказали, что я должен быть выше этого. Я знаю, вы сказали это только для того, чтобы что-нибудь у меня выведать. Если до послезавтрашнего утра вы глаз не будете спускать с высокоуважаемой фройляйн Виолеты (он говорит это с дьявольской иронией), то ничего не будет…

— Она уехала… — шепчет мать.

Вслед за дочерью — мать, так или иначе, обе они попали во власть этого человека. Что же он такое? Чудаковатый, тупой, не слишком усердный лакей, фрау фон Праквиц всегда над ним подшучивала. Но теперь она и не думает смеяться над ним, она принимает его совершенно всерьез. Это уже не фокусы, не чудачество — она почуяла опасность, угрозу, катастрофу, нечто зловещее, ему одному ведомое…

— Она уехала… — прошептала фрау Эва.

Губерт смотрит на нее, затем коротко и решительно кивает.

— Сегодня вечером она вернется, — говорит он. — И тогда не спускайте с нее глаз, барыня, до послезавтрашнего утра.

Он снова берется за укладку вещей. Она тотчас же поняла, что решение его — окончательное.

— Всего хорошего, Губерт, — говорит она вдруг. — Документы и деньги вы получите в конторе.

Он не отвечает. Он снова занялся томительно долгим складыванием пиджака, серое рыбье лицо лишено всякого выражения. Этот образ она унесет с собой, он будет преследовать ее всю жизнь, образ Губерта Редера, каким она видела его в последнее мгновение.

Она не забудет его…

3. СТАРИКИ ТЕШОВЫ УЕЗЖАЮТ

Выходя из комнаты лакея Редера, фрау Эва чуть не ударила дверью по голове кухарку Армгард. Армгард вскрикнула и пустилась было бежать, но фрау Эва очень рассердилась. Она крепко схватила Армгард за руку и коротко, сердито заявила ей, что та уволена: немедленно в контору, забрать документы и деньги, уложиться сейчас же, молочный фургон довезет ее до станции.

И фрау Эва уходит, не слушая хныканья кухарки Армгард. Достаточно тяжела мысль, что она унизилась перед лакеем Редером, но знать, что при этом были свидетели, да еще такая свидетельница — невыносимо. Прочь, с глаз долой! Она чувствует яростное удовлетворение, «он» выгнал лакея, она — кухарку, все рушится — ну и хозяйство будет у них в ближайшие дни! Хороша будет стряпня семнадцатилетней Лотты, когда ей вдобавок придется убирать семь комнат! Удивится же господин фон Праквиц!

Фрау фон Праквиц идет на кухню и осведомляет Лотту о положении вещей. Семь комнат, холодное жаркое, зеленые бобы, вчерашний соус, суп из спаржи — да извольте поглядеть, — со вчерашнего вечера еще стоит посуда! Господи боже, да разве вы не моете посуду каждый вечер, как я вам велела? Почему?

В ответ Лотта разражается слезами.

Всхлипывая, она уверяет, что понятия не имеет о спаржевом супе, что никогда не справится с ним, что не позволит на себя кричать, лучше она сейчас же уйдет…

Фрау Эве хотелось бы поразмыслить о том, что она узнала от Губерта Редера, о том, что ей делать с дочерью, что сказать мужу. Тысячи забот требуют ее внимания, терзают ее, но нет, надо утешить семнадцатилетнюю Лотту, посвятить ее в тайну приготовления из сушеных спаржевых волокон, да еще баночки нарезанной консервированной спаржи «настоящего» спаржевого супа. Наконец она обещает безутешной девушке выпросить ей в помощь кухарку — в замке у матери… Она не может освободиться от чувства, что эта дрянная Армгард подслушивает у дверей и потешается над замешательством барыни… Семь неубранных комнат — это же кошмар…

Фрау Эва медленно проходит по двору. Она идет в контору, надо сообщить Пагелю об увольнении двух слуг. Но дверь конторы заперта, на ней, как обычно, болтается записка: "Контора закрыта. В случае срочной надобности обращаться на виллу". На вилле нет никого, кроме безутешной Лотты, Пагель, разумеется, в поле; если уволенные слуги захотят получить свои документы, они увидят эту вывеску, — приглашение на виллу. Вот неразбериха!

Фрау Эва пожимает плечами, возмущаться бесполезно: так оно есть.

Она отправляется в замок, она говорит себе, что там по крайней мере все идет своим чередом. Но у замка стоит телега, на которую грузят чемоданы. Как раз в эту минуту подъезжает ветхая колымага, прозванная «ковчегом», в нее впряжены сытые ганноверские лошади ее отца.

— Что случилось, Элиас? — спрашивает она с удивлением.

— Доброе утро, сударыня. Господа уезжают, — сообщает старый Элиас, снимая фуражку.

Она бежит в дом, взбегает по лестнице в спальню матери: фрау фон Тешов, уже в накидке и шляпе, сидит в своем кресле. Позади нее стоит фройляйн Кукгоф, зажав под мышкой пачку палок и зонтов. Фрау фон Тешов командует горничными; раскрасневшись от работы, старательно и весело натягивают они на мебель полотняные чехлы.

— Вот и ты, дитя, — говорит старая фрау фон Тешов, — мы, конечно, не уехали бы, не простившись, мы непременно заглянули бы к вам.

— Но куда же вы так неожиданно собрались, мама? — недоумевает фрау Эва. — Вчера папа ни о чем не заикнулся.

— Дорогое дитя, у меня была ужасная ночь! — Она хватается за голову и сокрушенно вздыхает. — Надо же было твоему мужу привезти каторжников в наше милое Нейлоэ…

— Но ведь их уже нет, мама!

— Сбежали! Я всю ночь глаз не сомкнула. Все слышала какие-то шорохи. Скрипели ступеньки, один раз на лестнице раздалось хихиканье. Да, вот точно так, как ты теперь хихикаешь, дура ты, Марта! — сердито набрасывается фрау фон Тешов на одну из горничных, которая заливается краской и низко склоняется над валиком дивана.

— Это все твое воображение, мама. Ведь на дороге караулил жандарм, а по словам офицера…

— Дорогая моя, я верю только своим ушам! Я уезжаю — твой отец на этот раз сама предупредительность. Мы едем сначала в Берлин — гостиница Кайзергоф, заметь себе, Эва, на всякий случай. Мы не дадим убить себя в своих постелях, нет.

Тетя Ютта тоже решительно заявляет, гремя зонтиками, что уж лучше гостиница, чем погост.

Фрау Эва видит, что нет смысла возражать против этой поездки. Загадкой остается лишь покладистость отца, которого жена обычно никакими жалобами не могла вытащить из милого его сердцу Нейлоэ. Но нет худа без добра: зато ей нетрудно будет заполучить у матери кухарку. Она поспешно сообщает об уходе Редера и Армгард. Качая головой, слушает ее фрау фон Тешов.

— У тебя всегда нелады со штатом! А все оттого, что ты слишком балуешь людей. На вечернюю молитву ты их никогда не присылаешь!

Наконец, после нескольких язвительных замечаний, фрау фон Тешов снисходит к просьбе дочери: в помощь ей назначается Марта. Но Марта не согласна. Нет, она не хочет. Ее наняли в замок, а не на виллу. Фрау фон Тешов уговаривает ее, фрау фон Праквиц обещает особую плату, вставляет слово и фройляйн фон Кукгоф. Марта стоит на своем, она не хочет, нет. Она ничего не имеет против барыни, но не хочет. Приходит Трудхен, но Трудхен тоже не хочет. У Трудхен даже есть оправдание: на вилле ей будет страшно. Это так далеко от деревни, а теперь, когда сбежали каторжники…

— Я, если хочешь знать, даже не виню ее, Эва, — шепчет фрау фон Тешов. — Как ты можешь быть спокойна за Виолету? Тебе бы следовало отправить ее с нами в Берлин.

На одну минуту фрау фон Праквиц кажется, что это и в самом деле было бы правильно. Но Виолета уехала с отцом.

— Ах да, в вашем новом авто! Хорст-Гейнц сейчас же позвонил в Берлин, около двадцати тысяч марок стоит эта машина. Откуда только у вас берутся такие деньги, а вы еще плачетесь на аренду!

— Как же насчет кухарки, мама?

— Но ты же сама слышишь, милочка, — не могу же я неволить их при таких обстоятельствах. Если с ними что у вас случится, я ввек себе не прощу.

— Нет, конечно, не стоит, мама, я обойдусь с помощью Минны или Гартиг.

— Я рада услужить, Эвхен, но тебе бы, право, следовало подтянуть прислугу. Ведь ты, говорят, по целым неделям не заглядываешь на кухню!

Маленькие колкости, нежные заверения, прощание…

Когда они спускаются к экипажу, в сенях стоит тайный советник фон Тешов в своем праздничном городском костюме, который выглядит на косматом захолустном помещике еще ужаснее, чем грубошерстная куртка.

— Одну минуточку, Эва. Да влезай же, Белинда. Мне надо еще потолковать с Эвой. — Он берет ее под руку, отходит с ней на несколько шагов в сторону, в парк. — Мне хотелось кое-что сказать тебе, Эва, твоему мужу я бы этого не стал говорить, да он ничего и слушать не хочет. Ты удивляешься поездке…

— Мама говорит, что все наделали сбежавшие каторжники!

— Чепуха! Ты думаешь, я уехал бы из-за нескольких дурацких каторжников? В этот окаянный Берлин? Хе-хе, не так уж глуп тайный советник Хорст-Гейнц фон Тешов! Нет, скажи, ты что-нибудь слышала о путче?

Он испытующе смотрит на дочь, она не отвечает.

— Ну-ну, тебе незачем и говорить — я могу тебе все по пальцам перечесть: неожиданный приезд моего почтенного зятька, новый автомобиль… Значит, и муж твой туда же? Надеюсь, он по крайней мере получил деньги на машину. Ведь не такой уж он болван, чтобы влезать в долги ради этих господ…

Фрау Эва молчит.

— Ну вот! — весело говорит фон Тешов. — Так и есть. Каждый сходит с ума по-своему. Мне-то все равно. Я только тебя не пойму. Хорошо. Прекрасно. Замнем это! Но вот что я скажу: путч провалится. Эти господа могут болтать что им угодно: рейхсвер с ними не пойдет. Последние дни я не зевал, собирал сведения — это мертворожденный ребенок! В нашей деревне тоже найдется дураков двадцать, которые с ними пойдут. Староста Гаазе, умная голова — из первых. А второй умник — мой зять…

— Папа, надо бы предупредить этих людей!

— Как же! Поверь старику, дочка, каждый на тебя же будет в обиде, если ты не дашь ему сделать глупости, которые он затеял. Может быть, постреляют немножко, ну и что же! Они все еще лезут в драку, не понимают, что Клемансо и Пуанкаре животики надрывают, видя, как мы тут друг друга убиваем. Итак, Эвхен, смотри, постарайся взять мужа хитростью: уезжайте! Если останетесь здесь, придется волей-неволей стать на чью-нибудь сторону, ввязаться во всю эту кутерьму. Лучше уезжайте!

— Ведь он с ними, — говорит она тихо.

— Ну, девочка, мне ли тебя учить, как совладать с мужем? Скажи, что ты хочешь сегодня вечером уехать во Франкфурт, заболей, что ли, аппендицитом — только бы уехать!

— Да пусть его, папа!

Старик вскидывает брови.

— Ах ты черт! — восклицает он удивленно. — Вот как далеко зашло дело? Ну, Эвхен, долго же это у тебя тянулось! Я всегда думал, что у меня умная дочь…

— Ах, папа…

— Ну и прекрасно, пусть себе участвует в путче, по мне пусть и машина пропадает… — Он остановился, испуганный собственным великодушием. — Нет, в этом как раз нет надобности. Следовало бы тебе принять меры, Эвхен, чтобы машина завтра не могла уйти, посоветуйся с господином фон Штудманом, это хитрый пес.

— Да, папа, ты уезжаешь — кому же мы завтра уплатим аренду?

— Ах, аренда! А деньги у вас есть? Ну, оставим это до моего возвращения.

— Нет, папа, не годится. Штудман привезет деньги сегодня вечером, мы не можем рисковать: курс-то падает.

— Черт возьми! — восклицает старик, изумленно глядя на дочь. — Я никак не думал, что у вас завтра будут деньги. Что же теперь делать?

— Скажи, кому уплатить, папа. Я не оставлю у себя деньги позже первого октября.

— А завтра — путч. Завтра марка будет падать и падать. Знаешь что, Эвхен, заплати этими деньгами за машину.

— А ты потом возьмешь машину вместо арендной платы, папа? Но только согласие в письменной форме.

— Ну вот! Еще вопрос, что станется завтра с этой машиной?! Где деньги, там кончается родство. Знаешь, что я придумал? Пошли вашего молодого человека, Пагель его, кажется, зовут, следом за мной, в Кайзергоф. Я оплачу ему поездку в третьем классе. Ну и что-нибудь на расходы дам.

— Тоже не выйдет, папа, я хочу по некоторым причинам, чтобы Ахим вручил тебе деньги лично.

— А ну вас к черту! — в бешенстве кричит старик. — Лучше бы мне просто уехать, не повидавшись с тобой! Сами соображайте, как избавиться от денег. Пусть Ахим приедет ко мне!

— Этого Ахим не сделает, папа. Ты знаешь, что ему завтра предстоит.

— Обязан сделать! Платить долги — важнее.

— Мы и хотим платить, но здесь, на месте!

— Ах, так ты хочешь, чтобы я остался здесь? Нет, душенька, для этого твой отец слишком умен. Элиас, иди-ка сюда. Слушай-ка, Элиас, сегодня вечером или завтра утром ты получишь у моего зятя кучу бумаги, то, что теперь называют деньгами, понимаешь?

— Да, господин тайный советник.

— Ты положишь деньги в мою старую дорожную сумку, ту, знаешь, коричневую кожаную, а затем немедленно отправишься на вокзал и первым же поездом приедешь ко мне, в Кайзергоф. Адрес помнишь, Элиас?

— Вильгельмплац, господин тайный советник.

— Правильно, Элиас. Ни одной живой душе ни слова. На вокзале Фридрихштрассе можешь взять такси. Но ни на минуту не выпускай сумку из рук.

— Как можно, господин тайный советник!

— Элиас, в суматохе у тебя могут срезать сумку и ты явишься ко мне в Кайзергоф с одной ручкой?..

— Я явлюсь с сумкой!

— Да, Элиас! Знаешь что, положи на дно камень, ты по весу будешь чувствовать…

— Слушаю, господин тайный советник.

— Вот и прекрасно. Теперь все в порядке, Эвхен?

— А как же квитанция за аренду, папа?

— Но теперь у меня уже ни минуты времени! Недоверчивая у меня дочь! И не могу же я дать тебе квитанцию, прежде чем не пересчитаю, сполна ли уплачены деньги!

— А мы не можем дать Элиасу деньги без квитанции!

— Слышишь, Элиас, она тебе не верит! Сколько раз ты, бывало, засовывал ей соску в рот, когда она орала в своей коляске, а теперь она тебе не верит! Ну, Элиас, я тебе тут же на ходу напишу квитанцию. Ты аккуратно впишешь в нее полученную сумму, миллиарды, миллионы — в точности, Элиас!

— Слушаю, господин тайный советник!

— И время запишешь, в точности час и минуты! Смотри, чтобы это было до двенадцати, когда меняется курс доллара. Подожди-ка, твоя луковица ходит правильно?

Тщательно сверяются часы, Элиас получает квитанцию. Фрау фон Тешов уже пять минут кричит из экипажа:

— Мы опоздаем к поезду, Хорст-Гейнц! Эва, не задерживай отца!

Тайный советник пожимает дочери руку и, помявшись, целует ее в щеку.

Фрау фон Праквиц медленно идет назад, на виллу.

Пусто, пусто… Все бежит из Нейлоэ, как из зачумленного места.

4. ОСТАДЕ — ГОСТИНИЦА "ЗОЛОТОЙ ШЛЕМ"

Порой на ротмистра, как это бывает с людьми непрактичными, вдруг находил деляческий стих. Когда его шурин Эгон, придя в восхищение от машины, все же нашел ее очень дорогой, у ротмистра блеснула мысль превратить в истину то вранье, которое он преподнес жене: заставить остадских путчистов заплатить за машину.

С видом превосходства заверил он шурина, что умному человеку автомобиль иногда не стоит даже того, что он стоит, то есть почти ничего, ровно ничего — и намеками, подмигиванием, таинственными словечками внушил шурину, что между новым автомобилем и предстоящим путчем существует некая связь. О путче Эгон, конечно, уже слышал. О путче, по-видимому, все давно слышали, ротмистр во всяком случае последним. Шурин, видно, не особенно верил в успех путча. Но как истый сын своего отца, молодой Тешов полагал, что если на нем можно нажить такой автомобиль, то это уж не такая плохая затея.

Когда повеселевший ротмистр поехал затем домой, вместе с не менее повеселевшей Вайо, он был уже твердо убежден, что рейхсвер обязан заплатить ему за машину. Как этот майоришка осмелился приказать ему явиться с машиной! Его кровью отечество может распоряжаться, но на его имущество оно посягать не вправе. И так как карканье Эвы и шурина задело его за живое, он решил завтра же, еще до путча, поехать в Остаде, нажать на знакомых рейхсверовцев и вырвать у них кругленькую сумму для очередного платежа. Второго октября фирма потребует у него первый взнос за машину; ротмистр не имел ни малейшего представления, где взять денег, но незачем заранее ломать голову на этот счет. Завтра, в Остаде, видно будет!

Он повернулся и спросил у дочери, весело напевавшей про себя, какого она мнения о поездке в Остаде.

Виолета была, конечно, в восторге. Она бросилась на шею отцу и расцеловала его так горячо, что ротмистр даже что-то заподозрил. Но нет, это только хмель, заманчивая поездка в автомобиле, разрядка после долгих тоскливых недель домашнего ареста!

И все же на какой-то миг ротмистр почуял правду: поцелуй предназначался не отцу, а возлюбленному. Хороша новая машина, хороша поездка, но Остаде это значит лейтенант. Невозможно поехать в Остаде и не увидеть лейтенанта!

Только мысль о матери тревожила Виолету, и она осторожно спросила:

— А мама?

И отец тотчас же рассердился:

— Твоя мама не сторонница военных переворотов. Лучше не докучать ей этим. Самое верное — это как следует сделать дело, а затем удивить ее результатами.

— Но, может быть, и маме хотелось бы поехать с нами?

Виолета очень беспокоилась, мама была совсем не нужна ей при свидании с лейтенантом.

— Или, может быть, она не позволит мне поехать?

— Раз я тебе позволяю, Виолета!

Это был тон человека, который чувствует себя хозяином в доме, но про себя ротмистр был не так уж уверен в своем праве распоряжаться дочерью. Он не слишком разбирался в психологии молодых девушек, и, однако, в поцелуях, которыми осыпала его Виолета, было нечто, испугавшее его. Но, пожалуй, и Эва разбирается в этом не лучше. Запереть девочку в четырех стенах ни за что ни про что — разве это не возмутительно?! Хорошо, что Виолета не злопамятна. И все же Эва могла бы, в виде компенсации, чем-нибудь побаловать ее. Нет, Виолета положительно заслужила эту поездку в Остаде!

— Я сегодня же вечером потолкую с мамой. Но, говорю тебе, она не захочет поехать с нами. Будь вовремя внизу. В семь мы пьем кофе, а в половине восьмого едем. Да потише сходи с лестницы, ты ведь знаешь, мама любит поспать.

Снова колкий намек, хотя в этих словах как будто звучит забота. Не очень-то хорошо чувствовал себя ротмистр, подрывая авторитет матери в глазах дочери. Но ведь Эва сама виновата! Если она обращается с ним как с умалишенным, посылает его в санаторий, отстраняет от управления имением, то и он вправе показать дочери, что он за человек, показать, что и у матери есть свои маленькие слабости. Ведь он достаточно сдержан!

Затем, вечером, разыгралась ссора, он не предложил жене поехать с ними, ни словом не обмолвился о поездке. Он о ней позабыл. Не забыто было, однако, о чем сговорились отец и дочь, не забыто, что нельзя шуметь, Вайо вовремя встала и словно кошка прокралась вниз по лестнице.

В столовой она увидела лакея Редера, накрывавшего на стол. Что могло быть естественнее, чем потребовать у него, наконец, объяснений? Виолета долго его избегала, он был ей страшен. Она рада была, когда не приходилось говорить с ним, она никогда уже не забывала запирать дверь своей комнаты: ни днем, ни ночью. Ее любовь к лейтенанту была так безнадежна, даже она не могла не понять, что он от нее отступился. Дело тут было не в ней, но история с письмом, которое перехватил Мейер, слишком его рассердила!

Теперь, однако, все изменилось, Виолета едет с отцом в Остаде, сегодня утром она свидится со своим Фрицем! Он накануне больших событий, его дело победит. Уже завтра ее лейтенант будет не тайным заговорщиком, который прячется от всех и каждого, а большим человеком, — это сказал и отец, героем, который сможет открыто избрать ее, признаться в своей любви к ней! С тайнами будет покончено, ей ничего не придется скрывать, а значит, будет покончено и с лакеем Редером, который кое-что о ней знает.

Она потребовала обратно свое письмо.

Он понятия не имеет ни о каком письме.

Она сказала, тотчас же взволновавшись, что нельзя же быть таким мерзавцем!

Он ответил, что он как раз и есть мерзавец-лакей, а не аристократ-лейтенант.

Она заявила, что едет в Остаде к Фрицу и пошлет его сюда, тогда Редеру не поздоровится.

Лакей Редер только взглянул на нее своими мутными, мертвыми глазами, она затрепетала. Слишком поздно поняла она, что взялась за дело не с того конца. Слишком поздно начала она молить, предлагала то одно, то другое, посулила деньги, обещала даже место старого Элиаса в замке. Она добьется этого от дедушки с бабушкой!

Он только улыбался.

Виолета долго раздумывала, она побледнела, надо во что бы то ни стало получить у него письмо. Она знала, что вторично Фриц не простит ей такого легкомыслия. Вполголоса, заикаясь, она обещала ему позволить еще раз то, что он тогда… ведь он понимает… в ее комнате… Она дает ему честное слово, но пусть тотчас же вернет письмо…

Она добилась большего, чем ее мать, она видела, что он заколебался. Воспоминание о тех тайных мгновениях, о высшем блаженстве его жизни, вызвало краску на его впалых щеках, очертило на них круглые багровые пятна. Он глотнул воздуху.

Но Редер одумался. Он долго размышлял, целые недели. У него был определенный план, и это письмо играло в нем определенную роль. Одной Виолеты было ему недостаточно, одна Виолета была ничто, просто женщина, немножко попригляднее, чем Армгард, — нет, тут важен был и лейтенант. Важна была ее тоска по лейтенанту, ее любовь к нему, ее отвращение к Редеру, лакею…

— Так вы, барышня, едете сегодня в Остаде? — спросил он.

Виолета уже торжествовала победу.

— Ведь я же сказала, Губерт, мы сейчас же едем. Скорее достаньте письмо, прежде чем придет папа!

— Если вы, барышня, сегодня не поедете в Остаде и сегодня же вечером позволите мне то, что обещали, я вечером верну письмо.

Она чуть не рассмеялась ему в лицо. Ради него отказаться от поездки в Остаде, к лейтенанту? Да он идиот! Ее охватило чувство гнева:

— Если вы сейчас же не отдадите мне письмо, я все расскажу папе, вы вылетите вон и уже никогда в жизни не получите должности!

— Как вам угодно, барышня, — сказал он невозмутимо.

Но тут вошел ротмистр. По лицу лакея он не заметил бы ничего, в нем, как и всегда, жизни было не больше, чем в каком-нибудь чурбане. Но Виолета кипела, еще минута — и произойдет взрыв. Быть может, Редер, даже хотел этого. С неподвижным лицом подавал он фройляйн Виолете грудинку, когда она просила масло, и сахар вместо соли. Разразившись слезами, Виолета крикнула, что она не вынесет, если отец сейчас же не выгонит вон этого негодяя! Целые месяцы он дразнит, он терзает ее! Он перехватил ее письмо…

Холодный, скользкий, лакей Редер подал ротмистру сковородку с яичницей. Ротмистр, который после отвратительно проведенной ночи сошел вниз в плохом настроении, тотчас же вспылил. Он сильно ударил вилкой о край сковородки и закричал на дочь — что это еще за письмо? Какие, черт возьми, она пишет письма, да еще господину лакею?

Он заметался по комнате и грозно сверкнул глазами на Редера. Лакей продолжал делать свое дело.

Виолета ответила торопливо и бессвязно. Она боялась, как бы болтливый лесничий не проговорился о складе оружия. Она хотела послать через Редера несколько строк лейтенанту, предупредить его. А этот негодяй забрал письмо и не хочет его отдать.

Ротмистр взбесился.

— Вы украли письмо моей дочери! — заорал он на лакея. — Завладели военной тайной! В ваших руках — склад оружия!

Губерт поставил сковородку с яичницей на сервант. Он холодно посмотрел на ротмистра: ничто так не разжигает гнев, как спокойствие противника.

— Простите, господин ротмистр, но это незаконные склады оружия, сказал он.

Ротмистр схватил лакея за лацканы его темно-серой куртки и встряхнул. Губерт, не сопротивляясь, позволил себя трясти. Ротмистр кричал, но Губерт не кричал (когда Армгард впоследствии утверждала, что лакей грозил ротмистру, это была ложь. Ведь Армгард никогда не выносила гордеца Редера).

— Предателей к стенке! — крикнул ротмистр. Но через минуту он сказал: Если вы вернете письмо, все будет прощено и забыто.

— Выгони его вон, папа! — закричала Виолета.

Ротмистр выпустил лакея и мрачно произнес:

— Можете вы еще что-нибудь сказать в свое оправдание? Иначе вы уволены!

Виолета вздрогнула. Она знала: стоит только Губерту открыть рот, стоит только рассказать кое-что отцу — и все пропало. И все же она рискнула, смутно чувствуя, что Губерт говорить не будет, что он вовсе не заинтересован в выдаче ее секретов отцу.

И Виолета оказалась права.

— Значит, я уволен без предупреждения, — только и сказал Губерт.

В последний раз окинул он взглядом столовую. Положил на буфет салфетку, которую во время всей этой перепалки держал под мышкой. Открыл сковородку. Холодно спросил:

— Яичницу подогреть?

Ответа не последовало.

Редер пошел к дверям, отвесил легкий поклон, сказал с невозмутимым спокойствием:

— Приятной поездки, господин ротмистр!

Он вышел. На Виолету он не оглянулся.

Ротмистр продолжал задумчиво жевать, гнев не лишил его аппетита, даже усилил. Рассеянно взглянул он на дочь. Затем выпил две рюмки коньяка и направился к машине. Он только сказал:

— Итак, в Остаде, Фингер, — и снова погрузился в молчание.

У ротмистра, по складу его характера, за периодом деятельности неизбежно следовал период раздумья о содеянном. Ротмистр выгнал лакея, теперь он начал раздумывать о том, почему он, собственно, его выгнал. Не так уж легко было уяснить себе это. Теперь, задним числом, многое из того, что было ему понятно в минуту гнева, казалось непонятным. Разве этот субъект надерзил ему? Да, конечно, надерзил, ротмистр прекрасно это помнит. Но чем именно? Что он, собственно, сказал?

Виолета молча сидела возле отца. Она остерегалась прерывать его раздумье одним из тех наивных девических замечаний, которые у нее обычно были наготове для него и всегда приводили его в наилучшее расположение духа. Дети знают недостатки своих родителей лучше, чем родители недостатки своих детей. Дети смотрят на родителей безжалостно ясным взглядом — ни любовь, ни симпатия не ослепляют их в ту пору, когда они делают свои первые открытия в новом для них мире. Виолета видела, что отец думает о ней. Всякая попытка отвлечь его внимание только насторожит его. Надо выждать, пока он начнет говорить, спрашивать. Папа — из тех людей, которые незаметно перескакивают с вопроса на вопрос и вскоре совершенно теряют из виду свою первоначальную цель.

Перед поездкой Виолета сделала нечто недозволенное, это пришло ей в голову, когда она увидела, что отец пропустил две рюмки коньяку. Вчера, у дяди, она выпила много ликеру, она даже не знала сколько, отец тоже не имел об этом понятия. От ликера ей стало хорошо, он придал ей храбрости, иначе она ни за что не отважилась бы вступить в спор с матерью. Он привел ее в хорошее, задорное настроение. Когда отец встал из-за стола, чтобы надеть пальто, Виолета, осторожно косясь на дверь, быстро плеснула коньяку в рюмку отца. Наполнив рюмку, она опорожнила ее не отрываясь. И почти не думая о том, что делает, выпила, как отец, вторую вслед за первой.

Приятно сидеть, забившись в угол автомобиля. Она тепло укрыта, мимо окон медленно скользит ландшафт — бесконечные пустынные пашни или смутные силуэты людей, идущих за плугом; вверх, к небу, уходят картофельные поля с мокрой, жухлой, увядшей ботвой; длинные ряды крестьян, копающих картофель, ползают на коленях с трехзубыми мотыжками в руках; на минуту они поднимают голову и смотрят вслед быстро проносящейся машине. А дальше — почти неоглядные леса; деревья подступают так близко к дороге, что порою ветви их с шумом задевают за стекло машины. Испуганно откидываешься назад, смеешься своему испугу и смотришь на стекло, обрызганное бесчисленными водяными каплями, которыми обдала его ветка и которые так быстро осушает встречный ветер.

Проселочные дороги, эти размытые дождем, изъезженные тяжелыми возами, захолустные дороги, по которым приходилось ехать из Нейлоэ в Остаде, были из рук вон плохи, мощная машина не могла здесь показать себя. Шофер Фингер осторожно, со скоростью не больше тридцати километров в час, вел ее по ухабам и лужам, которыми так богаты эти образчики сельского дорожного строительства. Но, несмотря на медленный темп, это глухое гудение мотора, это эластичное покачивание машины, это плавное движение — все вливало в Виолету чувство спокойной радостной силы. Казалось, мотор отдает ей часть своей неиспользованной энергии. Это чувство еще усиливалось благодаря алкоголю, который медленно разливался теплом по отдыхающему телу, а затем рождал в мозгу целую вереницу образов; едва возникнув, они таяли и все же оставляли радостный след в душе.

