"Волк среди волков" - читать интересную книгу автора (Фаллада Ханс)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ПОТЕРЯННОГО НЕ ВЕРНУТЬ

1. НЕЙЛОЭ БЕЗ РОТМИСТРА

Каждый раз в течение последних недель, когда фрау Эва фон Праквиц приходила в контору посоветоваться с господином фон Штудманом по хозяйству, Штудман не забывал спросить, быстро, серьезно взглянув на нее:

— А как ваш супруг? Что пишет Праквиц?

Обычно фрау Эва только пожимала красивыми полными плечами, которые раз от разу были прикрыты все более привлекательными, все более прозрачными блузками (так во всяком случае казалось Штудману). А иногда говорила:

— Опять открытка! Ему живется неплохо. Он уже пристрелил пятисотого кролика.

— Превосходно! — говаривал в таких случаях господин фон Штудман. И больше они о ротмистре не беседовали; они беседовали об урожае, о работе. Оба они были довольны результатами своих трудов, да и друг другом тоже были довольны. Если они считали что-либо целесообразным, то без долгих разговоров принимали решение и проводили его в жизнь. Если же потом выяснялось, что это все же было нецелесообразно, то они не тратили времени на бесплодное сожаление, а изменяли, исправляли, пробовали сделать иначе.

Разумеется, промахи случались нередко, и большие и малые. Нелегко было Штудману в самую жаркую рабочую пору взять в свои руки такое большое и для него совершенно новое дело. Часто приходилось тут же принимать очень трудные решения. Колебаться было нельзя: мост, ведший на дальний участок номер 5, провалился, двадцать упряжек, восемьдесят человек стояли без дела, глубокомысленно смотрели они на воз со снопами, скувырнувшийся в канаву, пристраивались уже в тени и говорили:

— Что тут поделаешь!

Штудман что-то делал. Через минуту в имение мчались гонцы, через пять минут на поле были уже мотыги, лопаты, заступы. Через четверть часа канава уже была засыпана, через двадцать минут из лесу приезжала подвода с хворостом, не проходило и получаса, и возы со снопами опять тянулись с дальнего участка номер 5 к имению…

— Вот это голова! — говорили рабочие.

— От такого всякой приятно ребенка прижить, — с восхищением говорила Гартигша, хотя теперь она уже не убиралась в конторе, а работала на поле.

— Ты бы не отказалась! — одобрительно смеялись вокруг.

— Это тебе не Мейер-губан!

Да, Штудман работал на славу, но и помощники у него были тоже славные. Все просто диву давались, как развернулся старый запуганный, покорный приказчик Ковалевский, какие прекрасные советы, порожденные долголетним опытом, вдруг приходили ему в голову! Рабочих он все еще недостаточно подтягивал, зато Пагель, потный, но быстрый как ртуть, поспевал всюду на своем велосипеде. Он перекидывался непристойными шутками с самыми разудалыми бабенками, но совершенно твердо устанавливал:

— Вот досюда дойдете к обеду — а к концу дня вон туда!

Они вопили, что им не справиться, пусть он сбавит наполовину, они малосильные женщины, не такие крепыши, как он, а он их только высмеивал: чего же тогда хвастают, будто им любой мужчина нипочем? Послушать их болтовню, так не родился еще тот парень, что с ними совладает. Вот, пусть теперь и доказывают!

Сопровождаемый их громким хохотом, Пагель ехал дальше, но к вечеру они справлялись с заданным уроком. Даже чуточку больше делали, а он не забывал это отметить похвалой или чаще крепкой шуткой. Он им всем нравился, особенно потому, что им не приходилось ревновать его друг к дружке.

— Этот не пропадет, — говорили они. — Смотри, еще какую жену подцепит, не какую-нибудь каргу вроде тебя!

— Подумаешь, сама хороша! Да у такой, как ты, я всякого в два счета отобью!

Когда они узнали, кем он был прежде — а при их никогда не дремлющем любопытстве они, конечно, все выведали, — они стали называть его сначала господин офицер, потом портупей-юнкер, потом юнкер, потом юнкерочек, а так как он часто ходил в поле с фройляйн Виолетой, то они привыкли смотреть на них, как на господских сына и дочку. Что они не влюбленные, женщины сразу смекнули.

Да, покинутая Вайо стала постоянной спутницей Пагеля. У матери времени на нее не хватало, ведь матери тоже приходилось часто бывать в поле. Фрау Эва провела всю свою молодость в Нейлоэ, и прежде она часто ездила в поле с отцом, старым тайным советником. Она слышала, что старик бормочет себе под нос, видела, на что он обращает внимание. И теперь она удивлялась, сколько всего уцелело у нее в памяти, она сама бы никогда не поверила. Когда она ходила на поле с ротмистром, она не решалась высказывать свое мнение, так как ротмистр сейчас же говорил:

— Ты в этом ничего не смыслишь. Не суйся, пожалуйста, в мои дела. — И начинал злиться.

Штудман никогда не злился. Он ее внимательно выслушивал, даже поддакивал. На ее предложения он говорил: "Превосходно!"; правда, потом случалось, что он делал не то, что она предлагала, но зато он так подробно и складно обосновывал свое несогласие, что она не могла не признать его правоты, хотя и не могла не зевнуть разок-другой.

Фон Штудман несомненно был человеком очень положительным, дельным, способным, но в то же время немножко чересчур обстоятельным. Трудно было даже представить себе, как бы он приступил к объяснению, если бы в один прекрасный день захотел признаться ей в любви, как бы он обосновывал, мотивировал, анализировал свою любовь, что приводил бы в оправдание, как объяснял бы свое поведение по отношению к другу, как уточнял бы свои требования для дальнейшей жизни. Даже представить невозможно! При всех своих способностях Штудман был самым неспособным на флирт человеком. Но фрау Эва не могла не признать, что была своя прелесть в его манере при архипрозаических подсчетах смешанных кормов для рогатого скота задумчиво скользнуть взглядом от носка ее ботинка к ее рту, хмыкнуть и снова приняться за вычисления. "Медленно, но верно", — думала фрау Эва. Она не торопилась, горячность и спешка ей надоели. Да вряд ли у нее и были какие-либо твердые планы и намерения, спокойное, почтительное обожание господина фон Штудмана просто было ей приятно. Устав за последние годы от стремительного потока тревог, ссор, от вечной гонки, она охотно предоставляла спокойной реке аккуратности и порядочности, исходившей от Штудмана, покачивать и баюкать ее.

Но совершенно ясно, что при столь разносторонних занятиях у матери не оставалось достаточно времени для дочери. Сперва фрау Эва пробовала брать Виолету с собой, когда ездила в поле, когда ходила в контору. Но из этого ничего не вышло. При более продолжительном и частом пребывании вместе выяснилось, что отношения между матерью и дочерью заметно ухудшились. Фрау Эва с беспокойством видела, что Виолету раздражает все, что она ни предложит. Если мать говорила, что сегодня хорошая погода, Виолета утверждала, что погода отвратительная, если мать предлагала пойти искупаться, Виолета находила купанье скучным. Ничего не поделаешь, налицо был протест, воинственное настроение, что-то серьезно напоминавшее вражду.

"Может быть, я действительно была неправа, — раздумывала фрау фон Праквиц. — Может быть, ничего и не было, так, безобидные девичьи причуды, — ведь о чужом мужчине и в самом деле больше ничего не слышно. А она смертельно оскорблена в своих девичьих чувствах. Лучше не донимать ее зря и предоставить все времени. Настанет день — сама ко мне придет".

Итак, Вайо опять получила свободу, о домашнем аресте больше не было речи. Но куда себя деть? Как пуста стала жизнь! Не могла же она вечно ждать. При мысли, что ей придется ждать год, два, три — и чего доброго ждать напрасно, на нее нападал страх. "Уж лучше…" — думала она. Но она не знала, что лучше: смерть, первый встречный — она не знала. Что-то должно случиться! Но ничего не случалось, ровно ничего!

В первые дни вновь обретенной свободы она обегала все уголки, где раньше бывала с Фрицем. Целыми днями бродила она в лесу, там, где встретила его впервые. Она отыскала все те места, где они лежали в траве, она помнила каждое из них… Казалось, примятая трава только что поднялась, мох только что разгладился, — а он не приходил. Временами ей представлялось, что он был только сном.

Побывала она и в Черном логе, после долгих поисков нашла искусно замаскированное место, где было зарыто оружие. Долго бродила она там, ведь должен же он прийти, должен поинтересоваться, не открыта ли тайна, — а он не приходил!

Иногда она встречала на прогулках в лесу старого лесничего Книбуша. Он выкладывал ей все, что накипело у него на сердце. Его вызвали на очную ставку с браконьером Беймером; подлец, должно быть, прослышал о бахвальстве лесничего. Он нагло утверждает, будто лесничий сбросил его с велосипеда, несколько раз ударил головой о камень, хотел убить, извести, а ведь Беймер после падения с велосипеда сразу же потерял сознание. Со стариком обошлись очень круто, сказали, что если б не возраст, его тут же посадили бы в тюрьму. О затравленной косуле не было даже речи, сперва дадут ход делу о покушении на убийство! А пока что браконьер блаженствует в больнице, хорошие харчи, внимательный уход, отдельная комната, правда, с решеткой на окне — никогда еще ему, прохвосту, мерзавцу, так не жилось.

Виолета зевала, слушая это нытье. Лесничий сам виноват, должен был знать, что придется ответить за болтовню о геройской схватке с браконьером Беймером! Она заинтересовалась его рассказом, только когда лесничий сообщил, что встретил во Франкфурте маленького управляющего Мейера. Но теперь маленький Мейер совсем не маленький человек, он стал большим человеком, у него завелись деньги, да еще какие!

Лесничий подробно описал, как был одет господин Мейер: шикарный костюм, дорогие кольца на пальцах, золотые часы с двойной крышкой! И что же, господин Мейер не возгордился, он пригласил лесничего на ужин в дорогой ресторан. Он угостил его рейнвейном, затем шампанским, которое он под конец подкрасил бургонским, Мейер называет его "Турецкой кровью"! Лесничий облизывал губы при воспоминании о кутеже.

— Одним спекулянтом больше стало! — презрительно усмехнулась Вайо. Это как раз подходящее для него дело! А вы в благодарность за угощение, конечно, выложили ему все, что делается в Нейлоэ.

Лесничий, весь красный и взволнованный, запротестовал против такого подозрения. Даже о том, что господина ротмистра нет здесь, не рассказывал. Ровно ничего не рассказывал. Да и вообще разговор шел совсем о другом…

— О чем же шел разговор? — сердито спросила Вайо. Но лесничий точно сказать не может.

— Вы были пьяны, Книбуш, — заявила Вайо. — Вы вообще не помните, что болтали. Ну, ни пуха ни пера.

— Спасибо, — пробормотал лесничий, и Виолета пошла своей дорогой.

Ей наскучила нудная болтовня лесничего, ей наскучил лес, наскучили назидательные изречения бабушки. Дедушка постоянно в каких-то таинственных разъездах или торчит у старосты Гаазе, а дома молчалив, задумчив, скучен. Лакея Редера она избегает, она даже не спросила, куда он дел ее письмо. (Но теперь она днем и ночью, несмотря на протесты удивленной матери, запирается на ключ у себя в спальне.) Ах, все ей наскучило, все опротивело… Виолета недоумевает, что, собственно, она делала целыми днями раньше, пока Фрица еще не было? Она старается припомнить — нет, не знает. Ни к чему ни вкуса, ни интереса — все наскучило.

Единственно, что остается, это Вольфганг Пагель. Он, пожалуй, должен быть ей еще ненавистней, чем мать, но ей совершенно безразлично, что он о ней думает, что он ей говорит, безразлично, когда он ее высмеивает. Она его совсем не стесняется, точно он ей вроде брата.

Они усвоили невероятный тон друг с другом, бабушка так бы на месте и умерла, если бы услышала, как болтает с Пагелем ее внучка, для которой она подвергла цензуре сластолюбца Вольфганга Гете.

— Пожалуйста, без нежных прикосновений, фройляйн, — мог сказать ей Пагель. — Я уж вижу, на вас опять сегодня нашло, опять у вас мозги набекрень. Синяки под глазами, — но помните, я ведь слабый, податливый мужчина…

Виолете такой тон был совсем не по душе. Она висла у него на руке, прижимала его локоть и говорила:

— Это-то и хорошо! Могли бы с чистой совестью быть поласковей со мной, на кой вы все для вашей Петры бережете.

— Не на кой, а к чему, — со штудмановской педантичностью поправлял Пагель. — Может быть, вы все-таки постарались бы научиться правильно говорить по-немецки?

Ох, как ее это злило, раздражало, мучило до слез! Он не подпускал ее близко, до поцелуев больше не доходило, Пагель строго за этим следил. Иногда она убегала от него, вся красная, со слезами ярости на глазах. Ругала его трусом, тряпкой, шляпой, клялась, что не скажет с ним больше ни слова…

На следующее утро она стояла уже у дверей конторы и дожидалась его.

— Ну как, сменили гнев на милость? — ухмылялся он. — Клянусь вам, Виолета, сегодня я чувствую себя еще большим трусом, тряпкой и шляпой.

— Когда вернется мой Фриц, — кричала она, сверкая глазами, — я ему расскажу, как вы со мной обращались! Он вызовет вас на дуэль и уложит на месте. Вот буду рада!

Пагель только смеялся.

— Думаете не скажу? Обязательно скажу! — кричала она, опять впадая в ярость.

— Вы на это способны, — смеялся он. — Я уже давно знаю, что вы бессердечная тварь, вам хоть весь мир подохни, только бы своего добиться.

— Хоть бы вы подохли! — кричала она.

— Да, да, подохну. Но только не сейчас, сейчас мне в конюшню пора. Зента сегодня ночью ожеребилась — пойдете со мной?

И она, конечно, шла с ним. Чуть не плача от волнения и нежности, стояла она перед маленьким, длинноногим, большеголовым существом и растроганно шептала:

— Ну разве не прелесть? Так бы, кажется, и задушила! Ах, какой душенька!

С искренним удовольствием поглядывал Вольфганг исподтишка на свою Виолету. "И эта же девчонка преспокойно оставила бы меня валяться с пулей в груди. Или, еще того лучше, в животе, чтобы перед смертью поскулил еще немножко. Нет, Петер в тысячу раз лучше. С тебя толку мало, снаружи тру-ля-ля, а внутри все прогнило! Червивые яблоки мне никогда не нравились!"

Хотя обычно Пагель и чувствовал себя с Виолетой спокойно и уверенно, хотя он и смотрел, свысока на эту сластену-девчонку, иногда она доводила его чуть не до исступления: он не мог простить ей ее распущенность. Бог с ней, он терпел ее ласковые пожатия, полунасмешливые проявления нежности и страсти, неприятно, но что поделаешь! В роли Иосифа, спасающегося от жены Пентефрия, всегда есть что-то комическое. Инстинкты ее были разбужены, сдерживаться, отказывать себе в чем-либо она не научилась.

Но когда она по дороге в поле небрежно, свысока говорила ему: "Ступайте вперед, Пагель, мне за кустик нужно", когда она во время купания раздевалась при нем, нисколько не стесняясь, как перед собственной бабушкой, — тут он доходил до белого каления. Охотнее всего он бы ее ударил, он ругал ее последними словами, весь дрожа от волнения.

— Ну вас к черту, что вы, непотребная девка, что ли? — кричал он.

— А если бы и так, — говорила она и насмешливо, с любопытством глядела на него. — Вы же в них не нуждаетесь. Бросьте чудить! Я думала, вы в крепких руках! Разве такие вещи вас трогают?

— Распустились! Прогнили! Испорчены до мозга костей! — кричал он. — На вас чистого пятнышка нет, одна грязь!

— Пятна всегда грязные, — холодно отвечала она.

Возможно, что в нем возмущалось даже не оскорбленное мужское самолюбие, хотя такие вещи должны выводить из себя всякого мужчину, а особенно двадцатитрехлетнего. Возможно, что еще сильней в нем говорил вдруг нападавший на него панический страх: куда она катится? Неужели она считает себя совсем пропащей? Сознательно стремится в грязь? Неужели этой пятнадцатилетней девочке все уже опротивело?

Каждый порядочный человек чувствует себя ответственным за другого человека: только дурные люди не предупреждают своих ближних, когда те стремятся в болото. Пагель чувствовал себя ответственным за свою каждодневную спутницу Виолету. Стоило его гневу пройти, и он уже заговаривал с ней, предостерегал. Но подойти к ней поближе не было возможности. Она прикидывалась, будто ничего не понимает, она пряталась за колючую проволоку пошлых, ходячих фраз:

— Все такие, надо быть грубой, не то тебя заклюют. — Или: — А вы находите приличным, что господин фон Штудман перед мамой хвост распускает, как раз когда папа уехал, так почему же мне вести себя приличней их? Нашли дуру! — Или: — Вы же мне не рассказываете, чем вы с вашей фройляйн Петрой занимались, пока не разругались. Верно, тоже не очень приличными делами. Так нечего со мной приличия разводить — ведь я не городская барышня. — О, она бывала хитра, как черт! Вдруг без всякого перехода: — А правда, что в Берлине в ресторанах танцуют голые девушки? Вы там бывали? Ну вот! И вы мне рассказываете, будто в обморок упадете, если вот столечко моего тела увидите. Просто смешно.

Ничего не поделаешь, она не хотела понимать. Сто раз Вольфганг Пагель собирался поговорить о Виолете со Штудманом или с фрау фон Праквиц. Если он этого все же не делал, если он молчал, то не из ложной скромности, присущей человеку светскому, а скорее потому, что говорил себе: "Что тут сделают старики, если она меня, молодого, слушать не хочет? Наказаниями да нравоучениями тут только испортишь. Может быть, мне придется заговорить, если она вздумает сбежать или здесь что приключится, но пока все идет своим обычным порядком, с ней ничего не приключится. С кем-нибудь из здешних парней она не свяжется, она чувствует себя полновластной наследницей и не захочет лишиться своего ореола будущей владелицы имения. А если снова вынырнет этот гуляка, лейтенант Фриц, я тотчас же узнаю. С этим молодчиком я посчитаюсь, он на собственной спине почувствует, что я о нем думаю, он дорогу в эти Палестины навсегда забудет…"

Пагель потянулся и расправил мускулы. Он не побоялся бы драки с самым долговязым из деревенских верзил. За три месяца, проведенных в деревне, он раздался в плечах, он чувствовал в себе достаточно силы, чтобы расправиться с любым лейтенантом, и достаточно опыта, чтобы справиться с любым авантюристом…

— Ну, кого вы сейчас мысленно обнимаете? — насмешливо спросила Вайо.

— Вашего лейтенанта Фрица! — неожиданно сказал Пагель. Он вскочил на велосипед. — Будьте здоровы, фройляйн. Сегодня утром из нашей прогулки ничего не выйдет, мне к моим гусарам пора! Может быть, после полудня?..

С этими словами он уехал.

— Поди-ка сюда, Виолета! — позвала фрау Эва, которая из окна конторы наблюдала за их прощанием и пожалела Вайо, увидев ее разочарованную физиономию. — Через четверть часа я еду в город за деньгами для рабочих. Поедем со мной, зайдем к Кипферлингу, скушаем торт со сбитыми сливками.

— А-а-а, — нерешительно протянула Вайо и выпятила нижнюю губу. — Не знаю, мама… Нет, спасибо, от сбитых сливок еще располнеешь…

И она быстро пошла в парк, чтобы ее не вернули.

— Иногда я очень беспокоюсь, — сказала фрау фон Праквиц.

— Да? — спросил Штудман вежливо. Он сидел над платежными ведомостями; хотя он уже давно не приписывал к цифрам всех тех нулей, какие полагается, однако огромные суммы не умещались в отведенных им графах.

— Она какая-то нерешительная, какая-то вялая. Точно в ней жизни нет…

— Довольно критический возраст для девушки, не так ли? — заметил Штудман.

— Может быть, и правда дело только в этом, — охотно согласилась фрау Эва. — Да и чему иначе быть? — Она подумала, затем осторожно спросила: Она бывает теперь только с Пагелем, и тон, усвоенный ими друг с другом, кажется мне рискованным. Вам это не внушает опасений?

— Опасений — мне?

Штудман рассеянно поднял голову от платежных ведомостей. Если для записи общей суммы жалованья приходилось залезать в графу, отведенную под больничную кассу, то для взносов в больничную кассу он уже прибегал к графе выплаты за нетрудоспособность. Графа выплаты за нетрудоспособность была слишком узка, надо было пользоваться графой начислений на жалованье в конце концов выяснялось, что на платежной ведомости не хватает места. Надо было бы завести вместо платежной ведомости что-то вроде карты, со всеми градусами долготы, как на земном шаре… Каторжная работа! Цифры не сходились. Серьезным, недовольным взглядом смотрел аккуратный Штудман на свои неаккуратные ведомости.

— Господин фон Штудман, — проворковала фрау фон Праквиц с той голубиной кротостью, от которой, как от электрического тока, вздрагивает любой мужчина. — Я вас только что спросила, не внушает ли вам опасений Пагель?

— Ах, пардон, сударыня, прошу меня извинить! Я весь ушел в эти несчастные платежные ведомости. С каждым разом дело все хуже, никак они у меня не сходятся. Теперь я вижу: смысла нет дольше мучиться. Я предлагаю давайте выплачивать круглые суммы, например, за каждого женатого миллиардную бумажку. Правда, мы сколько-то переплатим, но я не вижу другого выхода.

Он задумчиво, озабоченно глядел на фрау Эву.

— Согласна, — спокойно сказала она. — А что, если бы вы, урегулировав денежный вопрос, занялись моими материнскими заботами? Моими опасениями насчет Пагеля?

Господин фон Штудман сильно покраснел:

— Сударыня, я настоящий осел. Когда я во что-либо въемся, со мной ничего не поделаешь. Я вам сейчас объясню…

— Нет, пожалуйста, не надо, милый Штудман! — в отчаянии воскликнула фрау Эва. — Мне нужны не объяснения, а ответ! Временами, — задумчиво сказала она, — вы поразительно похожи на Ахима, несмотря на то что вы полная противоположность друг другу. От него я не могу получить ответа из-за его горячности, от вас — из-за вашей обстоятельности. Результат для меня один и тот же. Я все еще не знаю, основательны ли мои опасения насчет господина Пагеля.

— Ну конечно же нет, — торопливо заявил господин фон Штудман, осознав свою вину. — Независимо от того, что на Пагеля можно вполне положиться как на человека чести, он, конечно же, совершенно неопасен!

— Не знаю, — сказала с сомнением фрау Эва, — он ведь очень молод. И насколько мне кажется, он сейчас в полном расцвете, последние недели он просто сияет. Я это замечаю, а уж молодая девушка и подавно заметит!

— Правда? — обрадовался Штудман. — Он здорово развернулся. Я горд достигнутым результатом! Когда он приехал из Берлина, это был совсем никудышный человек, больной, угрюмый, ленивый — чуть ли не развращенный. А теперь! Арестанты и те сияют, когда видят его.

— И моя Виолета тоже, — сказала фрау фон Праквиц сухо. — Ваши слова никак не могут служить доказательством безопасности этого молодого человека…

— Но, сударыня, — с упреком воскликнул Штудман, — ведь он же влюблен! Только влюбленные бывают такими веселыми, бодрыми и всегда довольными. Ведь это же видно — даже такому сухарю, как я, ушедшему в цифры, и то видно. (Он опять покраснел, но теперь слегка, от ее чуть насмешливого взгляда.) Когда он сюда приехал, ему казалось, что все кончено. Что-то там произошло, он был мрачен, жизни в нем не было. Я его ни о чем не расспрашивал, не хотел. Я считаю разговоры о любви нецелесообразными, так как…

Фрау фон Праквиц предостерегающе кашлянула.

— Но с некоторых пор там, по-видимому, опять наладилось, он получает и отправляет письма, он жизнерадостен, как птица, он с удовольствием работает — он готов обнять весь мир.

— Только, пожалуйста, не мою Вайо! — решительно воскликнула фрау фон Праквиц.

2. МИННА НАХОДИТ ПЕТРУ

Да, господин фон Штудман сделал правильное наблюдение: Вольфганг Пагель отправлял и получал письма. И в другом господин фон Штудман тоже был прав: новая радость жизни, вновь пробудившаяся в Вольфганге жажда деятельности были связаны с этими письмами, хотя еще ни строчки не пришло от Петры, ни строчки не было написано о Петре. И все же он был радостен. Все же он был деятелен. Все же готов был обнять весь свет. Все же был терпелив с бедной девочкой Виолетой.

Когда старуха Минна взяла из рук почтальона первое письмо от молодого барина, когда узнала почерк, когда прочитала адрес отправителя, она задрожала всем телом, и ей пришлось присесть на стуле в передней.