Молодой организм жадно впитывал в себя яд. Вкус и обоняние противились запаху алкоголя; быстро глотая его, она дрожала всем телом, но что не нравилось небу, сулило тем больше удовольствия какому-то другому органу, не то мозгу, не то еще более таинственному центру, который часто против нашей воли решает, что любить и что ненавидеть. Теперь Вайо хотелось бы молча ехать рядом с отцом до самого Остаде, до «него», хотя она уже и не боялась неизбежного объяснения. Мчаться вдаль было невыразимым блаженством: она всей душой отдыхала!

Но объяснение, конечно, началось; как раз в ту минуту, когда Виолета отдалась особенно приятным мыслям о свидании со своим Фрицем, ротмистр поднял голову и спросил довольно угрюмо:

— Откуда ты, собственно, знаешь этого лейтенанта?

— Но, папа, — с упреком воскликнула Виолета, — его же знают все!

— Все! Я его не знаю! — с раздражением ответил ротмистр.

— Но, папа, ведь ты еще вчера вечером так его хвалил!

— Ну да! — Ротмистр несколько опешил. — Но я с ним не знаком — в обычном смысле этого слова. Он даже мне не представлен. Я не знаю, как его зовут…

— Я тоже не знаю, папа!

— Что? Чепуха! Не лги, Виолета!

— Но право же, папа! Честное слово! Во всей округе его называют лейтенант Фриц. Ведь так тебе сказал и лесничий.

— Мне ты ничего об этом не рассказывала! Ты что-то от меня скрываешь, Виолета!

— Да нет же, папа! Я говорю тебе все!

— Но не о путче и не о лейтенанте!

— Ты же был в отъезде, папа!

— А разве он не приезжал еще раньше?

— Нет, папа! Только в последние недели.

— Значит, не он был тот человек, который ночью шел с тобой и Губертом по двору?

— Да это же был лесничий Книбуш, папа! Я уже сто раз говорила.

— Значит, мама была к тебе несправедлива?

— Конечно, папа!

— Я всегда ей это говорил!

Ротмистр снова погружается в молчание. Но это уж не то угрюмое молчание. Господину фон Праквицу кажется, что он очень удовлетворительно выяснил дело. Но больше всего он доволен тем, что снова прав перед женой! Чувствуя себя виноватым — сегодня в особенности, — он испытывает потребность вновь и вновь доказывать себе собственную правоту. Единственное, что еще смущает его, это мысль, что Виолета собиралась за его спиной отослать письмо, в котором предостерегала лейтенанта. Это доказывает, что она либо не доверяет отцу, либо находится с лейтенантом в каких-то таинственных отношениях.

Вдруг его точно варом обдает мысль, что Виолета ему налгала! Ведь когда она увидела лейтенанта возле склада с оружием, оба они вели себя так, будто друг друга не знают. Больше того, лейтенант был прямо-таки невежлив по отношению к Виолете. И все же Вайо написала ему письмо! Значит, они хотели обмануть отца. Или же они в самом деле познакомились позднее почему же тогда Вайо не предупредила его насчет лесничего?

Для ротмистра это неимоверно сложный вопрос, неразрешимая загадка, ему приходится напряженно размышлять, хитрить, чтобы во всем разобраться.

— Послушай, Вайо, — говорит он, недовольно насупившись.

— Да, папа? — Она сама готовность.

— Когда мы встретили лейтенанта возле склада с оружием, ты уже была с ним знакома?

— Конечно нет, папа, иначе бы он так не обращался со мной!

Но Виолета чует опасность, ей не хочется, чтобы отец слишком долго задерживался на этой мысли. И она переходит в наступление.

— Послушай, папа, — говорит она задорно. — Я думаю, ты, как мама, воображаешь, будто у меня любовные истории.

— Да что ты! — поспешно отвечает ротмистр. Волшебные слова "как мама" тотчас же вызывают в нем отпор. Но, подумав, он подозрительно спрашивает:

— Что ты называешь любовными историями, Виолета?

— Ну, лапаться и все такое, папа, — говорит Виолета с той девической строптивостью, которая кажется ей уместной в данном случае.

— "Лапаться" — какой ужас! — возмущается ротмистр. — От кого ты это слышала?

— От горничных, папа. Ведь все так говорят!

— Наши горничные? Армгард? Лотта?

— Конечно, папа, все так говорят. Но я не могу поклясться, что слышала это как раз от Армгард или Лотты.

— Я их выгоню! — бормочет про себя ротмистр. Таков его способ отделываться от неприятных вещей.

Виолета не расслышала его слов. Она очень довольна оборотом, который принимает допрос. Она смеется и рассказывает:

— Недавно я слышала, папа, как в деревне одна девушка сказала другой: "Ты зачем приходила в трактир — танцевать или лапаться!" Я так смеялась, папа!

— Ничего тут нет смешного, Вайо! — с возмущением говорит ротмистр. Это просто отвратительно. Я не желаю больше слышать ничего подобного и не желаю, чтобы ты слушала! Лапать — вульгарное слово!

— Разве это не то же самое, что обниматься? — с удивлением спрашивает Виолета.

— Виолета! — почти проревел ротмистр.

Звук этого гневного выкрика донесся через стекло до шофера: он оборачивается и смотрит на них с вопросительным видом. Господин фон Праквиц сердитым жестом показывает, чтобы он ехал дальше, что дело его не касается; шофер не понимает, он тормозит, открывает окно и спрашивает:

— Как вы сказали? Я не понял, господин ротмистр.

— Поезжайте дальше! — восклицает ротмистр. — Катите, не стойте.

— Хорошо, господин ротмистр, — вежливо отвечает шофер. — Через двадцать минут мы будем в Остаде.

— Ну, так езжайте! — еще раз сказал ротмистр.

Окно снова закрывается, машина несется вперед. И только теперь ротмистр с досадой произносит в закрытое окно: "Болван!" — а затем спокойнее, дочери:

— Для многих вещей существует приличное и неприличное название. Ведь ты не говоришь: "я жру", — ты кушаешь. Точно так же приличный человек не скажет вместо обниматься то другое, неприличное слово…

Виолета с минуту раздумывает. Затем говорит, оглядывая отца смеющимися блестящими глазами:

— Понимаю, папа. Когда ты хорошо настроен, то говоришь: мед; а когда плохо настроен, — слово, которое мне не разрешается употреблять, не правда ли, папа?

До Остаде ротмистр не произнес ни слова. Он не удостаивает Виолету ни одним замечанием — она очень довольна.

Они уже ехали вдоль Одера. Несколько оживившийся ротмистр велел шоферу остановиться на Старом рынке, возле ресторана "Золотой шлем". В "Золотом шлеме" бывали офицеры. Здесь они сидели по утрам, читали газеты за стаканчиком шерри или портвейна, саперы обменивались приветствиями с артиллеристами. Питомцы святой Варвары узнавали последние новости от обитателей саперных казарм: это было такое же излюбленное место встреч, как и офицерское собрание. Разумеется, в "Золотом шлеме" бывали и помещики.

По распоряжению ротмистра, новая машина, вместо того чтобы завернуть во двор, остановилась у дверей гостиницы.

— Мы сейчас же поедем дальше, — сказал он шоферу Фингеру.

Но он вовсе не намерен был тотчас же ехать дальше; ему хотелось, чтобы новая машина ослепляла своим блеском всех приходящих.

В зале никого не было, по крайней мере никого из тех, кем интересовался ротмистр. Только двое-трое штатских. Хотя ротмистр и сам был в штатском, он себя к таковым не причислял.

Было немного более одиннадцати. В это время или поближе к половине двенадцатого обычно являлись офицеры. Ротмистр обложился иллюстрированными газетами и юмористическими журналами. Разговаривать с дочерью он не имел ни малейшего желания, она его слишком рассердила. Заказав стаканчик портвейна для себя и чашку бульона для Виолеты, он погрузился в чтение.

Какое безобразие, что эта девчонка испортила ему еще и сегодняшний день. В Нейлоэ ты вообще жизни не рад! В течение трех минут ротмистр серьезно раздумывал над тем, не покинуть ли ему Нейлоэ и не вернуться ли на военную службу. Надо только дождаться путча, и все двери перед ним открыты! Успокоившись на том, что решение придется принять не раньше, чем послезавтра, ротмистр углубился в последний номер «Кляддерадача»[9] со свеженькими выпадами против правительства.

Виолета села так, чтобы видеть из окна рыночную площадь. Для городка, где назавтра ожидался большой путч, который должен был в корне изменить конституцию и правительство 60-миллионного народа, площадь казалась на редкость мирной. Мимо окон проехало несколько возов с картофелем или капустой, прошло несколько женщин с кошелками — ничего интересного, ничего нового, а главное, не видно ни одного мундира.

— Папа, сегодня совсем не видно военных! — воскликнула Виолета.

— У них сегодня есть дела поважнее, им некогда слоняться по городу, — с раздражением ответил ротмистр. — Кроме того, я читаю.

Но немного погодя он опустил газету на стол и тоже выглянул на площадь. Посмотрев на часы, он спросил кельнера:

— Почему же не видно господ офицеров?

— Уж пора бы им быть здесь, — ответил кельнер, посмотрев в свою очередь на часы.

Вполне удовлетворенный этим ясным ответом, ротмистр заказал второй стакан портвейна. Виолета тоже попросила портвейну, но ротмистр сказал угрожающим тоном:

— Хватит с тебя и бульону!

Кельнер отошел, сдерживая улыбку.

Виолета почувствовала себя опозоренной. Никогда уже она не сможет прийти в этот ресторан. Папа поступил с ней низко. Сверкающими от гнева глазами смотрела она на площадь. В автомобиле сидел шофер Фингер.

— Куда ты еще собираешься, папа? — спросила она.

Ротмистр вздрогнул:

— Я? Никуда я не собираюсь. С чего ты взяла?

— Зачем же ты сказал шоферу, что мы сейчас же поедем дальше?

— Не суйся не в свои дела! — с раздражением произнес ротмистр. — И знай, что спиртное по утрам — не для молодых девиц.

Он замолчал, молчала и Виолета. Оба долго смотрели на площадь. Никаких перемен. Ротмистру ничего более не оставалось, как заказать третий стакан портвейна. Он с досадой спросил кельнера, куда же девались господа офицеры?

Кельнер выразил недоумение, он и сам ничего понять не может.

Уныло, с возрастающей тревогой глядели отец и дочь в окно. Штатские снова завладели газетами, и только «Кляддерадач» остался в руках у ротмистра. Он нет-нет да заглядывал в него, но остроты казались ему плоскими: вся ситуация отнюдь не располагала к остротам! Что же он, черт возьми, будет делать целый день в этом скучном Остаде, если офицеры так и не покажутся? Дома его к обеду не ждут. Кроме того, у него нет ни малейшей охоты ехать сейчас домой! Он и вечером успеет услышать, что скажет его жена по поводу увольнения Губерта! Лучше всего бы поехать в одну из двух казарм и узнать в чем дело. Зря он только сказал Виолете, что не собирается никуда ехать!

Движение, сделанное его дочерью, заставило его встрепенуться. Она с таким самозабвением, с такой преданностью устремила взгляд в сторону двери, что ротмистр, забыв о светских манерах, круто повернулся на стуле и тоже вытаращил глаза.

В дверях стоит молодой человек в серых гольфах, в защитного цвета спортивной куртке. Он окидывает взглядом зал, его глаза останавливаются на стоящем возле стойке кельнере. Полубандитский штатский костюм до такой степени изменил его, что ротмистр не скоро узнает лейтенанта. Но узнав, вскакивает, поспешно подходит к нему и весело здоровается, радуясь новому впечатлению:

— Доброго утра, господин лейтенант, как видите, я уже здесь…

Молодой человек громко кричит через комнату кельнеру:

— Обер, два десятка сигарет!

Он холодно взглядывает на ротмистра и наконец решается процедить сквозь зубы: "Доброго утра".

— Ведь вы помните! — говорит ротмистр, очень удивленный таким обращением. — Ротмистр фон Праквиц. Мы встретились с вами вчера в курьерском. Господин майор, — фамилию он произносит шепотом: — Рюккерт. Вы… я… — И громче: — Я уже купил автомобиль. Хорошая машина. «Хорх». Вы, вероятно, заметили, она стоит у дверей…

— Да, да, — рассеянно шепчет лейтенант. Подошел кельнер, лейтенант берет у него сигареты, дает ему деньги, благодарит за сдачу и спрашивает:

— Господа офицеры не приходили?

Кельнер отвечает все теми же двумя фразами:

— Давно бы пора им быть. Я и сам не пойму.

— Та-ак, — говорит лейтенант, но даже ротмистр чувствует, что это для него недобрая весть.

Кельнер ушел, оба с минуту смотрят друг на друга.

— Извините, пожалуйста, я очень занят… — решается лейтенант.

Он говорит рассеянно, но не двигается с места и смотрит на ротмистра, как бы ожидая чего-то.

Ротмистр очень обижен, что его сообщение о покупке автомобиля произвело такое слабое впечатление. Все же ему не хочется отпустить лейтенанта. Это теперь единственный человек, с кем можно поговорить, от кого можно что-нибудь узнать.

— Вы не присядете к моему столу, господин лейтенант? — говорит он. Мне бы надо кое-что сказать вам…

Лейтенант, видимо, погружен в свои мысли. Он отрицательно машет рукой.

— Я, право, очень занят, — говорит он уклончиво.

Но когда ротмистр делает приглашающий жест, он идет вместе с ним к столу. Виолета все время не спускает с лейтенанта глаз.

— Вы ведь знакомы с моей дочерью, господин… — Ротмистр смущенно смеется. — Представьте, я забыл ваше имя, господин лейтенант!

Лейтенант несколько оживился под взглядом Виолеты. Она смотрит на него так умоляюще, с такой любовью, что это сразу же вызывает в нем сильнейший отпор. "Подумать только, она все еще не поняла, что с нею покончено! Ей надо сначала нагрубить!"

— Мейер, — представляется он. — Мейер! Мейер — очень приятная, очень удобная фамилия, не правда ли?

Он смотрит ей в глаза. Эти глаза молят о милости, о прощении.

— Нет, не думаю, чтобы я был знаком с фройляйн, или?.. — говорит он еще резче.

— Как же — в Нейлоэ… — шепчет Виолета, испуганно вздрагивая от этого жестокого взгляда, от этих жестоких слов.

— В Нейлоэ? Ах так! Разве мы там встречались? Простите, фройляйн, я что-то не помню.

И, обернувшись к ротмистру, который в полной растерянности следит за этой загадочной сценой, ибо дочь его — это-то он чувствует — глубоко возбуждена, потрясена, полна отчаяния, лейтенант добавляет:

— Нет, для меня прошу ничего не заказывать. Мне надо немедленно идти. Вы хотите мне что-то сказать, господин ротмистр?

— Я… не знаю… — протянул ротмистр.

Виолета молча сидит у стола, в лице у нее ни кровинки.

Лейтенант закинул ногу на ногу и поглядывает на нее с нарочито скучающим, нахальным видом, как бы заранее зная, что сейчас произойдет. Вот он закурил сигарету и говорит холодно:

— Если вы не знаете, господин… господин… имя, извините, я забыл (мстительный взгляд в сторону Виолеты), если не знаете, — разрешите мне уйти, я, как уже сказал, очень занят.

И продолжает сидеть с вызывающим видом. Еще минута — и он зевнет в лицо ротмистру и его дочери.

Ротмистр сдержался. Когда он не дома, он умеет сдерживаться.

— Короче говоря, — мямлит он, — моя дочь написала вам письмо по интересующему вас делу, письмо, которое попало не в те руки.

Все произошло так, как следовало ожидать. Лейтенант ткнул сигарету в пепельницу, он чувствовал на себе умоляющий взгляд девушки. С тлеющей сигареты он перевел глаза на ротмистра и, глядя на него, сказал:

— Я, разумеется, к вашим услугам, господин ротмистр. Я ничего не отрицаю. Но только, — добавил он быстрее, — я был бы вам благодарен, если бы вы подождали до конца завтрашнего выступления. Тотчас же после этого мои друзья явятся к вам.

Ротмистр был очень старый человек: впалые виски, белые волосы, осунувшееся лицо. Он сказал почти неслышно:

— Я понял вас — правильно?

— Папа! Фриц! — умоляюще воскликнула девушка.

— Вы поняли меня совершенно правильно, — подтвердил лейтенант своим надменным, бесстыдным голосом.

— Фриц, ах, Фриц! Ах, папа… — прошептала девушка. Глаза ее были полны слез.

Ротмистр сидел точно окаменев. Он держал за ножку рюмку с портвейном, он вертел ее, он, казалось, изучал цвет вина. На языке его был не вкус вина, а вкус горечи, пепла… горечи и пепла целой жизни…

— Фриц, ах, Фриц… — донесся до него плачущий голос Виолеты.

Внезапным движением он плеснул остаток портвейна в дерзкое, надменное лицо молодого человека. С глубокой радостью смотрел Иоахим фон Праквиц, как бледнело это лицо, как задрожал твердый подбородок…

— Так, значит, я вас правильно понял, господин лейтенант?.. — спросил он злорадно.

Виолета вскрикнула, но тихонько. Лейтенант был молод и потому, вытирая вино с лица, бросил боязливый взгляд в зал: штатские сидели, закрывшись газетами, но кельнер у буфета испуганно вздрогнул и начал торопливо и смущенно вытирать оцинкованную стойку.

— Это уже лишнее, — с ненавистью прошептал лейтенант и встал. — Между прочим, я всегда терпеть не мог уважаемую фройляйн, вашу дочь.

Ротмистр застонал. Он хотел вскочить, он хотел ударить по этому жестокому, ненавистному лицу, но ноги дрожали, все вокруг вертелось, он ухватился за стол. В ушах кровь шумела, как прибой — издалека услышал он голос дочери.

"Неужели у нее нет ни капли гордости? — с удивлением подумал ротмистр. — Она еще может с ним разговаривать!"

Он уже не понимал, что она говорит.

— Ах, Фриц! — с плачем крикнула Виолета. — Зачем ты это сделал? Теперь все кончено! Ведь папа ничего не знал…

Он смотрел на нее светлыми злыми глазами, не говоря ни слова, полный презренья и брезгливости.

Она обошла вокруг стола, не все ли ей равно, где они. Она схватила его за руку, она умоляла:

— Фриц, не будь таким злым… Папа сделает все, что я захочу, я уговорю его… Ведь я не могу без тебя… Если бы ты хоть раз в неделю, хоть раз в месяц приходил ко мне, ведь мы можем пожениться…

Он сделал движение, чтобы вырвать руку.

Виолета смотрит на него расширенными от страха, влажными от слез глазами. Она пытается овладеть собой, она делает попытку улыбнуться:

— Папу я, конечно, уговорю, ведь все это ошибка, он ни о чем не знал! Он извинится перед тобой, Фриц, за вино… Это было так гадко с его стороны! Клянусь тебе, он извинится…

— Как это папа ничего не знал? — спросил он. — Ведь он говорил о письме?

Это первые слова, с которыми он к ней обращается, холодный, недоверчивый вопрос — единственный ответ на ее умоляющий лепет…

Но она уже счастлива, что он опять заговорил с ней, она крепче сжимает его руку, эту костлявую, жестокую руку, она торопливо шепчет:

— Папа говорил совсем о другом письме! Я тебе написала еще раз о складе оружия: лесничий подсмотрел, как ты его закапывал! И письмо было перехвачено. Не смотри на меня так ужасно, Фриц! Фриц! Фриц! Склад оружия еще на месте… Я не сделала ничего плохого, Фриц, прошу тебя…

Она говорит громче и громче, и вот его рука ложится на ее губы. Штатские вынырнули из-за своих газет и негодующе, смущенно, с любопытством следят за этой сценой. Ротмистр вздрагивает, он шепчет точно во сне:

— Оставьте мою дочь…

Ему кажется, что он кричит. Кельнер делает шаг от буфета по направлению к молодым людям и снова нерешительно останавливается: вмешаться или нет…

Но лейтенант понял все: отсутствие офицеров в ресторане, нарушение связи с рейхсвером… Он понял, что под угрозой весь путч, — переворот, подготовлявшийся целые месяцы — и виноват он! Нет, виновата она!

Закрывая ей рот рукой, он шепчет ей на ухо — и его ненависть все сильней разгорается при виде этого мягкого, преданного, безвольного лица.

— Ты! Ты принесла мне лишь несчастье! — шепчет он. — Ты противна мне я не захотел бы тебя, будь ты вся в золоте! Меня тошнит от тебя; меня в дрожь кидает от твоих вздохов; я готов разорвать себя на куски, как вспомню, что касался тебя! Слышишь ты, понимаешь ты меня, — шепчет он громче, так как она закрыла глаза и безжизненно лежит на его руке. — Все ты сгубила своей проклятой дрянной любовью! Слышишь, ты! — Он говорит еще громче, он встряхивает ее. — Слушай хорошенько, если склад еще на месте, тогда я постараюсь найти смерть завтра, но если оружие унесено, я застрелюсь еще сегодня вечером, по твоей милости, слышишь ты, из-за твоей драгоценной любви! — Он смотрит на нее, торжествуя, полный ненависти. Она так безжизненно повисла на его руке, на минуту он теряет нить. Но одно еще он должен сказать ей. Пусть себе кельнер умоляюще трясет его за плечо. Он шепчет ей на ухо:

— Приходи ко мне сегодня вечером, понимаешь, дорогая? Туда! Красив я буду — до конца дней своих будешь помнить, как я лежу там — с разлетевшейся в куски головой!

От ее крика все вздрогнули, бросились к ней. Лейтенант оглядывается, словно проснувшись.

— Вот она, берите ее — мне она не нужна! — кричит он кельнеру и так внезапно выпускает из рук девушку, что она падает наземь.

— Послушайте, поднимите ее по крайней мере! — в бешенстве кричит кельнер, но лейтенант уже выбежал из зала.

5. ЛЕЙТЕНАНТ В ТИСКАХ

Лейтенант и сам не знал, как попал к себе, в маленькую гостиницу. Он стоял у себя в номере, он смотрел на побеленные стены, он прислушивался к гулу голосов, который доносился снизу, из общего зала, и ни на минуту не затихал.

— Замолчите! — крикнул лейтенант с искаженным от ярости лицом, но шум не прекращался. Еще минуту он прислушивался, еще минуту ему казалось, что он слышит покорный, умоляющий голос, хныканье рабыни. О, будь она проклята!

Понемногу он пришел в себя. Выпил стакан застоявшейся воды, огляделся вокруг и увидел несколько кителей защитного цвета, висевших на деревянных вешалках. Он не мог решить, в чем ему поехать «туда» — в штатском или в военной форме. Долго раздумывал, что будет правильнее, но не мог прийти ни к какому решению.

— Нелегкая штука жизнь, — сказал он, сел на стул и снова впал в раздумье. Он уже не мог сосредоточиться на выборе одежды, мысли понеслись дальше. Вспомнилось, что сегодня вечером, в девять часов, ему приказано забрать оружие из Черного лога. Что же ему за неволя ехать туда раньше? Если оружие забрано, то это так же плохо в девять часов вечера, как и в полдень: он сделает вид, что ему ничего не известно. Ротмистр с дочерью будут молчать, никто не перетряхивает на людях свое грязное белье. Тут он насмешливо захихикал при мысли, как грязно белье этой дочери.

"И подлец же я! Ну и подлец", — застонал лейтенант, но он не думал этого на самом деле.

В конечном счете он подлец ровно настолько, насколько должен был стать подлецом в этой жизни. Вот он сидит, сжав голову руками, деревенский донжуан, таинственный лейтенант Фриц, скорый в действиях и в любви. Его жизнь была бесшабашная жизнь — запах пороха, долгие поцелуи с привкусом крови, гладкое, холодное оружие в руках и гладкие холодные тела девушек под платьем, огонь в небе — от пылающих после обстрела деревень — и вечный всепожирающий огонь в теле. Он мог хладнокровно поджечь дом какого-нибудь Гаазе, если это было ему нужно, но он мог также вбежать в объятый пламенем сарай, чтобы вывести лошадей — таков он!

И именно потому, что он таков, он не станет ждать вечера, чтобы удостовериться насчет оружия. Нет, он поедет сейчас же, и если оружие сгинуло, то сгинуть и ему — в точности так, как он сказал этой проклятой девчонке. Он хорошо знает, что для многих лейтенант Фриц — человек сомнительный, и майору он нужен только потому, что его можно использовать для определенных поручений. Но у него есть своя честь, и для этой чести невыносимо зависеть от молчания какой-то фройляйн фон Праквиц.

Лейтенант порывисто подымается, все его колебания как рукой сняло. Он вынимает из шкафа чемодан, вытаскивает из-под грязного белья свой револьвер. Стоит с револьвером в руке. Предохранитель спущен, но револьвер заряжен еще с тех пор. Он хорошо помнит, как гнал этого недоростка Мейера, эту скотину, он был в нерешительности, он сдрейфил — тогда этот тип бросил ему под ноги чемодан!

Нет, с ней ему не повезло, вокруг нее одни лишь ничтожные людишки: трусливый Мейер, болтливый Книбуш, негодяй лакей, придурковатый отец. Этот вообразил, что можно что-то доказать, плеснув человеку в физиономию вино, а потом, сраженный собственным геройством, раскис, — сидит пьянехонек у стола. Но ничтожнее всех она сама с ее романтическими претензиями: "Не могу без тебя!" — когда любой мужчина в Нейлоэ, в мире мог бы дать ей то, что дал ей он!

Раздался стук в дверь, лейтенант порывисто сунул револьвер в широкий карман штанов, а потом уже крикнул: "Войдите!" Но это только коридорный Фридрих, он докладывает, что господин Рихтер прислал за господином Фрицем: пусть явится к нему тотчас же.

— Ладно, ладно, будет сделано, Фридрих, — говорит лейтенант легким тоном, мысленно произнося проклятье. Он спокойно, аккуратно расчесывает волосы перед зеркалом, а Фридрих, — разумеется, и он соучастник заговора, но лишь как мелкая сошка, — внимательно следит за ним. Лейтенант наблюдает в зеркале лицо стоящего позади Фридриха. Это — грубое лицо, точно вылепленное из глины, с бесформенным носом. Но как ни грубо это лицо, на нем нетрудно прочесть тревогу, озабоченность. Лейтенант решается.

— Ну, Фридрих, в чем дело? — спрашивает он, улыбаясь.

Фридрих смотрит на лейтенанта в зеркало, он быстро говорит:

— В казармах запрещены увольнения в город.

Лейтенант с видом превосходства улыбается:

— Это мы давно знаем, все в порядке, Фридрих. Ты думаешь — перед таким делом пускают людей в город, чтобы они там перепились?

Фридрих медленно кивает бесформенной головой.

— Да, понимаю. Но, господин лейтенант, люди рассказывают…

— А ты веришь всяким россказням? Людских толков не переслушаешь, Фридрих.

— Но…

— Брось ерунду молоть! Все это болтовня, наш брат повинуется и делает свое дело.

— Но, — сказал Фридрих, — говорят, перед артиллерийской казармой остановилась машина шпионской комиссии, господин лейтенант.

Коридорный, этот жалкий нуль, один из тысяч, не спускает глаз с лейтенанта. Нельзя распускаться, выказать испуг. Лишь на мгновение закрыл он глаза, будто мигнул, и уже снова смотрит в зеркало на самого себя и на того, другого. Задумчиво постукивает гребнем о край умывального таза и спрашивает:

— Ну, а дальше? Она все еще там?

— Нет, господин лейтенант, уехала.

— Видишь, Фридрих, — говорит лейтенант, стараясь успокоить одновременно и себя. — Видишь, Фридрих. Она постояла и уехала. Вот как. Этим господам надо всюду сунуть свой нос. На то они и шпики. Разумеется, они что-то пронюхали; немыслимо, чтобы люди не болтали немножко, раз сотни человек знают о нашем деле. Они хотели кое-что разведать, но, видишь, убрались прочь. Разве они убрались бы, если бы действительно что-нибудь знали?

Теперь лейтенант обернулся, он глядит на Фридриха прямо, а не в зеркало. То ли это внушительный взгляд, то ли действие его слов, но он видит, что убедил лакея.

Тот говорит:

— Господин лейтенант совершенно прав: людских толков не переслушаешь. Надо повиноваться.

Лейтенант в душе насмехается: дело дрянь! Подумаешь, какой успех, одного убедил, одного из трех тысяч! Дьявол знает, что тем временем нашептывают на уши другим… Тут надо бы иметь полк глухонемых.

— Не то чтобы я боялся, господин лейтенант, — продолжает коридорный, но я так доволен, что наконец нашел работу, а хозяин сказал, что выкинет меня вон, если я буду участвовать в путче.

Лейтенант делает движение, и Фридрих торопится досказать свою мысль:

— Я ведь пойду, господин лейтенант, и прихвачу с собой охотничьи ружья хозяина, как приказано. Если завтра все сойдет хорошо, пусть себе выкидывает! Но ведь вы понимаете, господин лейтенант, если никакой надежды на успех… остаться без работы тоже невелика радость…

— Нет, нет, Фридрих! — смеется лейтенант и хлопает по плечу коридорного. — Дело на мази. Все в порядке. Жизнью тебе ручаюсь.

Он так и сказал, он так и хотел сказать. Ведь все ему до черта безразлично, так пропадай все пропадом! Жалеть ему, что ли, это чучело! Каждый хочет застраховаться. Трусы!

— Благодарю вас, господин лейтенант, — говорит Фридрих сияя.

— Видишь ли, друг, — милостиво смеется лейтенант, — поменьше слушай всякие враки! Еще как твой хозяин обрадуется, что ты за него участвовал в путче! — Другим тоном: — Да, забыл, Фридрих, мой велосипед в порядке? Мне надо еще сегодня за город.

— Само собой, господин лейтенант, но вы ведь хотели сначала пойти к господину Рихтеру…

— Верно! — говорит лейтенант и уходит.

Он шагает не спеша, покуривая; в уборной он быстро откидывает предохранитель и убеждается, что один патрон в стволе еще есть. Так, с револьвером в кармане, зажав его в руке, он сначала идет к Рихтеру, который, разумеется, вовсе не Рихтер, как и он не Фриц; он что-то вроде начальника… Смешно: с тех пор как лейтенант услышал об автомобиле Антанты, его настроение улучшилось на сто процентов. Если всем осужденным на смерть так весело, ужасно весело, как ему, то болтовне насчет смертной казни — грош цена. А ведь может случиться, что через несколько минут, у господина Рихтера, уже взорвется бомба. И он вместе с ней!

Но в дальнейшем все протекает как нельзя более мирно. У Рихтера много народу, кто в штатском, кто в поношенной форме, без знаков различия офицеры в отставке. Лейтенант знает их всех, он ограничивается коротким поклоном и подходит прямо к Рихтеру, который шушукается с единственным незнакомцем, «настоящим» штатским.

Да, собственно, и Рихтер, долговязый, весь в черном, "Карандаш божий" (как называет его между собой молодежь), похож на штатского. Он всегда все записывает, он что-то там по части тактики — пороху, видно, и не нюхивал. Лейтенант его терпеть не может, а Рихтер точно так же не терпит лейтенанта.

Поэтому он довольно резким жестом дает понять молодому человеку, чтобы тот подождал в отдалении, и продолжает шептаться с толстым штатским. Лейтенант отворачивается и со скучающим видом оглядывает комнату.

Это задняя комната трактира, что-то есть в ней пустынное, блеклое, и что-то такое же пустынное, блеклое, гнилое есть во всех этих людях. Какая подлость, что ему приходится здесь стоять и ждать. Он поглаживает пальцем револьвер в кармане, он с первых же слов Рихтера поймет, известно ли что-нибудь о нем этим людям. До его ушей долетает несколько слов, произнесенных толстяком штатским, — он не особенно хорошо расслышал, но это как будто «Мейер» и «сыщик». На свете тьма Мейеров, но лейтенант глубоко убежден, что речь идет об одном-единственном Мейере. Этот скот родился на свет, чтобы испортить ему жизнь. Почему он не дал ему изжариться в огне начавшегося лесного пожара! Вот награда за добрые дела!

В сущности ждать бессмысленно! Все уже ясно и решено! Вон отсюда — и точка! Зачем еще подвергаться оскорблениям!

Лейтенант соображает, где в этом трактире находится уборная, — впрочем, не надо создавать неприятностей для своих. Надо уйти куда-нибудь подальше, куда-нибудь в лес, в чащу — нет, лучше всего туда, куда он обещал ей прийти. Ни забыто, ни прощено это ей не будет!

— Прошу вас, господин лейтенант!

Он с облегчением вздыхает! Может быть, это только передышка, какую дают обреченному на казнь, но все же передышка, возможность перевести дух, быть тем, чем ты был, верить в будущее. Он внимательно слушает, как Рихтер разъясняет ему, что с сегодняшнего утра всякая связь с рейхсвером прервана. Никого не пускают в казармы, никто не выходит из казарм. На улицах ни одного офицера, на телефонные звонки даются лишь уклончивые, ничего не значащие ответы…

Ах, теперь видно, как ненадежна была вся подготовка! Горсточка людей, остатки официально распущенных дружин «фрейкорпса»,[10] да каких-нибудь две-три тысячи человек ополченцев — все это сила, если рейхсвер пойдет с ними, и смешная беспорядочная банда, если рейхсвер воспротивится! Они твердо рассчитывали на рейхсвер. Разумеется, никаких официальных переговоров не было, учитывая, в какое положение поставлен рейхсвер. На развалинах армии, на обломках революции создавать новую армию под подозрительными взглядами бывших врагов, все еще оставшихся врагами. Всю ответственность брали на себя люди, стоявшие вне рейхсвера. Но офицер в отставке говорил с кадровым офицером, одни говорили, другие слушали, не было сказано ни да, ни нет, ни так, ни этак, но чувствовалось: если мы наше дело сделаем, они мешать нам не будут.

И вот внезапно, как гром среди ясного неба, накануне развязки, это непостижимое молчание, совершенно незаслуженная холодность, нарочитая сдержанность, почти отказ. Рихтер продолжает говорить, он подчеркивает, что прежде всего надо разобраться в этой путанице, пролить свет на эту загадку, нельзя же вести людей против рейхсвера, если он — враг!

Черный долговязый Рихтер, "Карандаш божий", говорит так выразительно, лейтенант, конечно, понимает, чего от него хотят?

Лейтенант слушает с серьезным и внимательным видом. В нужных местах он кивает головой и даже роняет время от времени «да», но он вовсе не слушает, он как одержимый думает об этой девчонке. В нем кипит дикая, жгучая ненависть: неужели большое, важное дело рискует провалиться из-за этакой ничтожной влюбленной самки! Неужели напрасным было все, что подготовляли сотни людей месяцами работы, для чего они рисковали честью, жизнью, имуществом — и все потому, что эта дрянь не могла придержать язык. Это немыслимо, этого не должно быть — о, надо было еще и не так ее огреть! Надо было таскать ее за волосы, бить по этому размякшему от любви лицу!

(Но ни лейтенант, ни его начальник, тоже заговоривший о предательстве, не понимают, что дело, которое может провалиться из-за болтовни пятнадцатилетней девочки, — обречено на провал. Что это только авантюра, без животворной искры — идеи. Что все они под гипнозом болотных огоньков этого гнилого времени, что они думают лишь о сегодняшнем дне, а не о последующей вечности, как и в Берлине ради сегодняшнего дня и часа работает печатный станок.)

Рихтер замолчал. Он сказал все. Он надеется, что этот сомнительный господин лейтенант его понял. Но, несмотря на внимательный вид, мысли господина лейтенанта где-то далеко, и он вопросительно взглядывает на Рихтера.

Приходится волей-неволей пускаться в подробности — отвратительная вещь для опрятного человека.

— Я слышал, — шепчет он, осторожно оглядываясь на толстяка штатского, который все еще стоит вблизи, точно дожидаясь чего-то. — Я слышал, что вы имеете возможность… гм… узнать, что делается за кулисами. У вас есть некоторого рода связи…

В его голосе так ясно звучит брезгливость, что слабый румянец заливает щеки лейтенанта, но он ничего не говорит, он лишь внимательно смотрит на начальника.

— Да, так вот! — нетерпеливо добавляет Рихтер и сам краснеет. — К чему все эти околичности! В интересах дела прошу вас использовать свои связи, и мы будем знать, чего нам держаться.

— Сейчас? — спрашивает лейтенант.

По правде говоря, ему хотелось бы лишь промчаться на велосипеде мимо ресторана, посмотреть, стоит ли еще у дверей великолепный «хорх», а затем немедленно поехать в Черный лог, и, если он застанет там то, что уже почти ожидает увидеть, тотчас же на ее глазах сделать обещанное. Нет, он ее не тронет, но эту картину ей придется нести через всю жизнь, как величайшую казнь. Она так хрупка, что не справится с этим: изо дня в день жить с такими воспоминаниями и ночами просыпаться, вскакивать, кричать — все с той же картиной перед глазами.

— Сейчас? — нерешительно спрашивает лейтенант.

Долговязый почти рассердился.

— А когда же? Вы думаете, у нас еще много времени впереди? Ведь надо знать, что делается!

— Боюсь, — говорит лейтенант в отместку за то, что Рихтер покраснел, боюсь, что у молодой дамы в эту пору не найдется для меня времени. Ведь это попросту горничная, и сейчас она занята уборкой. Да и кухарка не очень-то меня жалует!

"Вот! — думает лейтенант, — проглотите это! Если вы хотите меня использовать, нечего корчить из себя чистюль".

Но господин Рихтер становится холодно-вежлив.

— Я убежден, господин лейтенант, — говорит он, — что вы можете все это уладить. Я буду ждать вас здесь с вестями, скажем, через час.

Лейтенант отвешивает поклон. Рихтер уже хочет его отпустить, но в этот момент замечает жест толстяка.

— Да, верно, еще несколько вопросов, господин лейтенант, по другому делу, которое поручено вот этому господину.

Толстяк подходит ближе и слегка кланяется. Он наблюдал лейтенанта во время разговора с Рихтером, сейчас он почти не смотрит на него. Но лейтенант поражен холодным, ледяным взглядом, блеснувшим из-под век толстяка, который кажется скорее простолюдином, чем «господином».

Жестоко, без обиняков, без намека на вежливость толстяк спрашивает:

— Нейлоэ в вашем округе?

— Да, господин?..

— Склад оружия в Черном логе — тоже?

Лейтенант бросает досадливо-вопросительный взгляд на господина Рихтера, который нетерпеливым жестом приказывает ему отвечать.

— Так точно.

— Когда вы проверили склад в последний раз?

— Три дня назад — во вторник.

— Все было в порядке?

— Так точно.

— Были у вас какие-нибудь тайные отметки?

— По состоянию почвы я мог убедиться, что никто после меня не рыл землю.

— В ваших людях вы уверены?

— Вполне.

— Не думаете вы, что кто-нибудь мог следить за вами, когда вы закапывали оружие?

— Не думаю, иначе я тотчас же отвез бы оружие в другое место.

— Был ли кто-нибудь вблизи, когда вы его закапывали?

Лейтенант хочет обдумать, что для него выгоднее ответить. Но вопросы так быстро следуют друг за другом, взгляд, холодный, ледяной, пронизывающий, лежит на нем такой тяжестью, что он отвечает торопливо, не успев обдумать своих слов, не успев взвесить последствий:

— Да.

— Кто?

— Господин фон Праквиц и его дочь.

— Вы их знаете?

— Только в лицо.

— Что вы им сказали?

— Я просил их уйти.

— Они ушли без возражений?

— Да.

— Не потребовали объяснений, не спросили, что вы делаете на их земле?

— Господин фон Праквиц — старый офицер.

— А дочь?..

Лейтенант молчал. Холодный, ледяной взгляд по-прежнему лежал на нем. "Ведь это же полиция! — думал лейтенант. — Ведь так допрашивают только преступников! Или при нашем подразделении состоит шпик? Нечто подобное я слышал…"

— А дочь? — настойчиво спросил толстяк.

— Не сказала ни слова.

— Вы не были с ней знакомы ближе?

— Я знал ее только в лицо.

Этот взгляд, этот проклятый, сверлящий взгляд! Если бы иметь представление, что известно этому типу, — а то бредешь буквально ощупью, впотьмах. Каким-нибудь ответом утопишь себя — и тогда! И тогда!.. Точка.

— Вы уверены, что никто из них позже не совал туда свой нос?

— Совершенно уверен.

— Почему?

— Я видел бы это по состоянию почвы.

— Я думаю, что в ротмистре фон Праквице и его дочери мы можем быть уверены, — вмешался Рихтер, — между прочим, оба они сейчас в городе, я видел, как они вошли в гостиницу "Золотой шлем"…

— Можно бы их опросить, — задумчиво сказал толстяк, не спуская с лейтенанта холодного как лед взгляда.

— Да, опросите! И я пойду с вами! Пойдемте, отправимся туда! — почти закричал лейтенант. — Что случилось? Предатель я, что ли? Или я болтал?! Идемте же со мной, вы, господин полицейский! Да, я как раз пришел из "Золотого шлема", я сидел за одним столом с господином ротмистром и его дочерью… я…

Он остановился, он с ненавистью посмотрел на своего мучителя.

— Что вы?.. — спросил толстяк, совершенно равнодушный к этому взрыву.

— Но прошу вас, господа! — умоляюще воскликнул Карандаш. — Господин лейтенант, не поймите нас превратно! Никто не хочет вас обидеть. У нас есть основание предполагать, что провалился один из складов оружия. Здесь в городе видели автомобиль контрольной комиссии. Мы еще не знаем, какой именно склад. Мы допрашиваем всех, кому были доверены склады оружия. Ведь не исключена возможность, что именно этим объясняется странное поведение наших друзей в рейхсвере…

Лейтенант глубоко перевел дыхание.

— Так спрашивайте! — сказал он толстяку. И все же ему показалось, что тот заметил даже его вздох.

Толстяк совершенно равнодушно продолжал допрос:

— Вы говорили о ресторане "Золотой шлем". «Я»… сказали вы и остановились.

— Но разве это необходимо? — тоном отчаяния воскликнул Рихтер.

— Я пил портвейн с ротмистром, быть может это я и хотел сказать. Я уже и сам не знаю… Почему же мы не идем? — еще раз крикнул лейтенант, но на этот раз не с отчаянием, а насмешливо, играя со смертью, которая, он знал, уже решена. — Я с удовольствием пойду вместе с вами. Меня это нисколько не затруднит. Можете допросить господина фон Праквица в моем присутствии!

— И его дочь… — подсказал толстяк.

— И его дочь… — повторил лейтенант, но очень тихо.

Наступила тишина, удручающая, долгая тишина.

"Чего же они хотят? — с отчаянием думал лейтенант. — Арестовать меня? Ведь они не могут меня арестовать. Я же не предатель. Я еще не обесчещен".

Толстяк, нисколько не стесняясь, шептал что-то на ухо Рихтеру. На лице Рихтера снова, еще яснее, чем прежде, выразилось омерзение, протест. Казалось, он что-то отрицал, с чем-то не соглашался…

Вдруг лейтенанту вспомнился один его бывший однополчанин, у которого полковник, на глазах у солдат, сорвал погоны. "Я же не ношу погон, подумал он растерянно, — этого он не может сделать со мной".

Он оглядел комнату, до дверей было шагов десять, на пути никого, он нерешительно шагнул по направлению к дверям.

— Еще минутку! — властно приказал толстяк. Он, даже не глядя, все видел своими холодными как лед глазами.

— Я честью своей отвечаю за склад! — воскликнул лейтенант, чуть ли не дрожа. Оба обернулись к нему. — И жизнью, — прибавил он ослабевшим голосом.

Они смотрели на него. Ему показалось, что толстяк незаметно покачал головой. Но Рихтер сказал живее:

— Хорошо, хорошо, господин лейтенант, — никто вас не подозревает.

Толстяк молчал. На лице его не дрогнул ни один мускул, но это неподвижное лицо говорило: "Я тебя подозреваю". Лейтенант подумал: "Уж если будут меня судить, только бы не ты, не по твоему закону".

Он спросил:

— Я могу идти?

Рихтер взглянул на толстяка, толстяк сказал:

— Еще два-три вопроса, господин лейтенант…

"Стыда, что ли, нет у этого субъекта! — в отчаянии думал лейтенант. Хоть бы скорее очутиться на улице!" Но он остановился и сказал:

— Пожалуйста, — будто все это ему безразлично.

И снова началось:

— Знаете вы управляющего Мейера из Нейлоэ?

— Немного. Его предложили в нашу организацию, но я его отвел.

— Почему?

— Он не понравился мне, показался ненадежным.

— Почему.

— Сам не знаю — такое было у меня впечатление. Мне кажется, он путается с женщинами.

— Так, путается с женщинами… И по этой причине вы считали его ненадежным?

Жесткий ледяной взгляд лежал на лейтенанте.

— Да.

— Возможно ли, чтобы Мейер подсмотрел, как вы закапывали оружие?

— Нет, это совершенно исключается! — поспешно воскликнул лейтенант. — В то время он уже давно уехал из Нейлоэ.

— Так, он уже уехал? Почему он уехал?

— Не знаю. Об этом можно бы спросить у фон Праквица.

— Вы полагаете, что кто-нибудь из Нейлоэ еще поддерживает связь с Мейером?

— Понятия не имею, — ответил лейтенант. — Может быть, одна из девиц.

— Вы этих девиц знаете?

— Простите, но… — с трудом выговорил лейтенант.

— Возможно, не правда ли, что вам то или другое имя знакомо?

— Нет.

— У вас, стало быть, нет никаких подозрений, как именно Мейер мог проведать о складе оружия?

— Да ничего он не может о нем знать! — крикнул, опешив, лейтенант. Ведь уж несколько недель, как он уехал из Нейлоэ.

— А кто может знать?

Снова молчание, тишина.

Лейтенант в бешенстве пожимает плечами, Рихтер успокоительно говорит:

— Утверждают, видите ли, что этот Мейер сегодня утром сидел в автомобиле контрольной комиссии. Но у нас нет уверенности, что это был именно он.

Впервые на лице толстяка появляется выражение досады. Он раздраженно смотрит на болтливого Карандаша. Но тот говорит в заключение:

— Ну, на сей раз вопросов довольно. Я вижу, толку от них мало. Вам дано задание, господин лейтенант. Итак, я жду вас через час. Может быть, вам удастся узнать то, чего мы здесь не знаем.

Рихтер делает прощальное движение, лейтенант кланяется и идет к дверям.

"Я иду к дверям", — думает он с облегчением.

И все же дрожит, боится, как бы толстяк, этот ужасный человек, не сказал еще чего-нибудь, не задержал его еще раз.

Но вслед ему не раздается ни слова, неприятное ощущение мурашек на спине проходит, будто расстояние ослабляет ледяной холод взгляда, которым провожает его сыщик. Лейтенант кланяется направо и налево. Усилием воли заставляет себя еще раз остановиться на пороге и закуривает сигарету. Затем берется за дверную ручку, открывает дверь, закрывает, проходит через зал трактира и вот он, наконец, на воле, на улице.

Ему кажется, что после долгого, мучительного пребывания в тюрьме его выпустили на свободу.

6. САМОНАДЕЯННЫЙ ЛЕЙТЕНАНТ ПРОСЧИТАЛСЯ

Очутившись на улице, лейтенант уже знал, что никогда он не вернется в ту комнату, к господину Рихтеру, никогда не сделает сообщения, которого ждут от него, никогда не назовет друга другом. "Честь потеряна — все потеряно", — прозвучало где-то внутри. Да, честь, которую он должен блюсти как офицер, эту честь он потерял. Он налгал, как трус, чтобы уклониться от приговора. Но не из страха смерти, со смертью он уже примирился, а потому, что хотел умереть по-своему, так, чтобы она запомнила!

Лейтенант засунул руки в карманы. Небрежно, с сигаретой в зубах, шагает он по улице в это серенькое утро, под тонким, как пыль, дождиком, в сторону отдаленной части города, где расположены офицерские виллы. Если хорошенько подумать, величайшая нелепость — пройти еще через это унижение, выспросить девицу Фриду, о чем говорили ее господа. Ведь он не доложит господину Рихтеру о результатах своей разведки. Пусть сами разделываются со своим путчем, он будет хлопотать только о собственных делах.

У лейтенанта, который, казалось бы, так беспечно, не замечая времени, слоняется по улицам в своем штатском тряпье и даже заходит в лавку купить себе полсотни сигарет, гораздо лучшего, чем обычно, сорта, залегла между бровей, как раз над переносицей, глубокая вертикальная складка: складка раздумья. Не особенно легко для молодого человека, который всю свою жизнь охотнее действовал, чем думал, отдать себе отчет в том, что, собственно, с ним произошло, чего он хочет и чего не хочет.

Глубоко удивила его мысль, как безразличен стал для него путч, ради которого он работал долгие месяцы, почти без всяких средств, лишая себя всего, что обычно любят молодые люди. Удивило его, как он равнодушен к тому, что уходит от друзей, которые уже перестали быть его друзьями, а ведь их общество всегда было ему дороже, чем любовь девушки.

Многое вынес он в это утро, чего ни за что не вынес бы в другое время, что привело бы его в бешенство: выплеснутый ему в лицо портвейн ротмистра, подозрения этого идиота Фридриха, почти неприкрытую брезгливость Рихтера и в заключенье позорный допрос, которому подверг его толстяк из уголовной полиции. Но все это с него соскочило бесследно, он, который годами не забывал нанесенной ему обиды и ничего никому не прощал, сейчас должен сделать над собой усилие, чтобы вспомнить эти столь недалекие события.

"Странно, у меня такое ощущение, будто я уже не здесь. Будто в этом мире уже ничто меня не касается. Будто я умирающий, от которого все отходит… Помнится, когда люди умирают, они начинают беспокойно шарить руками по простыне. Одни говорят: "Умирающий роет себе могилу", а другие: "Он ищет чего-нибудь, за что мог бы еще удержаться на этом свете". Не то ли со мной? Все ускользает, и я не нахожу в мире ничего, за что бы ухватиться… Но ведь я не умирающий, я совершенно здоров. Или какие-то клетки во мне уже знают, что им придется умереть? Может ли быть, что смерть — это не только уничтожение, вызванное болезнью, но и разрушение тела силою мысли? Неужто я и в самом деле предатель?"

Он останавливается, озирается вокруг, как бы очнувшись от страшного сна. Он стоит на широком, пустынном плацу, истоптанном сапогами многих сотен солдат, на желтоватой, глинистой, унылой земле, из которой лишь кое-где несмело пробивается сорная трава. На другом конце плаца высятся ярко-желтые голые стены казарм, обнесенные высокой желтой оградой, верхушка которой утыкана битым стеклом. Железные ворота, выкрашенные светло-серой краской, заперты, часовой в стальной каске, с винтовкой за плечом, расхаживает взад и вперед, стараясь согреться.

Лейтенант смотрит на эту картину, безотрадную, как дурной сон: в нем назревает мрачная решимость, что-то злое, смутное. Он идет прямо через площадь, он думает: "Сейчас увидим".

Он загораживает дорогу часовому и с вызовом смотрит на него.

— Ну, камрад? — говорит он.

Лейтенант знает этого человека, и человек знает его. Случалось, он угощал пивом этого солдата и его товарищей, случалось им вместе посидеть, поболтать. Однажды, на деревенской танцульке, где произошла драка, они вместе, бок о бок, очищали зал. Старые, выходит, знакомые, но часовой делает вид, что он знать не знает лейтенанта. Он говорит вполголоса:

— Уходите!

Лейтенант не уходит. Он еще больше насупился, он снова заговаривает с часовым.

— Ты, видно, загордился, знать меня не хочешь? — насмешливо спрашивает он.

Солдат и ухом не ведет, он проходит мимо, не говоря ни слова. Но, пройдя шесть шагов, поворачивается и снова приближается к лейтенанту. На этот раз лейтенант говорит:

— Послушай-ка, приятель, у меня нет курева. Угости меня сигаретой, и я сейчас же уйду.

Солдат бросает быстрый взгляд налево. Калитка открыта, видна часть усыпанной галькой дороги и окно караульной; он переводит глаза направо, на лейтенанта. На лице лейтенанта непонятное выражение насмешки, отчаяния, страха. Часовому трудно в этом разобраться, и все же ему чудится какая-то угроза, опасность, иначе он, вероятно, решился бы дать лейтенанту сигарету. Поэтому он молча проходит дальше, а возле будки снова делает поворот. Какое-то неопределенное чувство заставляет его, прежде чем поравняться с молодым человеком, снять с плеча винтовку.

Лейтенант весь во власти своего дикого, оголтелого отчаяния. Ему давно уже ясно, что рейхсвер знать их не желает, что отдан строжайший приказ не общаться с этими чужаками. Но он хочет нарваться на драку, хочет, чтобы его пустили в казарму, хотя бы в качестве арестованного. Тогда он спросит у дежурного офицера: "Что вы имеете против нас?" И если услышит об одном складе оружия… Ну и ладно! Конец! Ко-нец!!!

Мысль, которой он одержим, безумная мысль. Как будто дежурный офицер снизойдет до объяснения с арестованным, раз даже тем, кто на свободе, отказывают во всяких объяснениях!

Но в том-то и дело, что лейтенант уже ничего не соображает, он совершенно правильно заподозрил, что клетки в нем уже больны. На этот раз он пропускает часового мимо, не затронув его, но как только тот поворачивается к нему спиной, — закуривает сигарету. Выпуская облако дыма, он смотрит на возвращающегося солдата, радуясь глуповато-удивленному выражению его лица: зачем же у него только что просили курева? Лейтенант протягивает ему другую сигарету:

— Бери, приятель, раз у тебя не нашлось ни одной для меня.

Солдат останавливается.

— Уходите, или я вызову караул, — решительно произносит он.

— Я уйду, — отвечает лейтенант, — если ты возьмешь сигарету.

Солдат молча смотрит на него. Он не протягивает руку за сигаретой, только чуть-чуть приподнимает винтовку.

— Нечего тут! Уходите! — пытается он его образумить.

Но и лейтенанту хотелось бы уговорить солдата.

— Приятель, — просит он, — возьми сигарету! Сделай одолжение, возьми. Тогда я буду знать, что ты еще мне приятель. На! — Он протягивает ему сигарету. Затем прибавляет с угрозой: — А не возьмешь, получишь по роже.

Солдат смотрит на него серьезно, испытующе, выжидательно. Он не обращает внимания на протянутую ему сигарету и только ждет, что будет дальше.

У лейтенанта вдруг мелькнула мысль, от которой он пришел в бешенство.

— Ага! — восклицает он. — Ты, должно быть, думаешь, что я напился? Я тебе покажу, как я пьян…

Он роняет сигарету и подносит кулак к самому лицу солдата.

Но, черт возьми, лейтенанту, обычно такому искусному боксеру, сегодня нет удачи. Точно деревянный, ударяется кулак о деревянный приклад. Жгучая боль пронизывает руку и предплечье. Приклад со всей силой ударяет его в грудь. Пошатнувшись, лейтенант опускается на землю — ему кажется, будто из него вышибли дух.

Но в ту самую минуту, когда он лежит, задыхаясь, чувствуя на себе пристальный взгляд часового, будто он дикий зверь вроде хищного волка, с которого нельзя спускать глаз, когда он думает о том, что часовой пока еще не арестовал его, не отвел в казарму, не застрелил, когда он на какую-то долю секунды смутно вспоминает о револьвере, лежащем в его собственном кармане, и о том, что он мог бы расплатиться за этот позорный удар, — его со жгучей остротой пронизывает мысль, что он не только обманул своих, не только скрыл от них, что склад выдан, не только совершенно бесцельно создал им новые затруднения, но что он и на самом деле последний трус. Все, что он ни делает, направлено к одному: оттянуть поездку в Черный лог, отдалить минуту, когда все будет ясно, выгадать для себя еще два-три часочка жизни. Лак треснул, краска облупилась, обнажается трухлявое нутро корабля — корабля его жизни. "Вот ты каков", — слышит он голос.

С трудом, ощупью, поднимается с земли и уходит, чувствуя боль во всем теле, не обращая внимания на часового, даже не думая о нем, до такой степени новое открытие заслонило все происшедшее, и снова всплывает в памяти летнее утро в лесу, когда он с револьвером в руке гнал перед собой недоноска Мейера. Как он презирал этого жалкого труса, с каким омерзением слушал его хныканье — и мучительно грызет его страх: "И я буду таким трусом? Хватит ли у меня мужества спустить курок? Как я умру?"

Эта мысль стучится все неотступнее, еще немного — и она поглощает все!

"Как я умру: как мужчина или как трус? Не дрогнет ли у меня рука, не промахнусь ли я? Так было с этим молокососом Раковым. Боже мой, как он кричал!"

Лейтенант дрожит и крепче сжимает в руке холодный, гладкий ствол револьвера, будто это прикосновение может вернуть мужество, никогда его не покидавшее, а теперь, когда надо умирать, изменившее ему. "Надо торопиться, — думает он в отчаянии. — Надо поскорей ехать в Черный лог, удостовериться. Как потом жить, если я даже не знаю, хватит ли у меня мужества умереть?!"

Но в ту самую минуту, когда лейтенант терзается этой мыслью, и, казалось бы, всей душой рвется к последнему решению, он из последних сил упорно тащится куда-то, все дальше от своего велосипеда, от Черного лога, от смерти, чтобы выполнить гнусное шпионское задание, давно уже потерявшее для него всякий смысл. Он не задумывается над этим, не замечает этой непоследовательности. Но при виде знакомого ему кабачка вспоминает, что нельзя же явиться к горничной Фриде таким грязным. Он входит в кабачок. Заказывает стакан пива и спрашивает хозяина, нет ли у него куртки, которую он мог бы надеть вместо своей, забрызганной грязью.

Хозяин молча смотрит на него; конечно, он приблизительно догадывается, кто такой лейтенант. На несколько минут он исчезает и возвращается с новенькой спортивной курткой в руках.

— Эта, я думаю, подойдет, — говорит он. — А что случилось с вашей?

— Упал я, — бормочет лейтенант. Сняв куртку, он замечает на локте большой черный кровоподтек. Растерянно расстегивает рубашку на груди и там тоже находит следы приклада. Застегиваясь, он встречает взгляд хозяина.

— Разве уже началось? — тихо спрашивает хозяин.

— Нет, — отвечает лейтенант. Он надевает новую куртку. — Точно на меня сшита.

— Да, я сейчас же увидел, что вы с моим сыном одного роста. Куртку я купил ему для завтрашнего дня. Мой парень тоже пойдет с вами, господин лейтенант.

— Это хорошо, — бормочет молодой человек, отхлебывая глоток пива.

— Не правда ли, господин лейтенант? — просительным тоном говорит хозяин. — Вы постараетесь вернуть мне куртку сегодня же вечером… Ведь и сыну захочется поприличнее одеться, когда он завтра выступит — в таком деле он участвует первый раз.

— Само собой, — говорит лейтенант. — Сколько с меня?

— Ничего, — поспешно отвечает хозяин. — Один вопрос, если только вы не обидитесь…

— Ну?

— Были вы в казарме?

— Нет, не был.

— Значит, и вы не знаете. В казармах, говорят, переполох…

Он выжидательно смотрит на лейтенанта, может быть, его тревожит мысль о кровоподтеке у гостя. Но лейтенант не говорит ни слова. Хозяин заискивающе спрашивает:

— Вы ведь не думаете, господин лейтенант, что завтра будет жарко?

— Жарко?

— Да, жарко. Бои, стрельба. Я тогда не пущу своего парня…

— Ну вот! — от души смеется лейтенант. — Что это вам мерещится? Бои, стрельба — такого уже не бывает! Теперь путч — это же одно удовольствие! Геройская смерть сдана в архив, упразднена с восемнадцатого года… — Он внезапно останавливается, как бы охваченный отвращением.

— Не знаю, может, вам и смешно, — серьезно отвечает хозяин, — но мне совсем не до шуток, господин лейтенант, у меня, понимаете ли, один-единственный сын. Кому я передам свой трактир, если с ним что случится? Ведь не хочется так, зря, проработать всю жизнь! Посмотрели бы вы на этот трактир, когда я купил его двадцать лет назад — собачья конура была! А теперь! Нет, знай я, что взаправду будет жарко, — мне своего парнишку жаль. А если нет, пусть идет на здоровье — это и для дела хорошо.