Постепенно она успокоилась и все обдумала.

"Не перепугать бы мне бедняжку, — подумала она. — И так не ест, не пьет, ничего не делает, сидит день-деньской со своими мыслями. А когда думает, что я не вижу, так сейчас же вытащит из кармана записочку, что он ей тогда оставил, как вещи тайком брал, ту, где он написал, что хочет по-настоящему взяться за работу и что до тех пор не напишет, пока не станет на ноги. И вот теперь написал!"

Она испытующе, недоверчиво оглядела письмо.

"А что, если там опять одни глупости, только зря растревожится и огорчится! — Минна все больше колебалась. — А что, если он опять денег просит, опять сел на мель…"

Она перевернула письмо, но на обратной стороне были только почтовые марки. Она опять перевернула его. Почерк аккуратный, Вольфи часто писал хуже. И чернилами, не карандашом. Не наспех нацарапано, не торопился. Пожалуй, что и путное там написано…

Минна решила было тайком вскрыть письмо, и если там только плохое, ответить на него самой. Вольфи ведь в некотором роде был и ее сыном, и она бы это сделала, да только: "А вдруг письмо радостное, пусть она первая и порадуется. Ах! не может быть, что плохое".

Тут она встала со стула, ее охватило спокойствие и решимость. Она положила письмо под газету, так, чтобы его не было видно, и когда барыня, невеселая и скучная, села за кофе, Минна против своего обыкновения оставила свой пост у двери, откуда обычно разговаривала с барыней, пробормотала что-то про «рынок» и исчезла, не отзываясь на оклики хозяйки. Она в самом деле побежала на рынок, на Магдебургплац, и купила там за девятьсот миллионов марок форель — уж сегодня барыня опять покушает с аппетитом!

Да, она покушает с аппетитом!

Это Минна увидела, как только открыла входную дверь.

Барыня караулила ее, глаза у нее блестели так, как не блестели уже два месяца.

— Старая дура! — приветствовала она верную служанку. — Обязательно тебе понадобилось убежать, а мне не с кем словом перемолвиться. Ну да, молодой барин пишет, он в деревне, в большом поместье, чем-то вроде практиканта. Но на нем, видно, много лежит, я ничего в этом не понимаю — почитай сама, письмо на обеденном столе. Живется ему хорошо, и он просит тебе кланяться, и, знаешь, это первое письмо, где он ни словом не обмолвился о деньгах. А при теперешнем падении марки я и сердиться-то не могла бы: если у него и остались деньги за картину, они все равно уже ничего не стоят! Письмо очень веселое, так весело он еще никогда не писал; там, должно быть, масса смешных людей, но он, кажется, со всеми ладит. Ну, да ты, Минна, сама прочитаешь, и чего только я тебе рассказываю? Но заниматься сельским хозяйством всегда он не хочет, несмотря на то, что оно ему нравится; он пишет, что там своего рода санаторий. Ну это как хочет, и если он вправду станет шофером такси, я спорить не буду. Но отвечать я ему не стану, и речи быть не может, я не забыла, как вы мне сказали, будто я слишком его баловала. А на самом деле, кто ему вечно в рот конфеты совал, чуть он заревет? Все вы, а вечно умнее других. Я думаю, сперва напишите вы, посмотрим, что он — надуется, обидится. Тогда, значит, вздор, ничего он не исправился. А потом, Минна, он бы хотел, чтобы мы навели одну справку. Мне это не по душе, нет, мне это совсем не по душе, но я опять спорить не стану; значит, считайте себя сегодня после обеда свободной и послушайте, что вам скажут. И сегодня же вечером напишите ему: если бросить письмо сегодня в ящик, завтра он его получит. Но, может, у них там нет почтового отделения, тогда получит днем позже. Впрочем, я, может быть, припишу в вашем письме привет…

— Барыня, — сказала Минна и грозно сверкающим взором посмотрела на стол, накрытый к завтраку, не на письмо. Ибо она постепенно увлекла за собою свою ни на минуту не умолкавшую хозяйку с площадки лестницы через переднюю в столовую.

— Барыня, извольте сейчас же сесть за стол и скушать яичко и хотя бы две булочки, а то я письмо читать не стану и ответа вечером не напишу… Ну где же это видано: то не кушали с горя, теперь не кушаете с радости, а сами хотите, чтобы Вольфганг был спокойным, разумным человеком…

— Перестань, Минна, ты до смерти человека заговорить можешь! остановила ее барыня. — Читай письмо, так и быть поем…

Но хотя фрау Пагель и хорошо покушала за завтраком, а за обедом оказала честь девятисотмиллионной форели, ответ Вольфгангу Пагелю в тот день написан не был.

Не так-то легко было получить просимые сведения, не так-то легко было отыскать след, ведший с Георгенкирхштрассе на Фрухтштрассе.

Минне пришлось походить по адресным столам, потерять не один час в ожидании справок, терпеливо расспрашивать самой и отвечать на расспросы, покорно ходить от одного к другому, пока наконец она не остановилась в полном удивлении у дощатого забора, где около обычных надписей мелом, в которых изощряются ребята, вроде: "Кто писал не знаю, а я, дурак, читаю", было выведено огромными белыми буквами: "Вдова Эмиля Крупаса, скупка старья".

"Не может быть, чтобы здесь! — с недоумением и чуть ли не с отчаянием подумала Минна. — Опять не туда меня послали". И она сердито заглянула в ворота на большой двор, загроможденный горами ржавого железного лома, батареями грязных бутылок и кучами старых рваных матрасов, что и вправду делало его не очень привлекательным.

— Берегись! — крикнул мальчишка-подросток, и его тележка, запряженная собаками, чуть не задев ее, с грохотом въехала во двор. Минна неуверенно вошла вслед за ним. Но когда она осведомилась в одном из сараев о фройляйн Ледиг, ей с величайшей готовностью ответили:

— Тряпье разбирает там позади, в черном сарае.

Теперь Минна пошла уже с большей охотой. "Бедняжка! — думала она, тоже, верно, кусок хлеба солоно достается…"

Грязь в старом сарае показалась Минне ужасной, а вонь еще ужаснее. С удовольствием вспомнила она свою красивую, опрятную кухню и еще больше пожалела Петру, если ей действительно приходится здесь торчать.

— Фройляйн Ледиг! — крикнула Минна в серые сумерки, где в облаке пыли копошились какие-то фигуры, и закашлялась.

— Да? — отозвался чей-то голос.

И к кашляющей Минне подошла одна из этих фигур, на ней был зеленовато-синий халат, и сама она как-то странно изменилась, но лицо было прежнее — милое, ясное, простое.

— Господи, Петра, деточка, да неужто это ты? — сказала Минна и уставилась на нее во все глаза.

— Минна! — крикнула Петра, удивленная и обрадованная. — Ты меня все-таки разыскала?

(Обе не заметили, что неожиданно для себя заговорили на «ты», чего прежде никогда не случалось. Но так оно и бывает: некоторые люди только при свидании после долгой разлуки замечают, как они любят друг друга.)

— Петра! — крикнула Минна и тут же так прямо и бухнула: — Что у тебя за вид? Неужто же ты?..

— Ну конечно, — улыбнулась Петра.

— Когда? — чуть не крикнула Минна.

— Думаю, в декабре, в первых числах, — ответила Петра, снова улыбаясь.

— Это я Вольфу сейчас же напишу!

— Вольфу ни за что не пиши!

— Петра! — умоляюще сказала Минна. — Ведь ты не сердишься на него?

Петра только улыбнулась.

— Ведь ты же не злопамятна! Никогда бы я этого про тебя не подумала!

Обе молча глядели друг на друга, стоя в пыльном сарае для тряпок. Сюда, туда сортировали женщины тряпки. Обе пытливо всматривались друг другу в лицо, словно чтобы убедиться, насколько каждая из них изменилась.

— Пойдем из этой вони, Петра, — взмолилась Минна, — здесь не поговоришь!

— Он за воротами?.. — медленно спросила Петра, глядя на нее широко открытыми глазами.

Она думала о том, что как-то сказала ей тетка Крупас: стоит ему поманить тебя пальцем, ты сразу к нему побежишь. Нет, она ни за что не побежит к нему.

Минна испытующе посмотрела на Петру; вдруг для нее стало ясно: совсем не безразлично, какая у них будет невестка. Нового горя старая барыня не вынесет.

— Что мы к месту приросли, что ли, в этой грязи и духоте? — крикнула она, топнув ногой. — А если он за воротами, что с того, не укусит же он тебя!

Петра страшно побледнела, даже в темноте видно было.

— Если он за воротами, — решительно сказала она, — я не выйду. Я слово дала.

— Как не выйдешь? — накинулась на нее Минна. — Час от часу не легче! К отцу своего ребенка не выйдешь? Кому же это ты слово дала?

— Ах, Минна, замолчи! — огрызнулась Петра и тоже топнула ногой. — Чего он тебя прислал? Я думала, он хоть немножко остепенился. А таким-то он всегда был: когда ему что неприятно, он на других взваливает.

— Не волнуйся так, Петра, — посоветовала Минна. — Это «ему» не полезно.

— Я ни капли не волнуюсь! — воскликнула Петра, раздражаясь все сильней. — Но как тут не рассердиться, когда его ничем не проймешь и ничему не научишь? Так он, значит, опять к вам под крылышко? Ну, в точности все как тетка Крупас предсказывала!

— Тетка Крупас? — ревниво спросила Минна. — Это та вдова, что с улицы на заборе написана? Так это ты ей о нашем Вольфи рассказываешь? Не ожидала я от тебя, Петра!

— Каждому нужно с кем-нибудь душу отвести, — решительно сказала Петра. — Вас дожидаться я не могла. Что он теперь делает? — И она кивнула головой на улицу.

— Так ты его и вправду боишься и видеть не хочешь? — спросила Минна ужасно сердито. — Даром, что он отец твоего ребенка.

И вдруг словно какая-то мысль стерла все сомнения, страхи и заботы с лица Петры. Знакомые ясные черты выступили вновь: в пору самой горькой нужды у мадам Горшок не видала Минна злого или плаксивого выражения на лице у Петры. И голос был прежний, в ее словах звенел тот же чистый металл, звучали те же колокола — доверие, любовь, терпение.

Петра спокойно взяла в свои руки дрожащую руку Минны:

— Ты ведь его знаешь, Минна, старушка моя, он у тебя на глазах вырос, и ты знаешь, что на него сердиться нельзя, стоит ему прийти, посмеяться, пошутить с нами, бедными бабенками… Мы и растаем, такая станешь счастливая, позабудешь, если он тебя когда и обидел…

— Истинный бог, так! — сказала Минна.

— Но, Минна, теперь ему предстоит стать отцом и думать о других. Нельзя, чтобы все только сияли, когда он тут, нет, он тоже должен и заботиться, и работать, и не пропадать на полдня из дому, чтобы не видеть сердитого лица. Крупас права, и я сто раз за эти месяцы думала: пусть станет сперва мужчиной, а потом уж может быть отцом. А пока он только наш общий баловень.

— В этом ты права, Петра, истинный бог! — подтвердила Минна.

— И если я здесь с тобой стою и всю меня то в жар, то в холод бросает, так ведь это не потому, что я на него сержусь, или виню в чем, или хочу его наказать. Если бы он сюда вошел, и подал мне руку, и улыбнулся по-прежнему, ах, Минна, я бы так у него на шее и повисла. Как бы я была счастлива! Но, Минна, — сказала Петра очень серьезно, — этого нельзя, я это теперь поняла, нельзя ему опять все с рук спускать! Первые минуты было бы прекрасно, но уже через несколько минут я бы думала: неужели же отцом моего ребенка будет такой общий баловень, которого я сама недостаточно уважаю? Нет, Минна, тысячу раз нет! Пусть я здесь весь день и всю ночь в тряпичном сарае просижу, пусть мне и отсюда бежать придется, бежать от него и от собственной слабости, — я твердо обещала тетке Крупас и себе самой: пускай он сперва человеком станет. Пускай хоть только чуточку; и раньше, чем через полгода, я его вообще видеть не хочу… — Она на минутку остановилась, подумала и грустно сказала: — Но теперь он опять под крылышком у вас, у старух, он, молодой.

— Да нет же, Петерхен! — воскликнула Минна, очень довольная. — Откуда ты взяла! Совсем нет!

— Минна, теперь ты лжешь, — сказала Петра и высвободила руку из ее руки. — Ты же сама сказала!

— Ничего я не сказала! Ну пойдем отсюда. С меня здешней вони и пыли хватит…

— Я не пойду. Я не пойду к нему! — воскликнула Петра и уперлась изо всех сил.

— Да ведь его же за воротами нет! Ты это выдумала!

— Ты, Минна, сама сказала. Пожалуйста, останемся здесь!

— Я сказала, я ему напишу, что ты ребеночка ждешь: ну как же я ему напишу, если он за воротами стоит! Это ты сама себе внушила, Петра, потому что боишься, боишься собственного сердца и боишься за ребенка. А если ты боишься, значит, все хорошо. Ну теперь, если кто придет, сама барыня или там еще кто и хоть слово про тебя скажет, я уж им отпою! И я рада, что ты так говоришь, потому что теперь я знаю, что ему написать, не слишком много и не слишком мало. А сейчас отпросись на часок и пойдем со мной, здесь поблизости найдется что-нибудь вроде кафе: и ты мне все расскажешь, и я тебе все расскажу. Его письмо я для тебя у барыни стянула, она ни слова не сказала, хотя отлично все видела. Только ты мне его опять отдай, можешь быстренько переписать. Ну, куда же мы пойдем? А отпроситься можешь?

— Ах, Минна, — сказала Петра весело. — Ну как же я да не могу отпроситься? Я ведь сама себе голова! Все, что ты здесь видишь, — и она с Минной вышла на порог сарая, — все, тряпки, и бумага, и железный лом, и бутылки — все у меня под началом, и люди, что здесь работают, тоже. Господин Рандольф, — сказала она приветливо старому человеку с усами как у моржа, — мы с приятельницей пойдем ненадолго ко мне наверх. Если что особенное случится, только крикните меня.

— Чему особенному случиться, фройляйн? — пробурчал старик. — Уж не ждете ли вы, что нам сюда сегодня вечером Вильгельмову корону приволокут? Ступайте прилягте на здоровье. Будь я на вашем месте, я бы не возился день-деньской с тряпьем.

— И то правда, господин Рандольф, — весело сказала Петра. — За три месяца у меня первый раз гости.

И Петра с Минной поднялись наверх в квартирку тетки Крупас, уселись там и стали говорить и рассказывать. Немного спустя Петра и в самом деле прилегла, но они продолжали говорить и рассказывать. Когда же Минне пришло время идти домой готовить барыне ужин, она набралась храбрости и сделала то, чего не делала уже с незапамятных времен: пошла к телефону и сказала, что не придет и что ключ от кладовой в правом ящике в кухонном буфете, за ложками, а ключ от правого ящика в кармане в ее синем фартуке, что висит рядом с кухонными полотенцами. И не успела еще фрау Пагель как следует осмыслить эти ясные указания, как Минна уже повесила трубку.

— Не то она уже по телефону из меня все вытянет, ничего, пусть подождет. Ну, а теперь рассказывай мне дальше про свою тетушку Крупас прикарманивает запонки, а сердце доброе. Об этом ни в катехизисе, ни в Библии не написано. Сколько, говоришь, ей еще осталось?

— Четыре месяца. Ну как по заказу, будто судьи знали. Ведь в начале декабря мне родить, а в конце ноября ее выпустят. Она ни слова не сказала, ее адвокат господин Киллих говорит, она радоваться должна. Но все-таки очень жалко глядеть, когда такую старую судят, я ходила. И судья ее здорово пушил, а она все плакала, ну как ребенок, а ведь старуха…

Только в половине одиннадцатого пришла Минна домой. Хотя у барыни в спальне еще горел свет, она подумала: "Подождешь!" и хотела тихонько шмыгнуть к себе в комнату. Но все же недостаточно тихо для фрау Пагель. Та нетерпеливо крикнула через дверь:

— Это вы, Минна? Ну, слава богу, а я уж решила, что вы на старости лет полуночничать вздумали.

— Похоже, что так оно и есть, барыня, — смело сказала Минна. А потом самым лицемерным тоном: — Не нужно ли вам чего на ночь?

— Ну и вредная баба! — в отчаянии воскликнула барыня. — Что притворяешься? Будто не понимаешь, что я здесь как на иголках сижу. Что узнала?

— Ничего особенного, — сказала Минна со скучающим видом. — Только то, что вы, барыня, скоро бабушкой станете!

И Минна с проворством, какое трудно было предположить у такой старой костлявой карги, юркнула в кухню, а из кухни к себе в комнату и так громко хлопнула дверью, что сразу стало ясно: на сегодня аудиенция окончена!

— Черт знает что! — сказала старая барыня, энергично потерла нос и мечтательно уставилась на то место на ковре, где только что стоял ее домашний дракон. — Нечего сказать, сюрприз. Бабушка! Только что была одинокой женщиной, никого у меня не было, и вдруг бабушка… Ну, эту микстуру я еще подожду глотать, как бы ты ловко мне ее ни преподнесла, ах ты старая мстительная карга!

И фрау Пагель потрясла кулаком в пустой передней и удалилась в свои покои. Однако надо полагать, новость подействовала на нее неплохо, ибо она так быстро и крепко заснула, что не слышала, как Минна еще раз шмыгнула из дому, с письмом в руке, которое она даже понесла на почтамт, а время было уже за полночь.

И это письмо положило начало той переписке с Нейлоэ, благодаря которой Вольфганг Пагель стал человеком, готовым, по словам господина Штудмана, обнять весь мир, и это несмотря на то, что в письмах не было ни строчки от Петры!

3. СТРАХИ НАДЗИРАТЕЛЯ МАРОФКЕ

Если Вольфганг Пагель, отправляясь к арестантам, не брал с собой Виолеты, и если она беспрекословно подчинялась этому, хотя провести утро с молодым человеком ей было бы приятней, то здесь действовала высшая воля, которой подчинялись все в Нейлоэ: воля старшего надзирателя Марофке. Этот потешный заносчивый человечек с торчащим брюшком допекал не только вверенных ему заключенных. Когда он приходил в контору с каким-нибудь очередным требованием, фрау фон Праквиц вздыхала: "Господи боже мой!", а господин фон Штудман сердито морщил лоб. Коллеги надзиратели и помощники надзирателей поругивали своего коллегу, но шепотком; зато служанки на кухне ругали "зазнавшегося шута", нисколько не стесняясь, очень громко.

Постоянно Марофке был чем-нибудь недоволен, вечно что-нибудь было не по нем. То баранина на обед арестантам чересчур жирна, то свинина чересчур постна. Уже три недели не дают гороха, зато два раза на одной неделе варили капусту. Люди запаздывают с работы, а кухня запаздывает с обедом. Это окно надо замуровать, а то заключенным видно комнату, где живут служанки. Недопустимо, чтобы в уборную около казармы для жнецов ходили и деревенские, в том числе и женщины. Также недопустимо присутствие женщин вблизи работающей партии, это волнует арестантов.

Жалобам не было конца, требования не прекращались! Сам же черт толстопузый жил себе припеваючи. Надзор за арестантами он обычно возлагал на своих подчиненных, четырех надзирателей. А сам чуть не целыми днями сидел в казарме, заполнял с важным видом списки или строчил донесения тюремному начальству, а то, не зная покоя, ходил по казарме, перетряхивал постели, обыскивал. Ручка от ложки, из которой арестант сделал себе прочищалку для трубки, навела его на усиленное размышление. Что тут кроется? Ну да, прочищалка для трубки, но если кто смастерил прочищалку, почему бы ему не смастерить и отмычку! И он проверял все замки, прутья в решетках и те места в стене, куда были вделаны прутья. Потом он шел в уборную, поднимал крышки и разглядывал, что брошено вниз. Только ли клозетная бумага, или может быть, разорванное на клочки письмо.

Но чаще всего он сидел на скамейке перед казармой, на самом солнцепеке, сложив руки на жирном брюшке, вертел пальцами, закрывал глаза и думал. Люди видели, как он сидит спокойно дремлет, и презрительно усмехались. Потому что в деревне в страдную пору здоровому человеку стыдно сидеть сиднем. Всем найдется дело, рук всегда не хватает.

Но надо признаться, что господин старший надзиратель Марофке не просто дремал на солнышке: он действительно думал. Он непрестанно думал о вверенных ему пятидесяти арестантах. Он вспоминал, которая у кого судимость, какие за кем числятся проступки, сколько каждому лет, какие у него связи с внешним миром, сколько ему еще осталось отсидеть. Он перебирал одного за другим, размышлял над тюремными событиями, над разными мелкими происшествиями, по которым, однако, сразу видно, чего можно ждать от человека. Он не спускал глаз с арестантов, когда они ели, отдыхали, болтали, спали. Он замечал, кто с кем разговаривает, кто с кем водит дружбу, кто кого недолюбливает. И результатом его дум и наблюдений были постоянные перемещения; врагов он соединял, дружбы расстраивал. Тех, кто питал друг к другу неприязнь, он укладывал на соседние кровати. Марофке непрестанно менял места за столом, он назначал кому с кем идти в паре, кому работать в одиночку, с кого надзирателям не спускать глаз.

Арестанты ненавидели Марофке как чуму; надзиратели, которым он доставлял кучу хлопот, кляли его у него за спиной. При малейшем возражении Марофке делался красным как рак. Его толстый живот колыхался, обвислые щеки дрожали, он кричал:

— Я за все с вас спрошу, надзиратель! Вы принимали присягу и обязаны исполнять свой долг!

Штудман морщился и говорил:

— Бывают же брюзги! Лучше всего не связываться с такими! На них сам господь бог не угодит!

— Нет, на этот раз вы не правы, — возражал ему Пагель. — Он хитер как лиса, и человек дельный.

— Оставьте, Пагель, — сердито говорил Штудман. — Ну когда вы видели, чтоб он исполнял свои служебные обязанности, как его коллеги? Сидеть на солнышке да придумывать новые поводы для брюзжания, это он умеет. К сожалению, я до него не касаюсь, он подчинен тюремному начальству, но будьте уверены: был бы я его начальником, у меня бы этот лодырь рысью бегал!

— Очень дельный, — стоял на своем Пагель. — И хитер. И прилежен. Ну, да вы еще убедитесь.

Да, один только Вольфганг Пагель и верил в достоинства этого несносного шута, потому, вероятно, они оба и ладили: да что там ладили, брюзга Марофке просто души не чаял в Пагеле.

И в это утро Пагель, перед тем как ехать в поле, слез у казармы с велосипеда и навестил старшего надзирателя. Господин Марофке был очень чувствителен к такого рода вниманию.

Он сидел за столом, красный как рак, уставясь в письмо, которое ему, по-видимому, только что принес почтальон. Пагель с первого взгляда понял, что собирается гроза, и спросил беспечным тоном:

— Ну, что слышно нового, начальник?

Марофке так быстро вскочил на ноги, что стул с грохотом опрокинулся.

— Нового много! — Он звонко ударил по письму. — Да только ничего хорошего. Мое ходатайство, молодой человек, отклонено, ходатайство о замене.

— А разве вы собирались нас покинуть? — с удивлением воскликнул Пагель. — Я ничего не слыхал.

— Я вас покинуть? Что за чепуха! Это я-то буду просить, чтобы меня сменили на таком ответственном посту! Это я-то дезертир?! Нет, молодой человек, не в моих это правилах — пускай люди что угодно болтают!

— Нет, — повторил он уже спокойнее, — вам я могу рассказать, вы не проговоритесь. Я просил сменить пятерых арестантов, так как я в них не уверен. А наши канцелярские болваны отклонили мое ходатайство — оно, видите ли, не обосновано. Им в канцелярию убитого надзирателя представить надо, тогда у них будет основание, тогда они будут довольны! Идиоты!

— Да ведь у нас все тихо, мирно, — возразил Пагель успокоительно. — Я ничего не замечал. Или, может быть, у вас здесь этой ночью что случилось?

— Вам тоже нужно, чтобы случилось, — угрюмо проворчал старший надзиратель. — Когда в арестантской команде что случится, поздно будет, молодой человек. Но на вас я не в претензии, у вас опыта нет, вы по части заключенных ничего не смыслите… Даже мои коллеги ничего не замечают: еще сегодня утром они опять говорили, что мне все мерещится, — лучше уж пусть мне мерещится, чем не хуже филина среди бела дня ничего не видеть!

— Ради бога, что же такое творится? — спросил Пагель, удивленный его раздражением. — Что вы обнаружили, господин старший надзиратель?