Лейтенант еще раз заверяет трактирщика, что все в порядке, никакой опасности не предвидится. Еще раз обещает своевременно вернуть куртку и наконец уходит. Он знает, что наврал хозяину, но это не имеет значения. Чуть побольше вранья или поменьше, это уже не важно. Если хорошенько вникнуть, то может стошнить от мысли, что заставляет таких людей участвовать в путче, но и Рихтера, пожалуй, тошнит от мысли, что заставляет участвовать в путче лейтенанта. Странное заболевание мозга, притупление самолюбия, уже сделало такие успехи, что лейтенант сам это замечает.

Короткий привал в трактире, два глотка пива освежают его. Он шагает быстро и вскоре добирается до застроенной виллами улички, цели своего путешествия. Зеленые изгороди и деревья вокруг вилл уже стали прозрачными; лейтенант ускоряет шаг, он надвинул фуражку на лоб, ему не хочется, чтобы его заметили и узнали здесь, где живет так много офицеров.

На вилле, куда он идет, проживает полковник, кадровый полковник рейхсвера. По своему общественному положению лейтенант мог бы с полным правом нажать кнопку звонка, вокруг которого вьется надпись: "Только для господ". Но лейтенант не нажимает этой кнопки, он проходит шагов десять до маленькой железной калитки с вывеской: "Для поставщиков". Он открывает калитку, идет по выложенной плитняком дорожке — дорожка для господ усыпана черным и белым гравием — и, обойдя кругом, останавливается у черного хода, там, где стоят шесты с перекладинами для ковров и мусорные ящики. Вместо того чтобы подняться на пять ступенек вверх, в бельэтаж, блистающий зеркальными окнами, он спускается на пять ступенек вниз, в подвал, где окна забраны решетками. Он направляется в кухню…

Лейтенант всегда считал, что цель оправдывает средства. Он не постеснялся совратить честную девушку Фриду и сделать из нее домашнюю шпионку — зато он не раз узнавал, что творится за кулисами гарнизона, а знать это было очень полезно. И если сейчас он шел сюда с меньшей охотой, чем обычно, то не только потому, что настроение у него было далеко не розовое, а прежде всего потому, что никогда еще он не заглядывал сюда при дневном свете. Днем наши действия носят иное обличье, чем ночью. У полковника, живущего в бельэтаже, есть две дочки, лейтенант даже танцевал с ними; было бы весьма неприятно, если бы эти дочки застали его в районе кухни. Не поступков своих стыдится лейтенант, он стыдится того, что его могут увидеть при совершении этих поступков.

Лейтенанту повезло: войдя в коридор, он повстречался не с кем иным, как с горничной Фридой. Она идет из своей комнаты со щеткой и совком в руках.

— Здравствуй, Фридель, — приветствует его лейтенант.

Фридель, девушка лет двадцати, полногрудая, красивая той несколько грубой, деревенской красотой, от которой уже к двадцати пяти годам и следа не остается, слегка вздрагивает.

— Это ты, Фриц? — спрашивает она. — Уж и днем приходишь? Некогда мне.

Все же она ставит щетку и совок в угол.

— Ну, Фридель? — с усилием спрашивает лейтенант. — Что ж, ты не рада, что я пришел?

Она и не думает подойти ближе, обнять его, поцеловать, как всегда. Обычно она расцветает при виде своего лейтенанта. Зазналась девчонка! Влюбленность, безответная покорность, куда все это делось?

А теперь Фридель говорит с насмешкой:

— Я еще утром знала, что ты придешь!

— Вот так так! — Лейтенант прикидывается удивленным. — У тебя бывают предчувствия? Уж не во сне ли ты меня видела, Фрида? Да и на меня тоже что-то нашло… я подумал, хорошо бы повидать Фридель…

Хоть умри, лейтенант никак не может настроиться. Он разглядывает девушку, он умышленно ее разглядывает. Да, это славная девушка, у нее приятная грудь, сильные бедра, красивые ноги, с несколько грубоватыми лодыжками… Ах, ничего не выходит, ему никак не удается взвинтить себя. Она или другая — ему совершенно безразлично, а ведь Фридель не так уж глупа, она это замечает!

— Вот как, на тебя нашло, Фриц! — насмешливо говорит Фрида. — Ты, вероятно, прослышал, что вы там провалились с вашим путчем, и тебе хочется кое-что выведать у своей Фридель? А?

— Провалились, как это так? — спрашивает он, надеясь, что она проговорится.

— Не валяй дурака! — гневно восклицает Фридель. — Ты очень хорошо знаешь, о чем я говорю. Дело твое дрянь, вот ты и приперся. И сам ты дрянь, дерьмо! Когда я сегодня услышала, о чем толкуют полковник с барыней, я сразу подумала: "Посмотрим, Фридель. Если он сегодня припрется, значит, не к тебе он ходит, Фридель. Значит, он ходит сюда выведывать, значит, ты только его шпионка". И, видишь, не прошло и двух часов, — ты уже тут как тут. А туда же, хочет уговорить меня, что на него нашло.

Она смотрит на него гневно, презрительно, она немного сопит, ее сильная грудь вздымается и опускается, лейтенант это видит. "Нечего мне с ней лясы точить, — потерянно думает лейтенант, глядя на бурно дышащую грудь. — Надо во что бы то ни стало узнать, что сказал полковник жене…"

И вдруг, не говоря ни слова, проходит мимо девушки, идет к ней в комнату, в ее каморку. Кровать еще не убрана, на ней смятая постель, здесь она лежала, спала…

— Сейчас я тебе покажу, что на меня нашло, — торопливо говорит он, обнимая девушку. Он не обращает внимания на то, что она отбивается, он никогда не обращал внимания на сопротивление девушек, все это жеманство, церемонии! Она уперлась кулаками ему в грудь, в ушибленное место, но он прикрыл ее лицо своим лицом, впился ртом в ее рот, который она крепко, упрямо сжимает. Он целует ее, целует…

"Я еще целую, — думает он потерянно. — Сейчас она поддастся, ее губы раскроются, и тогда — смерть. С поцелуями придет смерть, поцелуи развяжут ей язык, она все мне расскажет. И тогда останется только пойти в Черный лог и сделать то, что я сказал Виолете. Проклятая Виолета!"

Сам того не замечая, лейтенант произнес вслух ненавистное имя. Он уже забыл, что целует девушку, он лишь бессильно держал ее в объятиях.

И вдруг он почувствовал, что его с бешеной силой оттолкнули. Он с грохотом падает, ударяясь о шкаф.

— Убирайся вон! — гневно кричит девушка. — Враль! Мне для тебя шпионить, а ты в это время будешь думать о других?

Она тяжело дышит.

Лейтенант с растерянной, виноватой улыбкой стоит у шкафа. Он не делает попытки объяснить, оправдаться.

— Да, Фридель, — говорит он наконец с тем же виноватым видом. — Так уж смешно устроен мир! Ты права. Мы уже в школе учили: nemo ante mortem beatus. Или что-то в этом роде, я уж точно не помню. Это значит: никого не называй счастливцем до его смерти, и никто до самой смерти не знает, что он и кто он. Правда твоя: я — враль. Ну, Фридельхен, не сердись!

Он протягивает ей руку, которую она нерешительно берет, гнев уже погас, его смущение сообщилось и ей.

— Боже мой, Фриц, — говорит Фридель, не зная, что сказать в ответ на его мудреное изречение. — Ты такой чудной. Я взбесилась, потому что ты меня ни в грош не ставишь. — Он делает протестующий жест. — Ну, ладно, не будем об этом говорить. И если хочешь, я расскажу тебе, что полковник сегодня утром…

Он отпускает ее руку.

— Нет, спасибо, Фридель. Уже не нужно. Все это, — продолжает он размышлять, — и в самом деле чудно. И все это меня уже не касается. Ну, прощай, Фридель. Постарайся как можно скорее выйти замуж, это самое для тебя лучшее…

И он уходит. Он даже забывает еще раз на прощанье взглянуть на нее. Девушка Фрида уже тоже перестала для него существовать, он не слышит, что она кричит ему вслед. Погруженный в свои мысли, он идет по коридору подвала, поднимается вверх и шагает по выложенной плитками дорожке сада к выходу. Он держит в руках фуражку, ему все равно, увидят ли, узнают ли его. В эту минуту он не отдает себе отчета, что на свете, кроме него, существуют и другие люди. Ему довольно возни с самим собой.

Но на ближайшем же перекрестке ему приходится еще раз вернуться из беззвучного мира своих мыслей на нашу бурную опасную планету: чья-то рука ложится ему на плечо, чей-то голос говорит:

— Минуточку, господин лейтенант.

Лейтенант вскидывает глаза и встречает ледяной взгляд толстого сыщика.

7. РОТМИСТР ИСЧЕЗ, ФРАУ ЭВА ЖДЕТ

Если бы не кельнер, Виолета еще долго лежала бы на полу, в ресторане "Золотой шлем". Ротмистр фон Праквиц оказался совершенно беспомощным. Сначала он хотел бежать вслед за лейтенантом и стреляться с ним; затем призвал посетителей ресторана в свидетели того, как позорно этот господин поступил с его дочерью. Он стал на колени возле Виолеты, отер ей губы носовым платком и воскликнул плачущим голосом:

— Виолета, возьми себя в руки, ты — дочь офицера!

Поднявшись с полу, он потребовал портвейна:

— Но не из этого стакана, этот стакан осквернен, его надо разбить! — Он разбил его. — Где моя жена? Моей жены никогда не бывает на месте, когда она действительно нужна. Я призываю вас в свидетели, господа, что моей жены здесь нет…

Кельнер позвал шофера. Втроем они подняли Виолету, они хотели вынести ее из дому, посадить в машину, отвезти домой. Но когда Виолету подняли, она начала кричать — она беспрерывно вскрикивала — это были не слова, а жалобный, отчаянный стон, словно вой животного. Мужчины чуть не уронили ее. Виолету положили на диван, один из тех ужасных клеенчатых, украшенных белыми рифлеными гвоздями диванов, с которых все скатываются. Здесь она лежала, словно брошенная вещь, какой-то коммивояжер попытался натянуть ей юбку на колени. Лежала с закрытыми глазами, ничего не видела, ничего не слышала. Это не была уже молоденькая девушка, это было уже ничто, истерзанная плоть, которая кричала, ужасающе кричала…

Ротмистр сидел, растерянный, у стола, подперев руками белую голову. Он затыкал уши, он бормотал:

— Увезите ее! Не давайте ей кричать! Не могу я этого слышать! Отвезите ее в больницу! Пусть приедет моя жена!

Только это последнее желание и можно было выполнить: шофер Фингер уехал на великолепной машине, уже забытой новой игрушке взрослого ребенка, чтобы привезти фрау фон Праквиц.

Пришли хозяева, приготовили комнату во втором этаже, вызвали по телефону врача. Наконец Виолету унесли. Она кричала не переставая. Ротмистр отказался подняться наверх вместе с дочерью. "Не могу я слышать этот крик", — сказал он и велел принести бутылку портвейна. Он нашел целительное для всех никчемных людей средство: хмель, то есть бегство от забот, хмель, несущий забвение — и еще более ужасное пробуждение на следующий день.

Хозяйка вместе с горничной раздела Виолету. Она все кричала, она продолжала кричать, лежа в постели.

— Дора, мне же надо к моим кастрюлям, — сказала хозяйка, — сейчас явится народ к обеду. Посиди-ка здесь и позови меня, когда придет доктор.

Внизу посетители сошлись на том, что девушка кричит от родовых болей, хотя по ней ничего не видать. Завтра вся округа узнает о том, что случилось с дочерью ротмистра фон Праквица, наследницей миллионов. А парень-то какой негодяй!

Ротмистр не обращал внимания на эту болтовню, его дело было пить — и он пил.

Наверху кричала Виолета.

Горничная Дора несколько раз сказала ей:

— Фройляйн, не кричите так: ведь никто не хочет вам зла! Отчего же вы кричите? У вас что-нибудь болит?

Напрасно, Виолета продолжала кричать. Горничная пожала плечами: "Ну, как хотите!" — и подумала про себя, что наградой за ее доброту была неблагодарность. Она уселась возле постели, не забыв достать свое вязанье. Дора сидела и вязала пуловер; внизу, в зале, сидел фон Праквиц и пил; Виолета, насмерть раненная в самое сердце, кричала. Нет того убежища, где человека не могла бы настичь беда. Перед Виолетой, почти девочкой, которая увлеклась игрой, которая не имела представления о действительности, вдруг широко разверзлась волчья пасть жизни. Только мрак и неизвестность были вокруг, и из темноты рвался единственный, извечный крик: мне страшно.

Врач заставлял себя ждать, и ротмистр все пил и пил. Напрасно кельнер и хозяйка уговаривали его что-нибудь съесть, хотя бы тарелку супа. Ротмистр не хотел ничего, кроме портвейна. В хмельном чаду осталось лишь смутное воспоминание о том, что с ним произошло в это утро. Но это последнее, бледное воспоминание о случившейся с ним беде каким-то образом было связано с портвейном, и он цеплялся за портвейн. Постепенно, по мере того как первая бутылка сменилась второй, вторая третьей, его лицо запылало багровым румянцем; волосы теперь казались снежно-белыми. Он все выше подымал голову, он смотрел прямо перед собой. Иногда он вдруг начинал смеяться или быстро писал указательным пальцем длинный ряд цифр на скатерти и, по-видимому, считал.

Кельнер зорко следил за ним. Ресторан "Золотой шлем" пользовался прочно установившейся репутацией, подорвать ее было не так-то легко. Но довольно и того, что одна из посетительниц лежит, нехорошо, если вслед за дочерью свалится и отец.

Фрау Эва фон Праквиц, которая поспешно села в машину, оставив Пагеля, единственного теперь в имении представителя хозяев и служащих, расхлебывать все неприятности с комиссией Антанты, фрау Эва не подозревает, что муж и дочь не жаждут ее видеть. С нетерпением ждет ее только старший кельнер, он опасается, как бы не разыгралась еще одна скандальная сцена.

— Побыстрее! — говорит шоферу фрау Эва.

— Слушаю, барыня, но дороги! — отвечает шофер.

Она садится в уголок, она отдается своим мыслям, заботам, страхам. Несчастье свалилось на ее дом, все гибнет. Десять раз уже хотелось ей поднять стекло и сызнова расспросить Фингера. Но она неподвижно сидит в своем углу, это бесполезно, шофер ничего не знает. Его позвали только тогда, когда Виолета уже лежала без сознания на полу ресторана. Когда ее хотели внести в машину, она начала кричать.

— Может быть, она сломала ногу или руку? — спрашивает фрау Эва.

— Сломала? Нет, — ответил Фингер.

— Но почему же она в таком случае кричала, Фингер? — спросила фрау Эва.

На это Фингер не знает, что ответить. И ни слова, ни весточки от ее мужа. "О Ахим, Ахим!" — в который раз вздыхает фрау Эва, она еще не знает, как много у нее оснований вздыхать из-за мужа.

Ибо как раз в эту минуту ротмистра, сидящего в ресторане, начинает разбирать гнев. Он встает, садится, снова встает и, крепко держась за стол, подозрительно оглядывает рыночную площадь.

— Что случилось? Что-нибудь не в порядке? — озабоченно спросил кельнер. — Не разрешите ли принести чего-нибудь покушать? Есть превосходная жареная курица.

Ротмистр зло уставился на кельнера дико пылающими налитыми кровью глазами. Он не ответил ни слова, опять сел и выпил снова стакан портвейна, злобно бормоча что-то про себя. Но через минуту ротмистр опять выглянул в окно, им овладела мысль: ведь у него была машина! Он велел шоферу остановиться возле ресторана. Где же автомобиль? Его украли!

Ротмистр осторожно оглядел комнату. Все сидят за едой, но верить им нельзя. Столько глаз смотрит на него, что они все на него воззрились? Или им уже известно, что его обокрали, и они только ждут, чтобы он сам это заметил?

Ротмистр снова уперся взглядом в стол; тихо, как колос на ветру, колеблется бутылка с портвейном. Стакан то уплывает, то вдруг снова приближается и становится очень большим. Ротмистр пользуется этим мгновением: он наклоняет горлышко над стаканом, но оттуда вытекает лишь последняя жалкая капля.

Он ищет взглядом кельнера, но кельнер вышел из зала. Пользуясь этим, ротмистр встает. В раздумье останавливается он перед вешалкой, на которой висит его фуражка и плащ рядом с жакеткой и шляпой Виолеты.

"Что с Виолетой?" — вдруг вспоминает он.

Но новая волна хмеля смывает эту мысль. Он уже забыл, что собирался надеть пальто, он выходит из гостиницы, осторожно спускается по ступенькам. Еще одна дверь, и ротмистр на улице.

Моросит мелкий дождь. С непокрытой головой, в сером, в серую же полоску костюме, стоит ротмистр на улице, глядя то в одну, то в другую сторону. Куда идти? Ему кажется, что в конце улицы сверкает каска шуцмана. Чувствуя слабость в обмякших коленях, он осторожно, вытянувшись в струнку, направляется в ту сторону.

Дойдя до угла, он видит, что принял за каску шуцмана блестящий медный таз, висящий над парикмахерской. Ротмистр задумчиво поглаживает свой подбородок: щетина поскрипывает. Нынче утром ему некогда было побриться, и он входит в парикмахерскую.

Она обставлена иначе, чем ожидал ротмистр: несколько столов и стульев, ни одного зеркала. Но ротмистр и этому рад, он с удовольствием посидит. Подперев голову руками, он тотчас же снова погружается в мутный поток пьяных видений.

Спустя некоторое время он замечает, что кто-то положил ему руку на плечо. Ротмистр поднимает глаза и говорит заплетающимся языком, глядя в бледное молодое лицо:

— Будьте добры, побрейте меня.

Позади раздается взрыв смеха. Ротмистр собирается рассердиться: над ним, что ли, смеются? Он оборачивается.

Молодой человек говорит дружелюбно:

— Немножко клюкнули, господин граф! Побриться хотите? Это уж потом. Пока что вы в трактире!

— Побреем вас за милую душу! — кричит наглый голос позади ротмистра. И даже пострижем!

— Помолчи! — шипит бледный. — Господин граф, не слушайте вы его, у него не все дома. Не хотите ли чего-нибудь выпить?

— Портвейну, — бормочет ротмистр.

— Ну разумеется, портвейну! Да только беда в том, что портвейну здесь нет. Зато водка — первый сорт! Можно заказать и для себя? И для приятеля тоже? Вот и хорошо! Мы тут в своей компании. Хозяин, Август, три больших стакана, да живо ставь бутылку на стол. Граф нас приглашает — не правда ли, вы приглашаете нас, граф?

Ротмистр, клюя носом, сидит между ними. Иногда он вздрагивает, его обуревает жажда деятельности. Надо найти автомобиль!

Но парни успокаивают его. Они тотчас же пойдут вместе с ним искать машину, только сначала надо пропустить еще стаканчик — здесь водка что надо, не правда ли, граф?

Ротмистр фон Праквиц снова валится на стул.

Когда кельнер в "Золотом шлеме" заметил исчезновение ротмистра, он не сразу забеспокоился. Должно быть, пошел в уборную, думает он, продолжая обслуживать клиентов. Попозже он заглянет туда; такие захмелевшие часто засыпают в уборной. Вреда тут нет, по крайней мере, они в надежном убежище.

Кельнер проворно подает блюдо за блюдом. Он бегает взад и вперед, тащит подносы, приносит пиво, пишет счета — несмотря на отсутствие офицеров, дела идут отлично. У них уже побывало свыше шестидесяти человек — почти все приходят в одиночку, надо думать, приехали из деревни разнюхать, что, собственно, ожидается на завтра. Может быть, не поздно присоединиться?

В это время приходит врач. Его отсылают на второй этаж. В постели лежит молодая девушка, она кричит через короткие промежутки надрывным звериным криком, закрыв глаза, мотая головой вправо и влево. Горничная, сидящая у кровати, ничего не может объяснить доктору, она не знает, кто эта больная, что ее мучает, сейчас она позовет хозяйку.

Доктор стоит один у постели больной. Он ждет с минуту, но все остается по-прежнему: больная кричит, никто не приходит. Чтобы не сидеть без дела, доктор щупает пульс. Затем он обращается к больной, спрашивает, что у нее болит, что с ней случилось. Больная не слышит. Тогда он пробует крикнуть на нее, велит ей замолчать, но она не реагирует, она его не слышит. Он придерживает голову, голова неподвижно лежит в его руках, но как только он ее выпускает, она опять начинает качаться, снова раздается крик.

Доктор пожимает плечами. Он стоит в ожидании у окна, глядя на серое небо. Невеселый вид, невеселые крики, к тому же доктор голоден после трудного утра. Он находит, что хозяйке пора бы прийти.

Но вот и она, ей никак нельзя было вырваться из кухни, да и сейчас она очень торопится.

— Слава богу, доктор, что вы наконец пришли! Что же с девочкой?

Это именно и хотелось бы знать доктору.

— А тут еще и отец исчез. Ротмистр фон Праквиц, из Нейлоэ, знаете, зять старого скряги Тешова. Выпил три бутылки портвейна, побежал пьяный на улицу, в дождь, без шапки и без пальто. Я уже велела его разыскать. Чего только не бывает! Есть дни, когда все на тебя валится! Что делать с девочкой? Мать едет сюда в машине, через час-другой она, пожалуй, уже будет здесь!

— Что же случилось с фройляйн?

Хозяйка сама хорошенько не знает, она зовет кельнера.

— У меня все идет вверх дном, надо же этому случиться как раз сегодня, когда у нас так много народу!

Но кельнер только и может сказать, что было объяснение с молодым человеком.

— Ага, любовная история, — говорит доктор. — Может быть, тяжелый нервный шок. Я сейчас дам больной снотворное, а когда приедет мать, еще забегу…

— Да, сделайте, чтобы она заснула, господин доктор! Сил нет слушать этот крик, не могу же я на все время посадить кого-нибудь у ее постели, у нас тут своя работа. Здесь же не больница…

Доктор молча слушает, должно быть, он раз сто на дню слышит подобные вещи. Он всегда удивляется, как это люди не устают рассказывать врачу, что как раз сегодня у них нет времени возиться с больными, что болезнь непрошеная гостья. Каждый наново растолковывает это врачу.

Доктор набирает в шприц легкое снотворное. Он вонзает иглу в руку, больная вздрагивает, на минуту крик прерывается.

В раздумье стоит врач, он еще не нажал на поршень шприца. Это вздрагиванье, этот перерыв, — не похоже на тяжелый нервный шок. Она должна быть нечувствительна к легкому уколу — однако она его ощутила! Значит, она в сознании и только симулирует беспамятство.

Врач, стоящий у изголовья Виолеты фон Праквиц, не новичок в своем деле. Это пожилой человек, он уже не огорчается, если его пациенты хитрят. Столько людей прошло через его руки — о люди, люди! У него уже нет поползновений учить, воспитывать, наставлять. Если эта девушка из хорошей семьи, это цветущее юное создание, кричит, если она ищет спасения в болезни и беспамятстве, то, должно быть, ею владеет панический страх перед какой-то бедой. Может быть, только перед тягостным объяснением, может быть, перед чем-то худшим. Доктору известно, как жадно ищут нирваны люди, охваченные страхом перед зловещими угрозами жизни, и ему известно также, что глубокий, без сновидений, несущий полное забвение сон иногда дает силу вынести то, что казалось невыносимым.

Тихо вытаскивает доктор иглу из шприца. Он хотел подарить девушке два-три часа покоя, но лучше дать ей долгий глубокий сон. Отдохни, отдали злой час!

Он приготовляет другой, более сильный шприц. Еще прежде, чем весь раствор попал в руку, крик прекращается. Виолета фон Праквиц поворачивает голову, ее тело вытягивается, она кладет одну руку под щеку, засыпает.

Уже без малого половина первого.

— Так, — говорит доктор хозяйке. — Теперь она будет крепко спать десять — двенадцать часов подряд. Стало быть, когда приедет мать, позвоните мне.

Он уходит.

Скоро будет час.

Часа через два приезжает Фингер с фрау фон Праквиц. Уже пробило три. Обеденное время прошло, хозяйка освободилась, да и кельнер не так занят.

Многое пришлось выслушать фрау Эве — о незнакомом молодом человеке, о выплеснутом стакане портвейна, о ссоре. "Фриц, ах Фриц!" — крикнула ее дочь, а теперь она крепко спит, супруг же ее немножко выпил натощак, он ушел и еще не вернулся. Нет, он не сказал, куда идет. Доктор предполагает, что это нервный шок, ему сейчас позвонят… Да, шляпа и пальто остались на вешалке, он ушел добрых два часа тому назад, не заглянул ли он к кому-нибудь из знакомых?

Все это фрау фон Праквиц узнает по частям, но составить себе всю картину в целом она не может. Фрау Эва энергичный человек, ее семья попала в беду, муж, пьяный, блуждает под дождем, дочери грозит какая-то неведомая опасность, она спит глубоким сном. Матери хотелось бы что-нибудь сделать, изменить, исправить. Но приходится сложа руки сидеть возле постели и поджидать врача, который, разумеется, тоже ничего не придумает.

Она стоит у окна, она смотрит на унылый, мокрый от дождя двор гостиницы, матово блестят толевые крыши. Работник смазывает колеса багажной тележки. Бесконечно медленно, с паузами после каждого движения, снимает он колесо с оси, прислоняет его к стене. Достает жестянку с колесной мазью, ставит ее возле оси, глядит на ось. Затем берет щепку, достает ею немного мази, глядит на нее и медленно начинает мазать.

"И вот на что мы растрачиваем нашу жизнь, — с горечью думает Эва. Значит, все-таки любовная история — "Фриц, ах Фриц!". Я была права. Но какая мне польза от того, что я была права, а главное, какая от этого польза ей".

Фрау Эва оборачивается, смотрит на спящую. Ее охватывает бурное нетерпение. Ей хотелось бы схватить за плечи недвижимую дочь, растрясти ее, расспросить, посоветовать, помочь, что-нибудь сделать! Но по бледным вискам, по глубокому, несколько хриплому дыханию она чувствует, что трясти ее было бы бесполезно, что Виолета ускользнула от порывов ее энергии, ее нетерпения, точно так же, как ускользнул от них единственный человек, который мог бы ей объяснить, что произошло, — Ахим.

"Почему здесь нет Штудмана? — гневно думает она. — К чему его преданность, если его нет на месте тогда, когда эта преданность действительно нужна! Я не могу бегать по городу в поисках Ахима, не могу заглядывать в каждый кабачок. Я не могу даже звонить к знакомым. Может быть, он вовсе не пьян, и я его только зря осрамлю".

Но тут ей приходит в голову одна мысль, она что-то придумала. Быстро сбегает она вниз по лестнице и приказывает шоферу Фингеру медленно проехать по улицам города, выглядывая из окна, не видать ли где ротмистра. Возможно, что она ошиблась, но ей показалось, что Фингер посмотрел на нее с сомнением. Она все еще не совсем понимает, что такое Фингер — настоящий шофер или же уполномоченный фирмы, которому поручен надзор за неоплаченной машиной и который в один прекрасный день представит счет. Во всяком случае, дом ротмистра, должно быть, показался ему странным, суматошным чего только ни случилось за каких-нибудь два дня, которые он прожил у них.

Она стоит под дождем, на крыльце гостиницы. Фингер с важным видом садится за баранку. Автомобиль сердито ревет и медленно отъезжает — фрау Эва идет обратно в гостиницу. Быстро бежит она вверх по лестнице, ей кажется, что за это время что-то произошло наверху, сердце бьется сильнее. Ах, если бы что-нибудь случилось, если бы Виолета проснулась! Если бы можно было с ней поговорить. Теперь она могла бы с ней говорить…

Но Виолета крепко спит.

Она могла бы с ней говорить, но нельзя, Вайо спит. Мать сидит у ее постели, она смотрит на свое дитя — ей хотелось бы многое сказать. Фрау Эва вдруг поняла, сколько наделала промахов, она постичь не может, как она дошла до такого недостойного сыска. Именно потому, что она за ней шпионила, дочь стала ей чужой и враждебной. Никогда больше она не повторит этой ошибки. Она поняла, что у ее ребенка уже есть собственные владения, куда матери вход воспрещен. Именно матери, потому что она не только мать, но и женщина!

Стучат!

Это пришел доктор. Пожилой, тощий человек, со странно блеклыми глазами, с очками в грошовой никелевой оправе, с неуклюжими манерами, должно быть холостяк. Ее охватывает нетерпение уже при виде того, как он обстоятельно слушает пульс, удовлетворенно качает головой, будто он — сам бог, сообщивший силу этому биению пульса. Конечно, он ничего не знает! Он что-то несет о шоке, о необходимости спать подольше, дать ей передышку, ни о чем не расспрашивать по пробуждении, щадить оскорбленное чувство девушки…

Что знает этот скучный педант об оскорбленных чувствах ее дочери? Ведь он видел ее только в беспамятстве, без сознания! Он, оказывается, даже не говорил с Ахимом, он и о нем не может дать ей никаких сведений.

Как долго будет спать Виолета? До полуночи, может быть до следующего утра? Единственное, что удалось сделать этому болвану — отнять у нее Вайо как раз в те часы, когда она больше всего нуждается в материнской ласке!

Можно ли, по крайней мере, забрать сегодня же девочку из этого ужасного номера? Когда? Ну, как только вернется муж! Доктор не возражает? Она не проснется в машине?

— Превосходно. Значит, мы едем, как только вернется господин фон Праквиц. Благодарю вас, господин доктор! Разрешите вручить гонорар сейчас или вы пришлете нам счет?

— Сударыня, все зависит от минуты, когда она проснется, — говорит доктор и садится без приглашения.

Он смотрит на нее дружески, но очень твердо.

Да, конечно. Это понимает и фрау фон Праквиц. Потому-то она и хочет забрать Виолету из этого унылого номера в привычную домашнюю обстановку!

— Пожалуй, это именно и неправильно, — говорит доктор, — пожалуй, она не должна видеть ничего привычного, когда проснется. Не видеть своей старой комнаты, знакомых лиц, быть может даже вас, сударыня.

— Но почему вы так думаете, доктор? — с досадой спрашивает фрау фон Праквиц. — Ведь я знаю, что произошло. Какая-нибудь незначительная любовная история, которая показалась моей дочери трагедией. Я не охотница читать проповеди, я не сделаю ей ни малейшего упрека.

— Вот, вот, — улыбается доктор, — вы говорите незначительная любовная история, а фройляйн от нее почти теряет рассудок. Два мира, сударыня, два совершенно различных мира, которые друг друга никогда не поймут…

— Виолета с этим справится… — начинает фрау фон Праквиц.

Но доктор бесцеремонно перебивает ее:

— Я с утра все думаю, сударыня, не допустил ли я ошибки. Мне надо бы сегодня до впрыскивания добиться, чтобы фройляйн заговорила. Она не была без сознания. Нет, сударыня, не была, она только симулировала беспамятство… Она пережила что-то ужасное, но она страшится чего-то еще более ужасного, что ей предстоит пережить.

— Простите, сударыня, — продолжает врач. — Я, конечно, могу ошибаться. Но так это мне рисуется, это вполне возможно, многое говорит за это. Она играет в беспамятство, надеется, что так беда пройдет мимо — быть может, для этой беды существует какой-то срок, ведь мы же не знаем…

— Что это еще за новая беда? — выходит из себя фрау фон Праквиц. Человек этот ее покинул, я уже давно подозревала. Здесь она случайно встретилась с ним, произошло объяснение с моим мужем. Тот человек оказался негодяем, иначе муж не плеснул бы ему вина в лицо. Все это привело ее в сильнейшее возбуждение. С нею случился нервный припадок, — очень хорошо, то есть очень плохо, — но что же это за новая беда?

— Это именно то, чего мы не знаем, сударыня, и чего мы, вероятно, знать не должны. Видите ли, — говорит врач убедительно, ибо фрау Эва с недоверием и недовольством относится ко всем его словам, — если бы это было так, как вы предполагаете, вашей дочери стало бы легче после ссоры. То, что отец, а значит и мать наконец узнали ее тайну, должно принести ей облегчение. К чему же это столь юное существо еще притворяется, к чему оно хватается за такое чуждое ему средство?

— Но ведь это только предположение, что Виолета притворилась, доктор, вы ведь с ней не говорили?

— Нет, к сожалению, не говорил. Все это только предположения. Тут вы правы, сударыня.

— Ну, хорошо, а что бы вы посоветовали сделать?

— Отдайте вашу дочь в здешнюю больницу, там за ней будет хороший уход, она, вероятно, почувствует себя в надежных руках. Если она проснется, если потребует вас, вы можете быть у нее через десять минут. Если она захочет домой — пожалуйста, в любую минуту.

Фрау Эва фон Праквиц задумчиво посмотрела на доктора. Не то, чтобы она раздумывала над его предложением, она находила его слишком глупым. Ведь она знала свою Виолету, несколько слов — и все уладится между матерью и дочерью. Разумеется, она будет уважать тайну Виолеты. Она будет относиться к ней, как женщина к женщине, — это она твердо решила еще до болтовни доктора о беде, еще большей беде. Нет, если фрау Эва задумалась, то о том, почему доктор сделал ей такое предложение и что за этим кроется.

Она спросила просто:

— И вы лечили бы нашу Виолету в здешней больнице?

— Если желаете, сударыня, я могу, конечно, время от времени заглядывать к ней, — сказал доктор, ничего не подозревая.

Для фрау Эвы все стало ясно: этот докторишка, жалкий служащий больничной кассы, почуял деньги. Он предостерегает насчет беды, чтобы иметь предлог для продолжительного, дорогостоящего лечения. Она встает:

— Итак, большое спасибо, доктор. Я подумаю о вашем предложении вместе с господином фон Праквицем. Если мы примем его, мы еще дадим вам знать.

Она стоит, вся — холодный отпор. Выше себя не прыгнешь. Обычно это очень разумная женщина, с ясной головой, но в данную минуту она дочь богача — и только. Она не доверяет всем, кто вынужден делать что-нибудь за деньги, ради куска хлеба. "Он просто хочет заработать", — достаточно этой глупой мыслишки, чтобы принять мудрый совет за низкое, корыстное дельце.

Наконец понял ее и старик доктор. Слабый румянец выступает на его впалых щеках, он беспомощно кланяется, он еще раз подходит к постели. Ничего больше он сделать не может. Он мог дать ей немного сна, но того, что наступит после сна, ему не дано предотвратить. Так оно и бывает на свете: тот, кто мог бы помочь, смотрит, связанный по рукам и ногам, как идут своим путем обреченные, несчастные, те, над кем нависла угроза. Он может только предостеречь. Но голос его замирает, заглушаемый смехом и смертельным криком, он стоит у дороги, и никто ему не внемлет…

— Нужна величайшая осторожность при пробуждении… — говорит он еще раз и уходит.

Беспокойно мечется фрау фон Праквиц по комнате взад и вперед, из угла в угол. Где же Ахим? Никаких известий о шофере Фингере. Скоро четыре, она уже почти час сидит в этом жалком номере гостиницы! Чтобы хоть что-нибудь сделать, она идет вниз, к телефону. Она не может говорить, как ей хотелось бы, телефон висит на стенке, на виду, но услышать спокойный, чуть-чуть замедленный голос Пагеля — уже облегчение…

Да, все пока в порядке. Машина контрольной комиссии давно уехала. Да, был разговор, подписать протокол он отказался, не уполномочен, мол, и все. Пришлось им ни с чем уехать. Кстати, вот еще что: это позабавит фрау фон Праквиц. Аманда Бакс, ну вы знаете, птичница, надавала пощечин Мейеру в присутствии следователей. Кричала: "Предатель!" Нет, ничего не случилось, никто из этих господ и пальцем не шевельнул в защиту Мейера. Да, замечательно, прямо-таки замечательно. В своем роде интересная личность эта Аманда, грубовата, но великолепна… А как чувствует себя фройляйн?.. Нехорошо? Как же это? Да, сделаю, распоряжусь протопить в ванной тоже. Не забуду. Нет, с девушками на этот раз никаких трудностей. Все женщины вернулись, промокшие до нитки, копали картофель — здесь у нас проливной дождь. Я выберу троих или четверых наиболее подходящих и вместе с ними лично приведу в порядок виллу…

Замечательный юноша. Почти улыбаясь, фрау фон Праквиц вешает телефонную трубку. Прежде чем подняться наверх, она заказывает кофе. Да, пожалуйста, в номер. А теперь — опять к Виолете. Но на лестнице ее охватывает, как и прежде, чувство страха, сердце бьется сильнее. Что с Виолетой? Она бежит; юбка хлопает по коленям, так она бежит.

Но в комнате никаких перемен, дочь лежит без движения, в глубоком сне.

Страх проходит, сменяется глухим отчаянием.

"Как будто сидишь возле покойницы", — вдруг мелькнула у нее мысль. И она вновь готовится долго и мучительно ждать.

Фрау Эва не знает, что сидеть возле покойницы еще не самое худшее.

8. КОНЕЦ ЛЕЙТЕНАНТА

— Это еще что!.. — возмущенно вскрикивает лейтенант. — Вы ходите за мной по пятам! Арестовать меня, что ли, хотите?

— Не городите вздора, молодой человек, — спокойно отвечает толстяк. Как я могу вас арестовать? Ведь мы на нелегальном положении.

— Я уже не лейтенант, а молодой человек? — насмешливо спрашивает лейтенант. — Чего же вы от меня хотите?

— Хотелось бы, например, знать, что вам удалось здесь сделать?

— Об этом я доложу господину Рихтеру, — насмешливо говорит лейтенант. В точности, как было приказано.

— Я боялся, — возражает толстяк, — как бы вы не забыли. Вот и пошел за вами.

— Почему бы я забыл? Никогда еще я не забывал своих служебных обязанностей.

— Так уж мне подумалось, — говорит толстяк примирительно. — Дело в том, что нам стало известно, какой именно открыт склад оружия.

Он остановился, но только потому, что остановился лейтенант. Он поднимает свой холодный безжалостный взгляд на лейтенанта и прибавляет почти шепотом:

— Да, дружок, вы ведь сами знаете, уже там, у Рихтера, знали: ваш.

— Я не знал! — почти кричит лейтенант.

— Тихонько, тихонько, дружок, — говорит толстяк и кладет ему руку на плечо. Но не успокоительным жестом, а так, чтобы лейтенант почувствовал его бычью силу. — Спрашивается только, захотите ли вы рассказать, кто проболтался. Нет, нет, не возражайте, — заявляет он властно, — вы знаете его или ее, хотелось бы и нам разобраться в этом деле. На будущее, понимаете?

— Ничего не знаю, — упорно отрицает лейтенант.

— Бросьте! Бывший управляющий Мейер из Нейлоэ сидел в машине контрольной комиссии, он-то и выдал склад этим шпионам — это уже тоже известно. Не упрямьтесь, молодой человек. Не ради меня же вы должны рассказать, не мне это выгодно, а ради ваших бывших соратников, чтобы они еще раз не попали впросак.

Лейтенанта в дрожь бросает от того, что этот человек говорит о его "бывших соратниках", но он берет быка за рога, он упрямо заявляет:

— Я сказал, что жизнью отвечаю за склад. Если он в самом деле провалился, я сделаю как обещал.

— Дорогой мой, — улыбается толстяк, снова кладя ему руку на плечо, но уже спокойно, и все же лейтенант дрожит. — Дорогой мой, вам уж не на что надеяться, так или иначе вам капут. Вы играли комедию, вы лгали… Нет, дружок, вам — крышка…

Он смотрит на лейтенанта своим ледяным взглядом. Лейтенант шевелит белыми тонкими губами, но не может произнести ни слова.

— Нет, — повторяет толстяк, снимая руку. — Не о вас речь, о других. Мы хотим знать…

— Но ведь вы знаете все, — с трудом выговаривает лейтенант, — вы говорите, что Мейер сидел в автомобиле — значит, вам известен предатель!

— Есть какое-то связующее звено между вами и предателем, мы должны знать, кто это.

— Я не предатель! — кричит лейтенант.

— Разве я это сказал? — равнодушно спрашивает толстяк. — Думаете, будь вы предатель, я бы вас выпустил из квартиры Рихтера? Будь вы предатель, я пошел бы сюда за вами? Нет, вы просто мальчишка, ветрогон, но какой-то остаток чести у вас еще есть… Хотя это, должно быть, совсем особая честь — ведь вы же честью клялись, что склад цел и невредим, а знали уже, что он провалился.

— Я этого не знал, — с отчаянием говорит лейтенант.

— Вы трус и глупец. И слишком много занимаетесь своей особой. Не так уж важно, будете ли вы жить. Ну, наберитесь духу и скажите мне все, что знаете.

Он останавливается, он обращает на лейтенанта свой ледяной взгляд.

Лейтенант как будто задумывается, затем говорит:

— Подождите минутку, я зайду сюда.

Он входит в кабачок, возле которого они как раз остановились. Но толстяк не ждет, он идет за ним, он слышит слова лейтенанта:

— Послушайте-ка, хозяин, вот ваша куртка, она уже мне не нужна. Верните мне мое тряпье.

— Но ведь это не так спешно, господин лейтенант, как же вы пойдете в такой грязной куртке. Подождите, моя жена ее немножко почистит…

— Верните мне мое тряпье, — настаивает лейтенант.

И, переодеваясь, тихонько шепчет:

— Я бы на вашем месте не позволил сыну надеть ее завтра. Нет.

В глазах хозяина тупое удивление.

— Прощайте и спасибо, хозяин, — говорит лейтенант, выходя из трактира.

— Вечно комедия, — с неудовольствием говорит толстяк. — О куртке вы могли бы сейчас не хлопотать. Надо думать, что вы за свою жизнь не одну только куртку сгубили. Но каждому охота порисоваться, хотя бы и перед самим собой. Я еще не видел ни одного убийцы, который сказал бы, что он убил ради денег. У всех есть какой-нибудь благовидный предлог.

— Послушайте, — кричит лейтенант, — если уж вы бегаете за мной, заткните хоть глотку! Или…

— Или что? — угрожает толстяк, кладя руку на плечо лейтенанта и сжимая его. Он сжимает все сильнее и сильнее, вот-вот раздавит мускулы, вот-вот порвет жилы. Лейтенант стискивает зубы, чтобы не крикнуть.

— Я знаю, у вас в кармане брюк револьвер. А ну, попробуйте-ка вытащить его, если я этого не захочу.

Нет, лейтенант и не пытается, эта мертвая хватка убила в нем даже боевой задор, никогда его не покидавший.

Толстяк выпускает его руку, он равнодушно замечает:

— Между прочим, я не бегаю за вами, а веду вас.

— А куда вы меня ведете?

— В "Золотой шлем". Я принимаю ваше предложение. Мы расспросим господина фон Праквица и его дочь насчет склада оружия. В особенности его дочь!

— Нет! — восклицает лейтенант, останавливаясь.

— Почему же нет? — спрашивает толстяк. — Ведь это же ваше предложение, господин лейтенант.

— Я не хочу стоять как подсудимый именно перед этими людьми.

— Которых вы знаете только в лицо. — Толстяк смеется. — Вас очень волнует, молодой человек, эта мысль — пойти со мной к фройляйн фон Праквиц.

— Черт бы ее побрал, вашу фройляйн фон Праквиц! — кричит лейтенант.

— Правильно! — смеется толстяк. — Именно так я и предполагал, лейтенант. У вас какая-то особая ненависть к фройляйн — почему это?

— Я совершенно к ней равнодушен.

— Даже сейчас, когда вы за собой следите, вы не можете говорить о ней без гримасы отвращения. Стало быть, как же, лейтенант: "Золотой шлем" или тихая исповедь?

— "Золотой шлем", — говорит лейтенант решительно.

Они, конечно, давно уехали, не будут же они торчать там до сих пор, уже два-три часа прошло… После той сцены! Она сбежала оттуда, ей надо спасать свою репутацию — но если она даже не сбежала, лейтенант не позволит этому толстому сыщику привести себя на веревочке к отцу и дочери.

Уж он найдет случай удрать, он не позволит отнять у себя последнее: месть, которую выбрал. Он не хочет быть судимым, он хочет судить ее!

За что-нибудь да цепляется человек, прежде чем умереть, в особенности если он еще молод. Прежде чем расстаться с этим миром, он хотел бы знать, что не будет бесследно стерт с грифельной доски бытия. У лейтенанта не было детей, он никому не оставлял наследства, ему некому было писать прощальное письмо. Он погаснет, будто никогда не проходил по этой земле. У него, живого среди живых, уже отняты честь и жизненная цель, достоинство и мужество.

Но!..

Прекрасно ты, повремени! Все еще так прекрасно. Перед тобой белое, точно исходящее любовью лицо, которое ты никогда не любил, теперь ты можешь его ненавидеть. За этим лбом лежит мозг, в котором ты запечатлеешь себя навсегда, пока он будет мыслить. В этой груди бьется сердце, которое будет трепетать от страха при мысли о тебе — еще через тридцать лет, когда от тебя ничего уже не останется на этой планете. Слабое подобие вечности в той, которая еще блуждает в свете дня; следы прошлого в той, которая переживет умершего!

На этот раз оба идут молча, рядом; лейтенант, засунув руки в карманы, с мстительной улыбкой на губах; толстяк — с настороженным холодным взглядом ищейки, почуявшей след.

Но толстяку на этот раз не повезло. Кельнер, бросив подозрительный, почти злой взгляд на лейтенанта, сообщает, что господин фон Праквиц ушел, а фройляйн заболела. Нет, нет, видеть ее невозможно. Врач уже был, фройляйн лежит без памяти…

Кельнер отворачивается, он даже не спрашивает, не угодно ли чего господам. Он не считает нужным пригласить их остаться, он возвращается к своей работе.

— Ну, а теперь? — спрашивает лейтенант со слабой насмешкой.

— Вы спрашиваете слишком насмешливо, — чуть-чуть раздраженно отвечает другой. — Вы этим выдаете, как вы рады, что разговор не состоялся. Ну, мы просто подождем здесь господина фон Праквица. Кельнер, кружку светлого!

Но лейтенант не хочет ждать ротмистра. Он придумал план.

— Послушайте, — говорит он. — У меня еще есть в кармане немного денег, которые принадлежат мне. Я хотел бы подарить их одной девушке. Мы сходим туда быстро. Это не займет и получаса.

— Горничной полковника? Об этом надо было позаботиться раньше. Что она вам, кстати, рассказала?.. Кельнер, кружку светлого пива!

— Решительно ничего! — с готовностью отвечает лейтенант. — Она была в бешенстве: я, мол, являюсь только тогда, когда хочу что-нибудь выведать. Мы — дерьмо, и путч наш тоже дерьмо. Что-то в этом роде она сказала. Нет, я имею в виду другую девушку в Новом городе.

— Дерьмо — это возможно, — говорит толстяк. — Это — не ее слова, это ей напели, вот почему она и взбесилась. Такие женщины всегда злятся на своего милого, если какой-нибудь идиот плохо о нем отзывается. Что же это, кельнер не хочет давать мне пива? Кельнер, кружку светлого!

— Бросьте ваше пиво! — просит лейтенант. — Пустите меня к девушке. Это не займет и получаса, мы еще застанем господина фон Праквица.

Кельнер ставит кружку пива.

— Двадцать миллионов! — сердито бросает он.

— Двадцать миллионов? — возмущенно спрашивает толстяк. Что это за особое пиво?! Везде оно стоит тринадцать миллионов!

— С нынешнего утра. Сегодня курс доллара двести сорок два миллиона.

— Так, — недовольно ворчит толстяк и платит. — Знал бы я, так не заказывал бы. Двести сорок два миллиона! Вы видите, какой толк давать вашей зазнобе деньги, мало ей будет радости. Все это комедия.

— Там еще письма у меня остались. Я хотел бы их забрать.

— Письма! Что еще за письма? Вы просто хотите удрать.

— Ну хорошо, останемся. Тогда разопьем за мой счет бутылку вина. Кельнер!..

— Стойте! — говорит толстяк. — Где это?

— Что?

— Где живет девушка?

— В Новом городе, на крепостном бульваре. Каких-нибудь двадцать минут.

— А раньше вы говорили, что за полчаса обернемся. Что это за письма? Любовные?

— Я буду держать свои любовные письма у девчонки? Да что вы!

— Ну так пошли, — сказал толстяк, опорожнил кружку и встал. — Но говорю вам, если вы начнете строить штуки, как тогда у казармы…

— Вы и это видели?

— Я вас не в грудь ударю, я вас хвачу в живот, да так, что вы никогда уже не будете ходить прямо.

Что-то загорается в ледяном взгляде, с угрозой смотрит толстяк на лейтенанта. Но на этот раз — никакого действия, лейтенант только улыбается.

— Я больше никаких штук строить не буду, — говорит он успокоительно. И, кроме того, мне как будто недолго уж ходить прямо, а? Угрожать такому, как я, пожалуй, нет смысла, не так ли?

Толстяк пожимает плечами, но молчит, и оба молча идут рядом, по мокрым от дождя, пустынным улицам города.

Лейтенант соображает, как бы ему избавиться от своего мучителя, ведь никакой девушки нет, никаких писем в Новом городе нет. Но ему показалось, что на улице легче будет удрать, как-нибудь сбыть с рук своего соглядатая и сделать то, что необходимо, без новых унижений, без мучительного надзора. (Только хватит ли у меня мужества — для этого?!)

Да, не так-то легко будет обмануть этого сторожевого пса.

Хотя толстяк, по-видимому, с полным безразличием плетется рядом с ним, лейтенант хорошо знает, что означает эта рука, засунутая в карман брюк. Он знает, почему его спутник держится так близко, что при каждом шаге касается плечом его плеча. Сделай лейтенант малейшее неожиданное движение, и рука толстяка, с ее неумолимой хваткой, настигнет его, обессилит, отнимет последнее мужество. Или же — вот здесь, в самом центре города, разок-другой щелкнет револьвер, и потом в газетах будут писать, который раз, об "убийстве по приговору фемы".

"Нет, только не так!" — думает взбудораженный лейтенант, пытаясь вспомнить расположение всех трактиров на их пути — нет ли где-нибудь возможности убежать из уборной через двор. Но ему трудно сосредоточиться на этой мысли: как ни напрягает лейтенант свой мозг, он отказывается служить…

Вновь и вновь встает перед ним образ Виолеты фон Праквиц. Она лежит без сознания, сказал кельнер. Злобная радость обжигает лейтенанта: "Уже и сейчас лежишь без памяти, а я только чуть-чуть пригрозил тебе. Еще увидишь, как сладка тебе покажется жизнь, когда я выполню свою угрозу… Да, надо думать о трактирах. Сейчас мы пройдем мимо «Метеора».

Ах, лейтенант, лейтенант, он точно опьянен этой девушкой! Теперь, на пороге смерти, этот беспутный малый обрел содержание в жизни; человек, у которого были сотни интрижек, который никогда не любил, открывает ненависть — чувство, для которого стоит жить! Он старается представить себе, как это будет, когда она увидит его. Ему кажется, что в его ушах звенит ее крик. Она придет, иначе и быть не может. Он слишком этого жаждет. "Желания умирающих сбываются", — думает он, вздрагивая.

— Что случилось?! — спрашивает толстяк, зорко следящий за ним.

"Желания умирающих сбываются", — повторяет про себя лейтенант, охваченный радостью. Вслух он говорит:

— Вот господин фон Праквиц! — И злобно: — Вы хотели с ним побеседовать! Прошу вас!

Путь в Новый город шел мимо древних, давно срытых укреплений. Отцы города превратили вал и ров в место прогулки для горожан. Там, где теперь очутились лейтенант и толстяк, находится крепостной ров, круто поднимаются справа и слева валы, обсаженные деревьями и кустами. Оба повернули за угол, перед ними открывается часть дороги, одинокое, пустынное место.

У края дороги — мокрая от дождя скамья. На скамье сидит, скрючившись, ротмистр фон Праквиц. Да, он сидит здесь, но он спит, его голова низко свешивается на грудь, его сон — беспамятство пьяного, храпящего человека. Время от времени, когда дыхание становится слишком трудным, его голова дергается, поднимается, но снова медленно, толчками опускается на плечо и с плеча на грудь…

Жалкое зрелище, постыдное зрелище являет собой господин фон Праквиц, оба наблюдателя с минуту стоят тихо, без слов. Не случайно попал ротмистр в этот одинокий уголок, разыскивая свой автомобиль, — его сюда затащили, его здесь ограбили!

— Точно коршуны! — в бешенстве восклицает толстяк. — Эта сволочь всегда чует добычу еще быстрее, чем мы.

И он бросает подозрительный взгляд на верхушку вала.

Но ни один сучок не треснул в кустах. Ни один камешек, задетый проворной ногой, не упал вдоль склона. Они давно улепетнули со своей добычей, эти коршуны. Ограбленный, раздетый до белья, комически жалкая фигура, ротмистр Иоахим фон Праквиц-Нейлоэ спит под моросящим дождем сном пьяного. Слишком слабый, слишком слабый человек: о препятствия, о преграды, которые закаляют силу крепкого, он разбивается, он ищет убежища в нирване, в грязном оглушающем хмеле, но каково будет пробуждение?

— Вы хотели побеседовать с этим господином? — еще раз насмешливо спрашивает лейтенант. И в душе ликует: "Желания умирающего сбываются! Как же ты-то будешь обесчещена, если уже твой отец вот до чего докатился".

— Ну и свинство! — злится толстяк, не спуская глаз с лейтенанта.

Он попал в положение того лодочника, которому надо перевезти волка, козу и кочан капусты — а у него в маленьком челноке есть место только для одного из трех. Он может следить за лейтенантом или оказать помощь ротмистру, то и другое вряд ли совместимо.

— Черт с ним, с господином фон Праквицем, пусть себе сидит, — злобно советует ему лейтенант. — Никто ведь не видел, что мы нашли его здесь, а я, — мне поневоле придется держать язык за зубами.

Толстяк не отвечает, он стоит в раздумье.

— Лейтенант! — говорит он решительно. — Встряхнитесь! Скажите, кто разболтал про склад оружия, — и убирайтесь на все четыре стороны!

Лейтенант колеблется.

— Это касается только меня. Я не хочу, чтобы кто-нибудь другой совал нос в это дело. Но я даю вам святое, честное слово, что все это была пустая бабья болтовня, не злая воля…

Толстяк стоит в раздумье.

— Я должен знать имена, — говорит он. — Это ведь не только фройляйн фон Праквиц.

— Это не фройляйн фон Праквиц, — поспешно отзывается лейтенант.

Вдруг ужасный удар под ложечку сбивает его с ног. Толстяк обрушился на него, точно внезапно сорвавшаяся буря. Под этим градом ударов нечего и думать об отпоре. Лейтенант растянулся на земле, прежде чем успел прийти в себя. Толстяк сует руку в его карман и вынимает револьвер.

— Без предохранителя, в кармане — ну и сволочь! — разражается он бранью. — Так-то, мальчик, теперь делай без оружия то, чего тебе не миновать! Но я вернусь к тебе раньше, чем ты думаешь.

Лейтенант лежит на земле, он не в состоянии ответить. Болит все тело, но еще больнее ему от злобы и отчаяния. Этот безжалостный, жестокий великан — он уже у скамьи, он поднял ротмистра на руки.

"Надо встать! Надо идти…" — думает лейтенант.

Пробегая мимо, толстяк еще угощает его напоследок страшным пинком в бок, лейтенанту чудится, будто, убегая, он смеется, хихикает… "Хочет так меня изувечить, чтобы я не мог удрать!" — соображает лейтенант.

Он лежит, он ждет, когда к нему вернутся силы, ждет глотка воздуха, благословенной минуты решения.

"Это мой последний шанс, — думает он. — Надо бежать в Черный лог, в Черный лог. Но у меня нет оружия — никто из офицеров не даст мне оружия. Они уже знают обо всем… Ах, надо бежать…"

Шатаясь, подымается он, дважды в этот день его свалили наземь, второе падение было ужаснее первого.

"Нельзя так плестись, надо идти быстро, надо бежать", — шепчет он, останавливаясь и хватаясь за дерево. Все лицо его горит, ему кажется, что оно превратилось в кусок окровавленного, ободранного мяса. "Ведь нельзя же так в город, у меня, должно быть, ужасный вид, он меня изувечил, этот подлец, эта свинья! Как раз этого он и добивался!" Лейтенант почти плачет от жалости к себе. Почти плачет, потому что плакать — малодушно. Он стонет: "О боже мой, о боже! Я с радостью умер бы. Почему мне не дают спокойно умереть? Неужели никто в мире не поможет мне?"

Через минуту он заметил, что снова шагает. Он уже вышел из крепостного района, он на городских улицах.

"Но надо же идти быстрее, быстрее, — думает в нем кто-то. — Он меня непременно накроет, не здесь, так в гостинице. Да, смотри, чучело, вот как выглядит тот, кто ими заклеймен".

И громко, вызывающе, точно в пьяном задоре, он выкрикивает:

— Смотри, чучело!

— Здравствуйте, господин лейтенант, — сказал ему вежливый, очень вежливый голос. — Господин лейтенант, верно, уже не помнит меня?

Сквозь туман оглушающей боли лейтенант попытался узнать это лицо. В его постыдной униженности этот вежливый, холодный, бесстрастный голос приятно взволновал его. Ему казалось, что уже целую вечность ни один человек не говорил с ним так.

— Редер, — подсказал ему тот. — Меня зовут Губерт Редер. Я был лакеем в Нейлоэ — не у тайного советника, у молодых, у ротмистра…

— А, вы тот, — чуть ли не обрадовался лейтенант, — тот самый… Когда я хотел влезть на каштан, вы отказались помочь мне. Да, помню…

— Но теперь я охотно помог бы вам, господин лейтенант. Как сказано, я больше не служу в Нейлоэ. Похоже, что вы, господин лейтенант, нуждаетесь в помощи…

— Да, — пробормотал лейтенант, — я упал. — Подумав, он поправился: — На меня напали.

— Не могу ли я чем-нибудь услужить вам, господин лейтенант?

— Убирайтесь, не приставайте ко мне! — вдруг крикнул лейтенант. Провалитесь вы вместе с вашим Нейлоэ, все вы приносите мне несчастье!

И он прибавил шагу, чтобы избавиться от спутника.

— Но, господин лейтенант! — произнес бесстрастный голос рядом с ним. Ведь я же не из Нейлоэ. И, как сказано, я больше там не служу, короче говоря, меня прогнали…

Лейтенант вдруг остановился.

— Кто вас прогнал? — спросил он.

— Господин ротмистр, — ответил тот. — Господин ротмистр меня нанял, и господин ротмистр меня прогнал, — никто другой и права не имеет по закону.

Он говорит это с каким-то глупым удовлетворением.

Лейтенант пытается узнать лицо своего спутника, ему вспомнилось, что говорила о нем Виолета. "Это напыщенный дурак", — сказала она.

— За что вас выгнали? — снова спрашивает лейтенант.

— Так пожелала фройляйн Виолета, — коротко сообщает лакей. — Я с самого начала был ей не по душе. Бывают такие антипатии — я читал об этом в одной книге, по-ученому это называется идио-син-кразия!

У лейтенанта проносится все та же мысль: "желания умирающих сбываются". Ему хотелось бы воспользоваться этой так кстати пришедшей помощью. Но какой-то внутренний голос предостерегает: уж слишком кстати явилась эта помощь. В нем пробуждается подозрение.

— Послушайте, приятель, — говорит он лакею. — Идите поскорее в "Золотой шлем", с ротмистром случилась беда. Там вас примут как спасителя — снова возьмут на службу, да еще удвоят вам жалованье!

Редер впервые поднимает на лейтенанта мутные, белесые рыбьи глаза.

— Нет, — заявляет лакей, отрицательно качая головой. — Простите, господин лейтенант, но мы еще на курсах лакеев усвоили, что никогда нельзя возвращаться на место, с которого ты ушел. Доказано на практике, что в этом нет смысла.

Лейтенант совершенно обессилел.