— Ничего, — сказал надзиратель угрюмо. — Ни записки, ни отмычки, ни денег, ни оружия — ничего, что указывало бы на побег или бунт. И все-таки чем-то пахнет. Я уже несколько дней принюхиваюсь, я такие вещи всегда замечаю, дело дрянь, что-то готовится…

— Но почему? Что вы заметили?

— Я уже больше двадцати пяти лет в каторжной тюрьме, — признался господин Марофке, не видя тут ничего предосудительного, напротив! — Я эту публику знаю. За всю мою службу у меня сбежали трое. Двое не по моей вине, а третий — когда я всего полгода прослужил; тогда ничего еще не знаешь. Зато теперь я кое-что знаю и клянусь вам: у этих пятерых что-то на уме, и пока я не удалю их из своей команды, я за команду не спокоен.

— Кто же это? — спросил Пагель. Он уже подозревал, что у старшего надзирателя просто разыгралось воображение.

— Я просил сменить следующих заключенных, — торжественно сказал Марофке: — Либшнера, Козегартена, Мацке, Вендта, Голдриана…

— Да ведь это же самые покладистые, самые развитые, самые сообразительные из всех! — с удивлением воскликнул Пагель. — За исключением старика Вендта — тот звезд с неба не хватает.

— Он у них так, на всякий пожарный случай. Стрясись что, они его подставят под удар. Но остальные четверо… — Он вздохнул. — Я всячески пробовал их разъединить. Разместил по разным комнатам, теперь все врозь спят, не сажаю рядом. Я потакаю одному и понукаю другого. Обычно это приводит их в ярость, — а тут нет; стоит мне отвернуться, они уже опять вместе, шушукаются…

— Может, они просто между собой ладят? — высказал предположение Пагель. — Сдружились?

— В тюрьме дружбы не водят, — заявил старший надзиратель. — В тюрьме человек человеку — враг. У нас если двое держатся вместе, значит, они о чем-то сговариваются. Нет, молодой человек, что-то здесь определенно нечисто; раз я, старший надзиратель Марофке, это вам говорю, можете не сомневаться!

Некоторое время они молчали.

— Ну, поеду в поле, — сказал наконец Пагель, чтобы как-нибудь уйти. Буду глядеть в оба, может, что и замечу.

— Э, что вы можете заметить, — сказал старший надзиратель презрительно. — Это все продувные ребята — они старого криминалиста в пот вгонят. И моргнуть не успеете, как вам голову проломят. Нет, — сказал он задумчиво, — я все взвесил. Раз мое ходатайство отклонено, я на все пойду. Сегодня же за обедом спровоцирую бунт, насыплю им в еду соли, да, да, самой обыкновенной соли, я им так всю жратву изгажу, что не проглотить будет. А я их заставлю есть и стану их донимать и грозить, пока они не взбунтуются, и тогда у меня будет основание, тогда я выхвачу нужных мне пятерых людей и как зачинщиков отошлю их обратно в тюрьму. Заработают в наказание еще годик-другой.

Он насмешливо хихикнул.

— Черт знает что! — испуганно воскликнул Пагель. — А что как сорвется: пять человек против пятидесяти в тесном сарае!

— Молодой человек! — сказал надзиратель, и теперь он уже не казался Пагелю смешным. — Если вы твердо знаете, что на вас собираются напасть из-за угла, что вы сделаете? Обернетесь и нападете сами! Это мое правило. Лучше пусть меня укокошат открыто, чем из-за угла.

— Я приду к обеду и захвачу свою пушку! — быстро сказал Пагель.

— Нет, уж это вы оставьте, — проворчал надзиратель. — В таких делах мне желторотые птенцы ни к чему, ваша пушка через минуту окажется в руках у ближайшего мошенника, а тогда: прости-прощай, любимый край. Нет, езжайте-ка по своим делам, а я подумаю, как мне их за столом рассадить, чтобы самых крикунов легко достать было резиновой дубинкой…

4. СТРАХИ БЫЛИ НЕ НАПРАСНЫ

Когда человек в чем-либо твердо убежден, от него исходит флюид, который передается и тому, кто с ним не согласен. Погруженный в раздумье, ехал Пагель по хорошо уже знакомой ему дороге к дальнему участку N_9, где шла уборка картофеля. Время от времени ему навстречу попадалась повозка, полная картофеля, и тогда он спрыгивал с велосипеда и узнавал у работника, хорошая ли уродилась картошка. Однако раньше, чем снова сесть на велосипед, он как бы невзначай спрашивал: "Что там на поле, все благополучно?" Но к чему было, собственно, спрашивать? Конечно, там на поле все было благополучно, работник что-то невнятно бормотал в ответ.

Пагель ехал дальше. Нельзя поддаваться чужим галлюцинациям.

Сентябрь был на исходе. Стоял погожий осенний день. Чуть свежий, с восточным ветром, — но на солнце и в защищенных от ветра местах было еще очень приятно и тепло. Пагель был защищен от ветра, он ехал по лесу; крайний участок N_9, самый дальний из всех, примыкал с двух сторон к лесу. Одной стороной он граничил уже с бирнбаумским полем. Совсем беззвучно, только чуть позвякивая цепью, катился велосипед по лесной дороге. Разумеется, там на поле все благополучно, и все же Пагель должен был признать, что участок N_9, лежащий километрах в шести от усадьбы, затерянный в лесу, вдали от жилья, был как раз подходящим местом для всяческих не дозволенных арестантам дел.

Невольно нажал он сильней на педали, но сейчас же затормозил, рассмеявшись сам над собой. Ведь он же не хотел поддаваться чужим галлюцинациям. Уже неделю работали заключенные на дальнем участке, и за это время ничего не произошло. Значит, глупо сильней нажимать на педали, чтобы приехать минут на пять раньше: если за шесть рабочих дней ничего не произошло, то лишних пять минут роли не играют.

Пагель постарался представить себе, что вообще могло бы случиться. Арестанты работают в открытом поле, четырьмя партиями по двенадцать тринадцать человек в каждой, в десяти шагах за каждой партией стоит надзиратель с ружьем наготове. Впереди, все время у него на глазах, ползают на коленях арестанты. Арестант не мог даже встать, не спросясь у надзирателя. Не успеет он сделать три шага, как получит пулю в спину. Стрелять будут в упор, без предупреждения, это они знали. Теоретически, конечно, могло случиться, что двое или трое пожертвуют собой ради остальных. Когда надзиратель расстреляет все патроны, остальным — пока он перезарядит ружье, пока выхватит револьвер — может быть, удастся бежать. Но практически арестанты не способны на такое самопожертвование, здесь каждый думает только о себе и готов пожертвовать всеми, только не собой.

Нет, здесь в поле ничего не случится, скорее в казарме. Марофке затевает сегодня за обедом опасную игру. Пагель дал себе слово прийти со своей пушкой хотя бы под окно. А ведь, возможно, что Марофке решился на эту игру зря, под влиянием разыгравшегося воображения, галлюцинаций…

Медленно едет Пагель дальше и во время езды раздумывает.

Как раз это раздумье, самостоятельное, упорное раздумье, стремление понять, и отличало Пагеля от многих молодых людей, да и от большинства стариков. Он не любил протоптанных дорожек, он хотел идти собственным путем. Все в Нейлоэ считали старшего надзирателя Марофке ленивым, заносчивым, глупым фанфароном. На Пагеля это не оказывало никакого влияния, он держался совершенно обратного мнения. И если Марофке говорит, что у него в команде не все благополучно, то отделываться словами: "Все вздор!" — глупо, как бы мало обосновано ни казалось это утверждение.

В одном Марофке безусловно прав: он, Пагель, ничего в арестантах не смыслит, зато Марофке смыслит в них очень много. Когда Пагель заговаривал с ними, они были очень приветливы, отпускали шуточки, чистосердечно рассказывали о своих страданиях в «кутузке» и на воле. На него они производили впечатление людей простодушных и даже слишком приветливых. Но впечатление это несомненно обманчивое, стоит только подумать и сразу становится ясным: невозможно, чтобы это были простодушные, приветливые люди.

Не напрасно Марофке много раз твердил ему:

— Не поддавайтесь на удочку, Пагель! Не забудьте, что каждый из них угодил в каторжную тюрьму за какую-нибудь подлость. А подлец подлецом и останется. В тюрьму человек может попасть за преступление из нужды, из ревности — но кто попал в каторжную тюрьму, тот обязательно учинил самую что ни на есть мерзость!

А разыгрывают они из себя людей простодушных. Старший надзиратель прав: их простодушию нельзя доверять. Этим-то и отличался Марофке от других надзирателей: он не давал себя усыпить, он всегда был начеку. Он ни на минуту не забывал, что в казарме для жнецов, недостаточно надежной, сидят пятьдесят крупных преступников, и что эти пятьдесят преступников, очутившись на воле, грозят неисчислимыми бедствиями прочим людям.

— Да ведь через месяц, через три, через полгода они выйдут на волю! возражал Пагель.

— Конечно, но выйдут с полицейской отметкой, в гражданском платье, с кой-какими деньгами на первое время. А если они сбегут, то тут же, чтобы переодеться, совершат первое преступление: воровство, взлом, убийство… Их нигде не пропишут, им придется прятаться у преступников или проституток, а те ничего даром не делают. Значит, они должны раздобыть денег, опять: воровство, обман, мошенничество, кража со взломом, убийство… Понимаете теперь, какая разница: выпущенный на свободу или убежавший?

— Начинаю понимать! — сказал Пагель.

Марофке прав, а те не правы, не правы и тогда, когда утверждают, будто Марофке отлынивает от службы, потому что торчит дома. (Ведь и ротмистр сразу сказал, что Марофке отлынивает.) Но Пагель отлично понимал, что за тупоумное бессмысленное занятие стоять позади работающий партии. Черт возьми! Марофке не тупоумен, он целыми днями ломает голову, раза два он уже вздыхал:

— Ах, молодой человек, только бы мне благополучно доставить домой моих пятьдесят гусар! Поначалу радуешься на свою команду, на вольный воздух, на даровые харчи, ведь дома все одним ртом меньше, а теперь я только и знаю, что считать: еще шесть недель, еще пять недель и шесть дней и так далее, и так далее, а чего доброго, мы с вашей картошкой и до первого ноября не управимся.

— А там еще свекла, — коварно прибавил Пагель.

Но коварство оказалось некстати. Марофке не трус, это доказывают его сегодняшние планы, для которых нужна немалая доля решимости и отваги. Может быть и правда, Марофке это лишь померещилось, от двадцатипятилетней службы в тюрьме можно свихнуться. Но Пагель не был в этом уверен. Он находил, что старший надзиратель Марофке наблюдает зорко, мыслит ясно. Пагель решил сегодня в поле глядеть в оба и выяснить, правильны или нет наблюдения Марофке.

События ближайших пяти минут показали Пагелю, чего стоили его наблюдения и какая польза может быть от посторонних, когда дело касается арестантов.

Он прислонил велосипед к придорожному дереву около поля, кстати сказать, надзирателем Марофке это было строго-настрого запрещено. Ведь оставленный без присмотра велосипед мог способствовать побегу — но на этот раз легкомыслие молодого человека не имело последствий. Он пошел бороздой через картофельное поле к работавшей команде. Растянувшиеся длинной цепью арестанты, стоя на коленях один около другого, выкапывали и собирали картофель. Четверо заключенных ходили вдоль цепи, пересыпали полные корзины в мешки и возвращали их порожними копавшим. Четверо надзирателей стояли позади цепи в безучастной позе людей, изо дня в день, десять часов подряд ожидающих события, которое так и не наступает. Двое держали ружья под мышкой, двое за спиной на ремне — это тоже запрещалось старшим надзирателем, потому-то Пагель и обратил внимание. Арестанты как раз собирали картошку по склону холма, спускаясь в лощинку, окаймленную старым сосновым заказником. Лощинка заросла сорняком, к тому же ботва была еще почти свежая, так как сюда собиралась вся влага, копать здесь было трудно.

Арестанты сейчас же стали жаловаться Пагелю:

— Разве это работа, господин управляющий? — Совсем не подвигается! Картофель здесь не поспел. — Это вы на табаке нам экономию наводите!

Пагель ввел в виде поощрения прибавку табака за определенное количество центнеров.

— Поглядим, что тут сделать можно, — подбодрил их Пагель и направился к ближайшему надзирателю. Он поздоровался и первым же делом задал вопрос, который сегодня не сходил у него с языка:

— Все спокойно?

— Ну конечно, — со скучающим видом ответил молодой надзиратель. — Чему неспокойным-то быть?

— Я так просто сказал… Здесь тяжело работать?

— Вы, верно, от Марофке заразились? Ему вечно что-то мерещится! Только и знает, что брюзжит да скандалы заводит! Ни одной команде не живется так хорошо, как здешней: харчи что надо, казарма что надо, табак дают, а он все никак не успокоится. Так и перестараться недолго.

— Как перестараться?

— Господин надзиратель! — перебил один из заключенных. — Разрешите выйти?

Надзиратель окинул скучающим взглядом сперва его, затем всю цепь:

— Ступайте, Козегартен.

Арестант бросил на Пагеля доверчивый взгляд, зашел за цепь и, ухмыляясь, расстегнул штаны. Затем присел, не спуская глаз с Пагеля, который отвернулся, чтобы не иметь перед глазами это зрелище.

— Как перестараться? — переспросил надзиратель. — Марофке подлизывается к начальнику тюрьмы. Он побожился, что арестанты нагуляют здесь по двадцать пять фунтов на человека. "Хоть все именье объедим!" Вчера опять говорил: "Я за харчи ругаюсь, не умеют как следует готовить".

Пагель не успел ответить на это разоблачение.

Лицо надзирателя внезапно перекосилось от страха.

— Стой! — крикнул он и схватился за ружье…

Пагель повернулся, он успел еще увидеть арестанта Козегартена, который, кончив свои дела, бежал к соснам…

— С дороги! — заорал на Пагеля надзиратель и больно ударил его прикладом в грудь.

— Не стреляйте, господин надзиратель! — раздалось два, три голоса. — Мы догоним…

На одно мгновение надзиратель заколебался — и два, три человека уже исчезли в соснах.

— Стой! — крикнул надзиратель и выстрелил.

Выстрел, сухой и совсем не громкий, прозвучал до смешного жалко на фоне шума, поднятого арестантами. Теперь раздались выстрелы и на верху холма.

— По четыре стройся! — раздалась команда.

Пагель увидел, как пятый человек бросился к соснам, он погнался за ним.

— Стойте на месте черт вас возьми! Мне стрелять нельзя! — заорал надзиратель.

Пагель остановился, бросился наземь, над ним просвистели пули. Слышно было, как они щелкали в соснах.

Пять минут спустя надзиратели построили людей на обратный путь, пересчитали и выяснили фамилии недостающих. Недоставало пятерых.

Их фамилии: Либшнер, Козегартен, Мацке, Вендт, Голдриан.

"Великий мудрец Марофке!" — подумал Пагель и устыдился собственной глупости. (Сколько раз запрещал ему Марофке заводить разговор с надзирателями, несущими охрану! Что за идиотство гнаться за сбежавшими, когда только что два арестанта продемонстрировали, как легко погоней прикрыть побег!)

Арестанты гудели от возбуждения, галдели — или мрачно молчали; надзиратели волновались, огрызались, сердились.

— Послушайте, господин Пагель, мчитесь во весь дух в имение, расскажите Марофке, что дело дрянь. Господи, он просто лопнет с досады. Господи, вот будет ругаться-то! Он был прав — мы все перед ним идиоты, ну, теперь уборочной команде крышка — сегодня же обратно в Мейенбург. Скажите Марофке, что придем не раньше, как через два часа. Я поведу их вокруг, по открытому полю. Идти с ними лесом я сейчас не рискну, ну, шпарьте!

Пагель вскочил на велосипед и покатил лесом. "Господи, что скажет Марофке? — думал он, проезжая вдоль просек. — Им теперь ничего не стоит свалить меня с велосипеда! Ах, Марофке, если бы я наблюдал как следует…"

5. ПАГЕЛЬ ЗОВЕТ НА ПОМОЩЬ

В течение ближайших трех-четырех часов Нейлоэ гудело и жужжало, как улей перед вылетом роя. Но здесь вылет уже произошел — и не роем!

— Так я и думал! — только и сказал старший надзиратель Марофке и бросился в контору, чтобы позвонить тюремному начальству, а следом за ним побежал запыхавшийся Пагель, с которого пот лил ручьями.

— Надо было лучше глядеть за людьми, — сердито сказал Штудман.

Но тщеславный, заносчивый Марофке не стал терять времени оправдываться, устанавливать свою правоту.

— Их надо поймать сегодня же, пока они не выбрались из лесу, а то мы их вообще не поймаем, — сказал он Пагелю и связался по телефону с начальством; он не стал терять времени даже на то, чтобы похвастать своей проницательностью.

Пока надзиратель звонил по телефону, Пагель шептался со Штудманом. Пагель с удивлением констатировал, что оправдать Марофке в глазах Штудмана представляется ему сейчас самым важным. Потому-то он и шептался со Штудманом. Другое дело Марофке, все его помыслы свелись к двум вещам: доставить остаток команды без проволочек и без дальнейшей убыли в Мейенбург и как можно скорей поймать беглецов.

Было слышно, как Марофке ругательски ругали по телефону, но он даже бровью не повел, ни словом не упомянул о том, что его ходатайство было отклонено. Что теперь будет? — только этим он и интересовался.

— Вот молодец! — сказал Пагель фон Штудману.

Но Штудман проворчал:

— Будь он молодцом, не упустил бы арестантов!

Старший надзиратель Марофке повесил трубку.

— Господин фон Штудман! — по-военному и очень холодно отрапортовал он. — Уборочная команда, присланная в Нейлоэ, сегодня же снимается с работы. Конвой для доставки людей на место прибудет из Мейенбурга. Я прошу к… ну, скажем, к трем часам приготовить две подводы для вещей. Сам я отправлюсь навстречу команде и доставлю ее в казарму.

— Вы лично? Быть не может! — съязвил фон Штудман. — А картофель как же? — Он предвидел крупные неприятности и не мог не съязвить.

Но Марофке не обратил внимания на шпильку.

— Попрошу вас, господин фон Штудман, связаться с лесничим, а еще лучше и с владельцем леса. В ближайшие полчаса надо точно определить по плану, где могут находиться сбежавшие. Господин Пагель, когда они сбежали, точно?

— Около половины одиннадцатого.

— Итак, место известно, теперь надо сообразить, куда они могли добраться, где могли спрятаться. Прибудут жандармы, человек пятьдесят или сто, может быть, солдаты — еще до вечера будет организована облава…

— Приятно! — сказал господин фон Штудман.

— Я сам вернусь, как только успею. Вы, Пагель, сейчас же отправляйтесь в замок, свяжитесь с франкфуртским полицейским управлением, оттуда получите указания. Затем вам, верно, придется позвонить на все окрестные жандармские посты… Надо усилить охрану на польской границе, преградить дорогу на Берлин — этот аппарат остается для телефонных звонков сюда, по нему не звоните, сообщите это на почту…

— Господи боже мой! — воскликнул Штудман, заразившись, наконец, энергией этого пузана. — Неужели же опасность так велика?

— Четверо сравнительно не опасны, — сказал старший надзиратель. Сутенеры, аферисты, шулера. Но один, Мацке, тот и на убийство пойдет ради партикулярной одежды и денег… Живо, господа, за работу…

И он пулей вылетел из конторы.

— Живо, Пагель! — крикнул и Штудман. — Пошлите сюда старика Тешова.

Пагель мчался парком. По боковой дорожке шла фройляйн Виолета, она что-то сказала, он только крикнул: "Арестанты сбежали!" — и помчался дальше. Пагель отстранил старика Элиаса, открывшего дверь, — откуда только взялась у него живость! — подбежал к аппарату в передней: "Алло, алло, станция! Полицейское управление, во Франкфурте-на-Одере. Спешно! Спешно! Нет, сию же минуту! Я подожду у аппарата…"

В дверях передней показались люди, перепуганные, удивленные. Две горничные переглянулись. "Почему они так странно друг на друга посмотрели?" — мелькнуло в голове у Пагеля. Тут в передней появилась Виолета, она подбежала к Пагелю:

— Что случилось, господин Пагель? Арестанты?..

С шумом открылась дверь из кабинета тайного советника:

— Кто у меня в доме разорался? У себя в доме я один ору.

— Господин тайный советник, пожалуйте сию же минуту в контору. Пять арестантов сбежало…

Наверху истерически захохотала горничная.

— А зачем мне к вам к контору? — Тайный советник сиял. — Думаете, они придут в контору, чтобы на меня полюбоваться? Говорил вам: берите подходящих людей. Теперь каждый вечер придется жене под кровать револьвером светить…

— Говорят из имения Нейлоэ, — сказал Пагель в трубку. — Ней-ло-э. По поручению мейенбургского тюремного управления сообщаю…

— Все в порядке, — отозвался равнодушный голос. — Нам уже сообщили из Мейенбурга. Кто говорит? Управляющий? Нечего сказать, хорошие дела у вас творятся! Не могли устеречь? Ну, слушайте. Повесьте трубку, я отдам распоряжение вашей телефонной станции, вам оттуда позвонят и назовут все окрестные жандармские посты. Вы только сообщайте: пятеро арестантов сбежали, присылайте людей в Нейлоэ! Так, справляйтесь поскорей, у нас здесь все телефоны заняты, до границы и двадцати километров не будет…

Тайный советник все же отправился вместе с внучкой в контору. Пагель стоял у телефона и звонил. Горничные как потерянные метались по дому, то одна, то другая останавливалась, быстро дыша, возле Пагеля, смотрела ему в рот и прочитывала все то же сообщение. "Ну и сумасшедший же вид у женщин, когда они перепугаются, — думал Пагель, тоже очень взволнованный. Какие-то возбужденные и в то же время счастливые. Наверху, кажется, плачет фрау фон Тешов? Трясется за свою драгоценную жизнь!"

Сообщая все то же тревожное известие, он мог убедиться, как различно реагируют на него люди:

— Черт возьми!

— Да ну?

— А у меня как назло в ногу вступило!

— Чудно! В Нейлоэ — и вдруг арестанты!

— Премия назначена?

— Ну и дела, ну и дела, э-э-э, да ведь сегодня у нас пятница!

— Надо же, как раз когда жена курицу зажарила!

— Этак всякий может сказать, что звонит по поручению полицейского управления. Кто вы такой будете?

— Как вы думаете, господин управляющий, являться в сапогах? Или можно рискнуть в длинных брюках?

— Пятеро, тяжелый случай!

И страшные слова:

— Вот так человек живет и не думает, а его, может, через десять минут прикончат!

От этих слов веяло чем-то страшным, — сознанием вины и совиновности… И, продолжая звонить, Вольфганг задавал себе вопрос, в чем он сам тут проштрафился? Ни в чем особенно, пустяки, ни один здраво рассуждающий человек не может упрекнуть его, человека неопытного, когда сплоховало столько опытных людей. Он ошибся в пустяках… Но Вольфганг Пагель, еще четверть года назад склонный оправдывать все свои грехи, мало того, даже не чувствовавший потребности в их оправдании, этот самый Вольфганг Пагель думал теперь иначе. Нет, не думал, чувствовал иначе. То ли работа в деревне подействовала, то ли пережитое за последнее время, то ли слова в Миннином письме о том, что пора стать мужчиной, — все равно, пусть другие нагрешили больше, а он не хочет иметь основания упрекать себя в чем-либо даже в мелочах.

Жандармских постов очень много, все снова звонит телефон, все снова то же самое сообщение, все снова сердитые, удивленные, сочувственные возгласы. И все время он видит их, пятерых сбежавших; пять человек в арестантской одежде. Они скрываются, как звери, в лесах между Нейлоэ и Бирнбаумом, у них нет ни денег, ни оружия, ни особого ума. Но у них есть то, что отличает их от прочих людей; чувство полной дозволенности делать все, что они хотят.

Вольфганг Пагель думает о том, что было время, и не так давно, когда он с гордостью думал о себе: "Меня ничто не связывает; я могу делать что хочу; я свободен…"

Да, Вольфганг Пагель, теперь ты понимаешь: ты был свободен, тебе было все дозволено, как зверю! Но человеческое достоинство не в том, чтобы делать то, что хочется, в том, чтобы делать то, что должно.

И снова и снова передавая то же сообщение, тридцать, пятьдесят, семьдесят раз, Вольфганг Пагель видит, как здоровая жизненная сила выступает на борьбу с нездоровой. И шуточки по поводу острожных гусар представляются ему вдруг такими плоскими, такой наглой кажется ему эта их острожная песня! Он видит, как пятьдесят, как сто жандармов садятся на велосипеды, по многим дорогам устремляются они к одной цели: к Нейлоэ. Он видит служащих франкфуртского полицейского управления, в десятках полицейских отделений звонят телефоны, стучат аппараты Морзе. На заставах пограничники надевают фуражки, покрепче затягивают ремни, проверяют пистолеты: поблизости бродит смерть.

Поблизости бродит смерть! Пять человек, готовых на все, — и в такое время, когда ничто, кажется, не объединяет людей, когда все распалось, прогнило, рушится, даже в такое время жизнь объединяет против смерти. Это жизнь, это она выставляет заставы на дорогах, зорко смотрит вперед. На дорогах, ведущих к большим городам, стоят полицейские и оглядывают каждого прохожего — галстук, брюки, все может быть уликой! Ночлежки, углы, где гнездится преступление, взяты под особый надзор. В маленьких городах полицейские обходят задворки, откуда видны сады, дворы. На проселочных дорогах останавливают и предупреждают прохожих, кучеров, шоферов грузовых машин. Целый край от польской границы до Берлина пришел в движение. Уже работают в типографиях скоропечатные машины, из них ползут приказы об аресте, воззвания, списки особых примет, сегодня же к вечеру они будут расклеены на столбах, на стенах. Над судебными делами Либшнера, Козегартена, Мацке, Вендта, Голдриана сидят служащие. Из сведений об уже совершенных проступках они стараются вычитать указания, чего можно ожидать в дальнейшем. Они изучают дела, по старым следам пытаются угадать новые. Куда мог обратиться сбежавший? Кто его друзья? От кого получал он в тюрьме письма?

Возможно, это не жизнь в ее прежней силе и расцвете, слишком много за эти годы разрушено, сама жизнь подточена болезнью — возможно, что многое в том, что сейчас происходит, только привычка, укоренившаяся с давних времен. Машина скрипит, визжит, стонет — но еще действует, она еще раз приходит в движение, в ней есть еще прежняя хватка — схватит ли?

6. МАРОФКЕ НИЗВЕРГНУТ

Как долго простоял Вольфганг Пагель у телефона? Час? Два часа? Он не знал. Но когда он пошел из замка во флигель для служащих, он уже собственными глазами увидел первые результаты своих телефонных разговоров: у стены флигеля рядами стояли велосипеды, сельские жандармы толпились перед дверью, на дорожках. Они курили, разговаривали, кое-кто смеялся. Прибывали все новые, их встречали криками «алло» или выжидательным молчанием, отпускались шуточки.

В конторе настроение было серьезное. На столе лежали карты, фрау фон Праквиц, старый тайный советник, Штудман напряженно рассматривали их. Жандармский офицер водил по ним пальцем. Марофке стоял у окна, он побледнел и осунулся, очевидно, ему сильно досталось.

— Польская граница, Польша совершенно отпадает, — сказал офицер. — По имеющимся сведениям, ни один из пятерых не знает польского; кроме того, Польша неподходящее поле действия для преступников такой марки. Ясно, что они как можно скорее будут пробираться в Берлин. Разумеется, по ночам и обходными путями. Все они, за исключением одного, — сутенеры, шулера, аферисты — таких типов привлекает только Берлин…

— Но… — начал было Марофке.

— Прошу не перебивать! — оборвал его офицер. — Без всякого сомнения, до ночи они будут скрываться в лесу. Я попробую с частью моих людей поймать их там, хотя и считаю это дело довольно безнадежным, леса слишком велики. Ночью мы должны сосредоточить свое внимание на проселочных дорогах и лежащих в стороне деревушках. По ним они будут пробираться; там будут пробовать раздобыть одежду и еду… Возможно, мы задержим их еще сегодня же ночью. Ночью они еще не уйдут далеко.

— Только моей жене этого не рассказывайте, уважаемый! — воскликнул тайный советник.

— Нейлоэ — единственное безопасное сейчас место отсюда до Берлина, — с улыбкой заявил офицер. — Это бесспорно. Здесь ведь наш главный штаб. Лежащим в стороне деревушкам, вот кому может плохо прийтись, но мы позаботимся об их охране. Так же одиноко стоящим крестьянским дворам — но их мы предупредим. Если мы даже и не увидим пятерых сбежавших, все же мы приблизительно знаем, где они. Я считаю, они могут пройти в среднем шестьдесят километров за ночь, в первую ночь несколько меньше, затем побольше. Если задержаться, чтоб раздобыть еду, опять пройдут несколько меньше. Я предполагаю, что в первую ночь они пойдут не на запад, а на север, чтобы обойти этот неспокойный для них район. Правда, тут у них на пути Мейенбург…

Ему пришла в голову какая-то мысль. Он посмотрел на Марофке, спросил:

— Вы не знаете, есть у кого из них связь с Мейенбургом: родственники, невеста, друзья?

— Нет, — сказал старший надзиратель.

— Что значит "нет"? — резко оборвал его начальник. — Не знаете, или у них никого там нет?

— У них никого там нет, — сердито буркнул Марофке.

— Поскольку это вам известно, конечно, — насмешливо заметил начальник. — Вам, как видно, не очень-то много известно! Да? Благодарю вас! Вы нам больше не нужны, господин старший надзиратель; дайте мне только знать, когда вы с вашей командой выступите в Мейенбург.

— Слушаюсь! — сказал старший надзиратель, взял под козырек и вышел из конторы.

Все посмотрели ему вслед, но никто не сказал ни слова на прощанье, даже фон Штудман. Вольфганг посмотрел на всех по очереди. Тайный советник мурлыкал: "Скоро, увы, проходят дни счастья…"

Начальник благосклонно улыбался.

Фрау фон Праквиц сказала:

— Он с первого же раза мне не понравился…

— Господин Пагель другого мнения… — заметил Штудман.

— Простите, я сейчас вернусь, — сказал Пагель и быстро вышел из конторы.

Старший надзиратель Марофке прошествовал мимо толпившихся жандармов, его потешное брюшко покачивалось на субтильных ножках в безупречно отутюженных брюках, усы топорщились, как у кота, обвислые щеки были багрового цвета. Он не смотрел ни направо, ни налево, он смотрел прямо перед собой и ступал так твердо, что при каждом шаге вздрагивали его обвислые щеки. Но если господин Марофке и не видел ничего, ушей заткнуть он не мог, он слышал, как один из жандармов удивленно спросил:

— А это что за птица?

— Эх, брат, он-то и недоглядел, как те тягу дали!

— Ах так! Значит, это из-за него мы всю ночь в лесу проторчим!

Марофке, глазом не моргнув, направился прямо к казарме для жнецов. Он сел на скамейку, на которой так часто сиживал, раздражая этим все население Нейлоэ, и опять уставился в одну точку.

В казарме стояли шум и суетня, как обычно во время сборов. Сердито, раздраженно бранились надзиратели; зло, яростно огрызались арестанты Марофке не вставал. Он знал, все цело, ни одно одеяло не выменено на табак, ни одна простыня не спалена на фитили, ни одна лопата не забыта на поле. Все в полном порядке, только пяти человек не хватает. Пусть даже их изловят еще сегодня (во что Марофке не верил), отношение к нему испорчено раз и навсегда: он упустил пять человек, из-за него отозвана уборочная команда. Этого пятна с него никто не смоет!

Правда, есть его донесение тюремному начальству. Он проявил дальновидность; он просил о смене как раз этих пятерых человек — но даже это не смоет с него пятна! Канцелярские крысы, отклонившие его просьбу, приложат все старания к тому, чтобы умалить значение его ходатайства. Ведь оно совершенно необоснованно, нельзя по такому ходатайству отзывать людей, арестанты имели бы полное право жаловаться! А если он, Марофке, действительно настолько не доверял этим пятерым, он обязан был глаз с них не спускать и день и ночь не отходить от них ни на шаг, не доверяться неопытному помощнику — ах, совьют они ему крепкую веревку! Сослуживцы его недолюбливают, они свалят на него всю вину, а тут еще доклад управляющего имением и жандармского офицера.

Старший надзиратель Марофке прослужил достаточно, он знает: в отставку его из-за этого дела не уволят, но повысить тоже не повысят! К осени он рассчитывал на повышение, к Михайлову дню уходит в отставку смотритель Кребс, Марофке рассчитывал на его место, он бы его обязательно получил! Не только из пустого тщеславия, не только из вполне понятного честолюбия, из-за желания подняться на ступеньку выше, ждал он этого повышения, нет, тут крылось еще кое-что другое. У него была дочь, молоденькое существо в очках, смахивающее на старую деву, он очень ее любил. Эта дочь страстно желала стать учительницей — на жалованье смотрителя он с грехом пополам мог бы послать ее в учительскую семинарию, а теперь придется ей научиться стряпать и пойти в прислуги! Глупо и несправедливо устроена наша жизнь; из-за того, что молодой человек заболтался с надзирателем, несущим охрану, пять человек сбежало, и вот он не может исполнить заветное желание своей дочери!

Надзиратель поднял голову. Рядом с ним на скамейку сел Пагель. Улыбаясь, протягивает он ему портсигар и говорит:

— Идиоты!

Марофке хотел было отказаться от сигареты. Однако ему все же приятно, что Пагель шел за ним от самой конторы, что он на глазах у всех сел на скамейку с ним, с человеком, который впал в немилость, и хочет вместе с ним покурить. "Он ведь от всей души, — думает Марофке и, поблагодарив, берет сигарету. — Он ведь не может знать, каковы последствия его глупости. Все делают глупости".

— Я позабочусь, господин старший надзиратель, — говорит Пагель, — чтобы доклад вашему начальству поручили мне. А уж им вы останетесь довольны!

— Очень любезно с вашей стороны, — благодарит Марофке. — Но не стоит вам портить себе здесь положение, потому что, видите ли, мне это вряд ли поможет. А теперь послушайте, что я вам скажу. Я вам одному говорю, остальные ведь не хотят меня слушать. То, что говорил начальник, вам понятно?

— Я ведь был там всего минутку, но то, что он говорил, по-моему, убедительно, — ответил Пагель.

— А по-моему, вовсе не убедительно. А почему? Потому что все это фантазии, он не знает, с кем дело имеет. Все бы это было так, если бы сбежали только Вендт и Голдриан. Это народ недалекий, они пойдут на десяток взломов, а то и на ограбление, только бы раздобыть еды на дорогу и одежду. И когда они доберутся до Берлина, они уже заработают шесть, восемь лет тюрьмы, только пока доберутся. Но до Берлина им не добраться, так как каждый взлом наводит на след…

— А что же, по-вашему, они будут делать?

— Вот то-то и оно, что с ними Мацке, Либшнер и Козегартен. Это ребята с понятием. Они сто раз подумают, зря ничего не предпримут. Они так рассуждают: а стоящее ли это дело? Они не пойдут на кражу со взломом, за что полагается по меньшей мере год тюрьмы, ради старой вельветовой куртки работника, которая им совсем ни к чему.

— Но ведь им необходимо раздобыть обыкновенную одежду! — сказал Пагель. — В их обмундировании далеко не уйдешь!

— Правильно, Пагель, — сказал Марофке и приложил палец к носу с прежним заносчивым видом собственного превосходства. — А так как они хитры и сами это знают, так как они осторожны и не хотят красть одежду, — ну, что из этого следует?..

Пагель посмотрел на Марофке, он все еще не знал, что из этого следует.

— Для них кто-то уже припас одежду, — ласково заметил Марофке. — У них здесь, в Нейлоэ, сообщники есть, может один, а может и несколько. Поверьте мне, такие продувные ребята, как Козегартен и Либшнер, не убегут, если не подготовят все заранее. Тут уже обо всем договорено, а за то, что я проморгал, как они сговаривались (а сговаривались они здесь, записками или знаками; в Мейенбурге они сговориться не могли), за то, что я шляпа, поделом меня и ругают…

— Но, господин старший надзиратель, как же это у всех у нас на глазах? Да и кто здесь, в Нейлоэ, на это пойдет?

Старший надзиратель неподражаемо пожал плечами.

— Ах, юноша, что вы знаете о том, на какие хитрости способен человек, только бы вернуть себе свободу? Вы день-деньской о всякой всячине думаете, а такой человек с утра до ночи, да еще и полночи вдобавок, только о том и думает, как бы тягу дать! А вы говорите: у всех у нас на глазах! Мы ничего не видим. Вот он по дороге на работу свертывает папироску, а табак, оказывается, весь вышел, он у вас на глазах бросает курительную бумажку в грязь, и вы вместе со всеми продолжаете свой путь. А через три минуты приходит тот, кому нужно, подымает бумажку и читает, что там нацарапано… А может, там ничего и не нацарапано, просто она так-то и так-то сложена, а это означает то-то и то-то…

— Но, господин старший надзиратель, по-моему, это звучит так неправдоподобно…

— Неправдоподобного для них нет, ничего нет, — сказал Марофке, он сел на своего конька. — Подумайте только, Пагель, каторжная тюрьма, железо, и стекло, и бетон, замки и засовы, и опять замки и засовы, и кандалы еще не вывелись. И стены, и ворота, и тройной контроль, и часовые снаружи, и часовые внутри — а поверьте мне, на всем свете нет вполне надежной тюрьмы! Такой огромный, можно сказать гигантский аппарат, а человек один-одинешенек, и вокруг — железо и камень. И все же мы то и дело узнаем: из тюрьмы ушло письмо, и никто не усмотрел как, в тюрьму пришли деньги или подпилок, и никто не знает каким путем. Такие вещи возможны в каторжной тюрьме, при ее аппарате, а вы хотите, чтобы они были невозможны здесь, на воле, в наших неохраняемых уборочных командах — у нас на глазах?

— Но, господин Марофке, — сказал Пагель, — письмо написать они, допустим, могли, но ведь надо же, чтобы кто-то здесь был с ними заодно, чтобы он захотел прочитать это письмо!

— А почему бы здесь и не быть такому человеку, Пагель? — воскликнул Марофке. — Откуда вы знаете?! И откуда я знаю? Достаточно хотя бы одного человека, который был на фронте с кем-нибудь из моих ребят. Достаточно им посмотреть друг на друга, мой подмигнет: "Выручай, приятель!" — вот они уж и сговорились. Может быть, кто-нибудь из здешних сидел в предварительном заключении, а мой гусар тоже отсиживал за стенкой предварительное заключение, и по ночам они изливали друг другу душу сквозь окошечко в камере — вот уж знакомство и состоялось. Но это не обязательно — это была бы простая случайность, а случайность не обязательна. А вот женщина не случайность, женщины всегда и во всем замешаны…

— Какие женщины? — спросил, недоумевая, Пагель.

— Какие женщины, Пагель? Все женщины. То есть я, конечно, не имею в виду всех женщин без исключения. Но всюду найдутся женщины подобного сорта, падкие на моих ребят, как многие мужчины на дичь, когда она начнет подванивать. Они соображают, что такой нагулявший силы арестант лучше другого мужчины, он в известном роде более изощрен, ну, да вы меня понимаете. И такие женщины пойдут на все, только бы заполучить к себе в постель арестанта; что это освобождение заключенного, о том они не думают, о том они и не слыхали…

— Но, господин Марофке! — опять запротестовал Пагель, — такие женщины, может быть, и бывают в Берлине, но ведь не у нас же, в деревне!

— Почем вы знаете, юноша, — сказал Марофке с видом бесконечного превосходства, — какие здесь творятся дела и какие здесь есть женщины? Нет, молодой человек, вы славный парень, здесь только вы один и держали себя со мной прилично, но вы еще щенок! Вы думаете: это он так, страху нагоняет, не так страшен черт, как его малюют. Но, молодой человек, молодой человек, сегодня утром вы должны были понять, что иногда черт еще страшней, чем его малюют!

Пагель скорчил кислую физиономию. Про такие физиономии обычно говорят: как у кошки во время грозы. Для Пагеля разразилась гроза, и очень неприятная.

— Я вам сегодня утром свои опасения выложил, — сказал со вздохом Марофке. — Большой помощи я от вас не ждал, Но я думал: теперь мой молодой человек все-таки разует глаза. А вы как раз и не разули. Железного креста вы бы на фронте не заработали… Ну, да уж ладно, я ведь понимаю, что у вас, молодой человек, на душе кошки скребут. Но теперь уж сделайте мне одолжение — все эти дни в самом деле держите глаза открытыми! Как бы жандармы ни пыжились, думаю, что моих пятерых гусар им не поймать. Вот бы вы и взялись за дело, и как бы прекрасно было, если бы через несколько дней вы написали тюремному начальству: все пятеро здесь, и Марофке научил нас, как их изловить… Что вы на это скажете?

— Охотно, господин старший надзиратель, — с готовностью отозвался Пагель. — Так, что же мне, по-вашему, следует делать?

— Голубчик, — сказал Марофке и вскочил со скамейки. — Что у вас уши ватой заткнуты? Что у вас смекалки нет? Я же вам все сказал! Откройте глаза, вот и все! Большего от вас и не требуется. Не надо играть в сыщика, не надо заглядывать во все уголки, даже хитрым быть не надо — только и надо, что глядеть в оба.

— Ну, хорошо, господин Марофке, — сказал Пагель и тоже встал. — Я посмотрю, что здесь можно сделать…

— Ну теперь вы в курсе! — быстро сказал Марофке. — Я уверен, у них есть сообщники в деревне, один или несколько, вероятно девушки, но это не обязательно. Пока здесь все полно полиции, они будут скрываться в лесу, в деревне, где-нибудь! Вы должны открыть глаза. А когда чуточку поуспокоится, через три-четыре денька, тут они, голубчики, уедут, как полагается, поездом и в партикулярном платье…

— Я буду следить, — обещал Пагель.

— Только вы уж на самом деле следите! — попросил Марофке. — Следить труднее, чем принято думать. И еще об одном надо помнить. О вещах, что на них…

— Ну? — удивился Пагель.

— Они ведь казенные! И каждый заключенный знает, что будет привлечен к ответственности за утайку, если присвоит хоть одну вещь. За недостающий галстук можно поплатиться полугодом тюрьмы. Поэтому, когда дают тягу такие бывалые парни, они всегда стараются как можно скорей вернуть вещи в тюрьму. Большей частью они присылают их почтой, тогда я дам вам знать. Но если здесь найдется хоть одна вещь, следите не хуже ищейки! Не думайте, что это я позабыл, я ничего не позабуду! Пускай это будет самый что ни на есть завалящий серый арестантский носок с красной каймой, все равно дело нечисто! Вы вообще-то знаете, какие у нас рубахи? А галстуки? Пойдемте, я вам покажу…

Но старшему надзирателю Марофке не удалось посвятить своего друга Пагеля в тайны тюремного белья. По улице — дзинь-дзинь-дзинь! — катили десять велосипедов, на девяти сидели девять тюремных надзирателей, все при оружии. Резиновые дубинки покачивались, по лицам струился пот. А впереди ехал толстый, мешковатый человек в толстом, мешковатом черном костюме, животом он почти лежал на руле; лицо у него было белое, жирное и строгое, с густыми темными бровями и белоснежной бородой.

Как только старший надзиратель увидел этого грозного бело-черного колосса, он так и впился в него глазами. Он позабыл обо всем окружающем, в том числе и о Пагеле, и, потрясенный, пробормотал: "Сам господин инспектор пожаловал!"

Пагель смотрел, как толстяк, пыхтя, слез с велосипеда, который услужливо поддержал один из надзирателей; инспектор отер пот с лица, не глядя на Марофке.

— Господин инспектор! — умоляюще сказал Марофке, все еще держа руку у козырька. — Честь имею доложить: уборочная команда номер пять Нейлоэ в составе одного старшего надзирателя, четырех надзирателей, сорока пяти арестантов…

— Где здесь контора имения, молодой человек? — спросил Слон, неприступный и холодный. — Будьте так любезны показать мне дорогу. А вас, Марофке, — инспектор не глядел на Марофке, он с интересом рассматривал стену казармы, на которой выделялся каменный крест чуть более светлого тона… — а вас, Марофке, попрошу запомнить, что больше вам докладывать не о чем. — Он все еще рассматривал стену и размышлял. Потом, неприступный, холодный, белый-белый, мешковатый и жирный, — сказал равнодушным тоном: Вы, Марофке, извольте сейчас же проверить башмаки арестованных, начищены ли они согласно предписанию, по правилам ли завязаны — двумя петлями, не узлом!

Один из почтительно дожидавшихся надзирателей насмешливо хихикнул.

Старший надзиратель Марофке, тщеславный толстопузик, побледнел, но отчеканил по-военному:

— Слушаюсь, господин инспектор! — и исчез за углом казармы.

Показывая инспектору дорогу, Пагель с горечью думал о бедном толстопузике, которого все лягали, несмотря на то, что он больше всех старался, сильнее всех беспокоился. Думал он и о том, что его, Пагеля, никто не упрекнул, что сейчас в конторе все ему улыбались, хотя он наделал кучу ошибок. Он давал себе слово действительно открыть глаза и, если только представится случай, реабилитировать Марофке. Но он понимал, как трудно человеку с такой комической наружностью добиться положения, несмотря на все его достоинства. Одних достоинств мало, гораздо важнее иметь достойную наружность.

— Вот это и есть контора? — ласково спросил инспектор. — Благодарю вас, молодой человек. Вы кто?

— Приятель господина Марофке, — отрезал Пагель.

Но толстяка не так-то легко было пронять.

— Я вас о профессии спрашиваю, — сказал он неизменно любезно.

— Ученик! — в ярости ответил Пагель.

— Ну вот, ну вот! — весь просиял толстяк. — Тогда вы с Марофке пара. Ученик! Ему тоже есть чему поучиться.

Он взялся за ручку двери, еще раз кивнул Пагелю и исчез.

А Вольфганг Пагель получил новый урок: нельзя давать волю своему гневу перед людьми, которых этот гнев радует.

7. ВОЗВРАЩЕНИЕ РОТМИСТРА

Полчаса спустя уборочная команда N_5 выступила из Нейлоэ, а еще четверть часа спустя и жандармы отправились прочесывать лес. Из окон конторы все четверо: тайный советник, обер-лейтенант, Пагель и фрау фон Праквиц наблюдали за выступлением; да, не так вступали гусары в Нейлоэ! Ни песен, ни веселых лиц, все шли понурившись, с ожесточенными лицами, волоча ноги, пыля. В этом глухом топоте было что-то безнадежное, какой-то недобрый ритм. "Этот мир нам ненавистен" — так прозвучало это для Вольфганга.

Несомненно заключенные думали о сбежавших товарищах по несчастью, их переполняла жгучая зависть, когда они думали, что те пятеро на свободе, живут в лесу, а они под вооруженным конвоем возвращаются к себе в каменные одиночки — они несут наказание за то, что те убежали. У них отнимают возможность смотреть на широкие поля, в смеющиеся девичьи лица, на зайца, вприпрыжку бегущего по борозде — их ждет желтовато-серая пустыня тюремных стен, и все из-за того, что те пятеро на воле.

Впереди колонны шел старший надзиратель Марофке: правой рукой он вел велосипед и левой рукой он вел велосипед — ему даже не доверили охраны арестантов. Позади колонны, грузный, черно-белый, насупив взъерошенные брови, тяжело передвигая слоновые ноги, шагал инспектор, совсем один, высоко подняв белое, заплывшее жиром, ко всему безучастное лицо. Во рту у него блестели белые крепкие зубы. На камне у края дороги стояла Вайо и смотрела на проходившую колонну. Пагеля рассердило, что она там стоит.

Тайный советник сказал дочери, взглянув на внучку:

— Кстати, я бы тебе посоветовал первое время не оставаться на ночь в вилле одним с вашим растяпой Редером. Я отдаю должное уму нашего жандармского офицера, но береженого бог бережет.

— Может быть, один из вас, господа?.. — спросила фрау фон Праквиц и посмотрела поочередно на Пагеля и на Штудмана.

Хотя Марофке настоятельно предостерегал Пагеля от всякой игры в сыщика, все же молодому человеку хотелось быть свободным в ближайшие ночи, чтобы немножко пошарить вокруг, прислушаться к разговорам — словом, пошире открыть глаза, как ему было сказано. Поэтому он, ни на кого не глядя, отвернулся к окну, хотя арестанты давно уже прошли и казарма для жнецов казалась пустым красным ящиком.

— Я готов спать с вами, — сказал Штудман и ужасно покраснел.

Старый тайный советник что-то пробурчал и тоже отвернулся к окну. У Пагеля, не спускавшего глаз с казармы, дрогнули плечи. Неприличие, допущенное человеком приличным, всегда особенно заметно. Когда такой безупречно корректный человек, как фон Штудман, что-нибудь ляпнет, всем делается за него очень неловко.

— Значит, решено. Спасибо, господин фон Штудман, — сказала фрау фон Праквиц своим спокойным, сочным голосом.

— Кучу денег ухлопаете, чтобы привести казарму для жнецов в прежний вид, — заявил тайный советник, все еще глядя в окно. — Все эти дурацкие решетки и засовы надо убрать, дверь прорезать — и попросил бы поскорей.