— Тогда убирайтесь к черту, — говорит он устало. — Мне лакей не нужен, я не могу платить лакею, оставьте же меня в покое!

Он идет дальше. Он снова вспоминает о толстом сыщике. Столько потеряно здесь времени, а у него так мало его осталось — и до гостиницы еще так далеко.

— Чего вы еще хотите?.. — с досадой кричит он своему безмолвному провожатому.

— Я хотел бы помочь вам, господин лейтенант, — звучит бесстрастный ответ. — Вы нуждаетесь в помощи.

— Нет! — кричит лейтенант.

— Если господин лейтенант разрешит, — шепчет упрямый голос, — у меня тут вблизи нанята маленькая комната, господин лейтенант мог бы там спокойно умыться, а я тем временем почистил бы платье господина лейтенанта…

— Плевать мне на платье! — раздраженно говорит лейтенант.

— Да, конечно, господин лейтенант! Вам, может быть, приятно было бы выпить стакан крепкого кофе с коньяком. — И чуть-чуть фамильярным тоном: Как я понимаю, вам сегодня еще понадобятся силы.

— Что вы такое понимаете, вы, осел! — запальчиво отвечает лейтенант. Что вы знаете о моих силах!

— Да ведь склад оружия выдали, — вежливо отвечает холодный голос. — Как я понимаю, лейтенанту не так-то легко примириться с тем, что натворила барышня.

Лейтенант стоит как громом пораженный. Его самые тайные мысли — в мозгу у этого проходимца, этого болвана. Непостижимо!

— Ну идем, покажите мне вашу комнату, — торопливо говорит он. — Но если у вас есть какая-нибудь задняя мысль!..

— Я объясню господину лейтенанту. Все это очень просто, прошу вас, вот сюда, господин лейтенант. Если бы вы разрешили мне взять вас под руку, дело пошло бы быстрее…

Через полчаса лейтенант, несколько оправившись, сидел, развалясь, в углу дивана, в редеровской меблированной комнате; он выпил стакан кофе с большим количеством коньяку, и лакей как раз собирался приготовить ему второй.

В раздумье смотрел лейтенант на спокойные движения странного человека. Наконец он сказал:

— Слушайте-ка, Редер!

— Минуточку, прошу вас, господин лейтенант. Извините, что я так медленно, здесь у меня никаких удобств.

Он окинул свою конуру презрительным взглядом.

— Почему вы, собственно, явились в Остаде? — спросил лейтенант. — Не потому же, что вам хотелось встретиться со мной.

И лейтенант рассмеялся — столь неправдоподобным показалось это подозрение ему самому.

Но лакей серьезно ответил:

— Именно поэтому, господин лейтенант. Я надеялся отыскать вас, господин лейтенант. Ведь Остаде — весь как на ладони.

Совершенно безразличный к действию своих слов, он ставит перед лейтенантом кофе. Придвигает бутылку коньяка.

— А теперь я посоветовал бы вам взять поменьше коньяку, ведь вы уже немного приободрились. Вам надо сохранить ясную голову.

Он подымает свои рыбьи, лишенные выражения глаза на молодого человека, и тот слегка вздрагивает.

"Если этот субъект не болван, то уж, верно, прожженный негодяй", внезапно приходит ему в голову.

И вслух:

— А почему вы хотели меня разыскать? Но только не говорите: чтобы помочь мне!

— Я думал, что вам будет интересно узнать, каким образом был выдан склад.

— А каким образом он был выдан?

— Как вы перестали приходить к барышне и брать письма из дупла, барышня и написала о складе оружия Мейеру, ведь барышне известно, что Мейер готов утопить господина лейтенанта в ложке воды.

— Это ты врешь!

— Как вам будет угодно. — Ответ звучит непоколебимо. — Сколько коньяку прикажете, господин лейтенант? Кофе очень горячий.

— Ну, лей — лей уж до краев, — ничего мне не сделается. — Лейтенант острым взглядом смотрит в серое, мутное лицо. — Даже, если бы это была правда, фройляйн Виолета не сказала бы вам этого.

— Да ведь кому же, как не мне, пришлось узнавать для барышни адрес Мейера.

Лейтенант медленно отхлебнул глоток. Потом зажег сигарету.

— И для этого вы сюда приехали? Только чтобы это рассказать? А какой вам интерес?

Холодные безжизненные глаза снова поднимаются на лейтенанта.

— Все дело в том, что я мстительный человек, господин лейтенант. Все это очень просто, как я уже сказал вам.

— Вы хотите отомстить за то, что фройляйн Виолета подбивала ротмистра выгнать вас?

— И это тоже, — говорит лакей, — и другое, все это интимные вещи, господин лейтенант.

— Послушайте, вы, — с досадой восклицает лейтенант, — не разыгрывайте джентльмена! Выкладывайте что знаете, или вы у меня получите! Я подозреваю, что вы отчаянный пройдоха!

Лейтенант с удивлением видит, что серое лицо Редера слегка краснеет. На нем появляется неприятно слащавое выражение, будто он даже чувствует себя польщенным.

— Я стараюсь просвещаться, — говорит он. — Читаю книги; нет, не романы, научные произведения, иногда в несколько сот страниц.

"Если этот субъект не болван, то уж, верно, прожженный негодяй, — снова думает лейтенант. — Но, конечно, болван, таких отъявленных негодяев не бывает!"

И вслух:

— Так расскажите ваши интимные секреты. Не бойтесь, я не покраснею.

— Дело в том, — рассказывает лакей все тем же бесстрастным тоном, — что барышня обращалась со мной точно я и не человек вовсе. Она раздевалась и одевалась в моем присутствии, будто я деревянный. И когда господа уезжали — я хочу сказать: родители — барышня всегда звала меня в ванную помочь ей обсушиться.

— И вы, конечно, были влюблены в Виолету?

— Да, господин лейтенант. Я и сейчас влюблен в барышню.

— И она это знала? И хотела вас помучить?

— Да, господин лейтенант. Именно так.

Тишина, молчание.

Лейтенант сбоку взглядывает на лакея. Он думает: такая мразь, разварной судак, олух, а туда же с чувствами! Такое недоразумение страдает и мучается как настоящий человек…

— А почему вы не отомстите сами?

— Уж очень я смирен, господин лейтенант. Не способен к этому.

— Стало быть, трус?

— Да, господин лейтенант, я человек миролюбивый.

Лейтенант задумывается. Затем с живостью говорит:

— Послушайте, господин Редер. Пойдите в "Золотой шлем", вы там встретите одного толстяка, в черном котелке. Если вы расскажете ему о письме, которое Виолета послала управляющему Мейеру, то молодой даме предстоит пережить в своей жизни не много веселых часов.

— Прошу прощения, господин лейтенант, — упрямо говорит лакей. — Я не согласен иметь дело с полицией. Я предпочитаю господина лейтенанта.

С минуту в комнате стоит тишина. Лейтенант задумчиво помешивает ложечкой в чашке. Лакей стоит в услужливой и все же равнодушной позе.

Лейтенант достает через стол бутылку с коньяком, наливает чашку вровень с краями и отпивает глоток. Он смотрит на лакея и тихо говорит:

— Я, быть может, сделаю это дело несколько иначе, чем вы думаете, Редер.

— Вот и хорошо, господин лейтенант.

— Если вы воображаете, что я прибегну к насилию…

— Да уж господину лейтенанту виднее, как лучше пронять ее.

— Как пронять, да… — откликается лейтенант.

И оба снова долго молчат.

Лейтенант пьет маленькими глотками свой коньяк. Лакей стоит у дверей.

— Редер! — заговорил наконец лейтенант.

— Да, господин лейтенант.

— Когда наступит полная темнота?

Редер подходит к окну, он смотрит в сумрачный дождливый вечер.

— При таком облачном небе — после шести, — решает он.

— Тогда закажите такси на четверть седьмого, пусть подъедет сюда. Он отвезет меня до опушки леса в Нейлоэ. Условьтесь заранее насчет цены.

— Да, господин лейтенант.

— Когда выйдете из дому, да и вообще на улице, — глядите, не шныряет ли где-нибудь этот толстый сыщик, о котором я вам говорил. Такой жирный, бритый человек, бледное одутловатое лицо, странный взгляд, холодный как лед. Черное пальто с бархатным воротником, черный котелок… Нетерпеливо: — Уж вы его узнаете!

— Да, господин лейтенант. Если я его увижу, то узнаю. Можно идти?

— Да… — задумчиво отвечает лейтенант и вдруг с оживлением, но смущенно говорит: — Послушайте, Редер, у меня еще поручение к вам…

— Пожалуйста.

— Мне еще нужен, — говорит лейтенант колеблясь, — мне еще нужен револьвер — я потерял свой…

— Да, господин лейтенант.

— Сможете достать?

— Да, господин лейтенант.

— Не так это просто будет — достать здесь сегодня револьвер. И, разумеется, патронов про запас, Редер.

— Да, господин лейтенант.

— Вы уверены?

— Вполне уверен, господин лейтенант.

— Расходы…

— Я с удовольствием выручу вас.

— У меня еще есть немного денег. Но хватит ли на машину и револьвер?..

— Я это устрою, господин лейтенант. Значит, я вернусь через час.

Губерт Редер ушел, не сказав ни слова. Лейтенант остался один в меблированной комнате. Небольшие шварцвальдские часы громко тикают на стене, из кухни порой доносится грохот посуды. Лейтенант лежит на диване в одном нижнем белье — его одежда сушится у печки.

Он смотрит на стол — там стоит пустая чашка рядом с бутылкой коньяка, еще на три четверти полной. Рука лейтенанта медленно тянется через стол к бутылке. Но он отдергивает руку. "Вам нужна ясная голова", — прозвучал несносный, поучающий голос лакея.

"Почему для этого нужна ясная голова? — думает лейтенант. — Объясни, осел".

И все же он не наливает себе коньяку. Уже сейчас хмель поднимается в нем волной, спадает и снова поднимается все выше… Лейтенант смотрит на часы: двадцать пять минут шестого. В его распоряжении еще добрых три четверти часа, он еще до известной степени принадлежит жизни, а уж там быстро помчится навстречу концу. Глаза неотрывно смотрят на минутную стрелку. Стрелка движется бесконечно медленно. Нет, она совсем не движется, не видно, чтобы маленький промежуток между минутной и часовой стрелкой сокращался. И все же четверть седьмого грянет внезапно, пролетят последние свободные минуты его жизни.

Он пытается думать о Виолете фон Праквиц. Ему хотелось бы снова распалить в себе чувство гнева. Но на новой волне хмеля колышется рыбья, точно обшитая кожей голова Редера с мертвыми, белесыми глазами… Этот тип никогда не открывает рта, когда говорит, я даже не видел его зубов, вдруг с омерзением подумал лейтенант. — Наверное, у него во рту испорченные черные корешки. Потому он и не открывает рта — заплесневелые гнилые корешки!"

Лейтенант хочет еще раз взглянуть на часы, но не может поднять голову со спинки дивана. Он спит, он проспит последнюю, еще принадлежащую ему минуту жизни, спит, спит…

Автомобиль едет сквозь ночь, стволы деревьев, влажные от дождя, посверкивают в свете белых фар — и вот они уже снова темные, черные, и вот их уже поглотила ночь, прежде чем их успели рассмотреть усталые измученные глаза. В углу машины сидит лейтенант, он полулежит, он еще спит, он все еще не может проснуться…

В мозгу сверлящая боль, она мешает ему ясно мыслить. Лейтенант не может понять, за каким чертом впереди рядом с шофером сидит лакей Редер. Ведь он как будто не хотел, чтобы этот отвратительный субъект поехал с ним. Но тут ему вспомнилось, что за машину платит лакей. Ну и пусть себе едет в своей машине сколько ему угодно, лишь бы тотчас же уехал.

Лейтенант чуть ли не радуется, что, несмотря на головную боль, он нашел это решение. Теперь уж не надо ни о чем думать. Все хорошо, все в порядке, толстяк не поймал его еще раз. Теперь уж все пойдет само собой. Он доедет до места, а там легкое движение руки — и готово. Это ведь и в самом деле только легкое движение руки, проще быть не может, незачем над этим и голову ломать. Ведь он это столько раз видел…

Беспокойно шарит он на сиденье, в карманах. Пытается вспомнить, дал ли ему лакей револьвер. Когда уезжали, лейтенант был такой заспанный, он ничего не помнит. Он собирается рассердиться, отыскав на сиденье только бутылку коньяка. Смотри-ка, несмотря на заспанность, бутылку-то не забыл. Лейтенант отпивает порядочный глоток, он прополаскивает коньяком рот.

Коньяк смывает сон, в мозгу лейтенанта вспыхивает яркое пламя: "И я тоже — трус".

И пламя гаснет. Хмель шепчет: "Но ведь ты это сделаешь — главное, чтобы ты это сделал. Что ты трусил, никто не узнает".

"Нет, толстый сыщик знает!" — возражает рассудок.

"Тебе-то до этого какое дело!" — шепчет хмель.

"Ах, оставьте вы меня в покое!" — сердится лейтенант.

В машине становится светло, она наполняется сумеречным, затем все более ярким светом.

"Что там опять? — устало думает лейтенант. — Неужели нельзя иметь минуту покоя?"

Но свет становится все ярче, вот оборачивается лакей Редер. Он привстает — не загорелась ли машина. Редер говорит что-то шоферу, гудит сирена — ей отвечает другая. И мимо проносится большой быстрый автомобиль — мимо, мимо! В машине снова становится темно.

Редер поднимает стекло над передним сиденьем.

— Это автомобиль ротмистра! — кричит он, и в голосе его звучит торжество.

— Превосходно, превосходно, — отвечает лейтенант едва внятно. — Я всегда говорил вам, Редер: желания умирающего сбываются.

Машина сильно подпрыгивает на выбоинах шоссейной дороги. Лакей кричит:

— Барышня, значит, пришла в себя!

— Придержи язык! — отвечает лейтенант, и лакей опускает стекло.

Лейтенант, должно быть, снова заснул и просыпается от того, что машина уже не едет, а стоит. Он с трудом поднимается — он наполовину соскользнул с сиденья. Наконец ему удается ухватиться за ручку дверцы. Спотыкаясь, выходит он из машины.

Лейтенант стоит среди леса, здесь невероятно тихо. Ни дуновения ветерка, ни шума дождевых капель. Впереди, в десяти — двенадцати шагах от машины, стоят двое, они как будто рассматривают землю.

— Эй! Что вы тут делаете?! — окликает их лейтенант, сразу же приглушая голос.

Лакей не спеша поворачивается, не спеша подходит к лейтенанту и останавливается в двух шагах от него.

— Да, мы приехали, — говорит он вполголоса. — Господин лейтенант может пойти по следам машины…

— Какой машины? — с досадой спрашивает лейтенант.

— Той самой, господин лейтенант! Машины контрольной комиссии.

— Как же я разыщу их в темноте? — нетерпеливо говорит лейтенант.

— Да ведь у меня карманный фонарь, — терпеливо отвечает лакей.

Он ждет с минуту, но лейтенант молчит.

— Вы хотите отправляться сейчас же? — спрашивает наконец Редер.

— Да, сейчас же, — машинально отвечает лейтенант. — Дайте мне эту штуку!

— Вот фонарь, господин лейтенант, а вот — извините меня, я достал револьвер старой системы — но совершенно новый.

— Да уж давайте. Как-нибудь справлюсь. — Он, не глядя, сует револьвер в карман. — Ну, значит, иду.

— Да, господин лейтенант.

Но лейтенант не идет.

— Послушайте, — вдруг резко приказывает он. — Сейчас же отправляйтесь обратно! Я не хочу, чтобы вы были здесь, понимаете? Вы — свинья! То, что вы мне рассказали, сплошные враки! Но мне все равно. Вам, должно быть, представляется, что вы очень хитры, а? Но и это все равно, все — все равно. Хитрецы и дурни, свиньи и порядочные люди — всем придется умереть!

— Разрешите мне сказать, господин лейтенант…

— Что еще! Потрудитесь убраться!

— Как бы там кто-нибудь не оказался. Ведь нет еще и девяти. А люди любопытны. Я бы на вашем месте был тише воды, господин лейтенант…

— Да, да, — говорит лейтенант и вдруг разражается смехом. — Я буду тише воды, как вам того хочется, мой хитроумный господин Редер. Но ведь разок, один-единственный раз, вы позволите мне пошуметь, а?..

Он с ненавистью смотрит на Редера.

— Убирайтесь-ка, черт вас возьми, не могу я вашей рожи видеть! А не то, как бог свят, я сначала прищелкну вас!

Но как только Редер с шофером уселись в машину, лейтенант еще раз жестом велит им подождать. Он что-то забыл, что-то необычайно важное, что-то, без чего нельзя умирать человеку. Он шарит в машине на заднем сиденье, под соскользнувшим на пол пледом. И наконец захлопывает дверь машины.

— А теперь езжайте к дьяволу! Хоть в самый ад!

Машина отъезжает. Громко трещит мотор среди деревьев. Лейтенант стоит на дороге, в своей наспех вычищенной, еще не просохшей куртке, со своей спасенной бутылкой коньяка в руке. Два человека — последние, каких он видит в этой жизни, от него уехали — ну хорошо, что дальше? Но коньяк у него остался, верный до самой смерти!

Лейтенант прислушивается, прислушивается. Ему хотелось бы думать, что шум, который он слышит, это все еще шум мотора, что он еще не совсем один. Но вокруг так тихо, так тихо, а то, что он слышит, — это его собственное сердце, оно стучит в груди — о, так боязливо! Так трусливо!

Лейтенант пожимает плечами, — он не ответственен за биение своего сердца. Он вытягивает губы, будто собирается засвистеть, но звука не получается. "Губы дрожат… Мои губы дрожат, мой рот пересох, онемел".

Он взглядывает на небо, но неба не видно. Ночь беззвездная, безотрадная ночь. Ему ничего не остается, как спуститься в Черный лог… Ни малейшей отговорки, чтобы еще дольше тянуть…

Блеснул свет карманного фонаря, лейтенант поймал в световой конус следы автомобиля, медленно и тихо идет он по этим следам. Он видит, что это след не только одной машины, нет, здесь проехали две.

Подумав с минуту, лейтенант с удовлетворением кивает. Все в порядке, так и должно быть; автомобиль контрольной комиссии и грузовая машина, на которой увезли оружие. То есть не настоящая грузовая машина. Это видно по следам шин, нет, скорее поместительная машина для развозки заказов. Лейтенант снова с удовлетворением кивает. Да, его мозг работает превосходно, он сходит в могилу не увядшим старцем, а в расцвете сил или, как это там говорится в траурных извещениях… Но о его смерти никто извещать не будет!

Ага, вот тут автомобили остановились, дальше, в овраг, машинам уже не спуститься. Но пешехода это не остановит, для пешехода тут протоптана дорожка. Лейтенант ходит взад и вперед, все освещая своим фонариком. Да, все в наилучшем порядке. Остановившись здесь, эти господа поехали дальше, в направлении Нейлоэ. Все сделано как надо, все "очень просто", как сказал бы пес Редер. Ах, этот пес, этот мерзавец, слава богу, что он убрался. Толстяка тоже нет. В лесу и не пахнет женщинами, значит, можно наконец подвести итог наедине с самим собой. Незачем наводить красоту, незачем становиться в позу. Зудит — почешись, потянуло приложиться к бутылке сделай одолжение, а затем можешь даже икнуть. Без церемоний! Да, малое дитя, едва вступившее в жизнь, ведет себя по-свински, но то же самое и человек перед смертью — выходя из небытия, отходя в небытие, он не хочет знать никаких стеснений. "Все очень просто", — говорит Редер.

Какое-то призрачное, безмолвное веселье овладело лейтенантом, последний раз он хватил изрядный глоток коньяка. Лейтенант скорее скатился, чем сошел, по узенькой тропке в лесную лощину. Но внизу это веселье снова улетучивается, вместо пьяного головокружения в голове какая-то вязкая похлебка.

Угрюмо смотрит он вокруг. Как эти господа здесь хозяйничали, они-то не стеснялись. Глубокие ямы, кучи земли, крышки от ящиков, а вот свет его фонаря скользнул даже по забытой лопате! "Я так хорошо, так основательно все спрятал, — думает лейтенант, — а эти свиньи здесь набезобразничали! После меня ни соринки не осталось — а теперь здесь настоящий кавардак".

Глубоко опечаленный садится лейтенант на кучу земли, ноги его болтаются в какой-то яме. Самая подходящая поза для умирающего, но об этом он не думает. Поставив бутылку возле себя, на мягкую землю, он сует руку в карман брюк и вытаскивает револьвер. Одной рукой освещает его фонарем, другой держит на свету и ощупывает пальцами. Да, так он и думал: дерьмо, фабричный брак, массовый товар — трещотка, чтобы собак пугать, такая дрянь хороша для какого-нибудь желторотого кассира, который собирается покончить с собой, но не для него, человека, влюбленного в оружие! Ах, его прекрасный, тонко сработанный револьвер, вещичка изящная, как мотор самолета, — толстяк пнул его в живот и украл у него эту замечательную игрушку!

С безнадежным унынием смотрит перед собой лейтенант. А тут он еще увидел, что в барабане только шесть патронов, что негодяй Редер не дал ему запасных… — ведь он ему специально наказывал!

— Револьвер надо пристрелять, — шепчет лейтенант, — он же новый, еще не пристрелян!.. Ведь я хотел его сначала пристрелять, а то я даже не знаю, берет ли он слишком высоко, или слишком низко…

Внутренний голос говорит ему, что для выстрела в висок совершенно не имеет значения, берет ли револьвер слишком низко, но он продолжает упорствовать: "Как я радовался, что буду его пробовать, надо же дать человеку каплю радости…"

Он вне себя от горя, он готов плакать. "Можно и шесть раз промахнуться, — шепчет он, — такие вещи бывали. А тогда что?"

Он бледен, нижняя губа отвисла, глаза блуждают. Его лицо обезображено не столько следами побоев, сколько выражением отчаянного страха. Он знает, что хитрит с собой, ему бы только оттянуть конец. Но он не хочет этого знать. О конце он уже не думает, о нет, надо еще так много сообразить, приготовиться. Давно уже он не вспоминал о Виолете; еще недавно его жгла ненависть к этой девке, отвращение — хотелось бы еще раз ощутить это.

Но в груди у него, очевидно, только и осталось места, что для этой жалкой дрожи — вязкое, мерзкое чувство; до чего я слаб, совсем как проклятый губан Мейер! Нет, клянусь, не хочу исправляться, не хочу меняться. Я хорош был именно таким, каким был, с зубами, созданными, чтобы кусать, — волк среди волков!..

Лейтенант отхлебнул большой глоток из бутылки. Слышно бульканье, когда он отпивает коньяк и когда он ставит ее на землю, но, проклятье, это не единственный звук, который он уловил. Лейтенант вскакивает, револьвер в одной руке, фонарь в другой, он дико кричит в лесную тишину:

— Кто там? Стой, стреляю!

Прислушивается, не слышно ни звука; нет, в самом деле кто-то ползет! Где? Там? В кустах? "Стой, стреляю!" Да, я же слышал, шум мотора в лесу вдруг затих, это Редер приказал остановиться. Собака, он прокрался за мной, за свои деньги он хочет проверить, застрелюсь ли я. Вон он, там, теперь слышу. "Стой! На — получай!"

Ишь ты, пистолетик, неплохо стреляет, здорово хлопнул. "Что испугался? Щекотки боишься? Ага, бежишь, погоди-ка, я догоню тебя, стой!" Выстрел! Ну и грохнуло!

Это, наверное, толстяк. Мои почтенные соратники не прочь узнать, привел ли я в исполнение их молчаливый приговор — как бы не так, сначала я выведу в расход одного толстяка. Трах-тарарарах! Ничего себе хлопнуло, видно, пуля врезалась в ствол.

— Господа, вот я, перед вами, смотрите! А моя дама, Виолета, тоже здесь? Внимание, фройляйн, этот глоток — за ваше здоровье! Чтобы вы почаще и подольше обо мне вспоминали!

Бутылку — к черту! Бац! — пополам! Жалко, хорош был коньячок!..

— Милостивые государи и государыни! Зря я жалел, что в барабане только шесть патронов. Внимание, пятым я палю в небо, это почетный салют в честь моей дамы, да гремит он вечно у нее в ушах! Остался шестой: одного для меня предостаточно. Внимание! Вот так, приставим сюда, к переносице смотрите… если она действительно меня навестит, это будет для нее замечательное зрелище.

О боже, боже, неужто никто не придет, неужто ничего не случится, не дадут же они мне здесь подохнуть! Должен же кто-нибудь прийти и объяснить, что это была ошибка. Считаю до трех, и если ничего не случится, стреляю: Раз! — два! — три!..

Ничего, неужели ничего? Ну, значит, все это дерьмо ни черта не стоит! Вся моя жизнь — дерьмо, и смерть — дерьмо, поганое собачье дерьмо, и то, что после, — тоже, мне и это ясно. Я слишком боялся, не стоило трусить из-за такого дерьма. Теперь я вполне спокоен. Жаль, часовой утром не выстрелил в меня, он действительно бы отнял у меня что-то. Но я и сам могу. Жил один и умру один…

— Огонь! — ну, а теперь что? Ах?..

Да, что теперь? Ах!..

В Черном логе, в лесной балке, лежит на земле карманный фонарь, узкая полоска света падает на несколько травинок, кусок замшелого камня, кучку земли… Тихо, тихо… Тоненький, белый, одинокий луч в безмолвии ночи, которая только что оглашалась звуками…

И вдруг в кустах что-то зашуршало, кто-то кряхтит, откашливается…

Затем тишина, долгая тишина…

Тихо, осторожно приближаются шаги, медлят, задерживаются. Снова кашель.

Тишина, ни звука, только тишина…

Шаги все ближе, нога, нога в черном кожаном ботинке появляется в белом конусе фонаря.

Фонарь поднят. Луч света взлетает, останавливается… Ноги медленно, точно приклеенные к земле, делают еще один шаг, тихий посетитель смотрит вниз, на то, что лежит еще тише.

Долгая тишина, долгая тишина…

Человек откашливается. Белый луч фонаря снова ищет, справа, слева.

"Ведь не упал же он на него!"

Но вот револьвер найден. Тот, кто нашел его, осматривает барабан, выбрасывает пустые гильзы. Револьвер снова заряжается. Еще раз луч света ложится на мертвеца, затем быстро уходит вверх по склонам, вдоль лесной просеки, по пути к Нейлоэ.

Темно в Черном логе.

9. СЕМЕЙСТВО ПРАКВИЦ ВОЗВРАЩАЕТСЯ ДОМОЙ

Ни одна горничная, ни одна хозяйка не могла бы тщательней убрать виллу, чем это сделал Пагель. В комнатах было чисто и тепло, печка в ванне истоплена. В кухне хозяев ждал ужин, и молодой человек даже ухитрился составить несколько букетов из цветов, собранных в высохшем от летней жары и залитом осенними дождями саду: гладиолусы, далии, астры…

Там, где фрау Эва фон Праквиц оставила безлюдную пустыню, она снова нашла дом, и даже безутешная горничная Лотта, твердо решившая бежать, была весела и оживленна как никогда, ибо "молодой человек" превратил уборку виллы в веселый праздник: вместе с уборщицами он переходил из комнаты в комнату с граммофоном в руке, а как хорошо было подметать, застилать кровати под музыку, вроде "Пупсик, мой милый пупсик!" говорить не приходится. За целых полгода в вилле не смеялись так много и так искренно, как в один этот вечер.

Но за смехом следуют слезы, дождь прогоняет сияние солнца, и не каждый день бывает праздник. Глядя на подкативший к дому быстрый «хорх», трудно было поверить, что он привез таких несчастных пассажиров. Правда, шофер Фингер, открывший дверцу раньше, чем подоспел Пагель, казался очень удрученным. Когда же затем заглянули в машину…

Фройляйн Виолета все еще спала, и хотя в ее оцепенелом, бледном сне было что-то устрашающее, все же от одной этой картины люди не впали бы в такое смущение. Но ротмистр, злополучный ротмистр фон Праквиц! Он еще не пришел в себя, но во время поездки его начало рвать — полуодетого, стонущего, измазанного, вытащили его из машины.

Фрау фон Праквиц, должно быть, пережила, ужасные часы. Она побледнела и постарела. Красивые полные губы были плотно сжаты. Видно было, что ее душат горечь, печаль.

— Да, — строго кивнула она, — случилось несчастье.

Она бросила короткий взгляд на обступивших ее людей; их лица в скудном свете фонаря казались призрачными. Пагель, шофер Фингер, Лотта, испуганные и оробевшие, да несколько женщин из деревни. Незачем играть в прятки, таиться. Виллу постигло несчастье. Но фрау Эва вынесет и это бремя. Вынесет? Нет, беда сделает ее сильной, в подлинном несчастье тонут пустые огорчения…

— Господин Фингер, господин Пагель, будьте так любезны и внесите наверх моего мужа. Лучше всего положить его сначала на шезлонг в ванной, пока не будет готова ванна. Уже готова? Превосходно! Девушки, помогите мне отнести наверх фройляйн Виолету. Да не бойся, Лотта, она не умерла, она только оглушена. Доктор дал ей снотворного. Так — теперь несите!

Почему потускнел свет ламп? Неужели здесь только что пели, говорили, смеялись? К чему эти цветы в вазах? Пришло несчастье — все ходят на цыпочках, все шепчут… Прислушайтесь, что это такое? Ничего, это ротмистр, он опять стонет. Фонарь над дверьми виллы продолжает светить, фары автомобиля бросают в ночь световые конусы.

Мужчины, Пагель и Фингер, раздели ротмистра, положили его в ванну.

— Нет, мне некогда с ним возиться. Позаботьтесь обо всем сами. Виолета теперь важнее…

И она села возле постели дочери, она не оставляет ее комнаты, памятуя о предостережении доктора. Неужели даже здесь, в своем доме, она не чувствует себя в безопасности? Вокруг Нейлоэ — лес, они отгорожены от всего мира, откуда же может прийти еще большая беда? Еще большая беда, чем опозоренная, сраженная горем дочь, чем муж, окончательно потерявший всякую власть над собой? Еще большая беда?