— А нельзя ли временно оставить здание в таком виде? — осторожно спросил Штудман. — Жалко разорять, а вдруг на будущий год придется все обратно в стены вделывать.

— На будущий год? Такая уборочная команда больше никогда в Нейлоэ работать не будет, — решительно заявил тайный советник. — Довольно с меня, Эва, страхов твоей матери. Пойти, пожалуй, ее проведать; то, что нагнали столько зеленых мундиров, верно, ее успокоило! Ну и переполох!.. А что теперь с вашим картофелем станется? Все время задаю себе этот вопрос.

Выпустив этот последний снаряд, тайный советник покинул контору. Ревнивый отец вполне отомстил и некстати покрасневшему Штудману, и на мгновение смутившейся дочери (хотя заметил это только он), и Пагелю, с подчеркнутым равнодушием глядевшему в окно.

— Верно, что станется с нашим картофелем? — спросила и фрау Эва и нерешительно посмотрела на Штудмана.

— Я думаю, тут больших затруднений не встретится, — поспешил заявить Штудман, обрадовавшись новой теме. — Безработица и голод растут. Если мы объявим в городе, что нам нужны люди для уборки картофеля, что платим мы не деньгами, а натурой, по десять — пятнадцать фунтов с центнера выкопанного картофеля, то желающие найдутся. Правда, нам придется каждое утро посылать в город две, три, четыре подводы, а вечером придется отвозить людей обратно — но это мы наладим.

— Хлопотно и дорого, — вздохнула хозяйка. — Ах, и чего эти арестанты…

— Все же дешевле, чем если мы заморозим картошку. Вам, Пагель, уж не удастся изображать из себя помещика и барина. Вы целый день не уйдете с поля: будете выдавать жетоны, за каждый центнер — жетон…

— Рад стараться, — покорно сказал Пагель и с раздражением подумал, что ему не придется открыть глаза и глядеть в оба.

— Завтра мне надо будет уехать, — продолжал фон Штудман. — Заодно я и это дело налажу. Дам объявление в местной газете, переговорю и на бирже труда.

— Вы собираетесь уезжать? — спросила фрау фон Праквиц. — Как раз сейчас, когда арестанты…

Ее это очень рассердило.

— Всего на один день во Франкфурт, — утешил Штудман. — Сегодня же у нас двадцать девятое.

Фрау фон Праквиц не поняла.

— Послезавтра нам платить аренду, сударыня! — выразительно сказал фон Штудман. — Я кое-что запродал, но теперь уже время не терпит, надо добывать деньги. Доллар стоит на ста шестидесяти миллионах марок, мы должны достать огромную сумму денег, во всяком случае огромную кучу бумаги…

— Ах, вечно эта аренда! Теперь, когда арестанты бегают здесь на свободе! — не выдержала фрау Эва. — Разве отец напоминал?

— Господин тайный советник ничего не говорил, но…

— Я убеждена, отец совсем не будет доволен, если вы уедете как раз сейчас. Вы ведь взялись, так сказать, охранять нас… — Она улыбнулась.

— Я бы вернулся к вечеру. Мне кажется, за аренду надо внести деньги минута в минуту. Для меня это дело чести…

— Но, господин фон Штудман! Папа же ничего не потеряет, если получит деньги через неделю по тому курсу, который будет тогда. Я поговорю с папой…

— Не думаю, что ваш папаша захочет разговаривать на эту тему. Вы только что слышали, он требует немедленно привести в прежний вид рабочую казарму.

— Каждую минуту может столько всего случиться! Право же, господин фон Штудман, не оставляйте меня здесь одну как раз сейчас… У меня так неспокойно на душе… — уже не говорила, а просила фрау фон Праквиц.

— Сударыня, — сказал Штудман почти в смущении. Минутку он поглядел на молча смотревшего в окно Пагеля, но тут же забыл о нем. — Я бы так охотно согласился, но, поймите же, мне очень не хотелось бы просить господина тайного советника об отсрочке арендной платы. Это для меня действительно дело чести. Праквиц передал мне хозяйство, я перед ним отвечаю. Мы можем уплатить, я все тщательно взвесил, для меня это значило бы опозориться. В делах надо быть точным, пунктуальным…

— Опозориться!.. Надо быть точным!.. — сердито воскликнула фрау фон Праквиц. — Говорю вам, отцу безразлично, когда мы заплатим, — и тише: Раз мужа здесь нет. Для него ведь главное вывести из терпения мужа. Говорю вам, как только я подумаю, что я целую ночь одна в доме с Вайо и глупыми служанками и с еще более глупым Редером… До ближайшего деревенского дома пятьсот метров… Ах, да не только это! — воскликнула она вдруг сердито, раздраженно, удивленная тем, что узнала совсем другого Штудмана, что всерьез столкнулась с обратной стороной педантичности и надежности. — У меня неспокойно на душе, и мне бы не хотелось быть совсем одной эти дни…

— Но вам, право же, нечего бояться, сударыня, — сказал Штудман с той мягкой настойчивостью, от которой человеку взволнованному впору взбеситься. — Жандармский офицер тоже полагает, что сбежавшие арестанты ушли из здешних мест. А договор остается договором, особенно между родственниками. Тут надо быть пунктуальным, я в конце концов лично за это отвечаю. Праквиц с полным правом упрекнет меня…

— Господин ротмистр! — сказал Пагель вполголоса, все еще стоя у окна. Вот он как раз въезжает во двор!

— Кто? — спросил Штудман оторопев.

— Муж? — воскликнула фрау фон Праквиц. — А я-то думаю, он как раз охотится за пятисотым кроликом.

— Не может быть! — сказал фон Штудман, хотя уже видел, что ротмистр выходит из автомобиля.

— С утра у меня сегодня неспокойно на душе… — заметила фрау фон Праквиц.

— Так я и думал! — сказал ротмистр, входя в контору, и с сияющим видом пожал руку всем троим, еще не оправившимся от изумления. — Опять собрался генеральный совет для обсуждения абсолютно неразрешимых вопросов, которые все в конечном счете разрешит мой друг Штудман! Замечательно! В точности как я предполагал, все по-старому. Штудман, прошу тебя, не делай кислой мины. Я должен тебе передать от твоего все еще незнакомого друга Шрека, что ты по-прежнему для него незаменим. От меня проку мало, — только кроликов стрелять могу. Но, дети мои, скажите, чего ради столько зеленых мундиров в Нейлоэ? Мне попался целый отряд, двинулись в лес. Уж не собрался ли мой дорогой тесть переловить браконьеров? Да, сегодня утром я видел на вокзале во Франкфурте беднягу Книбуша, он совсем подавлен, сегодня слушается беймеровское дело… О старичке, видно, тоже никто из вас не позаботился, включая и моего уважаемого тестя. От этой неприятности Книбуша можно было бы уберечь! Теперь я опять возьмусь за хозяйство! Ну, а жандармы? У вас арестанты сбежали? Уборочная команда отозвана?

Ротмистр расхохотался от всей души, он сел на стул, и чем больше он смотрел на удивленные и смущенные лица присутствующих, тем больше хохотал.

— Но, дети мои, дети мои, ради этого не стоило меня выпроваживать, такие глупости я бы и сам натворил! Замечательно! Теща-то, должно быть, опять скулит! А господин Пагель не принимает участия в облаве? Ну, Пагель, был бы я вашим начальством, я бы вас моментально отправил. Это дело чести, хоть кто-нибудь из имения должен принять участие. Не то скажут, что мы перетрусили…

— Слушаюсь, господин ротмистр! — сказал Пагель. — Иду. — И он вышел.

— Ну вот! — воскликнул ротмистр сияя. — Выставил! Нечего молодому парню стенку подпирать, в конце концов его здесь кормят, жалованье платят. Так, дети мои, а теперь выкладывайте все, что у вас на душе. Вы и представить себе не можете, как я посвежел, отдохнул, окреп. Каждый день сосновая ванна и десять часов сна — эта освежает! Ну, Штудман, выкладывай самое худшее: как арендная плата?

— Завтра привезу деньги из Франкфурта, — сказал Штудман, не глядя на фрау Эву.

Странно, Штудману вдруг стало как-то неприятно, что с поездкой во Франкфурт вышло как хотелось ему.

8. ПИСЬМО ТАЙНОГО СОВЕТНИКА ШРЕКА

Когда к вечеру вернулась повозка, отвозившая молоко из поместья Нейлоэ в город, и кучер сдал почту в контору, Штудман нашел между прочими письмами и письмо от тайного советника Шрека, которое пролило некоторый свет на внезапное возвращение ротмистра Иоахима фон Праквица.

"Многоуважаемый господин фон Штудман, — прочитал Штудман в письме сердитого и несколько необузданного целителя человеческих нервных и душевных заболеваний. — Одновременно с этим письмом прибудет к вам и ваш друг Праквиц, моим другом он не стал. Видеть у себя господина фон Праквица мне всегда приятно — в качестве платного пациента. Однако, во избежание недоразумений, я уже сейчас должен вам сказать, что такие неуравновешенные, подверженные внезапным переходом от депрессии к возбуждению субъекты, как господин ротмистр фон Праквиц, с повышенной склонностью к самоутверждению, но интеллектуально малоразвитые, собственно, неизлечимы — а тем более в возрасте нашего пациента. Обычно таким людям рекомендуется привить любовь к какому-нибудь безобидному занятию, вроде коллекционирования марок, выращивания черных роз, придумывания немецкой замены для иностранных слов, — тогда они не натворят бед и даже могут стать вполне терпимы.

Я довел господина фон Праквица почти до пятисотого кролика и очень соблазнял его поставить рекорд — дойти до тысячи, но тут ему — черт его побери! — взбрело в голову заняться лечением моих больных, потому что я, видите ли, все не так делаю. Он принялся за дело со всем пылом профана! Одну русскую княгиню, которая живет у меня уже восемь лет и все эти восемь лет думает, что она беременна и уже восемь лет ходит вокруг пруда в парке, так как живет мыслью, что, если она обойдет за утро десять раз подряд этот пруд, то разрешится от бремени, — так вот, эту отлично платящую и вполне довольную своей жизнью пациентку в два с половиной центнера живого веса он действительно протащил вокруг пруда десять раз, после чего она, правда, не разрешилась от бремени, но заболела от сердечного и нервного шока. Одну очаровательную шизофреничку он попросил подарить ему локон, после чего та обрилась наголо, а вскоре ожидается посещение ее родными. Одного господина, к сожалению имеющего противоестественные склонности и сделавшего ему соответствующее предложение, он попробовал излечить от его предосудительной склонности кулаками. Известному вам барону фон Бергену он, по своей беспечности, дал возможность снова убежать, — короче говоря, господин фон Праквиц обошелся мне примерно в три тысячи марок золотом сумма, которую, платят мне вышеупомянутые пациенты ежемесячно. И вот я сказал хватит, ни дня больше! Я разъяснил ему, что с первого октября его присутствие в Нейлоэ совершенно необходимо (я, разумеется, в курсе всех его огорчений), и он со мной согласился.

Буду искренно рад, если его возвращение причинит вам много хлопот, глубокоуважаемый господин Штудман, тем скорее вы приедете ко мне. Примите и т. д. и т. д."

— Так вот оно что! — со вздохом сказал Штудман, медленно зажег спичку и спалил письмо на железке перед печкой. — Значит, он тут, чтобы помочь нам первого октября. Ну да ничего, кажется, он теперь хоть не такой раздражительный. Только бы не наделал уж слишком больших глупостей! Повышенная склонность к самоутверждению, но интеллектуально малоразвит, тяжело, ну, как-нибудь улажу!

Штудман не подозревал, что ротмистр уже сделал за этот день несколько непоправимых глупостей.

9. ВЫЗОВ В СУД

Этим утром, когда фон Праквиц в последнюю минуту вскочил в купе поезда Берлин — Франкфурт-на-Одере, он был весьма неприветливо встречен словами: "Извините, здесь все занято".

Хотя это было явной ложью, так как из восьми мест занято было только два, а поезд уже тронулся, все же ротмистр покраснел не из-за этой лжи. Он узнал человека, столь невежливо к нему обратившегося, пристально посмотрел ему в лицо, сделал движение рукой, улыбнулся и сказал:

— О нет, господин лейтенант, отсюда вам не удастся выпроводить меня так легко, как из моего собственного леса.

Лейтенант тоже густо покраснел и тоже намекнул в своем ответе на тогдашнее приключение:

— Вы хотите сказать — из леса вашего тестя, господин ротмистр?

При этом оба улыбались друг другу, у обоих перед глазами стояла как живая сцена в Черном логе, свисток часового, затем резкий окрик лейтенанта. Каждый из них считал, что он чрезвычайно умен и перехитрил другого, лейтенант потому, что скрыл от отца свои отношения с дочерью, ротмистр потому, что, несмотря на резкость лейтенанта, проведал о тайно зарытом оружии.

Следующие фразы обоих господ были знаменательны. Лейтенант сказал беспечно-любезным тоном:

— Ваша дочь, надеюсь, здорова?

— Благодарю вас, — ответил ротмистр. Он подумал: "Мышей ловят на сало", — и в свою очередь спросил: — В Черном логе все в порядке?

— Благодарю вас, — сухо ответил лейтенант.

Разговор оборвался. Каждый из двух мудрецов думал, что выведал то, что хотел; лейтенант, что дочка не проболталась, ротмистр, что оружие было еще в лесу. Невольно оба посмотрели на третьего спутника, который погрузился в газеты и молча сидел в углу купе. Третий спутник опустил газету и поднял глаза.

Хотя он, впрочем, так же как и лейтенант, был в штатском, однако его лицо, манера держаться, осанка — все в нем обличало человека, привыкшего носить мундир. Несмотря на очень широкий пиджак, сразу было видно, что это офицер — не будь даже у него монокля, висевшего на широкой черной ленте, и Гогенцоллерна в петличке. Господин посмотрел на обоих тяжелым, неторопливым, всего перевидавшим и потому недоверчивым взглядом. Его лицо напоминало скудно прикрытый череп: очень белая тонкая кожа, казалось, натянута прямо на кости. Поредевшие, но еще белокурые волосы тщательно уложены на голове длинными прядями, и все же сквозь них просвечивает пергаментно-белая кожа. Особенно запоминался на этой мертвой маске рот, рот без губ, тонкая полоска, похожая на щель в автомате — рот, который, надо думать, перепробовал много горького.

"Этого человека я уже где-то видел", — мелькнуло в голове у ротмистра, и он быстро перелистал в памяти страницы иллюстрированных журналов, которые за последние недели попадались ему на глаза.

Слегка дрожащей детской рукой с тонкими пальцами поднял переодетый офицер монокль к глазу. На минуту ротмистр почувствовал на себе его взгляд, он уже собирался представиться, но тот перевел взгляд на лейтенанта.

— Господин фон Праквиц, арендатор поместья Нейлоэ, ротмистр в отставке, — поспешил доложить лейтенант. Чувствовалось, как подхлестнул его этот взгляд.

— Приятно, — отозвался переодетый офицер, но фамилии своей не назвал, что нисколько не задело ротмистра. Он ведь понимал, что обязан знать, кто этот высокий чин. Монокль выпал из глаза, человек-мумия сказал:

— Садитесь, пожалуйста! Урожай хороший?

Ротмистр, так же как и лейтенант, сел напротив сидевшего офицера; казалось, лучше непрестанно чувствовать на себе его холодный, безжизненный взгляд, — чтобы он смотрел на тебя без твоего ведома вовсе невыносимо.

— Да, урожай не так уж плох, — ответил ротмистр с суеверной осторожностью, свойственной сельским хозяевам, которые расценивают похвалу урожаю, как вызов небу. И прибавил: — Последние несколько недель я не был в Нейлоэ.

— Господин фон Праквиц — зять господина фон Тешова, — пояснил лейтенант.

— Понятно, — загадочно сказал фантом. Осталось совершенно непонятным, к чему относилось это «понятно» — к отсутствию ротмистра из Нейлоэ или к его родственным отношениям. А может быть, даже к урожаю.

Лейтенант, имя которого тоже еще не было названо, — ротмистр только сейчас обратил на это внимание, — опять пришел на помощь:

— Господин фон Праквиц арендует имение у своего тестя.

— Деловой человек, — сказал человек с моноклем. — Последнее время он раза два был у меня. Вам это известно?

Ротмистру ничего не было известно. Он не мог себе представить, какие дела связывают его грубошерстного тестя с этим пергаментным военным.

— Понятия не имел, — сказал он в смущении. — Как я уже говорил, я был в отсутствии.

— Деловой, — опять проскрипел тот. — Принадлежит к людям, которые не хотят платить, пока не получат товар — надеюсь, родственных чувств не оскорбил?

— Помилуйте! — запротестовал ротмистр. — У меня у самого постоянные затруднения…

— Кто хочет участвовать в поездке, — заявил офицер с совершенно непонятной, ни единым словом беседы не вызванной горечью, — должен заблаговременно взять билет. Может быть, даже не зная наперед, куда едет, — поняли?

Ротмистр не понял, но глубокомысленно кивнул головой…

Неизвестный, фамилию которого он так и не мог припомнить, посмотрел на лейтенанта. Лейтенант ответил на его взгляд, но ничем не выразил своего согласия…

— Полагаю, — сказал офицер, несмотря на это, — у вас есть автомобиль?..

— Нет, — заявил ротмистр. — Но я собираюсь купить…

— Сегодня? Завтра?

— Во всяком случае, в самое ближайшее время…

— Сегодня или завтра, поздней ни к чему, — настойчиво сказал офицер и опять уткнулся в газету.

— Я не знаю, — робко сказал ротмистр. (Неужели этот человек с моноклем представитель автомобильной фирмы?) — Все же это значительная сумма… Я не знаю, будут ли деньги…

— Деньги! — презрительно воскликнул тот и громко зашуршал газетой. — С каких это пор за машины платят деньгами? Вексель! — И он исчез за газетой.

На этот раз молодой лейтенант не пришел на помощь. Он сидел в углу с неприступным видом и так упорно смотрел на дым от сигареты, что ротмистр пересел в другой угол купе и принялся за свои газеты, которыми тоже стал громко шуршать. Но читать по-настоящему он не мог, он размышлял над загадочными речами офицера, над его туманными вещаниями о деловом, излишне деловом тесте, о билете, который надо оплатить заблаговременно, и об автомобиле, за который вовсе не надо платить…

Несмотря на то что ротмистр около месяца отдыхал в санатории, он почувствовал довольно сильное раздражение, вспомнив, как обошелся с ним в лесу молодой человек; он решил, что тот случай далеко не исчерпан; однако, сопоставив его со странным разговором, который только что произошел у него с этим высохшим как пергамент человеком, он пришел к заключению, что назревают какие-то события…

Те двое, что сидели напротив, начали шептаться; ротмистр нашел, что шептаться неделикатно, тем более что они несомненно шепчутся о нем. В конце концов он не глупый мальчишка, а заслуженный офицер и преуспевающий помещик. Если такие вопросы не обсуждают при дамах, то тем более нельзя шептаться в присутствии пожилых мужчин! Ротмистр вскипел, он ударил по газете, хотя это был не какой-нибудь бульварный листок, а "Дойче Тагесцайтунг". Оба господина посмотрели на него, можно было начинать ссору, но тут поезд пошел медленнее. Они подъезжали к Франкфурту, ротмистру надо было пересаживаться, необходимо поскорее дать выход гневу.

— Высаживаетесь, господин ротмистр? — вежливо спросил лейтенант и потянулся за ротмистровым чемоданом.

— Пересаживаюсь! — гневно крикнул ротмистр. — Пожалуйста, не трудитесь!

Лейтенант все же снял чемодан с сетки на скамейку.

— Мне поручено вам сообщить, — сказал он тихо, не глядя на ротмистра, что послезавтра, первого октября, у нас в Остаде, так сказать, товарищеская встреча. Прошу вас быть в шесть часов утра. В военной форме. Захватите какое у вас есть оружие.

Теперь он взглянул на ротмистра, ротмистр был потрясен. Он был так потрясен, что сказал: «Слушаюсь».

— Носильщик! — крикнул лейтенант из окна купе и занялся багажом ротмистра. Сейчас, когда дошло до интересных дел, ротмистру надо было вылезать.

Он посмотрел на господина в углу, господин в углу вытянул длинные ноги, монокль болтался на ленте, глаза были закрыты, казалось, он спит. Неуверенно, однако почтительно перешагнул ротмистр через ноги спящего и пробормотал: "Честь имею!"

— Но с машиной, поняли? — пробормотал человек-мумия и опять заснул.

Ошеломленный, стоял ротмистр на перроне; носильщик в третий раз спрашивал, куда нести багаж. Сначала ротмистр сказал в Нейлоэ, затем в Остаде.

— Ах, вам в Остаде? — сказал носильщик. — Ну, так вы не там слезли, надо было проехать до Ландсберга.

— Нет, нет! — нетерпеливо воскликнул ротмистр. — Мне нужна машина! Можно здесь купить машину?

— Здесь? — спросил носильщик и посмотрел сначала на ротмистра, а потом на перрон. — Здесь?

— Да, здесь во Франкфурте!

— Ну конечно здесь можно купить машину, — успокоительно сказал носильщик. — Это здесь достать можно. Так почти все делают, берлинцы приезжают сюда поездом и покупают во Франкфурте машины…

Ротмистр не прерывал носильщика, он даже пошел за ним следом. Его осенило: он видел того самого офицера, которого ему описывали сотню раз, но которого ему ни разу не удавалось увидеть, — майора Рюккерта, организатора большого противоправительственного путча. Послезавтра в шесть утра начнется в Остаде, и он должен принять участие, с машиной!

Тесть — деловой человек, раньше чем покупать билет, он хочет посмотреть на путч, знать, удачно ли он окончится. Ротмистр не такой деловой человек, надо сейчас же купить машину, под вексель! Пускай это не по-деловому, зато правильно!

Безвольно последовал ротмистр за носильщиком в зал ожидания, в раздумье сел там, уплатил за услуги и заказал стакан кофе. Теперь его занимал уже не путч, не майор Рюккерт и не невежливый лейтенант. Это решено и подписано, послезавтра в шесть часов утра он будет в Остаде. Все сойдет хорошо, тут и думать нечего, он не сверхосмотрительный, хитрый тайный советник Хорст-Гейнц фон Тешов, он ротмистр фон Праквиц! И если коллега говорит ему: будем действовать заодно! — он действует заодно, без долгих расспросов. Он слышал мало, но он слышал достаточно: рейхсвер и Черный рейхсвер действуют заодно, значит, все военное сословие — и старики и молодежь, — и действуют они против правительства, которое печатает эти паршивые деньги, прекратило борьбу за Рур и собирается «договориться» с французами, — тут и думать нечего, тут все в порядке!

О чем ротмистр еще думал, помешивая в раздумье ложечкой кофе, так это о своей машине! Конечно, это уже была «своя» машина, хотя он еще даже не знал, какая она будет с виду. Но он так давно мечтает о машине! Только денег никогда на это нет — сейчас, собственно, денег тоже нет, напротив, он едет в Нейлоэ, чтобы быть на месте к трудному моменту выплаты аренды, к первому октября, то есть послезавтра. Ротмистр был как ребенок: пусть ребенок десять раз устоит и не разуется, чтобы поплескаться в луже, стоит только на одиннадцатый раз соседскому мальчику сказать: "Ах, ведь сегодня так тепло!" — и ребенок уже разулся и плещется в воде, несмотря на все запреты. Майор сказал, что ротмистру надо купить машину; с деньгами по-прежнему было туго, еще более туго, чем раньше, машине предстояло тут же попасть в опасную переделку, но обо всем этом ротмистр совсем не думал. Он даже не думал о путче и о правительстве, которое предстояло свергнуть, он думал только о том, что наконец-то он может купить себе машину! Этот путч замечательная штука, благодаря путчу у него будет машина!

Ротмистр мысленно перебирал автомобили всех своих друзей и знакомых, он колебался между «мерседесом» и «хорхом». О более дешевых машинах и речи быть не могло; если уж покупать машину, так во всяком случае не такую, как у какого-нибудь деревенского лекаря. Машина должна иметь вид, а раз покупаешь не за наличные, то чуть подороже или чуть подешевле — неважно… Нет, с машиной затруднений не будет, труднее так скоро достать шофера, шофера, который умеет прилично управлять и прилично выглядит за рулем, а то что за удовольствие сидеть в машине! Времени терять нельзя, так как через два, самое большее три часа он хотел уже катить по дороге в Нейлоэ в собственной машине… А затем вопрос о гараже — где лучше всего устроить в Нейлоэ гараж поближе к вилле?

Ротмистр весь погрузился в размышления. Он поразительно напоминал того самого ротмистра, который несколько месяцев назад сидел за игорным столом в притоне и в ажиатации, боясь хоть раз не поставить, никак не успевал усвоить правила игры. Ротмистр и сейчас опять не знает игры, но он уверенно ставит на карту, он зарывается, не рассчитывает сил — "можно бы купить гараж из рифленого железа, но они совсем не имеют вида…".

— Послушайте, господин ротмистр! — умоляющим голосом уже в третий раз произносит кто-то за соседним столиком.

— Ах! — Ротмистр пробудился от своих планов и грез и с удивлением увидел сидящего за кружкой пива лесничего Книбуша в парадной форме. — Что это вас, Книбуш, вдруг во Франкфурт занесло?

— Ведь я вызван сегодня в суд, господин ротмистр, — с упреком говорит лесничий. — По делу Беймера!

— Так, так! — Ротмистр одобрительно кивает головой. — Хорошо, что этого негодяя наконец посадят! Как вы думаете, сколько он заработает?

— Что вы, господин ротмистр! — с мольбой в голосе говорит лесничий. Обвиняемый я! Они хотят засудить меня! Я, видите ли, нанес ему увечье!

— С этим безобразием все еще не покончено? — удивляется ротмистр. Господин фон Штудман не писал мне об этом ни слова! Присаживайтесь-ка к моему столу и расскажите мне все по порядку. Кажется, вы увязли прочно, но, может быть, я поспел как раз вовремя, чтобы вытащить вас из грязи.

— Премного благодарен, премного благодарен, господин ротмистр! — с облегчением вздыхает лесничий. — Я и так жене говорю, будь ротмистр здесь, он бы меня отвоевал.

Столь удачно воззвав к старому солдатскому духу своего хозяина, лесничий осторожно переносит кружку с выдохшимися остатками пива на столик ротмистра и не спеша, с жалобами и причитаниями, изливает перед ним душу. А ротмистр слушает; только что он с увлечением отдавался мечтам о машине, теперь он с тем же увлечением отдается процессу Книбуша. Он не скупится на горькие жалобы, что даже люди, на которых вполне можно положиться, запускают дела, когда его нет; во все-то надо входить самому! Он ругательски ругает кляузников, браконьеров, республику, доллары и социалистов — но при этом не забывает весьма недвусмысленно напомнить лесничему, что хозяин его, Книбуша, в сущности тайный советник фон Тешов, а ему, ротмистру, на все это в сущности наплевать.

— Слушайте, Книбуш! — говорит он в заключение. — В половине одиннадцатого назначено ваше дело? У меня, вообще говоря, еще много хлопот — я собираюсь, видите ли, купить машину и шофера нанять надо…

— Машину! — восхищается лесничий. — Вот, должно быть, ваша супруга обрадуется!

Ротмистр не вполне в этом уверен, он предпочитает не обсуждать этот вопрос.

— Я пойду сейчас с вами в суд и серьезно поговорю с судьями. Дело уладится в десять минут, будьте спокойны, Книбуш. Надо только все представить в должном свете, да и вообще скоро перестанут притеснять крупных помещиков! Да, послезавтра все изменится, вот увидите, Книбуш…

Книбуш слушает насторожив уши.

Но ротмистр сразу обрывает:

— И тут же приобрету автомобиль и шофера, приличный шофер — условие, без которого не может быть покупки, а тогда я захвачу вас с собой в Нейлоэ, по крайней мере деньги за проезд сэкономите, Книбуш!

Книбуш рассыпается в благодарностях, он в восторге от такой программы, о своих же тайных сомнениях, что дело, несмотря на вмешательство ротмистра, не сойдет ему так просто с рук, благоразумно умалчивает. Теперь ротмистр заторопился, он так быстро несется на своих длинных ногах по городу Франкфурту, словно каждый шаг приближает его к желанной машине. Лесничий Книбуш, покашливая, семенит на шаг позади.

В результате они приходят в суд на четверть часа раньше. Ротмистр все же спешит к комнате, указанной в повестке, они стучат, прислушиваются, осторожно приоткрывают дверь. В пыльном, пустом помещении — никого. Они ловят служителя, показывают повестку, он смотрит то на одного, то на другого…

— Это вас?.. — спрашивает он ротмистра.

Тот с жаром протестует. Ему это совсем не нравится, хотя он и охотно взялся за книбушевское дело.

— Так, значит, вас! В таком случае обождите немножко. Еще не скоро. Вас вызовут.

Со вздохом садятся ротмистр с лесничим на одну из тех скамей, на которых никому не сидится спокойно, — то ли скамьи эти неудобные, то ли место, где они стоят, неприятное. Коридор пуст и безлюден, он кажется грязным, хотя и не грязен. Время от времени проходят люди. Каменные стены, каменный пол, каменный потолок гулко отражают их шаги, несмотря на то что ступают они очень осторожно. Близоруко приглядываются они в сумеречном свете к номерам на дверях, решаются постучать, долго прислушиваются, раньше чем войти.

Ротмистр, кипя от ярости, уставился в объявление на противоположной стене, на объявлении написано одно под другим: "Не курить! Не плевать на пол!" На полу под объявлением — плевательница. Ротмистр мог бы теперь носиться по Франкфурту, мог бы приобрести прекрасную машину, испробовать ее, а он вместо того сидит здесь, в пустом коридоре, из чистого человеколюбия, ведь ему на все это, вообще говоря, плевать!

Ротмистр со вздохом глядит на часы.

— Ну и тянут же! — злится он. Хотя до половины одиннадцатого осталось еще пять минут.

Лесничий чувствует, что спутник беспокоится, ему очень важно, чтоб тот не ушел. К тому же он успел подумать над намеком ротмистра и теперь шепчет:

— Оружие все еще в Черном логе.

— Шш! — так громко зашипел ротмистр, что какой-то господин в другом конце коридора вздрогнул и оглянулся с недоумевающим видом. Ротмистр подождал, пока господин скроется в комнате, затем тихо спросил:

— Откуда вы знаете, Книбуш?

— Я вчера вечером поглядел, — шепчет любопытный Книбуш. — Хочется же знать, что у тебя в лесу творится, господин ротмистр.

— Может быть, сегодня оно еще и там, но послезавтра его уже там не будет, — говорит ротмистр с чувством собственного превосходства.

Лесничий наматывает себе на ус, слово «послезавтра» он слышит от ротмистра сегодня уже во второй раз.

— Господин ротмистр, вы потому и машину покупаете? — осторожно спрашивает он.

Ротмистр ехал в скором поезде с большим человеком, с организатором путча, он знает последнюю новость. Ему очень обидно, что лесничий воображает, будто знает не меньше его.

— Что вам обо всем этом деле известно, Книбуш? — спрашивает он весьма немилостиво.

— Ах, в сущности ничего, господин ротмистр, — мнется лесничий. Он понимает, что дал маху, и не хочет признаваться в своей полной осведомленности, пока не выяснится, откуда дует ветер. — Просто на деревне много всего болтают. Будто что-то готовится, об этом уже давно болтают, но о дне и о часе ничего не известно. Верно, только вам это известно, господин ротмистр!

— Я ничего не говорил, — заявляет ротмистр, однако он чувствует себя польщенным. — И откуда в деревне такие слухи?

— Ах… — мямлит лесничий, — сам не знаешь, можно ли об этом говорить.

— Со мной можно, — успокаивает его ротмистр.

— Да все тот лейтенант… Вы, господин ротмистр, его видели, тот, что так невежливо с вами обошелся… Он раза два был в деревне и разговаривал с людьми.

— Так, — бормочет ротмистр и злится, что лейтенант разговаривал с деревенскими и с лесничим, верно, тоже, а с ним нет. Но он не подает виду.

— Так вот, Книбуш, что я вам скажу, с этим самым лейтенантом я ехал сейчас из Берлина…

— Из Берлина! — удивляется лесничий.

— Вы не очень-то догадливы, Книбуш, — снисходительно замечает ротмистр. — Вы даже не заметили, что насчет этой невежливости у нас с ним уговор был, ведь всюду кругом уши…

— Ну!.. — Лесничий потрясен.

— Да, милейший Книбуш, — заявляет ротмистр в заключение. — И так как завтра вы все равно услышите, то могу вам сказать, что послезавтра в шесть часов утра назначена товарищеская встреча в Остаде. Мы называем это товарищескими встречами!

— Так я и думал, — бормочет лесничий. — Не одно, так другое, вечно эти беспорядки…

— Дайте мне сейчас же честное слово, что вы никому не проговоритесь.

— Само собой, господин ротмистр, честное благородное слово! Да разве я посмею?

Они пожимают друг другу руки. Ротмистр уже недоволен, что проболтался, да еще Книбушу. Хотя в сущности он ничего не сказал такого, чего бы тот уже не знал. Или почти ничего. Лесничий ведь тоже в заговоре!

Но между ними устанавливается неловкое молчание.

Хорошо, что в коридоре показывается молодой человек, с тросточкой, в фасонистой кепке, денди да и только, такому франту от души пожелаешь отбыть три года военной службы. Он постукивает по козырьку своей кепки и говорит:

— Извиняюсь! Где здесь отрекаются от религии?

— Что? — чуть не кричит ротмистр.

— От религии где отрекаются, говорят — это здесь.

— Хорошо, но почему вы собираетесь отрекаться от религии? — Ротмистр возмущен, что у мальчишки, еще недавно делавшего в штаны, может быть такое желание. — А курить здесь запрещено!

— С чем вас и поздравляю, хозяин, — снисходительно бросает юноша и, вихляя задом, идет по коридору. Он исчезает за дверью, нагло не выпуская изо рта сигарету.

— Ну и невежи пошли! — возмущается ротмистр. — Отрекаются от религии! Курят! Что у них только на уме!

Ротмистр раздражался все больше и больше, он метал гневные взгляды на объявление на стене: куда это годится, если оно повешено только для него, для ротмистра, а таким фертам на запрет наплевать.

— Эй, послушайте! — крикнул он служителю, который опять как тень промелькнул в коридоре. — Когда же тут у вас начнется?

— Я же вам сказал, что придется немножко обождать, — обиженно ответил служитель.

— Но было назначено в половине одиннадцатого, а сейчас уже скоро одиннадцать!

— Я же вам сказал, что вас вызовут.

— Нельзя заставлять людей ждать здесь часами! — все больше сердился ротмистр. — Мне каждая минута дорога…

— Да я ведь не знаю, — нерешительно сказал служитель и поправил форменную фуражку. — Мне ничего точно не сказано, возможно… Покажите-ка вашу повестку.

— Меня вовсе и не вызывали! — воскликнул оскорбленный ротмистр. — Я только так, за компанию с ним пришел.

— Ах так, — сказал служитель, рассердившись в свою очередь. — Вас вовсе и не вызывали, а вы на меня кричите. Ступайте домой, если вам некогда ждать! Куда лучше будет! — И, покачав головой, он торопливо пошел по коридору.

Оба посмотрели ему вслед.

— Знаете что, — вдруг сказал ротмистр и очень ласково взял лесничего за локоть. — В сущности он прав. Чего мне здесь торчать? Ведь он говорит, что, возможно, мы еще долго прождем.

— Но, господин ротмистр! — воскликнул старик и в свою очередь просительно взял хозяина за локоть. — Не покинете же вы меня в беде! Я так обрадовался, когда встретил вас, господин ротмистр, вы же собирались меня отвоевать!

— Ну да, собирался, Книбуш! — сказал ротмистр со всей сердечностью, какую обычно порождает нечистая совесть. — Дело ведь не во мне! Я ведь сейчас же пошел с вами и очень охотно!

— Ах, господин ротмистр, подождите еще немножко! — клянчил лесничий. Может быть, сейчас начнется, так бы это хорошо было…

— Но, Книбуш! — с упреком воскликнул ротмистр. — Вы ведь знаете, чем я рискую! Я ведь здесь во Франкфурте не ради собственного удовольствия! Я должен успеть приобрести машину, сами знаете…

— Но, господин ротмистр!..

— Нет, Книбуш, будьте же мужчиной, — решительно заявил ротмистр и высвободил руку из руки лесничего, который все еще умоляюще держал его за локоть. — Мужчина, бывший унтер-офицер — а испугался каких-то брехунов штафирок. Говорю вам, Книбуш, если даже вас вызовут сейчас, сию минуту, я все же уйду! Вам полезно еще разок взглянуть опасности в лицо! Вы что-то слишком нюни распускаете!

С этими словами ротмистр кивнул Книбушу коротко, но милостиво и пошел по коридору к выходу. Он свернул на лестницу и исчез.

А Книбуш опустился на скамью для подсудимых, обхватил голову руками и в отчаянии подумал: "Все они, все господа таковы! Наобещают с три короба, да все на ветер. Я ведь ему ясно сказал, что мне грозит, может быть, даже в тюрьму угожу! Нет, он все-таки не может подождать, машину купить понадобилось! Будто нельзя купить ее сегодня вечером или завтра утром! И ради таких людей каждый день рискуешь собственной шкурой, того и гляди пулю всадят! Ну, да я ему это припомню!"

— Что, ушел твой долговязый скандалист? — раздался чей-то наглый голос. И когда Книбуш, весь затрясшись, поднял голову, перед ним стоял низенький, противный с виду человек в круглых очках, с глазами как у совы, с толстыми губами. Зато одет он был шикарно: спортивная меховая куртка, гольфы, чулки в клетку и полуботинки на толстой подошве.

— Что тебе здесь в суде понадобилось, Мейер? — с удивлением спросил лесничий. И, оглядывая с головы до ног бывшего управляющего, с завистью сказал: — Господи, Мейер, как это ты устраиваешься? Каждый раз, как тебя встретишь, ты все лучше одет, а вот мы не знаем, где денег на подметки взять!

— Н-да, — усмехнулся Мейер, — голова на плечах есть! — Он хлопнул ладонью себя по макушке, так что зазвенело. — В наши дни деньги-то на полу валяются! Тебе что-нибудь нужно, Книбуш? Могу тебя выручить, дать миллиончик-другой, можно и миллиард.

— Что деньги… — захныкал лесничий. — Мне помощь нужна. Сегодня мое дело слушается, я ведь рассказывал тебе про Беймера…

— Ну, приятель, это я все знаю! — прервал Книбуша Мейер-губан и положил свою сверкающую перстнями руку ему на плечо. — Потому-то я и здесь. Я еще вчера на крытом рынке видел объявление: "Дело по обвинению Книбуша, лесничего в Нейлоэ, комната восемнадцать…", я и подумал, человек я свободный, почему не помочь старому приятелю… Могу рассказать, какой ты исправный служащий…

— Ты порядочный человек, Мейер, — заметил растроганный лесничий. Никогда бы не подумал, что ради меня ты пойдешь в суд.

— Что здесь такого, Книбуш? — самодовольно сказал недоросток Мейер. Но теперь мне, конечно, вышла отставка, раз у тебя в свидетелях такие важные баре, как господин ротмистр фон Праквиц.

— Так ведь он же меня оставил на мели, Мейер! — пожаловался лесничий. У него нет времени минутку подождать, потому как мое дело не сразу началось. Ему во что бы то ни стало сию же минуту машину купить понадобилось.

— Сам видишь, деньги на полу валяются, Книбуш! — сказал Мейер и прищурился. — Даже у ротмистра есть деньги на покупку машины…

— Есть ли у него деньги, этого я не знаю, и не думаю, чтоб были, сказал лесничий. — Разве что они в Берлине ему денег на это дали, все может быть…

— Какие такие они?

— Ну, те самые — ты знаешь: помнишь того лейтенанта, когда ты лес подпалил?

— А, та история! — Мейер презрительно усмехается. — Чепуха, Книбуш, за это ни один человек и бумажной марки не даст.

— Не скажи, Мейер, сам увидишь, в ближайшие же дни! Но я молчу, я честное слово дал… молчу!

— И молчи, Книбуш! Не говори ни слова! — поддакнул Мейер. — А все-таки с твоей стороны нехорошо, ты же знаешь, что я истый немец и националист и готов выступить против красных, чем скорей, тем лучше…

— Я дал честное благородное слово, — все еще упрямится лесничий. — Не сердись, Мейер!

— Да что ты, Книбуш, чего ради мне сердиться, — рассмеялся Мейер. — Я тебя даже обедать приглашаю, помнишь, как тогда: рейнвейн, шампанское, "Турецкая кровь"… Пойдем, старик!

И он подхватил лесничего под руку и уже тащит его за собой.

— Куда ты, Мейер! — взмолился перепуганный лесничий. — А дело мое как?..

— Идем! Идем! — настаивает Мейер. — Твое дело? Можешь смело пропустить стаканчик за твое дело, вот именно: за твое дело! — Он торжествующе посмотрел на лесничего. — Да, мокрая курица, да! Удивлен? Будь я такой же плохой товарищ, как ты, я бы тоже воды в рот набрал, пускай, дескать, посидит старый ворон, да я не таковский. Пойдем, Книбуш, вылакаем стаканчик!

— Но, Мейер…

— Твое дело отпало, Книбуш, лопнуло. Твое дело фьють, Книбуш! Сбежало!

— Мейер, голубчик! — Лесничий чуть не плачет.

— Книбуш, сегодня в девять часов утра Беймер сбежал!..

— Мейер, миленький, лучше тебя и на свете нет, один ты меня пожалел! Крупные слезы катятся по щекам лесничего прямо в бороду. Он так рыдает, что Мейеру приходится крепко хлопнуть его по спине. — Это правда, Мейер?

— Когда я собственными глазами видел, Книбуш! Хитрая лиса этот Беймер! Все умирающим прикидывался, решили везти его на суд в карете скорой помощи, вынесли на носилках из больницы — даже к носилкам не привязали, так плох был бедняга, а он шасть с носилок, санитаров свалил и в больничный сад… Крики, погоня… Я тоже погнался, да не в том направлении, думал: лучше для моего друга Книбуша будет, если его не поймают…

— Мейер!

— Все, конечно, было подготовлено заранее. Беймера ведь в больнице навещали не раз и не два. На противоположной стороне ждала машина взмахнул крылышками! И улетел!

— Мейер, голубчик, никогда тебе этого не забуду! Требуй с меня чего хочешь.

— Ничего я не требую. Можешь мне ничего не рассказывать. Давай только пообедаем вместе.

— Все тебе расскажу — другие меня в беде покинули, только ты помог. Что тебе нужно знать?

— Ничего мне знать не нужно. Вот если ты со мной посоветоваться хочешь или у тебя какие опасения насчет путча, тогда валяй! Я тебе всегда помочь готов. А вообще — мне на это плевать.

Но тут Мейер прекратил дружеские излияния. Теперь этот трехвершковый человечек распекает служителя.

— Безобразие, что это за порядки? Держите здесь целый час старика, а сами отлично знаете, что главный свидетель обвинения тягу дал!

— У нас, сударь, так скоро ничего не делается, — говорит служитель. Официально дело еще не снято, официально нам еще ничего не известно об исчезновении одного свидетеля…

— Но вы-то ведь знаете?

— Знать-то мы это давно знаем! И судьи уже ушли.

— Слушайте вы, чертова кукла! — говорит Мейер (лесничий потрясен, как бесцеремонно этот недоросток обращается со здешним служителем). — А ведь моему другу тоже не мешало бы уйти и на радостях вспрыснуть это дело…

— Мне что! — говорит служитель. — Если бы не служба, я бы сам с вами пошел.

— Ну, так пойдите после службы. — И с видом владетельного принца Мейер достает из кармана куртки комок небрежно смятых кредиток. Он вытаскивает из комка одну, сует в руку служителю, важно желает: — Хорошего аппетита. Ну, Книбуш, пойдем!

И уходит вместе с Книбушем.

Книбуш в восторге последовал за своим другом, за единственным человеком на этом свете, на которого он может положиться.

10. СУПРУЖЕСКАЯ ССОРА ИЗ-ЗА МАШИНЫ

— Почему ты не отправишь машину? — спросила фрау Эва мужа по дороге из конторы на виллу.

Машина стояла во дворе, около шофер курил сигарету.

Ротмистр минутку колебался, признаться жене в покупке было не так-то легко. Разговоров потом не оберешься.

— Я оставлю машину… пока на несколько дней, — прибавил он с улыбкой, увидев, как испугалась жена. — Послезавтра многое решается — для нас тоже.

— Фингер, — сказал ротмистр шоферу. — Подвезите нас к вилле. Я еще не решил, куда поставить на эти дни машину — ну, да как-нибудь устроим. Пока вы будете жить у нас, лакей укажет вам где.

— Отлично, господин ротмистр, — ответил шофер Фингер и распахнул перед женой хозяина дверцу.

Фрау фон Праквиц со смешанным чувством неприязни, страха и раздражения посмотрела на блестящее, покрытое лаком, обитое мягкой кожей чудище.

— Я не понимаю… — пробормотала она и села в машину. Она не откинулась на спинку, нет, она сидела прямая и напряженная, хотя казалось так заманчиво прислониться к подушкам, утонуть в них.

Машина загудела и, мягко покачиваясь, как колыбель, поехала между службами. Из-за отправки арестантов, из-за выступления жандармов весь народ был на ногах, и потому все увидели машину, улыбающегося ротмистра, неподвижно сидевшую фрау фон Праквиц, морщинку, залегшую у нее меж бровей. У фрау Эвы было мучительное чувство, словно из всех окон замка тоже глядят им в спину.

"Не следовало мне садиться в эту проклятую машину! — с огорчением подумала она. — Ахим опять сделал глупость. А теперь родители подумают, что и я к ней причастна".

Больше месяца разлуки, общение со Штудманом оказали свое действие: фрау фон Праквиц тоже изменилась. Прежде при всяком необдуманном поступке мужа она думала: "Как бы мне это скрыть?" Теперь она думала: "Только бы никто не счел, что и я к этому причастна!"

— Нравится тебе машина, Эва? — улыбаясь, спросил ротмистр.

— Не будешь ли ты так любезен объяснить, Ахим, — сказала она запальчиво, — что это означает? Неужели эта машина?..

Ротмистр постучал пальцем шоферу в спину:

— Теперь прямо — да, светлый дом, направо спереди… — Затем к жене: После скажу!.. Это — «хорх», чувствуешь, какой мягкий ход? Она берет только двадцать литров горючего на сто километров, нет на тридцать… я, знаешь, позабыл, да это и не важно…

Машина дала гудок и остановилась перед виллой.

— Надо будет сделать сюда въезд, — сказал погруженный в свои мысли ротмистр.

— Что? — подскочила фрау Эва. — Ведь всего на несколько дней! Ты ведь взял машину на несколько дней.

Из дому выбежала Виолета.

— Ах, папа, папа! Ты приехал? — Она обняла отца, он не успел даже вылезти из автомобиля. — Это ты купил машину? Красота! Как она называется? Какую можно развить скорость? А управлять научился? Мама, пусти меня посидеть…

— Видишь! — с упреком сказал ротмистр жене. — Вот это называется радость! Виолета, будь добра, проводи господина Фингера к Губерту. Пусть временно займет комнату для приезжих в мезонине. Автомобиль может пока здесь постоять. Пожалуйста, Эва.

— Ну, Ахим, — сказала фрау Эва, она была действительно взволнована. Объясни мне теперь, сделай милость, что все это значит…

Она села и сердито посмотрела на мужа.

Чем большую вину чувствовал за собой ротмистр, тем он был любезнее. Он, не выносивший от окружающих раздраженного или хотя бы резкого слова, сейчас был сама кротость, несмотря на дурное настроение жены. Но это-то и внушало фрау Эве опасения.

— Что это значит? — спросил он, улыбаясь. — Кстати, мы еще и не поздоровались как следует, Эва. В конторе с тебя не сводил глаз гувернер.

— Господин фон Штудман! Да, он охотно на меня смотрит и никогда не бывает невежлив. И он не кричит… — В глазах фрау Эвы вспыхнули опасные огоньки.

Ротмистр счел за лучшее в данную минуту не настаивать на нежной встрече воссоединившихся супругов.

— Я тоже не кричу, — сказал он, улыбаясь. — Я уже больше месяца не кричу. И вообще я замечательно отдохнул…

— А почему ты вдруг взял и вернулся?

— Видишь ли, Эва, — сказал ротмистр, — я ведь не знал, что помешаю тебе. Мне пришло в голову, что первого октября как-никак важный день; я подумал, а может быть, я вам здесь понадоблюсь?..

Это звучало очень любезно и очень скромно, но потому-то и не понравилось жене.

— Без предупреждения… — удивилась фрау Эва. — Как это ты вдруг ни с того ни с сего вспомнил про первое октября?

— Ах, знаешь, — сказал он немного раздраженно, — я ведь никогда не был охотником до писем, а потом там вышла маленькая неприятность… Барон фон Берген, помнишь, тот, что подвел Штудмана, ну, так вот, меня он тоже нагрел. Не намного, на несколько марок. Но он с ними сбежал, и советник медицины страшно разволновался…

— И тут ты вспомнил про первое октября, понимаю, — сухо заметила фрау фон Праквиц.