— Лотта, — говорит она, — ступайте сейчас же вниз. Заприте все двери в подвале и в первом этаже. Проследите, чтобы все окна были действительно заперты. Не открывайте никому, не спросив сперва меня.

Девушка уходит в страхе, смущенная. Фрау Эва садится возле кровати. В половине первого — в час дочь проснется. От этого мгновения зависит все, сказал врач. Надо встретить это мгновение во всеоружии. Ни шага из комнаты!

Это комната Виолеты. Здесь она жила ребенком, молодой девушкой. Воспоминание о том, чем она была — о, еще так недавно — даст ей силы превозмочь то, чем она стала!

Мужчины молча возятся с ротмистром. Пагель тщательно моет его, шофер держит ослабевшее тело спящего, которое то и дело валится на бок. Но все же память, по-видимому, возвращается к нему, веки вздрагивают, губы что-то шепчут.

— Что вам угодно, господин ротмистр?

— Что-нибудь выпить…

Да, нечто вроде воспоминания шевелится в оглушенном мозгу этого человека, вновь пробудившееся смутное сознание беды, постигшей его. И он уже жаждет — еще до окончательного пробуждения — нового средства оглушить себя, нового бегства…

Пагель взглянул на шофера, Фингер отрицательно покачал головой: ведь его уже рвет желчью. Желудок больше ничего не принимает.

Пагель кивнул.

Нелегко поднять из ванны безжизненное, мокрое, скользкое тело. Ротмистр сопротивляется, он что-то бормочет.

— Портвейну! — бормочет он. — Кельнер, еще бутылку…

— Что такое? — спрашивает фрау Эва, появившись в дверях Виолетиной комнаты.

— Мы переносим ротмистра на постель, — докладывает Пагель. — Ему хотелось бы выпить.

— Ничего не давать, — решает она. — Ни глотка алкоголя. Поглядите-ка, господин Пагель, на моем ночном столике должен быть веронал. Дайте ему таблетку.

Наконец ротмистр лежит в постели, изнуренный, в тревожном полусне. Веронал ему дали, но его тотчас же вырвало.

— Надо бы укрыть от дождя машину, — нерешительно говорит Фингер. Новенькая машина, жалко.

— Вашей фирме будет уплачено, — говорит Пагель.

— Машину вообще жалко, — с досадой отзывается Фингер. — До чего она грязна! А я целый день ничего толком не ел, все время был на улице под дождем и холодом.

— Я спрошу у фрау Эвы, — с готовностью откликается Пагель. — Останьтесь пока возле ротмистра.

Он говорит с фрау фон Праквиц, затем отпускает шофера, женщин, даже Лотту. Все поспешно покидают виллу, отмеченную роком.

Вольфганг Пагель возвращается на свое дежурство, к ротмистру фон Праквицу. Ротмистр очень болен, это нетрудно понять, но не только телом болен, не только отравлен алкоголем, еще сильнее больна его душа. Смертельно ранено его самолюбие. Его преследуют мрачные мысли. Он перебирает все свои ошибки — и ему хочется закрыть глаза.

Но это не помогает. Ом садится на постели, он пристально смотрит на молодого человека, который сидит в кресле, возле кровати; хотелось бы ему знать, видит ли Пагель, видят ли все, как он жалок, мелок, пуст — и теперь и в будущем…

Но все опять запуталось, за ним охотятся, лампа горит мутным светом, кругом какие-то картины, тени картин… Почему ночь так тиха? Почему он дышит один, страдает один?

— Где моя жена? Где Виолета? Никому до меня дела нет! Приходится, видно, умирать одиноким и покинутым! О боже!

— Час поздний, господин ротмистр, фрау Эва и фройляйн Виолета спят. Постарайтесь и вы отдохнуть немного.

Больной опять ложится, он как будто задумывается, успокоенный словами Пагеля. Затем снова садится и спрашивает с ноткой хитрости в голосе:

— Не правда ли, вы ведь Пагель?

— Да, господин ротмистр.

— Вы мой служащий?

— Да, господин ротмистр.

— И должны делать то, что я приказываю вам?

— Да, господин ротмистр.

— Тогда, — он все же запинается, но вдруг говорит повелительным тоном, — тогда достаньте мне немедленно бутылку коньяка!

Да, Пагель Вольфганг, здесь тебе не поможет приветливость, уступчивость, здесь тебе не отвертеться, ротмистр смотрит на тебя напряженно, с ненавистью. Он хочет коньяка, и, если ты не будешь тверд, он его получит!

— Вы больны, господин ротмистр, вам нужно заснуть. Завтра утром вам дадут коньяк.

— А я хочу сейчас же. Я приказываю вам!

— Это невозможно, господин ротмистр. Фрау фон Праквиц запретила.

— Жена не имеет права запрещать мне! Принесите коньяк или…

Они смотрят друг на друга.

Ах, как обнажился мир, куда девалась мишура вежливых фраз, приятный туман слов! Вот ты проник в жизнь семьи — грим снят и голый череп эгоизма скалит зубы, глядя своими черными глазницами. Пагель внезапно видит себя точно какое-то привидение — лежащим возле Петры, в меблированной комнате мадам Горшок, желтовато-серые занавеси повисли, воздух сперт. Теперь все это кажется ему символом, нет, преддверием к более тяжелым испытаниям. Тогда еще он мог взять свой чемоданчик и трусливо сбежать, здесь уже сбежать нельзя! Исчезла милая ложь, которая нам так сладка, развеялся нежный образ любви — человек против человека, волк среди волков, ты должен принять решение, если хочешь уважать себя!

— Нет, господин ротмистр. Мне очень жаль, но…

— Тогда я сам достану коньяк! Вы уволены!

Ротмистр вскакивает с постели. Никогда бы не подумал Вольф, что этот немощный человек, которого двое с трудом подняли из ванны, способен на такую прыть, такую силу.

— Господин ротмистр! — просит Вольф.

— Посмейте только прикоснуться к вашему хозяину! — кричит ротмистр с искаженным лицом и бежит в пижаме к дверям.

Решительная минута.

— Посмею! — отвечает Пагель и обхватывает ротмистра.

— Пустите меня! — кричит ротмистр. Бешенство, никогда не испытанное чувство унижения, жажда алкоголя придают ему силы.

— Ахим, Ахим! Что там такое? — раздается голос за дверью. Шум борьбы, крики всполошили фрау фон Праквиц, заставили ее отойти от больной дочери, которую она ни на минуту не хочет покидать.

— Ты! Ты! — с бешенством кричит ротмистр и еще больше напрягает силы, чтобы вырваться из рук Пагеля. — Ты натравила на меня этого мальчишку! Что это значит, почему мне не дают коньяка? Кто здесь хозяин, я или ты? Я…

Он рвется из рук Пагеля, как бы собираясь наброситься на жену.

— Уложите его в постель, господин Пагель, — гневно приказывает фрау Эва. — Не стесняйтесь, берите его силой. Ахим! — увещевает она. — Ахим, наверху лежит больная Виолета, возьми себя в руки, будь же наконец мужчиной, она так больна…

— Иду, — говорит ротмистр неожиданно плаксивым тоном. — Когда я болен, ты и внимания не обращаешь. Я хочу одну рюмку коньяка, одну-единственную рюмочку.

— Дайте ему еще веронала. Дайте ему две таблетки веронала, чтобы он, наконец, успокоился, господин Пагель, — в отчаянии приказывает фрау Эва. Я должна вернуться к Виолете.

И, гонимая страхом, она устремляется обратно в комнату дочери. Когда она бежит по коридору, сердце ее неистово стучит — что ждет ее?

Но — и сердце успокаивается — в комнате все по-старому: дочь спокойно спит в постели, очень бледная, лицо слегка надутое, кажется, что она размышляет.

Фрау Эва берет ее руку и щупает пульс, он бьется медленно, но сильно. Ничего страшного — Виолета проснется, и мать заговорит с ней. А может быть, и не будет с ней говорить, смотря по обстоятельствам. Виолета выздоровеет, они уедут из Нейлоэ, будут жить в каком-нибудь тихом уголке. С отцом насчет денег столкуются. Нельзя приходить в отчаяние из-за поражения. Не надо отчаиваться и Виолете. Собственно говоря, жизнь, если хорошенько вникнуть, сплошь состоит из поражений. Но человек продолжает жить и радуется жизни, человек — это самое упорное из всех животных, наиболее способное к сопротивлению.

Фрау Эва фон Праквиц, урожденная Тешов, поднимает глаза: уже пять минут первого. Решающий, роковой час наступил.

Ее знобит, хотя в комнате душно. Она открывает окно, тихо дует ветер во мраке ночи, тихо падают капли с деревьев. Она высовывается наружу, но не различает ничего, только тени и тени. И из этого мира теней придет опасность, угрожающая миру ее близких?

Ее все знобит. "Что я делаю, — думает она с испугом. — Мерзну — и открываю окно? Совсем свихнулась! Слишком много для одного человека…"

И она тщательно закрепляет крючками створки окон, чтобы они не хлопали от ветра.

В это мгновение внизу громко звонит электрический звонок.

10. ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ВИОЛЕТЫ

Фрау фон Праквиц и Пагель, каждый, стоя в дверях своей комнаты, смотрят друг на друга через коридор. Молодой человек не понимает, почему лицо фрау Эвы побелело от страха…

— Звонок, — шепчет она…

— Может быть, шофер? — отвечает он успокоительно. — Он, должно быть, где-нибудь в деревне поужинал и теперь хочет…

— Нет! Нет! — в страхе кричит она.

Опять звонит звонок.

— Не открывайте! — просит фрау Эва. — Пожалуйста, господин Пагель, может случиться несчастье.

— А не Лотта ли это? — снова делает он попытку успокоить ее. — Лотта ведь тоже ушла. Нельзя же оставить ее за дверью. Господин ротмистр успокоился, разрешите мне открыть…

— Прошу вас, не надо, господин Пагель, — умоляет она, точно ребенок. Как будто можно запереться от несчастья — расплаты за неправильно прожитую жизнь.

Но он уже бежит вниз по лестнице, он бежит легко и быстро, его голова мыслит ясно, тело готово к любой опасности. Глупо, но какая-то радость наполняет его; он недаром живет на свете, он выполняет задачу, пусть самую маленькую — доказать женщине, стоящей там, наверху, что ее страхи напрасны. Впервые он понял всем своим существом, телом и душой, что жизнь приносит радость только тому, кто выполняет задачу неуклонно, малую или большую, что полнота жизни исходит только из собственного «я», а не из окружающего мира, не из какого-нибудь выигрыша в азартной игре…

Звонок прозвонил в третий раз.

Фрау Эва наверху кричала что-то непонятное.

Пробегая мимо, Пагель увидел в сенях толстую дубовую палку, которую ротмистр имел обыкновение брать с собой, отправляясь в лес. Он схватил ее, взмахнул ею, чуть не разбил висячую лампу и с дубинкой в руках, готовый к бою, открыл дверь как раз в ту минуту, когда звонок прозвенел в четвертый раз.

За дверью стоял господин фон Штудман, красный и сердитый, с тяжелым чемоданом в руке.

— Вы, господин фон Штудман! — воскликнул ошеломленный Пагель. Ему стало стыдно, и он выпустил из рук свое смехотворное оружие.

— Да, я! — сказал Штудман мало свойственным ему раздраженным тоном. Не понимаю, что сегодня творится в Нейлоэ! Я думал, — продолжал он обиженно, — что меня будут ждать бог весть с каким нетерпением, ведь я привез немалую сумму денег, — и что же? На вокзале я не застал экипажа, в конторе темно и заперто, в замке нет света, там какая-то кутерьма, будто идет пир горой, однако никто не открывает… А здесь я десять минут стою под дождем и звоню.

В голосе Штудмана — горький упрек, словно ему только сейчас, после этого перечня, стало ясно, какой крестный путь он проделал по вине других.

— Послушайте, Штудман, — быстро прошептал Пагель, втаскивая изумленного друга в коридор и тщательно запирая за ним дверь. — Здесь или скорее, в Остаде, по-видимому, произошло несчастье. Фройляйн Виолета вернулась из Остаде тяжелобольная, а ротмистр — пьяный в дым! Подробностей я не знаю. Главное, фрау Эва сама не своя, она, как видно, страшится еще нового несчастья, понятия не имею какого… Я с ними один-одинешенек. Да, забыл, здесь была контрольная комиссия, она увезла из лесу склад оружия. Вы о нем знали?

— Я? — с возмущением воскликнул Штудман и тяжело опустил на землю свой чемодан. — Я знал?..

— Да, — крикнул Пагель наверх фрау Эве, — все в полном порядке. Здесь господин фон Штудман. Можно ему подняться к вам?

— Господин фон Штудман! — воскликнула фрау Эва. — Да, конечно. Сейчас же, немедленно! Слава богу, господин фон Штудман, что вы здесь, мне так нужна помощь… Я не могу уйти отсюда.

Пагель тихонько вернулся в комнату, к ротмистру. Его хозяин как будто спал, на этот раз его не вырвало после веронала. Две таблетки. Но верить ему нельзя. Он лежал с закрытыми глазами, спокойно дыша, но и не спящий может лежать с закрытыми глазами, спокойно дыша. У Пагеля было впечатление, что не все благополучно. Ему казалось также, что ротмистр за время его отсутствия поднимался с постели. Доказательства не было, но такое у него впечатление. Он нашел также, что у ротмистра злое, ожесточенное выражение лица, и решил быть начеку. По-видимому, наставления старшего надзирателя Марофке не пропали даром…

Тем временем Пагель прислушивался к голосам из комнаты Виолеты. Слов он не мог расслышать, но голоса различал хорошо, ведь и здесь и там двери в коридор были полуоткрыты. Можно было разобрать, что голос Штудмана звучал несколько обиженно, и ничего удивительного тут не было. Он мчался сломя голову и не жалел трудов, он из кожи лез вон и своего добился, он привез кучу денег — столь желанных, столь необходимых денег, но на станцию не выслали лошадей, никто его не встретил, деньгами никто не интересуется, все, что он сделал, ни к чему! Мы тем временем заболели, мы заняты другим — несчастьем, уже случившимся и ожидаемым, — более важными делами…

Бедный Штудман! Пагель ясно видит, как он стоит у неосвещенной конторы, с увесистым саквояжем, который он ни на минуту не выпускает из рук. Это добрая нянька, переживающая вечное разочарование всех нянек: она достала столь желанную игрушку, а ребенок на нее и не смотрит, он давно уже занят чем-то другим!

Пагель, у которого слипаются глаза, — ведь он с половины пятого на ногах, — постигает в этот тихий ночной час, почему любезный, дельный, отзывчивый Штудман остался пожилым, одиноким как перст, бездомным холостяком. Люди не любят своих спасителей — когда опасность миновала, они тяготятся их превосходством.

Голоса наверху продолжают звучать, то повышаясь, то понижаясь. Пагель смотрит на свои ручные часы, уже почти половина первого. "Собственно, я не прочь, бы лечь в постель, — думает он в полусне. — Хочется спать, ротмистр последние четверть часа не шевелится, он тоже спит. Но я не могу покинуть женщин, Штудман пробудет там недолго, голос фрау фон Праквиц звучит все более раздраженно. Ах, чашечку бы кофе, хорошего, густого, черного, крепкого кофе!"

И ему мерещится, что он сходит вниз, в кухню… Там у них кипятильник, он заметил его сегодня утром, это дело двух минут. Он намелет себе хорошую порцию кофе, всыплет в чашку, зальет кипятком, даст ему три минуты настояться и, сбрызнув холодной водой, выпьет эту штуку, с пылу горячую, вместе с гущей. "Ах, я сразу повеселею, как рыба в воде!"

Но ему нельзя отлучиться, он не может выпить чашку бодрящего кофе, такого, какой иногда варила Петер, прежде чем он отправлялся играть; надо ведь сидеть здесь, у пьяного ротмистра, который наверняка не спит. Почему он держит руки под одеялом? В том полузабытье, в каком теперь находится Вольфганг, он даже допускает, что ротмистр запасся ножом, когда вставал с постели. Но действительно ли он вставал с постели?..

Засыпающий мозг Вольфганга решительно отказывается уделить какое бы то ни было внимание этому вопросу. Зато чашка кофе снова всплывает в воображении молодого человека, он буквально видит ее перед собой, она дымится, и на ее тусклой коричнево-серебристой поверхности видна тонкая пленка разбухшего в кипятке кофе.

Ах, незаменимая это штука в минуту усталости! И Вольфганг Пагель вдруг с глубоким чувством облегчения вспоминает, что ему даже не придется спускать вниз и кипятить кофе, Лотта еще придет сюда. Шофер тоже придет, но прежде явится Лотта, которая сварит ему кофе. Куда она девалась? Ведь скоро половина первого… Все равно она сварит ему кофе…

Тут Пагель сразу очнулся от своей дремоты. Не шорох ли одеяла разбудил его, хотя ротмистр лежит сейчас тихо — не показалось ли ему, что босая нога коснулась пола?..

Нет, ротмистр лежит совершенно спокойно. Замолкли голоса наверху. Да, правильно, что же это сказал Штудман? В замке темно, но какая-то кутерьма, и никто не открывает… Прежде он пропустил эти слова мимо ушей, но они застряли у него в мозгу и теперь пробудили его от дремоты. Лотты все еще нет, а в замке темно и кутерьма…

Пустяки, на старика Элиаса можно положиться — человек надежный, а мыши всегда пируют, когда кошка уходит из дома. Все-таки надо будет порасспросить Штудмана! У Пагеля осталось неприятное чувство; случай с Марофке сделал его более осторожным, он уже не бродит по земле с прежней беспечностью, он чувствует свою ответственность. Ответственность за что? Ответственность за то, что он делает! Перед самим собой! Нет, он не забудет расспросить Штудмана.

Через три минуты пришел и Штудман. Теперь — без двадцати час — Штудман показался в дверях и говорит коротко:

— Выпустите, меня, Пагель. Дайте мне ключ от конторы. Вы еще, должно быть, останетесь здесь?

Пагель, покосившись на своего пациента, спрашивает шепотом:

— Как вам кажется, спит ротмистр? Крепко спит?

Штудман бросает короткий, очень неприязненный взгляд на ротмистра и сердито замечает:

— Конечно спит. А что?

— Сдается мне, что он только прикидывается спящим, — шепчет Пагель.

Штудман окидывает Пагеля недоуменным взглядом.

— Послушайте, Пагель, сговорились вы с фрау Эвой, что ли? Не понимаю!

— То есть как это — сговорились?

— Да ведь фрау фон Праквиц по крайней мере раз десять спросила меня, уверен ли я, что фройляйн Вайо действительно спит? Ей все мерещится, будто девушка давно уже проснулась и только прикидывается… Точь-в-точь как вы сейчас…

Оба с минуту пристально смотрят друг на друга.

— Ну, пойдемте вниз, Штудман, — говорит Пагель, неожиданно улыбнувшись своей доброй, приветливой улыбкой. — Вы переутомлены, и я представляю себе, что вас плохо отблагодарили за ваш тяжелый труд.

Лицо Штудмана словно застыло, но именно поэтому Пагель продевает свою руку под руку Штудмана.

— Идемте, Штудман, я вас выпущу. Вам действительно надо в постель.

Он медленно идет с ним вниз по лестнице.

— Уверяю вас, это чистая случайность, что фрау Эва и я предложили вам один и тот же вопрос. Честное слово, Штудман… Тут в доме какая-то странная атмосфера: дочь немного больна, да ведь дочери обычно болеют; а отец пропустил лишний глоток, ну, отцы тоже иногда имеют такое обыкновение. Таким образом, ничего необычайного, но атмосфера такая, как будто на дом напали все духи мрака…

— Вы что-нибудь понимаете, Пагель? — с внезапным оживлением восклицает Штудман. Он стоит против Пагеля, он уже не сердится, но он растерян. — Мне обрадовались как спасителю, но до того, что я сделал (а уж как это было трудно!), никому дела нет. Я спрашиваю, что случилось, узнаю обо всем и не вижу в этом ничего страшного. Я говорю несколько успокоительных слов и встречаю холодный отпор. Ничего не понимаю… А вы? Вы что-нибудь знаете?

— Ничего не понимаю и ничего не знаю, — говорит Пагель с улыбкой. — Так как это, по-видимому, успокаивает фрау Эву, я сижу у постели ротмистра и стараюсь не заснуть. Вот и все.

Штудман серьезно взглядывает на него, но в глазах улыбающегося Пагеля нет и тени лукавства.

— Ну, в таком случае, спокойной ночи, Пагель, — говорит Штудман, может быть, завтра утром все выяснится…

— Спокойной ночи, Штудман, — машинально отвечает Пагель, он знает, что надо сказать еще что-то, он задумчиво смотрит вслед уходящему в ночь человеку, несущему тяжелый чемодан. И вдруг вспоминает.

— Господин фон Штудман, минуточку, будьте добры! — кричит он.

— Да? — спрашивает Штудман и еще раз оборачивается.

Оба идут навстречу друг другу, шагах в десяти от входных дверей они встречаются.

— Что еще? — чуть-чуть сердито спрашивает Штудман.

— Да, мне пришло еще в голову… — отвечает Пагель рассеянно. Скажите, господин фон Штудман: вы очень устали? Вам хочется сейчас же лечь?

— Если я могу быть вам полезен, — отвечает Штудман, снова готовый к услугам.

— У меня из головы не выходит то, что вы сказали мне, когда пришли. Помните? "Замок не освещен, но там какая-то кутерьма" — ведь так вы сказали, не правда ли? — И после маленькой паузы Пагель прибавляет: — Ведь вам известно, что тайный советник уехал?

— В самом деле! — говорит озадаченный Штудман. — Об этом я и не подумал.

— Вероятно, тут нет ничего особенного, — успокоительно продолжает Пагель. — Должно быть, пирушка у слуг, уж старик Элиас позаботится, чтобы дело не зашло слишком далеко: но я бы все-таки проверил, Штудман… Конечно, если вы не слишком устали…

— Да что вы, ни намека на усталость! — воодушевляется Штудман, радуясь, что видит перед собой новую задачу. — Конечно, придется сначала положить деньги в несгораемый шкаф…

— Я бы не стал звонить, — задумчиво предлагает Пагель, — я никого бы не позвал, так мне думается, Штудман. — И, к удивлению своему, Пагель вспоминает, что он действительно думал об этом, сам того не ведая. — Ведь под вашим окном черепичная крыша, а с крыши вы без труда попадете на веранду замка. По ней можно обойти почти весь замок на высоте первого этажа и заглянуть во все окна, оставаясь невидимкой — да, я бы так и сделал, — заканчивает Пагель с некоторым ударением.

Штудман удивленно смотрит на него.

— Но зачем, скажите ради бога? — спрашивает он. — Чего вы ждете от этого? Что, вы думаете, я увижу?..

— Послушайте, Штудман, — с внезапной серьезностью отвечает Пагель. Ничего я не знаю и ничего не понимаю, но я сделал бы именно так.

— Но… — протестует Штудман. — Такое подглядывание ночью…

— Помните вы ту ночь, когда мы встретились у "Лютера и Вегнера"? быстро спрашивает Пагель. — Тогда мне тоже чудилось, что это особая ночь, отмеченная роком, если можно так выразиться. Почему бы в конце концов этому не быть — такой ночи, когда все решается? Теперь у меня опять то же чувство. Тяжелая ночь, недобрая…

Он вглядывается в темноту, будто может увидеть лицо ночи, злое, что-то затаившее. Но ничего не видно. Он ощущает только насыщенную ветром и влагой тьму.

— Вот оно как, Штудман, — вдруг говорит Пагель. — Ну, счастливо. Мне надо вернуться к ротмистру. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, Пагель, — отвечает Штудман, с удивлением глядя вслед Пагелю, ибо подобные мистические наития ему мало понятны. Он слышит, как захлопывается и запирается входная дверь, фонарь гаснет, и он остается в темноте. С легким вздохом поднимает он свой тяжелый саквояж и уходит по дороге, ведущей в контору. Надо хорошенько посмотреть и послушать, что делается вокруг замка, прежде чем последовать совету Пагеля. Вломиться ночью в чужие владения — кажется ему шагом весьма сомнительным.

Пагель стоит в вестибюле виллы и вслушивается в тишину.

Странное настроение, охватившее юношу, когда он дремал у постели больного, не покидает его. Взглянув на часы, он видит, что не пробыл с Штудманом и пяти минут. Теперь ровно без четверти час. Ничего не могло случиться, он глаз не спускал с парадной двери, он стоял вблизи нее: никто не мог прокрасться. В доме тишина.

И все же внутреннее чутье говорит ему: что-то случилось.

Медленно, беззвучно — так медленно и беззвучно, как иногда движешься во сне — поднимается он по лестнице. Из дверей комнаты Виолеты выглядывает бледное, испуганное лицо фрау Эвы. Он кивает ей, он тихо говорит:

— Все в порядке!

Идет в комнату ротмистра.

И с первого взгляда видит: постель пуста. Постель пуста!

Он стоит неподвижно, он обводит глазами комнату, — никого. Окна закрыты. "Что сделал бы Марофке?" — думает он и все еще не двигается с места. Но на этот вопрос можно дать лишь отрицательный ответ: Марофке не сделал бы ничего слишком поспешного.

В поле его зрения попадает дверь в ванную. Он раскрывает ее, зажигает свет: пусто и в ванной. Пагель снова возвращается, он выходит в коридор.

Дверь в спальню Виолеты теперь широко открыта, фрау Эва непрерывно ходит по комнате взад и вперед. Она тотчас же его замечает. Она подходит к нему. Она извелась от лихорадочной тревоги.

— Что случилось, Пагель? Что-то случилось, я вижу по вас!

— Я хочу вскипятить себе кофе, фрау фон Праквиц, — лжет Пагель, — я смертельно устал.

— А муж?

— Все в порядке, фрау фон Праквиц.

— Я так боюсь, — говорит она лихорадочно. — Голубчик Пагель, судя по тому, что сказал доктор, ей бы надо уже проснуться, и она, я чувствую, проснулась, но не шевелится, не отвечает на мои слова. Она притворяется, что спит. О господин Пагель, что же делать? Мне так страшно! Никогда мне не было так страшно…

Она говорит с лихорадочным возбуждением, ее бледное лицо подергивается, она ухватилась за его руку и сжимает ее, не чувствуя этого. Она просит:

— Взгляните на Виолету, господин Пагель! Поговорите с ней. Может быть, Вайо вас послушает…

Пагеля бросает в жар и в холод. Ведь ему надо искать ротмистра. Чего только не может наделать ротмистр за это время! Но он послушно идет к постели. Неуверенно смотрит на спящее, спокойное лицо, неуверенно говорит:

— Кажется, спит…

— Вы ошибаетесь! Я уверена, что ошибаетесь, скажите ей что-нибудь. Виолета, Вайо, милочка, господин Пагель здесь, хотел бы с тобой поздороваться… Смотрите, у нее дрогнули веки!

И Пагелю так показалось. Вдруг ему приходит в голову мысль крикнуть девушке, которая притворяется спящей: "Лейтенант здесь!"

Эта мысль только мелькнула, он тотчас же ее отверг, разве делают такие вещи? Разве делают такие вещи на глазах у матери? И почему бы наконец не оставить ее в покое, если она во что бы то ни стало хочет покоя? Надо же искать ротмистра.

— Нет, конечно, спит, — повторяет он успокоительно, — и я дал бы ей отоспаться. А теперь я сварю для нас с вами кофе…

Он еще раз улыбается фрау фон Праквиц ободряющей улыбкой, он играет постыдную комедию; еще раз заглядывает, на глазах у неотрывно следящей за ним женщины, в пустую спальню ротмистра. И выходит, кивая: "Все в порядке". Затем медленно, неторопливо, преследуемый ее взглядом, спускается по лестнице в первый этаж.

Инстинкт ведет его правильно. Из шести дверей, выходящих в сени, он выбирает дверь в курительную, так как сегодня во время уборки заметил, что здесь как раз стоят две единственные вещи, которые могут интересовать ротмистра в его теперешнем состоянии: шкаф с ружьями и шкаф с ликерами.

Услышав шум открываемой двери, ротмистр шарахнулся, как пойманный вор. Он прислоняется к столу, одной рукой держась за спинку большого кожаного кресла, в другой зажав вожделенную бутылку.

Пагель тихонько притворяет за собою дверь. Так как это только бутылка водки, а не револьвер, он позволяет себе говорить шутливо.

— Алло, господин ротмистр! — весело кричит он. — Оставьте что-нибудь и для меня! Я устал как пес и тоже не прочь освежиться!

Но веселый тон не возымел действия. Ротмистр, как это часто бывает с пьяными, хорошо понимающими, что их поведение позорно, ротмистр сейчас особенно дорожит своим достоинством. Он замечает лишь дерзкую фамильярность в тоне своего служащего, этого мальчишки. Он гневно кричит:

— Что вам здесь надо? Что вы за мной ходите по пятам? Я запрещаю вам! Сейчас же убирайтесь!

Он кричит очень громко, но очень неясно. Почти парализованный алкоголем и вероналом язык отказывается отчетливо произносить слова, ротмистр еле ворочает им, его голос звучит будто сквозь платок. Это только разжигает его гнев, лицо беспокойно дергается, с ненавистью смотрит он воспаленными глазами на своего мучителя, этого молокососа, которого он подобрал в грязном болоте большого города и который теперь хочет им командовать.

Пагель не знает, до какой степени опасен его противник, он не замечает, что имеет дело с полусумасшедшим, от которого можно ожидать всего. Беззаботно подходит он к ротмистру и дружески говорит:

— Идемте, господин ротмистр, вам надо опять лечь. Вы же знаете, ваша жена не хочет, чтобы вы пили. Ну, пожалуйста, отдайте мне бутылку.

Слова, которых ротмистр отнюдь не желает слышать, которые смертельно оскорбляют его.

Ротмистр, колеблясь, протягивает бутылку бывшему юнкеру… Но в ту минуту, когда Пагель собирается взять ее, бутылка поднимается и обрушивается на его череп с таким грохотом, будто распадается на части весь мир.

— Вот тебе, молодчик! — с торжеством кричит ротмистр. — Я научу тебя подчиняться!