Ротмистр сделал гневный жест.

Она быстро встала, взяла его за лацканы пиджака и слегка встряхнула.

— Ахим, Ахим! — вздохнула она. — Ну чего ты вечно сам себе лжешь! Ведь уже сколько лет я все жду: вот он чему-то научится, вот он изменится — и вечно, вечно все то же самое!

— Как себе лгу? — спросил он недовольно. — Пожалуйста, Эва, оставь в покое мой пиджак. Он только что отутюжен.

— Прости… Как ты себе лжешь? Так вот, Ахим, тебя оттуда просто выставили, из-за какой-нибудь глупости или необдуманного поступка. Ты не хочешь мне в этом признаться, а в поезде тебе пришло в голову, что первого октября надо платить аренду — поэтому ты теперь и себе и мне очки втираешь…

— Если, по-твоему, это так, — сказал он с обидой, — хорошо, пожалуйста, меня оттуда выставили, и теперь я здесь. Или мое присутствие здесь нежелательно?

— Но, Ахим, если это не так, скажи хоть слово. И как ты себе представляешь свою помощь? Ты достанешь деньги? У тебя есть планы? Ты же знаешь, папа поставил условием, чтобы ты уехал на более или менее продолжительное время, а ты возвращаешься без всякого предупреждения — мы даже не могли подготовить родителей…

— О чувствах моего тестя я, признаться, не подумал. Я просто думал, что ты обрадуешься…

— Но, Ахим! — воскликнула она в отчаянии. — Не будь ребенком! Чему тут радоваться? Мы ведь не молодожены, не могу я сиять, как только увижу тебя?

— Это верно, сиять ты не сияешь!

— Мы ведь здесь боремся за аренду. Только аренда может нам обеспечить тот скромный бюджет, к которому мы привыкли! Что мы без нее будем делать? Я ничему не училась и ничего не умею, а ты…

— Я, конечно, тоже ничего не умею! — с упреком сказал ротмистр. — Какая муха тебя укусила, Эва? Ты совсем другой стала! Хорошо, я поспешил вернуться, может быть, это было необдуманно. Согласен, но разве это повод говорить мне, что я ничему не учился и ничего не умею?

— Ты забываешь машину, что стоит у подъезда! — воскликнула она. — Ты знаешь, Ахим, мы никак не вылезем из безденежья, а у подъезда стоит новенькая машина, цена которой десять тысяч марок золотом, не меньше.

— Семнадцать, Эва, семнадцать тысяч!

— Хорошо, пусть семнадцать тысяч. Мы уже так зарвались, что теперь нам, можно сказать, все равно, стоит она десять тысяч или семнадцать тысяч. Ни десяти, ни семнадцати мы заплатить не можем. Ну, так как же обстоит дело с машиной, Ахим?

— С машиной все в порядке, Эва, — заявил ротмистр.

Перед лицом крайней опасности спокойствие вернулось к нему. Ему не хотелось новой сцены. Он не желал больше слушать неприятные разговоры, он вправе делать то, что делает. Муж, которому жена в течение двадцати лет во всем потакала, никогда не поймет, почему она вдруг больше не хочет того, что хочет он. Жена, которая двадцать лет молчала, улыбалась, прощала, терпела, в его глазах бунтовщица, если она потеряет терпение и на двадцать первом году заговорит, начнет жаловаться, обвинять, требовать объяснений. Она мятежница, против Которой дозволена любая военная хитрость. Двадцать лет терпения дают ей только право терпеть и на двадцать первом году.

А потом ротмистр не видел никаких трудностей. Его неуравновешенный характер, его безграничный оптимизм рисовали ему все в самом розовом свете. Незачем даже неправильно изображать покупку автомобиля, чтобы оправдаться перед женой, надо просто сказать, как могла осуществиться покупка. Ведь женщины в таких вещах ничего не смыслят.

— С машиной все в порядке, Эва, — сказал он поэтому. — Я, собственно, не имею еще права говорить, но тебе я могу сказать, что купил ее в известной мере по предписанию свыше.

— По предписанию свыше? Что это значит?

— Ну, по поручению, для другого лица. Короче говоря: для военного ведомства.

Фрау фон Праквиц задумчиво посмотрела на мужа. Никогда не обманывавший ее трезвый взгляд на вещи, обычно не изменяющий женщине, говорил ей, что тут что-то не так.

— Для военного ведомства? — спросила она в раздумье. — Почему же военное ведомство не само покупает автомобили?

— Дорогая моя, — заявил ротмистр с чувством собственного превосходства, — военное ведомство связано сейчас тысячью разных вещей. Берлинской говорильней, которая не разрешает никаких кредитов. Версальским договором. Сыщиками. Сотнями шпионов. К сожалению, оно должно делать тайно то, что считает необходимым.

Фрау фон Праквиц в упор посмотрела на мужа.

— Значит, за автомобиль заплатило военное ведомство? — спросила она.

Ротмистр охотно бы сказал «да», но он знал, что по условию второго октября предстоит уплатить пять тысяч марок золотом. Все же он попытался кое-как выпутаться:

— Заплатить не заплатило. Но деньги будут мне возмещены.

— Вот как? — сказала она. — А поскольку военное ведомство вынуждено держать свои действия в тайне, оно, вероятно, никаких письменных обязательств не дает?

Хуже всего было то, что ротмистру все очень быстро надоедало, даже его собственная ложь. Все это так скучно, так обстоятельно.

— Я получил служебный приказ, — сказал он сердито. — Я еще, слава богу, не забыл, что я офицер, и, не рассуждая, выполняю то, что мне говорит старший по чину.

— Да ведь ты же не офицер, Ахим! — в отчаянии воскликнула она. — Ты частное лицо, и если ты как частное лицо покупаешь машину, то ручаешься за нее всем своим частным достоянием!

— Слушай, Эва, — сказал ротмистр, решившись положить конец этим расспросам. — Я, собственно, не имею права говорить, но я тебе все скажу. Первого октября, послезавтра, теперешнее правительство будет свергнуто рейхсвером и другими военными объединениями. Все подготовлено. Я получил служебное предписание первого октября в шесть часов утра быть в Остаде с автомобилем, с этим вот автомобилем!

— Ой, как чудесно бы! — сказала она. — Другое правительство! Не это болото, в котором все больше увязаешь. Просто замечательно! — Минуту она сидела молча, потом: — Но…

— Нет, Эва, пожалуйста, — решительно сказал он. — Никаких «но», ты знаешь, что поставлено на карту. Вопрос исчерпан.

— А господин фон Штудман? — спросила она вдруг. — Он ведь тоже офицер! Он разве ничего не знает?

— Мне это неизвестно, — сухо сказал ротмистр. — Я не знаю, по какому принципу подбирались люди.

"Конечно, он ничего не знает", — подумала она.

— А папа? Один из самых богатых людей в округе. Неужели и его не пригласили?

— О твоем папаше, к сожалению, говорилось очень неодобрительно, — со злобой заметил ротмистр. — Он опять собирается всех перехитрить — хочет дождаться, чем все кончится, а потом уж присоединиться.

"Папа осторожен", — раздумывала фрау фон Праквиц. И вдруг ее испугала новая мысль:

— А если путч не удастся? Что тогда? Кто заплатит за машину?

— Обязательно удастся!

— Но, возможно, и не удастся, — настаивала она. — Ведь не удался же Капповский путч. Семнадцать тысяч марок золотом!

— Но он обязательно удастся!

— Что ни говори, а это возможно! Тогда мы разорены!

— В таком случае пришлось бы возвратить машину!

— А если она будет конфискована? Или пострадает от выстрелов? Семнадцать тысяч марок!

— Когда я в кои-то веки купил автомобиль, ты только и знаешь, что твердишь о семнадцати тысячах марок, — с обидой сказал ротмистр. — А когда твой дорогой папаша требует с нас неслыханные суммы, которые нас разоряют, ты говоришь: мы обязаны уплатить.

— Но, Ахим! Платить за аренду мы должны обязательно, а иметь машину совсем не обязательно!

— Я получил приказание по службе! — Он заупрямился, как осел.

"Ничего не понимаю", — раздумывала она.

— Ты ведь прямо из санатория. Не думал ни о чем, кроме своей охоты на кроликов. И вдруг ни с того ни с сего заговорил о путче и о покупке автомобиля…

Она задумчиво посмотрела на него. Внутреннее чутье все снова предостерегало ее: что-то здесь не вяжется.

Ротмистр покраснел от ее взгляда. Он быстро нагнулся, взял из портсигара сигарету, зажигая ее, сказал:

— Прости, но ты совершенно не в курсе. Дело подготовлялось заранее, я знал о нем еще до отъезда.

— Ахим, не говори этого! — попросила она. — Ты бы обязательно мне рассказал!

— Я обещал молчать.

— Не верю! — воскликнула она. — Вся эта история для тебя самого полная неожиданность. Не поссорься ты с тайным советником Шреком, ты бы сидел еще там и стрелял кроликов, и о путче, покупке машины и обо всем этом вообще не было бы разговора.

— Я не хотел бы еще раз услышать, что ты мне не веришь, выходит, что я лгун, — сказал он с угрозой. — Кроме того, я могу доказать свои слова. Спроси у лесничего, он тебе скажет, что в Нейлоэ очень многие мужчины только ждут приказания. Спроси Виолету, она подтвердит, что в лесу твоего отца есть тайный склад оружия.

— Виолета тоже знает? — воскликнула она, смертельно оскорбленная. — И это называется у вас доверием, это — семья! Я здесь мучаюсь, унижаюсь перед папой, высчитываю каждый грош и хлопочу, я все выношу, покрываю ваши глупости — а у вас от меня тайны? У меня за спиной вы устраиваете заговоры, делаете долги, рискуете всем, ставите на карту наше существование, и я не должна ничего знать?

— Эва, прошу тебя! — воскликнул он, испугавшись действия своих слов. Он протянул ей руку.

Она посмотрела на него, сверкая глазами.

— Нет, мой друг! — в гневе воскликнула она. — Это уж слишком! Книбуш старый болтун; Виолета, несовершеннолетняя, незрелая девочка, с тобой в заговоре — а в отношении меня ты ссылаешься на обещание молчать. Я ничего не должна знать, я не заслужила доверия, которое ты оказываешь им обоим…

— Эва, прошу тебя! — молил он. — Дай мне сказать тебе…

— Нет, — вскипела она. — Ничего мне не говори! Очень тебе благодарна за признания задним числом! Всю нашу совместную жизнь так было. Я устала! Больше не хочу! Пойми же, — гневно воскликнула она и топнула ногой. — Не хочу! Я уже все это сто раз слышала, просьбы о прощении, клятвы взять себя в руки, ласковые слова — нет, спасибо!

Она направилась к двери.

— Эва, — сказал он и бросился за ней. — Я не понимаю, чего ты волнуешься. — Он боролся с собой. Затем, после тяжелой внутренней борьбы: — Хорошо, я сейчас же отошлю машину обратно во Франкфурт.

— Отошлешь машину! — презрительно крикнула она. — Что мне машина!

— Но ты сама же только что сказала. Будь же последовательна, Эва.

— Ты даже не понял, о чем речь! Речь не о машине, речь о доверии! О доверии, которого ты вот уже двадцать лет требуешь от меня, считая, что иначе и быть не может, а сам ко мне не имеешь…

— Послушай, Эва, — перебил он ее, — скажи мне, пожалуйста, точно, чего ты от меня хочешь. Я тебе уже говорил, что готов сейчас же отправить машину обратно во Франкфурт, несмотря на служебный приказ… Собственно… Я, право, не знаю, как мне потом оправдаться…

Он опять запутался, опять стал слаб.

Она смотрела на него холодными, злыми глазами. И вдруг в одно мгновение, в это самое мгновение, она увидела мужа, с которым прожила бок о бок почти четверть века, в его подлинном свете: слабый, без сдерживающих центров, не владеет собой, безрассудный, безвольный, поддающийся любому воздействию, болтун… "Не всегда он был таким!" — говорило ей сердце. Да, прежде он был другим, но тогда и время было другое. Он был баловнем судьбы, жизнь ему улыбалась, никаких трудностей он не знал, так легко было проявлять только хорошие стороны своего характера! Даже во время войны: у него были начальники, которые указывали ему что делать, служебная дисциплина. Военная форма со всем, что с ней связано, вот что держало его тогда в струне. Как только он ее снял, так сразу и распустился. Теперь она видела, что у него за душой ничего нет, ничего, абсолютно ничего, что дало бы ему силы бороться, — ни веры, ни цели. Без твердого руля в такое путаное время он сейчас же запутался.

Но пока все это с молниеносной быстротой мелькало у нее в голове, пока она смотрела в это давно знакомое лицо, лицо, в которое смотрела чаще, чем в любое другое, в душе у нее зазвучал голос, тихий, торжественный, осуждающий: "Твое создание! Твое дитя! Твоя это вина!"

Все жены, которые целиком отдаются своим мужьям, снимают с них все заботы, все прощают, все сносят, рано или поздно переживают такую минуту: их создание обращается против них. Творение обращается против творца, нежное попустительство и доброта становятся виной.

Она слышала, что он говорит, но едва ли слышала его слова. Она видела, как размыкаются и смыкаются губы, она видела, как появляются и исчезают складки, морщины на лице; когда-то оно было гладким, тогда, когда она впервые заглянула в него; подле нее, с ней, при ней, при ее участии стало оно тем лицом, каким было сейчас.

Голос его громче зазвучал у нее над ухом; она опять понимала, что он говорит.

— Ты все твердишь о доверии, — заметил он с упреком. — Я, право, проявил очень много доверия. Я оставил тебя здесь одну больше чем на месяц, я доверил тебе все именье. Арендатор-то в конце концов я…

Она вдруг улыбнулась.

— Да, да, арендатор ты, Ахим! — сказала она с легкой насмешкой. — Ты господин и повелитель и оставил меня, бедняжку, слабую женщину, совсем одну… Не будем больше говорить об этом. Если хочешь, пусть и машина здесь остается, надо все обсудить. Я хотела бы еще подробно поговорить обо всех этих делах с господином фон Штудманом; может быть, у папы что-нибудь выведать…

Опять неправильно! Всегда она делает не то, что нужно! Как только она становится мягче, он становится жестче.

— Я ни в коем случае не хочу, чтобы Штудман узнал об этих делах, сказал он сердито. — Если к нему не обращались, значит на то есть свои причины. А что касается папаши…

— Хорошо, — согласилась она, — оставим папу в покое. Но господин фон Штудман должен знать. Только он один в курсе наших денежных дел, он один может сказать, в состоянии ли мы заплатить за машину…

— Неужели ты не понимаешь, Эва? — гневно воскликнул он. — Я не желаю, чтобы Штудман критиковал мои поступки. Он мне не нянька!

— Спросить его необходимо, — настаивала она. — Если путч потерпит неудачу…

— Слушай! — гневно воскликнул ротмистр. — Я запрещаю говорить Штудману хоть слово об этом деле! Запрещаю!

— Какое право ты имеешь запрещать мне? С какой стати должна я поступать так, как ты считаешь правильным, когда ты все, все решительно делаешь не так, как надо? Обязательно потолкую с господином Штудманом…

— Когда дело касается твоего друга Штудмана, ты так упорна… — сказал он со злобой.

— Ведь он же и твой друг?

— Он резонер, всезнайка, общая нянька! — воскликнул взбешенный ротмистр. — Если ты скажешь ему хоть слово об этом деле, я немедленно его выгоню! — Он весь напыжился и крикнул: — Увидим, кто здесь хозяин!

Долго, долго смотрела она на него, лицо у нее было спокойное, бледное. От ее взгляда он опять заколебался.

— Будь же благоразумна, Эва, — попросил он. — Согласись наконец, что я прав.

Ни слова в ответ. Потом она быстро повернулась и, уходя, сказала:

— Хорошо, мой друг, Штудману я ничего не скажу. Я вообще больше ничего не скажу.

Не успел он ей ответить, как остался один.

Он недовольно посмотрел вокруг. После долгого спора он чувствовал себя каким-то опустошенным, неудовлетворенным. Он настоял на своем, но на сей раз это его не радовало. Он хотел стряхнуть это чувство: пустяки, бесконечный поток слов, споры по пустякам — из-за чего? Из-за того, что он купил машину! Если он может платить свыше двадцати тысяч марок золотом за аренду, значит, он может позволить себе и автомобиль. Даже у некоторых крестьян есть машины! В Бирнбауме есть крестьянин, так у того и машина и моторный плуг. А еще один крестьянин, так у того двадцать пять швейных машин в сарае стоят, надо же во что-нибудь вкладывать деньги! Вещи — это ценность!

А он купил машину даже не ради собственного удовольствия; если бы майор Рюккерт не приказал, ему бы и в голову не пришло. Он сделал это ради правого дела! Но она не понимает, она не хочет понять. У самой в туалетном столе есть ящик, чуть ли не в метр длиной, в сорок сантиметров шириной, доверху полный чулок. И все время покупает новые чулки! На это деньги всегда есть! Он уже больше месяца не тратит на себя ни пфеннига — только на патроны для кроликов да на вино к столу — и при первой же его трате она поднимает крик!

Негромко и мелодично гуднул у подъезда автомобиль, его автомобиль, его блестящий, покрытый лаком «хорх»! Обрадовавшись случаю отвлечься, ротмистр высунул голову из окна. Его дочь Виолета сидела за рулем и развлекалась, нажимая на кнопку гудка.

— Брось играть, Вайо! — крикнул он. — Лошадей напугаешь.

— Ну и машина, папа, — красота! Лучше тебя на свете нет! Машина определенно самая красивая во всей округе.

— Зато и дорогая! — шепнул ротмистр, покосившись на верхний этаж.

Вайо, смеясь, прищурилась:

— Не бойся, папа. Мама вышла. Верно, опять в контору!

— В контору? Та-ак! — рассердился ротмистр.

— Дорогая, папа? — опять спросила Вайо.

— Ужасно дорогая! Семнадцать.

— Семнадцать сотен? По-моему, не много за такую первоклассную машину.

— Что ты, Вайо! Семнадцать тысяч!

— Зато у нас, папа, самая красивая машина на всю округу!

— Правда? Я тоже говорю! Если уж покупать, так приличную вещь!

— Мама, должно быть, не совсем того же мнения?

— Пока еще не совсем! Но погоди, вот поедет покататься, другое запоет.

— Слушай, папа…

— Да? Что тебе?

— Когда можно будет покататься? Сегодня можно?

Ах! Оба ребенка радовались одинаково. Нянек не было, — няньки сидели в конторе.

— Знаешь, папа, что я придумала. Что, если нам прокатиться по лесу? Там ведь жандармы устроили облаву на арестантов. А вдруг мы их поймаем! Наша машина такая неслышная и быстрая! А затем можно заехать в Бирнбаум. Дядя Эгон и кузены лопнут от зависти.

— Не знаю, — нерешительно заметил ротмистр. — Может быть, и мама поедет?

— Ну что ты, мама! Ей приятней сидеть в конторе!

— Та-ак. А что шофер делает?

— Обедает на кухне. Но он скоро кончит. Позвать?

— Хорошо! Послушай-ка, Вайо! Отгадай, кого я сегодня в поезде встретил?

— Кого? Как я могу угадать, папа? Да кто угодно из соседей мог быть в поезде. Дядю Эгона?

— Ну что ты! Тогда бы я тебе и угадывать не предложил! Нет, нашего лейтенанта!

— Кого? — Виолета покраснела как жар. Она опустила голову. В смятении она так сильно нажала на гудок, что автомобиль громко заревел.

— Перестань безобразничать, Вайо! Понимаешь, Виолета, того самого лейтенанта, который был тогда так невежлив… — Шепотом: — Того самого, что с оружием…

— Ах, того, — шепнула Виолета. Она все еще не поднимала головы, она возилась с рулем. — Я думала, ты имел в виду кого-нибудь из знакомых…

— Нет, тогдашнего грубияна! Помнишь: "В присутствии дам о таких вещах не говорят!" — Ротмистр рассмеялся, но сейчас же опять стал серьезен. Он, кажется, довольно важная птица, Вайо, что верно, то верно; несмотря на молодость, дельный малый.

Дочь совсем тихо:

— Да, папа…

— В сущности он виноват, что я купил машину. — Тоже совсем тихо, очень таинственно: — Виолета, они задумали большое дело, и твой папа с ними заодно…

Ротмистр фон Праквиц всего третий раз за день проговорился о своей тайне; вот почему это все еще доставляло ему удовольствие.

— Против социалистов, папа?

— Правительство будет свергнуто, дочка. (Это было сказано очень торжественно.) Послезавтра, первого октября, я для этого поеду на автомобиле в Остаде!

— А лейтенант?

— Какой лейтенант? Ах, тот лейтенант! Ну, он, конечно, тоже принимает участие.

— И бои будут, папа?

— Вполне возможно. По всей вероятности. Но, Виолета, ты ведь не боишься? Дочь офицера! Я проделал мировую войну, неужели же мне бояться каких-то уличных боев.

— Нет, папа!

— Ну то-то же! Выше голову, Виолета! Смелость города берет! Слушай, шофер, верно, уже поел. Позови его. Надо вернуться засветло.

Он видел, как дочь вылезла из машины и медленно, опустив голову, в раздумье пошла к дому. "Вот она меня по-настоящему любит, — с гордостью подумал ротмистр. — Как она вздрогнула, когда услышала, что будут бои. Однако она замечательно умеет владеть собой!" Но ротмистр радовался не любви своей дочери, а только возможности мысленно попрекнуть этой любовью жену, которая ни на минуту не подумала о тех опасностях, навстречу которым он шел, она думала только о покупке автомобиля, о хозяйственных трудностях, арендной плате, доверии…

А пока ротмистр, гордый любовью дочери, которая ценит его, одевается для автомобильной прогулки, Вайо, словно пришибленная, стоит в небольшой прихожей с одной думой на сердце: "Послезавтра! Мы так больше и не видались, а его могут убить. Послезавтра!"

11. ФРАУ ЭВА И ШТУДМАН СДРУЖИЛИСЬ

После ссоры с мужем фрау фон Праквиц без какой-либо определенной мысли поднялась к себе в спальню. Фрау Эве казалось, что ей надо поплакать. Она посмотрела на себя в зеркало, висевшее над умывальником; уже не совсем молодая, но еще очень недурная собой женщина, чуть выпуклые глаза, как при базедовой болезни, в данный момент какие-то застывшие. У нее было такое ощущение, словно жизнь покинула ее, она зябла, сердце в груди было мертво, как камень…

Но вскоре она позабыла, что стоит перед зеркалом и рассматривает себя…

"За какие достоинства? — снова шептал ей внутренний голос. — Ведь было же что-то, за что я его полюбила! Что я в нем видела? И так долго!"

Бесконечная вереница картин проносилась перед ней, воспоминания о том времени, когда они только что поженились. Молодой лейтенант; обер-лейтенант; зов из сада; как очаровательно безрассудно он вел себя при рождении Виолеты; первое возвращение подвыпившего мужа с товарищеской пирушки, гарнизонный праздник летом — внезапно нахлынувшее на них обоих острое влечение толкнуло их, женатых людей, в объятия друг другу тут же в парке, полном гостей, заставив позабыть о положении, о людской молве; его первые седые волосы: он начал седеть уже на тридцатом году — тайна, которая была известна только ей одной, его флирт с Армгард фон Буркгард; корзина с деликатесами от Борхарда, которую он привез ей, и вдруг ей стало ясно: раз и навсегда прошло то, из-за чего пролито столько слез.

Тысяча торопливо мелькающих воспоминаний, светлых и темных, но все погружены в бледную, недобрую, серую муть. Когда любовь ушла, у женщины вдруг открываются глаза… Она видит того, кого прежде любила, таким, каким видят его остальные, такой же, как и все, самый дюжинный человек, без особых достоинств… и тогда она смотрит на этого обыденного человека безжалостными глазами жены, которая два десятка лет прожила с ним бок о бок, наперед знает каждое его слово, посвящена во все мелочи, во все его слабости — вот тут-то, да, именно тут, и встает беспощадный вопрос: "Во имя чего? За какие достоинства? Чего ради я так много терпела, улаживала, прощала, что в нем такого, ради чего я приносила все эти жертвы?"

Ответа нет, образ, в который только любовь вдохнула жизнь, без любви стал безжизненным, какой-то шутовской персонаж, гримасы, капризы, грубости — невыносимая марионетка, каждая веревочка, которой она приводится в движение, нам известна.