Пагель, схватившись руками за голову, отступает. Несмотря на оглушительную, всепоглощающую боль, ему лишь сейчас становится ясна вся громадность несчастья, свалившегося на этот дом. Становится ясно то, что уже несколько часов назад поняла фрау Эва: не пьяный перед ним сумасшедший… А что касается молодой девушки…

— Станьте как полагается, юнкер! — приказывает ротмистр. — Не стойте так небрежно перед начальником!

Не обращая внимания на отчаянную боль, на то, что он едва может согнуть шею в затылке, Пагель заставляет себя стать прямо, руки по швам. Боже мой! Нельзя тревожить фрау Эву! Ведь все это дело двух-трех минут, водка и веронал окажут свое действие. Он успокоится, нельзя доводить до драки. Пагель все еще дрожит, ведь подымется шум…

— Смирно! — кричит ротмистр.

Еще раз вспыхивает в нем воля к жизни, еще раз позволяет он себе командовать, быть самим собой. В уста его вложено слово, слово непререкаемой власти, требующей полного повиновения. Сильнее, чем вино, опьяняет его в последний раз ощущение власти.

— Смирно, юнкер Пагель! Два шага вперед! Равняйсь! Смирно! Смирно, говорю я! Почему вы шатаетесь?

— Что это? — спрашивает голос стоящей в дверях фрау Эвы. — Ахим, ты не можешь дать мне минуты покоя, зачем ты меня мучаешь?..

Ротмистр с быстротой молнии оборачивается.

— Я тебя мучаю? — кричит он. — Это вы меня мучаете! Оставьте меня! Дайте мне околеть, дайте мне напиться, ведь это же единственное, на что я годен! — И вдруг неожиданно мягким тоном: — Вольно, юнкер Пагель. Надеюсь, я не слишком сильно ударил вас, это не входило в мои намерения.

И снова бессвязнее:

— Не знаю, что со мной, почему я это делаю. Что-то такое есть во мне, оно всегда было во мне, я подавлял его, а теперь оно рвется наружу. Никто не может его удержать, оно рвется наружу. Но если напиться, оно стихнет, оно заснет…

Он бормочет про себя все тише и отшвыривает носком лежащую на полу бутылку, из которой вытекла жидкость. Качая головой, он снова оборачивается к шкафу с ликерами.

— Давайте понесем его, господин Пагель, — устало говорит фрау Эва фон Праквиц. — Можете вы его поднять с той стороны? Мы как-нибудь втащим его по лестнице. Наверху я взгляну, что у вас с головой. Мне необходимо вернуться к Виолете. Ах, оставьте его, пусть берет водку, все равно все погибло. О Пагель, если бы не Виолета, зачем бы мне еще жить! Лучше бы улечься по примеру мужа и дочери в постель и заснуть, отогнать от себя все заботы. Ах, скажите же, Пагель, какой во всем этом смысл, к чему выходить замуж, и любить мужа, и родить ребенка, если потом все рушится, остается один прах. Муж и ребенок — все прах. Скажите, Пагель!

Но Пагель не отвечает.

Маленькая унылая группа людей ощупью, спотыкаясь, подымается по лестнице во второй этаж. Ротмистр вряд ли в твердой памяти, но бутылку он держит крепко. Женщина так лихорадочно возбуждена, что несколько раз останавливается, совершенно забывая о ротмистре, и все говорит с Пагелем, ждет от него ответа…

А наполовину оглушенный Пагель слушает ее слова, но одновременно различает еще какой-то звук, и в его измученном мозгу медленно пробивается мысль, что он слышит нечто страшное, нечто ужасающее…

Да, тишина в доме уже нарушена. Между обрывками речи фрау фон Праквиц он слышит со второго этажа звук, которого еще не слышал в эту ночь, жуткий, ужасный звук, сухой, деревянный, бездушный.

Хлоп-хлоп!

И опять:

Хлоп-хлоп-хлоп…

И, прерывая речь фрау Эвы, Пагель поднимает палец (ротмистра он бесцеремонно опустил на ступеньки лестницы) и, не отводя от нее глаз, шепчет:

— Вот оно!

И фрау Эва тотчас же замолкает, и поднимает голову, и взглядывает на Пагеля, и прислушивается к тому, что делается наверху, но все тихо…

Хлоп-хлоп…

Подбородок фрау Эвы начинает дрожать. Ее белое лицо пожелтело, осунулось, точно от внезапной болезни, глаза медленно наполнились слезами.

И снова доносится: хлоп…

В то же мгновение чары спадают, и оба одновременно бросаются вверх по лестнице. Они бегут по короткому коридору, врываются в спальню Виолеты…

Спокойна комната, в свете висящей на потоке лампы сверкает белизной постель. Но кровать пуста. Неприкрепленные створки окон хлопают на ветру медленным, бездушным, деревянным звуком: хлоп-хлоп…

И вот наступает то, чего боялся Пагель все время, чего он с трепетом ждал: крик женщины, ужасный, нескончаемый крик женщины, дробящийся на сотню, тысячу криков, точно адский смех, который никогда не прекратится… Дитя человеческое, раздавленное своей мукой.

Вновь и вновь говорит себе Пагель, укладывая фрау Эву на диван, гладя ей руки, уговаривая, чтобы согреть ее звуком дружеского, человеческого голоса, вновь и вновь говорит он себе, что это крик не сознательный, что фрау Эва оглушена безумной болью. И все же в этом крике ему чудятся голоса всех матерей, неизбежно теряющих своих детей — все матери теряют детей, рано или поздно. "Ибо мы здесь лишь мимолетные гости".

Пагель подходит к окну, чтобы закрыть его и прекратить невыносимое деревянное хлопанье. При этом он бросает торопливый взгляд на увитую плющом шпалеру, ему кажется, что одна из веток примята; он запирает окно. Пагель знает достаточно: выданный склад оружия — лейтенант — его обращение с Виолетой. Полчаса назад у него было искушение крикнуть Виолете, которая прикидывалась спящей: лейтенант пришел! Он этого не сделал, а лейтенант и в самом деле пришел, размышляет Пагель; все понятно, думает он. Но что сказать бесчувственной женщине?..

И Пагель уговаривает ее, он твердит, что девушка в горячечном бреду побежала к лесу, пусть фрау фон Праквиц на одну минуту пойдет с ним к телефону известить Штудмана. Тогда они поищут фройляйн Виолету и найдут ее.

Но до фрау Эвы не доходит ни одно сердечное, разумное слово. Она лежит, и стонет, и плачет. Он не может покинуть ее, а он один в доме, ротмистр спит на лестничной площадке, он проспит потерю дочери…

Но вот внизу зазвонил телефон. Чего не мог сделать человеческий голос, то сделал этот звонок: фрау фон Праквиц вскакивает, очнувшись от оцепенения, и кричит:

— Бегите к телефону! Они нашли мою Вайо!

Она бежит с ним, она становится позади него, она берет вторую трубку. Они стоят так близко друг к другу, глаза горят, они похожи на призраки, не живые и не мертвые… Они слушают…

Доносится только голос Штудмана, он возбужденно сообщает, что в замке девицы устроили оргию вместе с бежавшими каторжниками.

— Все до последней степени перепились, Пагель, это превосходный случай, чтобы…

Внезапным движением фрау Эва вешает трубку. Пагель видит, как она медленно, точно в беспамятстве, поднимается по лестнице. И он тихо, торопливо говорит Штудману, что фройляйн Виолета исчезла из дому. Нужны немедленно полицейские с мотоциклами и собакой-ищейкой. Надо послать двух-трех надежных женщин сюда, в дом… Дверь будет открыта.

И он вешает трубку и широко раскрывает дверь, он просто оставляет ее открытой, распахнутой в ночь, роковую ночь: большей беды уже не может свалиться на этот дом. Он взбегает по лестнице, переступает через спящего ротмистра, не обращая на него никакого внимания, он застает фрау Эву фон Праквиц на коленях у постели бежавшей дочери. Ее руки засунуты под одеяло, она, быть может, старается вобрать в себя последнее, что ей осталось от ее ребенка, немножко живого тепла, сохраненного постелью…

Вольфганг Пагель безмолвно сидит возле безмолвной женщины, он оперся головой на руку. И здесь, перед лицом величайшего страдания, какое он когда-либо видел, погружается он в мысль о другой, далекой, такой любимой… Быть может, он задумался о том, как много зла могут причинить друг другу люди — любовью, равнодушием, ненавистью… Вряд ли он принимает решение, надуманные решения немногого стоят, но он дает подняться в себе ростку, который всегда тихо дремал в нем. Он дает ему простор, это ведь так просто: быть добрым и порядочным, насколько хватит сил (ибо все мы лишь из плоти…).

Затем он слышит голоса и шаги людей внизу. И все становится неясным, как всегда на людях. Он встает и велит отнести ротмистра наверх. Он звонит врачу, фрау Эву укладывают в постель, — у него много хлопот.

И многие важные мысли опять становятся смутными. Добрым и порядочным, насколько хватит сил… Это главное… Вот что останется на всю жизнь.

11. НОЧНЫЕ ПОИСКИ

Глухая ночь, в третьем часу утра ветер усилился. Бушуя, набрасывается он на лес, отламывает от деревьев гнилые мертвые сучья. С треском падают они на землю: глубокая осень, дело идет к зиме. Иногда торопливо несущиеся облака сбрасывают на землю быстрые ливни, но ищейка не сбивается со следа.

Сколько народу, сколько народу высыпало на дорогу! Весь Нейлоэ на ногах, никто не спит, везде горят лампы!

Важная новость, чудовищная новость: сбежавшие арестанты скрывались в замке! И не сбежали они вовсе, а прятались в каморках у девушек, наслаждаясь любовью и вкусной едой. Как только господа уехали, они задали большой пир. И так охмелели, так помутился у них рассудок, что они даже старого почтенного Элиаса заставили присутствовать при этой вакханалии, завернув его в ковер и завязав рот платком. А девушки — те потеряли всякий стыд, подружились с арестантами. Из окон их каморок виден был барак жнецов: началось с перемигиваний, а кончилось тем, что те и другие отлично столковались. У старика Марофке был верный нюх!

Да, что-то подгнило и здесь, и там, и в замке, и на вилле. В замке много молились, но от одних молитв толку мало. Старая барыня — как она перенесет эту недобрую весть! Дом, вероятно, покажется ей оскверненным.

Жандармам особенно трудиться не пришлось. И даже вовсе не пришлось они вместе со Штудманом проникли в большую столовую и крикнули: "Руки вверх!" Преступники смеялись, они считали это веселой шуткой: пожили в свое удовольствие, будет о чем смачно порассказать, ведь теперь они станут героями каторжной тюрьмы. Что уж такого особенного может с ними стрястись? Наверху, в девичьих каморках, лежала, аккуратно сложенная, в полной сохранности, их тюремная одежда; ни растраты казенного имущества, ни кражи со взломом им не пришьешь. На худой конец отделаются шестью или даже тремя месяцами. А уж это недорогая цена!

Девицы, конечно, подняли рев. О, как выла толстуха-кухарка, когда жандармы надели наручники на ее дружка, арестанта Мацке! Она укрыла голову юбкой и выла под ней, точно собачонка, ей было так стыдно!..

Вольфганг Пагель, который заглянул сюда, чтобы поторопить жандармов найти фройляйн Вайо, казалось ему гораздо важнее, чем задержать каторжников, — Вольфганг Пагель увидел в зале, у окна, Аманду Бакс, эту высокую, статную, крепко сбитую девушку, на лице которой читалось величайшее недоумение. Глаза Аманды, наблюдавшей пьяную сутолоку — смех, слезы, брань, — сверкали гневом. (Так как жандармов было недостаточно, чтобы оцепить замок, туда набилось много любопытных.)

С чувством разочарования смотрел Пагель на девушку. Еще вчера вечером, когда она в присутствии членов контрольной комиссии закатила пощечину предателю Мейеру, он восхищался ею.

— И вы тоже? — спросил он печально.

Аманда Бакс повернулась к нему и взглянула на него в упор.

— Вы что, белены объелись? — спросила она презрительно. — Хватит с меня водиться с прохвостами. Нет, спасибо, от этого я излечилась. Если не найдется приличного человека, то и вовсе никого не надо! — Пагель кивнул головой, а Бакс сказала в пояснение: — Я ведь живу внизу, чтобы не тревожить барыню. Когда смотришь за курами, надо выходить очень рано. Ну, а эти живут наверху. Но, конечно, я все знала — ведь это гусыни, а уж гусыни всегда гогочут.

Она снова взглянула на кипевший суетой зал и задумчиво спросила:

— Заметили? Никак не пойму. Ведь их было пятеро, а поймали четырех?! Бежал, что ли, пятый или его вовсе в замке не было, — не знаю.

Пагель взглянул на девушку заблестевшими глазами.

— Либшнер, Козегартен, Мацке, Вендт и Голдриан, — выпалил он, точно из пистолета. — Кого не хватает, Аманда?

— Либшнера, — говорит она. — Помните, это тот парень, глаза у него черные, так и бегают, видно пролаза. Вы его знаете, господин Пагель.

Пагель отвечает коротким кивком и идет к жандармам, чтобы справиться. Но и там уже заметили отсутствие пятого — да и могло ли быть иначе? Если бы даже жандармы не подумали об этом, превосходная память Штудмана подсказала бы так же безошибочно, как и пагелевская: Голдриан, Вендт, Мацке, Козегартен, Либшнер…

Да, с минуту казалось, что поиски Виолеты, несмотря на все настояния Вольфганга Пагеля, будут отложены из-за этого отсутствующего пятого. Но часам к трем торопливо вошел новый отряд жандармов. Любопытных выгнали из зала, начались летучие допросы, очень выигравшие от того, что вдруг откуда-то из ночи вынырнул полицейский, или бывший полицейский, которого, по-видимому, знали жандармы, — толстяк, промокший, весь в грязи, с удивительно холодным взглядом.

Две минуты, и выясняется, что Либшнер не участвовал в оргии.

Еще три минуты — и доказано, что он и в замке не был. Толстуха кухарка, плача и вздыхая, выглянула из-под своей юбки:

— Ведь нас только четверо спало наверху, — крикнула она, — на что нам сдался пятый парень! Фу! Чего только не придумают мужчины!

И снова, хныкая, накрылась юбкой.

Еще две минуты, и стало известно: Либшнер отстал от тех четырех еще в лесу, сразу же после того, как они дали тягу…

— Кто он такой? Аферист? Не будем на этом задерживаться, — сказал толстяк полицейский. — Этот молодец давно уже в Берлине — такому аристократу в Нейлоэ негде развернуться. Этот знает, чего хочет. С ним придется иметь дело нашим коллегам с Александерплац — будем надеяться, что скоро. Уведите всех! Вас, господин Штудман, прошу сходить на виллу. Скажите врачу, чтобы зашел сюда. Пожалуй, и лучше, что фройляйн сбежала в одной рубашке или в пижаме, в такую погоду одно другого стоит.

— А фрау фон Праквиц? — ввернул Штудман.

— Фрау фон Праквиц спит, ей впрыснули снотворное. И ротмистр спит. Он тоже получил достаточную дозу. У врача есть время, говорю я вам. Да принесите что-нибудь из одежды фройляйн Виолеты, надо дать собаке понюхать, что-нибудь такое, что она носит прямо на теле. Да, вот что еще! Здесь должен быть лесничий, старик Крахштибель, Книбуш или что-то в этом роде. Разбудите-ка его — этот человек знает свой лес…

— Я позову лесничего, — сказал Пагель.

— Стойте-ка, молодой человек! Господин Пагель, не правда ли? С вами-то мне и надо поговорить.

Большой зал опустел, горели две-три лампы, завешенные во время оргии. Воздух был холодный и словно загрязненный. С одного окна свисала наполовину сорванная занавеска, оголившая черное, как ночь, стекло.

Толстяк стал рядом с Пагелем, взял его легонько под руку и стал шагать с ним по комнате.

— Черт знает как холодно. Я продрог до костей. Как, должно быть, озябла бедняжка фройляйн, ведь почти уже два часа, как она ушла! Ну, выкладывайте, расскажите все, что знаете о молодой девице. Ведь вы служите здесь, в имении, а молодые люди интересуются молодыми девушками, стало быть, выкладывайте.

И ледяные пронзительные глаза впились в Пагеля.

Но Пагель уже кое-что повидал на своем веку, это уже не был тот наивный молодой человек, который склонялся перед всяким властно высказанным требованием. Он слышал, как один из жандармов с досадой заявил:

— Какого черта он явился сюда, видно, почуял сало!

Он заметил, что толстяк обращается со своими указаниями к штатским — и ни разу к жандармам. И что жандармы делают вид, будто толстяка здесь вовсе и нет, они с ним не заговаривают…

Поэтому он медленно сказал, чувствуя на себе пронизывающий взгляд этих глаз:

— Сначала я хотел бы знать, от чьего имени вы говорите!

— Вам нужна бляха! — крикнул тот. — Я мог бы вам показать, но она уже ни черта не стоит. Я выгнанный чиновник. В газетах сказано что-то вроде: "Уволен за националистический образ мыслей".

Вольфганг сказал уже живее:

— Вы здесь единственный человек, который настаивает на поисках фройляйн фон Праквиц. С какой стороны вы в этом заинтересованы?

— Ни с какой! — ледяным тоном сказал толстяк. Он наклонился к Пагелю, схватил его за пиджак и поспешно сказал: — Вам повезло, молодой человек, у вас приятное лицо, а не бульдожья морда, как у меня. Люди всегда будут питать к вам доверие. Не злоупотребляйте им! Ну, я тоже питаю к вам доверие; скажу вам по секрету: я сильно заинтересован во всем, что связано с конфискованными складами оружия.

Вольфганг смотрел куда-то перед собой; затем он снова поднял глаза и сказал:

— Виолете фон Праквиц было пятнадцать лет. Не думаю, чтобы она…

Сыщик окинул его своим ледяным взглядом.

— Господин Пагель, — сказал он, — везде, где совершалось предательство, в игре участвовала женщина, она вдохновляла или была орудием, часто слепым орудием. Всегда! Рассказывайте!

Тогда Пагель рассказал все, что ему было известно.

Толстяк шагал рядом с ним, он сопел, он откашливался, он презрительно оглядывал стены, он бешено рванул за шнур одной из занавесок, затем сплюнул и крикнул:

— Глупости, идиотство! Вздор! — Наконец он успокоился и сказал: Благодарю, господин Пагель, теперь начинает проясняться.

— Найдем мы фройляйн Виолету? — спросил Пагель. — Лейтенант…

— Слепой вы! — сказал толстяк. — Слепым пришли в этот мир слепых. Вам мерещится лейтенант. Ну, господин Пагель, — зашептал он, — через час вы сможете сказать лейтенанту: "Доброе утро!" Боюсь, это доставит вам мало удовольствия.

В зале стало тихо, мерцали лампы. С толстого белого лица смотрели на Пагеля широко открытые глаза. Ему показалось, что лицо это кивает, кивает ему, точно сквозь туман, это злое лицо, которому знакома вся подлость, вся обнаженная жестокость, все грехи человеческого сердца. Пагель смотрел, смотрел в это лицо. "Я тоже был на этом пути", — сказал он. Сказал ли он это?

Вдруг он снова услышал вой ветра за окном, громко залаяла собака, за ней другая. Толстяк схватил его за плечо:

— Идем, молодой человек, медлить больше нельзя.

Они пошли в лес…

Ветер бушевал, в невидимых кронах шумело, с треском отломился и упал сверху сук, казалось, кричали чьи-то голоса, моросил мелкий Дождь — люди шли молча. Собака слегка повизгивала и рвалась вперед, натягивая поводок; разговаривая с ней, тихонько ее подбадривая, шел за ней проводник. За ними следовали Пагель и полицейский, затем доктор со Штудманом, затем два жандарма… Лесничего не было, лесничего нельзя было найти, лесничий, по-видимому, был где-то в лесу.

— Он от меня не уйдет! — сказал толстяк тоном, от которого Пагелю стало не по себе.

Он пошел рядом с молодым человеком, не говоря ни слова. Один раз блеснул свет его карманного фонарика, он остановился, сказал равнодушно:

— Не наступите, — и дал другим пройти. — Смотрите-ка, — обратился он к Пагелю и показал на что-то, чего Пагель не мог рассмотреть. — Смотрите, он обо всем подумал. Отсюда она шла уже в башмаках. Пальто или что-то в этом роде он тоже, видно, захватил с собой.

— Кто обо всем подумал? — спросил Пагель устало. Он спросил машинально, это не интересовало его, он был невыносимо утомлен, голова болела все сильней. Надо будет спросить у врача, что с ним, собственно, такое.

— Разве вы еще не знаете? — спросил сыщик. — Вы же мне сами сказали.

— Ничего я не знаю, если только это не лейтенант, — сказал Пагель с досадой. — И сегодня ночью я ничего не соображу, если вы мне не скажете.

— Голубая кровь вырождается, — загадочно ответил толстяк. — Ее снова тянет вниз. Но пойдемте скорее. Мои коллеги достаточно опередили нас, чтобы честь находки досталась им…

— Разве вы знаете, что именно мы найдем? — спросила Пагель тем же устало-недовольным тоном.

— Что мы сейчас найдем, да, знаю. Но что мы затем найдем, нет, этого я не знаю, этого я не могу даже представить себе.

Они молча зашагали дальше. Они шли все быстрее, шедшие впереди, казалось, также ускорили шаг. Они пришли на две минуты позже, остальные уже стояли вокруг него.

Люди шепотом переговаривались, а вверху гудел ветер. Но в Черном логе было тихо. Круг людей, подавался то в ту, то в другую сторону — белый сноп лучей, отбрасываемый карманным фонариком врача, с невыносимой яркостью освещал то, что некогда было лицом.

— Сам себе вырыл могилу, совсем с ума сошел.

Но где фройляйн?

Шепот. Тишина.

Да, никаких сомнений, это лейтенант, о котором Пагель столько слышал, с которым ему так хотелось встретиться. Вот он лежит, тихая, загадочная фигура, а говоря грубо: грязная куча лохмотьев, трудно поверить, что вокруг этого человека некогда кипели любовь и ненависть. С необъяснимым чувством холода, почти брезгливости смотрел Пагель вниз, на это нечто, не испытывая никакого волнения.

"Столько потрясений — и стоил ли ты этого?" — хотелось ему сказать.

Врач поднялся.

— Несомненно самоубийство, — заявил он.

— Знает ли кто-нибудь из жителей Нейлоэ этого человека? — спросил один из жандармов.

Пагель и Штудман переглянулись через весь круг.

— Никогда не видел, — ответил Штудман.

— Нет, — сказал Пагель и оглянулся на толстого сыщика. Но, как он и ожидал, того нигде не было.

— Ведь это то самое место?

— Да, — сказал Пагель. — Сегодня, нет, вчера вечером, мне пришлось подписать протокол. Это место, где комиссия Антанты конфисковала склад оружия.

— Труп, значит, не опознан, — произнес чей-то голос сзади, как бы подводя итог.

— Но несомненное самоубийство! — поспешно воскликнул доктор, словно исправляя чью-то ошибку.

Наступила продолжительная тишина. Лица людей в свете фонаря казались угрюмыми, в их позе была нерешительность…

— А где револьвер? — спросил наконец, проводник собаки.

Некоторое движение.

— Нет, здесь его нет. Мы уже все обыскали. Далеко он не мог упасть.

Опять долгая угрюмая тишина. "Точно собрание призраков, — подумал Пагель с невыносимо тяжелым чувством, пытаясь придвинуться поближе к собаке, чтобы погладить ее красивую голову. — А о девушке никто уже не думает?"

Но кто-то все же спросил:

— А где же фройляйн?

Снова тишина, но уже более живая, полная раздумья.

Тогда один из жандармов сказал:

— Может быть, сначала застрелился он, а фройляйн взяла револьвер, она хотела сделать то же самое, но не могла и побежала с револьвером дальше… Это же ясно как день.

Снова раздумье.

— Да, может быть, ты и прав, — заметил другой. — Тогда надо поторопиться и продолжать поиски.

— Этак мы всю ночь проплутаем, не повезло нам в Нейлоэ.

— В путь! Не мешкать.

Чья-то рука тяжело легла сзади на плечо Пагеля, чей-то голос прошептал ему на ухо:

— Не поворачивайте головы, меня здесь нет. Спросите у врача, давно ли наступила смерть?

— Минуточку, прошу вас! — крикнул Пагель уже трогавшимся в путь жандармам. Его голос прозвучал так, что все тотчас же остановились. — Не можете ли вы нам сказать, доктор, как давно умер этот человек?

Доктор, неуклюжий, приземистый сельский врач, с жидкой черной бородкой, растущей прямо из шеи, нерешительно посмотрел на труп, затем на Вольфганга Пагеля. Его лицо немного посветлело, он медленно сказал:

— У меня в этих вопросах нет такого опыта, как у полицейских врачей. Могу ли я спросить, почему вы задали этот вопрос?

— Потому что еще в половине первого я видел фройляйн Праквиц, она спала в своей постели.

Доктор посмотрел на часы.

— Половина четвертого, — сказал он быстро. — В половине первого этот человек уже несколько часов как был мертв.

— Значит, кто-то другой привел сюда фройляйн фон Праквиц, — заключил Пагель.

Рука, тяжелая рука, которая все это время лежала на нем грузом, соскользнула с плеча, тихий шорох за спиной сказал ему, что толстяк удалился.

— Никуда твое объяснение не годится, Альберт! — с досадой крикнул один из жандармов.

— Как же так? Почему нет? — защищался другой. — Ведь она и сама могла сюда прибежать, найти труп. Берет револьвер, бежит с ним дальше…

— Чепуха, — решительно отрубил проводник собаки. — Мы же все время видели два следа, мужской и женский — ослеп ты, что ли? Темное это дело, не нашего ума, надо известить уголовную полицию.

— Тут перед нами самоубийство, — возразил доктор.

— Наше дело разыскать фройляйн, — напомнил Пагель. — И как можно скорее!

— Молодой человек, — сказал проводник собаки. — Вы что-то знаете или о чем-то догадываетесь, раз вы задали вопрос врачу. Скажите же нам ваше мнение. Мы блуждаем в потемках…

Все глаза были устремлены на Пагеля. Он взглянул вниз на мертвеца, он думал о той беседе с Виолетой, в парке, когда она его поцеловала, и как она потом преследовала его. Теперь он рад бы ощутить на своем плече сильную руку, услышать голос, нашептывающий ему на ухо, — но в минуту решения мы одиноки, мы должны быть одиноки.

"Ничего я не знаю", — думал он с отчаянием. Он как будто все еще прислушивался к словам жандарма. Затем снова услышал жесткий голос, злой и печальный: "Голубую кровь тянет вниз…" Он взглянул на мертвеца, взглянул на лица мужчин. Он сказал:

— Я ничего не знаю… Но, пожалуй, кое о чем догадываюсь… Сегодня утром господин ротмистр фон Праквиц уволил лакея после жестокой ссоры. Горничная вечером рассказала мне, что речь шла о каком-то письме, написанном фройляйн Виолетой… Фройляйн очень молода, а лакей, по всему судя, очень дурной человек. Можно бы думать… — Он вопросительно взглянул на окружающие его лица.

— Значит, что-то вроде шантажа — совсем другое дело! — воскликнул один из жандармов. — Лишь бы не эти проклятые истории: склады оружия, доносчики, тайные судилища!

Его коллега откашлялся громко, почти угрожающе.

— Пусти собаку! Дай ей понюхать рубашку. Остальные не трогайтесь с места. Обойди с Минкой вокруг котловины. Здесь все истоптано…

Не прошло и пяти минут, как собака, натягивая поводок, ринулась на узкую тропку. За ней поспешили жандармы. Когда выбрались из котловины, она побежала просекой все дальше и дальше от Нейлоэ…

Внезапно толстяк снова очутился возле Пагеля.

— Это вы удачно сделали, — похвалил он его. — Значит, в конце концов догадались?

— Неужели это правда? — с испугом крикнул Пагель и остановился. — Не может этого быть!

— Пошли, молодой человек! — торопил его толстяк. — Теперь надо спешить, хотя я убежден, что мы придем слишком поздно. Конечно, правда — кто же еще?

— Сомневаюсь! Это холодное животное, это рыбья кровь…

— Я, должно быть, видел его вчера на улицах Остаде, — сказал толстяк. У меня есть некоторое представление об этом лице…

— Только бы их найти!

— Стойте! Может быть, ваше желание сейчас сбудется…

Остановились, собака потянула в сторону от тропинки к еловым зарослям. С большим трудом, борясь с ветвями, светя фонариком, продвигались люди вперед. Никто не говорил ни слова. Было так тихо, что громкое нетерпеливое сопение собаки звучало как толчки паровой машины.

— Совершенно свежий след! — прошептал толстяк на ухо Пагелю и стал быстрее пробираться сквозь ветви.

Но маленькая прогалина, на которую они вышли, величиной с небольшую комнату, была пуста. С тихим воем бросилась собака на какой-то предмет, лежавший на земле, — проводник схватил это нечто.

— Дамский башмак! — воскликнул он.

— А вот и второй, — объявил толстяк. — Здесь он… — И сразу же осекся.

— Пошли дальше, господа! — крикнул он. — Мы идем по верному следу. Отсюда преступник не может идти быстро, девушка в одних чулках. Подбодрите вашу собаку. Вперед!

И они побежали. Быстро пробирались через еловые заросли и можжевельник, собака выла все громче, люди наталкивались в темноте на стволы, раздавались восклицания:

— Я слышу их!

— Да помолчите!

— Вы не слышали крик женщины?

Лес редел, все быстрее шли они вперед, и вдруг, в сорока — пятидесяти метрах от них, между ветвями блеснул свет, вырвался белый пучок лучей…

С минуту они стояли, задыхаясь, ничего не понимая…

— Машина! У него машина! — вдруг крикнул кто-то.

Они рванулись вперед. Громко трещал мотор между стволами, затем зашумел автомобиль, сноп лучей заметался, он становился все бледнее, люди бежали в темноте…

На опушке они остановились, вдали еще виднелся свет, сноп лучей продолжал двигаться. Один из жандармов стоял с револьвером в руке. Но он опустил его: невозможно на таком расстоянии попасть в шины!

Быстро принято было решение поспешить обратно в Нейлоэ. Надо телефонировать, взять автомобиль Праквица и поехать по следам ускользнувшей машины…