Фрау Эва услышала на лестнице шорох шагов; она вздрагивает и приходит в себя. Она слышит голоса двух мужчин, верно, Губерт с шофером спускаются из мезонина. Шофер, дорогой автомобиль! На минуту Эву охватывает желание быть дочерью своего отца — хитрой, себе на уме…

"Пусть похозяйничает! — думает она. — Он хочет быть всему головой увидит, каково управляться без меня и… Штудмана! Деньги за машину, за аренду… Скажу Штудману, пусть завтра не едет, пусть не привозит денег… И людей для уборки картофеля пусть не нанимает… Увидит, как безнадежно увязнет в первую же неделю! Я и вправду устала вечно вымаливать у него разрешение делать то, что надо… Вот теперь увлечен путчем, а это ведь тоже очередная авантюра, папа не с ними, Штудман не с ними, брат не с ними — его уговорили в последнюю минуту! Увидит…"

Но это лишь нашло на нее и тут же исчезло. Она смотрит на свое лицо в зеркале, совсем близко; у рта залегла самодовольная черточка. Эта черточка ей не нравится: теперь глаза уже блестят, но и блеск этот ей тоже не нравится: таким огнем сверкает злорадство.

"Нет, — решает она, — так не надо. Этого я не хочу. Если это действительно конец, как мне сейчас представляется, то и без моего участия все развалится. Буду и дальше делать все, что могу. Не так уж теперь много, пыла уже нет, любви нет, только долг остался. Но я всегда изо всех сил старалась выполнить свой долг. Серьезно упрекнуть себя мне не в чем за все эти годы…"

Она опять внимательно посмотрела на себя в зеркало. Выражение лица напряженное, кожа вокруг глаз тонкая, изрезана морщинками, сухая. Она решительно берет баночку с кремом и натирает лицо. Осторожно кончиками пальцев массируя кожу, думает: "Не все еще для меня кончено. Я в цвете лет. Если не буду распускаться, если буду меньше есть, я легко могу сбавить пятнадцать или двадцать фунтов — тогда фигура будет как раз в норме…"

Пять минут спустя фрау Эва фон Праквиц уже сидит в конторе у господина фон Штудмана. Фон Штудман и не подозревает, что на душе у хозяйки поместья. Фрау Эве, которая четверть часа назад поняла, что не любит больше мужа, которая решила во что бы то ни стало выполнить свой долг, но которая все же допускает для себя возможность личного счастья, — фрау Эве приходится выслушать длинный, обстоятельный доклад о том, каким образом фон Штудман надеется достать деньги и в срок уплатить за аренду.

"Старый гувернер!" — думает она, но думает ласково. Фрау Эва уже не молоденькая девушка, она знает мужчин (ибо если «по-настоящему» знаешь одного мужчину, знаешь всех мужчин), она знает, что мужчины поразительно недогадливы. Женщина может изнывать рядом с ними, тоскуя по ласке, а они будут долго и обстоятельно доказывать ей, что им нужен новый костюм, почему им нужен новый костюм, какого цвета должен быть новый костюм… И потом вдруг спросят удивленно и даже чуточку обиженно: "Да ты вообще-то слушаешь? Что с тобой? Тебе нездоровится? У тебя такой странный вид!"

Фрау Эва положила ногу на ногу. Юбки носят теперь короткие, поэтому во время штудманского доклада она может любоваться своими ногами. Она находит, что ноги у нее еще очень красивые; если худеть, то хорошо бы похудеть в бедрах и сзади, но худеешь всегда там, где это менее всего желательно.

Подобные мысли имеют, по-видимому, магнетическую силу: вдруг они оба замечают, что замолчали.

— Так как же вы говорите, господин фон Штудман? — спрашивает фрау Эва и смеется. — Простите, мои мысли были далеко.

Она, насколько возможно, натягивает юбку на ноги.

Штудман охотно прощает ее, так как его мысли тоже отклонились в сторону. Он с жаром снова принимается за доклад. Выясняется, что во Франкфурте-на-Одере живет сумасшедший человек, он готов завтра же предоставить всю сумму, требуемую за аренду, новенькими бумажками, если контора поместья Нейлоэ обяжется поставить ему в декабре тысячу центнеров ржи.

Фрау фон Праквиц поражена:

— Но это же сумасшедший! Ведь завтра он получит на эти деньги три тысячи центнеров!

В первую минуту он тоже так подумал, признается Штудман. Но дело в том, что этот человек, — он богатый рыботорговец, — завтра или через неделю, все равно, обменяет эти три тысячи центнеров ржи только на бумажные деньги. А теперь все избегают бумажных денег, стараются вложить их в товар, ценность которого не падает, верно поэтому он и подумал о ржи.

— Но почем он знает, что в декабре не будет то же самое? — воскликнула фрау фон Праквиц.

— Этого он, разумеется, знать не может. Он надеется, предполагает, спекулирует на этом. В Берлине недавно было совещание, ждут введения твердой валюты. Ведь не может же марка падать вечно. Спор идет о том, что положить в основу: золото или хлеб. Он, верно, думает, что в декабре будут новые деньги.

— А для нас что-нибудь от этого изменится?

— Насколько я понимаю, нет. Нам так или иначе надо будет поставить тысячу центнеров ржи.

— Тогда так и сделаем! — сказала фрау фон Праквиц. — Более благоприятной возможности снять эту тяжесть с плеч у нас все равно нет.

— Может быть, все-таки спросить раньше Праквица? — предложил Штудман.

— Хорошо! Если вам хочется. Только — зачем? Ведь вам даны все полномочия.

Удивительный народ женщины. В эту минуту о ногах и речи не было, говорили о деле, об аренде, о твердой валюте и все же: как только фрау Эва поставила под сомнение, стоит ли обращаться к мужу, снова в трезвый разговор прокралось что-то смутное, недоговоренное. Звучало чуточку так, словно речь шла об умирающем, если уж говорить откровенно.

Фон Штудман сказал шепотом:

— Да, конечно! Только дело в том, что вы оба принимаете на себя обязательство поставить рожь в декабре.

Она не поняла:

— Ну и что же?

— В декабре! Вы обязаны, при любых обстоятельствах, поставить в декабре. Тысячу центнеров ржи. При любых обстоятельствах, через два месяца.

Фрау фон Праквиц, перед тем как закурить, постучала сигаретой по крышке портсигара. Между бровями у нее залегла морщинка. Потом она поудобнее положила ногу на ногу, однако совершенно бессознательно. И Штудман тоже этого не заметил.

— Понимаете, сударыня, — заявил Штудман после некоторого молчания. Это будет личное обязательство, взятое на себя супругами фон Праквиц, не конторой имения Нейлоэ. Вы должны будете поставить тысячу центнеров ржи, даже если… словом, где бы вы ни были…

Опять молчание, длительное молчание.

Затем фрау фон Праквиц встрепенулась и сказала с живостью:

— Заключайте сделку, господин фон Штудман. Заключайте, ни с чем не считаясь. — Она сидела, закрыв глаза, красивая, полная белотелая женщина, она ушла в себя. Она была похожа на кошку; на кошку, которая нежится; на кошку, которая охотится за мышкой. Она добавила улыбаясь: — Если мы до декабря лишимся аренды, отец не оставит меня. Тогда я возьму аренду на себя и поставлю требуемую тысячу центнеров…

Штудман словно окаменел. Невероятная весть коснулась его слуха — ах, эти женщины!

Фрау фон Праквиц улыбается. Она улыбается не Штудману, а чему-то воображаемому между печью и полкой с узаконениями. Она протягивает ему руку и говорит:

— И я надеюсь, что вы тоже не оставите меня, господин фон Штудман?

Штудман, потеряв всякое самообладание, не спускает глаз с руки. Полная, очень белая женская рука, пожалуй, колец излишне много. У него такое ощущение, будто его ударили по голове. Что она сказала? Не может быть, этого она не могла иметь в виду. Он осел…

— Осел! — говорит она глубоким, сочным, теплым голосом. На минуту рука касается его губ. Он чувствует, какая она свежая и мягкая, он ощущает аромат, нет, не только духов, аромат чего-то живого, цветущего, чего-то манящего и обещающего. Он подымает голову, он весь красный. Это надо обдумать, положение трудное, Праквиц как-никак его давний друг…

Он встречается с ней взглядом, она смотрит на него со смешанным выражением превосходства, насмешки и нежности…

— Милая фрау фон Праквиц… — лепечет он в смущении.

— Да, верно, — смеется она, — я все собираюсь вас спросить, как вас, собственно, зовут по имени?

— По имени? Видите ли, дело в том… Я не люблю своего имени… Меня, видите ли, зовут Этцель…

— Этцель? Этцель? Ведь это же?..

— Совершенно правильно, — торопливо поясняет он. — Аттила или Этцель, вождь гуннов, который со своими монгольскими ордами ворвался в Европу, грабя и разоряя все вокруг. Около четырехсот пятидесятого года после рождества Христова — Каталаунская битва. "Дикость была ему столь же свойственна, как величие и суровость". Но, как я уже сказал, я не люблю своего имени. Это семейная традиция.

— Нет, Этцель совершенно невозможно, ведь папа назвал Аттилой своего гусака. А как звали вас друзья? Праквиц всегда говорит просто Штудман.

— Так же и все остальные. — Он вздыхает. — Я, верно, не подхожу для фамильярного обхождения. — И чуть покраснев: — Иногда меня называли еще «нянькой». А в полку прозвали «мамочкой».

Штудман, нянька, мамочка… Она сердито качает головой.

— Вы действительно невозможный человек, господин фон Штудман, нет, надо придумать что-нибудь другое…

Штудман на седьмом небе.

— Но, милая фрау Эва! Неужели вы серьезно? Я ведь такой скучный человек, педант, мямля — а вы…

— Тихо, — останавливает она его и качает головой. — Подождите! Не забудьте, господин фон Штудман, я пока спросила вас только о вашем имени… ни о чем больше. — Она делает паузу. Подпирает голову рукой, тихо позвякивают браслеты. Она вздыхает. Зевает самым очаровательным образом. Настоящая кошечка, умывается, потягивается, делает все что угодно, только не смотрит на воробья, которого сейчас сцапает. — А тут еще машина…

— Какая машина? — Он опять выбит из колеи. Для трезво мыслящего человека ее сегодняшние переходы слишком неожиданны.

Она указывает пальцем на окно, но на улице не стоит никакой машины.

И все-таки он ее понял.

— Ах, вот оно что, та машина! В чем же дело?

Теперь она говорит холодным, деревянным голосом:

— Он ее купил.

— Да ну? — Штудман задумался. — Дорогая?

— Семнадцать тысяч.

Штудман в отчаянии разводит руками.

— Совершенно невозможно, — шепчет он затем.

— А в рассрочку?

— И в рассрочку.

— Послушайте, господин фон Штудман, — говорит она, несколько оживляясь, но все тем же холодным, немного злым тоном. — Поезжайте завтра во что бы то ни стало во Франкфурт и достаньте деньги за аренду, и только.

— Слушаюсь.

— Что бы вам ни говорили, вы поедете и привезете только эти деньги. Решено?

— Совершенно твердо!

— Завтра вечером вы передадите Праквицу деньги для уплаты за аренду. Понимаете, Праквиц должен сам отдать деньги моему отцу. Вы понимаете?..

— Слушаюсь.

— Постойте. Праквиц наметил на послезавтра небольшую поездку. Ну, это не наше дело. Он может передать деньги завтра же вечером. Вы меня понимаете?

— Не совсем, но…

— Хорошо, хорошо. Если вы в точности выполните то, что я говорю… Праквиц своевременно получит деньги для уплаты за аренду, этого достаточно. Может быть, вы возьмете с него расписку?

— Если вам угодно, — нерешительно соглашается Штудман. — Обычно мы с Праквицем не…

— Ну, разумеется, обычно нет. А теперь да! — выразительно говорит фрау Эва. Она встает. Подает ему руку. Она снова помещица, хозяйка Нейлоэ. Итак, до свидания, господин фон Штудман. Я увижу вас, верно, только по возвращении из Франкфурта. Желаю удачи.

— Премного благодарен, — говорит Штудман. Он с безнадежностью смотрит ей вслед. Надо бы все окончательно выяснить, обо всем договориться, а тут ничего! Этцель и поцелуй руки! Так ведь подобные вещи не делаются!

Покачав головой, Штудман принимается составлять объявление: "Требуются люди для уборки картофеля…"

На улице веет сентябрьский ветер. Он срывает вялые листья, уносит их.

"Вот и осень пришла, и зима уже не за горами", — нашептывает фрау Эве какой-то внутренний голос. Но она подтягивается. От ветра платье липнет к телу, она ощущает свежую прохладу, она идет навстречу ветру.

Нет, осень пришла не для всего, она пришла только для того, что созрело для смерти… Фрау Эва чувствует себя еще молодой. Она идет навстречу ветру. Она подготовила испытание, своего рода суд, она вмешивается в дела судьбы! Заплатит господин фон Праквиц за аренду? Заплатит или нет? Теперь все дело в этом.

12. ПАГЕЛЬ ВСТРЕЧАЕТ МЕЙЕРА В ЛЕСУ

В спокойном, хорошем настроении идет Пагель к лесу, в лес, следом за жандармами — ловить арестантов. Уже давно не во власти таких людей, как ротмистр фон Праквиц, испортить ему настроение. Что за ребенок этот мужчина, глупый, безрассудный ребенок! Вернулся домой в новенькой машине и первое, что сделал, показал молодому человеку, что он здесь хозяин! Молодого человека это не задевает, он охотно отправился в лес; его совсем не устраивает сидеть в конторе с таким «поильцем-кормильцем». Ему куда больше нравится в лесу!

Ну и потешный же тип, его шеф. Накричал на подчиненного, когда тот в любой момент может поднять палец, показать на машину и спросить: "Ну — а как поживают мои две тысячи марок золотом?"

Сделать это он бы, пожалуй, не сделал. Штудман уж позаботится, чтобы деньги не пропали и вернулись, когда надо будет, к хозяину. В свое время ротмистру было сказано: "Э, бросьте! Я вовсе не собираюсь требовать свои деньги обратно!"

Тогда ротмистр покраснел и очень горячо стал говорить о "долге чести". С тех пор много воды утекло, многое изменилось, кое-какие письма написаны, кое-какие получены.

Теперь отношение к деньгам иное, теперь, когда приходится платить из маленького ежемесячного жалованья, на которое ротмистр милостиво согласился ("хотя, собственно, еще ничего не сделано"), когда приходится платить из жалких карманных денег за почтовые марки, подметки, стирку, белые воротнички, сигареты, теперь небольшие взносы в рассрочку пришлись бы очень кстати. Но если только заикнуться об этом, ротмистр опять покраснеет и возмущенно крикнет: "Но, Пагель, милый человек, вы же знаете, как у меня именно сейчас туго с деньгами!"

Несмотря на это, у подъезда стоит блестящая новенькая машина! Несмотря на это, тебя, словно глупого мальчишку, отсылают в лес. Ну, право же, потешный тип!

Погруженный в такие мысли, Пагель все дальше углубляется в лес. Он понятия не имеет, куда направились жандармы. Он не был в конторе, когда это обсуждалось. Но если держаться картофельного поля, то уж, конечно, наткнешься на них!

Пока что он идет все дальше и размышляет. Спокойный и довольный. Право же, не надо думать, что он сердится на ротмистра. Ни капельки! Люди такие, как есть. Глупые люди — прекрасный фон для Петры. Чем глупее они, тем резче выделяется на их фоне эта девушка. С чувством глубокой нежности и привязанности думает Вольфганг о своем Петере. Это чувство все крепнет. В нем не столько тоски и желания, сколько радости, с тех пор как он узнал от Минны, что скоро станет отцом. Странное это чувство. Ужасно долго, целую четверть года, ровно 94 дня ему ждать — раньше она не позволила вернуться к ней! А пока он думает о том, сколько всего уже пережито вместе, вспоминает одно, вспоминает другое. Хорошо! Но и смешно же! Когда он жил вместе с Петрой, то, собственно говоря, мало о ней думал, тогда все для него вертелось вокруг рулетки. С тех пор как он поселился в Нейлоэ, он в сущности больше живет у мадам Горшок. Смешно! Наступит ли в жизни такое время, когда ты почувствуешь, что, где твое тело, там и душа? Когда ощутишь, что сейчас ты так счастлив, как больше не будешь ни разу в жизни? Ощутишь в самый этот миг! Не так, чтобы только потом спохватиться, вот когда я был счастлив, вот когда мы были счастливы!.. Нет, не так!

Смешно, но и опасно! Пагель задумчиво насвистывает. Минутку он соображает, благоприятствует ли свист поимке в лесу арестантов? Скроются ли они, услышав его свист, или же нападут на него, чтобы отнять деньги, одежду, пистолет?! На короткий миг всплывает лицо Марофке с трясущимися обвислыми щеками. Но потом он с задором думает: "Пусть только придут!" Он сжимает в кармане рукоятку пистолета и громче насвистывает.

Да, смешно и опасно постоянно думать только о любимой, сравнивать ее со всеми остальными — и всегда к ее выгоде! Пагель уже который раз задает себе вопрос, верен ли действительности образ Петера, который он себе создал? Одни только розы, нет, это не годится! У нее тоже должны быть недостатки, и стоит лишь подумать, как он их легко находит. Вот хотя бы ее манера молчать, когда что-либо ей не нравится или раздражает ее. Он спрашивает, что с ней? Ровно ничего. Однако он отлично видит, что-то есть! Что-нибудь он не так сделал? Нет, ровно ничего! Можно четверть часа убеждать ее, можно дойти до сумасшествия, до исступления от ее вечного «ничего», "ровно ничего", а ведь по всему видно!.. Ну, хорошо, вот вам недостаток и выискался. Впрочем, от этого он ее отучит. Такая девушка, как Петер, вообще не должна иметь недостатков. Он, другое дело, у него столько недостатков, что не стоит даже пробовать исправиться…

Погруженный в свои мысли, Пагель все дальше углублялся в лесную чащу. Давно уже миновав картофельное поле, он забирается в самую дальнюю, незнакомую часть леса. Арестантов не видно, и жандармов тоже не видно и не слышно. Все же он идет дальше, решив в душе не присоединяться к глупой облаве, а вместо того пройтись в свое удовольствие по лесу. "Облава действительно глупая", — думает Пагель с риском нанести оскорбление всемогущему жандармскому офицеру, если эта облава его выдумка. Леса и леса, все снова и снова дремучие чащи, заказники — сплошные заросли молоденьких сосенок, в полтора роста, в рост человека, на сотни моргенов густой ельник, такой темный, что среди бела дня не различишь собственной ладони — и в такой глуши думают отыскать пять человек, хитрых, на все готовых головорезов, чья хитрость сосредоточена на одном: не попасться никому на глаза! Чепуха! Чистейшая чепуха, только здесь в лесу понимаешь всю невыполнимость этой задачи. Не стоит обшаривать вместе с остальными колючие елки и можжевельник, лучше он будет продолжать свой путь в приятном одиночестве.

Итак, он продолжает свой путь в приятном одиночестве, но на следующем же повороте говорит "Гоп-ля!", и вот он уже не один. Потому что навстречу ему идет какой-то коротышка в меховой куртке. Сказать «идет» не совсем правильно: коротышка выделывает какие-то трели, стаккато, только не голосом, а ногами. Вот он мрачно шагает прямехонько на Пагеля и вдруг ни с того ни с сего — гоп-ля, гоп-ля-ля — пошел выбивать ногами чечетку.

— Окаянные корни! — ругается он что-то слишком громко и мрачно шагает прямо вперед. Но теперь уже корень ни при чем. За шаг от Пагеля человек остановился, да так внезапно, что чуть не упал, Вольфганг подхватил его как раз вовремя.

— Гоп-ля, господин Мейер! — говорит он приветливо. — По-ихнему коньяк, а по-нашему водка.

Мейер-губан смотрит на своего заместителя в Нейлоэ маленькими покрасневшими глазками. Внезапно они озаряются светом сознания: нахальная ухмылка растягивает рот.

— Ах, это вы! — визгливо говорит он. — А я уже думал… Ладно, сам справлюсь, что-то ноги не слушаются… Не видали поблизости моей машины?

— Что? — спрашивает Пагель, и у него возникает подозрение. — У вас теперь тоже есть машина, господин Мейер? Как вы сегодня попали с вашей машиной в наш лес?

— Вы уже тоже «наш» лес говорите? — рассмеялся Мейер. — Видно, здесь все такую моду взяли! Лесничий говорит: мой лес, ротмистр говорит: мои леса, барыня гуляет по своему лесу, Вайо ходит выслеживать своего зверя, а тот, кому лес действительно принадлежит, — старик тайный советник, тот говорит просто: "полдесятка сосен".

Мейер рассмеялся, и Пагель тоже рассмеялся из вежливости, однако присутствие этого светила по части сельского хозяйства как раз сегодня здесь, в лесу, все еще кажется ему подозрительным.

— Где же вы оставили машину, господин Мейер? — спросил он.

— Если бы я, болван, это помнил! — воскликнул Мейер и ударил себя ладонью по лбу. — Значит, там ее нет? — Пагель покачал головой. — Ну, тогда двинемся сюда.

Мейер как будто не сомневается в том, что Вольфганг пойдет за ним, и это отчасти рассеивает сомнения Пагеля, заподозрившего в Мейере сообщника сбежавших арестантов.

Теперь Мейер спокойно шагает рядом с Пагелем и держится довольно прямо. Он все время что-то бормочет, видно, доволен, что нашел слушателя.

— Меня, видите ли, что-то ноги не слушаются! Вспрыснули с приятелем одно дельце; собственно, он мне не приятель, да думает, что приятель. Ну, чем бы дитя ни тешилось… А потом я вылез здесь, позабыл уже, как оно называется, где-то здесь, я еще набреду. У меня замечательная память на местность…

— Правильно!

— Теперь подымемся налево, по этой просеке. Как вас зовут, я тоже позабыл, в жизни со столькими людьми сталкиваешься, в последнее время особенно, ведь во всякую работу надо втянуться, но на имена у меня память хорошая, это и полковник говорит…

— Что за полковник? Разве вы теперь на военной службе?

Ясный, подозрительный, совершенно трезвый взгляд устремлен на Пагеля. "Он не так нализался, как представляется, — думает Пагель. — Надо быть начеку!"

Но в следующее мгновение Мейер уже опять смеется, он готов к отпору.

— А вы разве на военной службе? Так чего же вы хозяина "господин ротмистр" называете? Купил себе, стервец, шикарный автомобиль, видел сегодня во Франкфурте, как он гонял, когда испытывал машину. Помирать, так с шиком!.. Ну, а как наша милочка Вайо поживает?

— Здесь вашей машины тоже как будто нет.

— Чего гримасу скорчили, смехота да и только! Определенно тоже шиш с маслом получили. Все еще лейтенант на первом месте? Господи боже мой, что за девочка! Ух, верно, сладко такую любить. — И совсем другим тоном, с угрозой: — Ну, теперь шиш с маслом получит господин лейтенант, да, ему теперь солоно придется! Не мешает ему вымыться почище, его определенно пристрелят!

— Вы, само собой, безумно ревнивы, господин Мейер? — любезно осведомляется Пагель. — Это вы, должно быть, из-за лейтенанта и кричали тогда ночью? Снятую вами копию письма я, между прочим, нашел в комплекте "Областных ведомостей".

— А-а, ту дурацкую копию! Подумаешь, важность! Такими мелочами мы больше не занимаемся. Теперь большими делами заворачиваем! Н-да, в этом провинциальные юнцы вроде вас ничего не смыслят. Вам и не снилось, сколько я денег загребаю!

— Да это же сразу видно, господин Мейер!

— Правда? Вот — кольца, все настоящие, драгоценные камни. У меня знакомый есть, так он мне их за полцены уступает. Я же за все валютой плачу…

Опять он сразу оборвал свою речь, опять тот же затаенный подозрительный взгляд исподлобья. Но Пагель пропустил мимо ушей это предательское слово, Пагель шел по другому следу.

— А это не опасно, господин Мейер, при таких драгоценностях и деньгах разгуливать одному по лесу? Как бы чего не случилось.

— Чего там, — презрительно ухмыляется Мейер. — Что со мной случится! Со мной никогда ничего не случается. В каких я только не бывал переделках, вам, братец вы мой, и во сне не приснится, и ничего не случилось. Здесь, говорит он и несколько раз топает ногой о землю, — здесь, в этом самом лесу шел за мной следом человек, целые четверть часа, приставив пистолет мне к башке, — и хотел меня пристрелить. Ну и что — пристрелил?

— Да, попали в переделку! — нервно смеется Пагель. — Просто не верится… Должно быть, он все-таки не всерьез…

— Он-то? Нет, он всерьез! Штучка-то у него была заряжена, и только потому он меня не сразу чикнул, что хотел зайти подальше, в местечко поукромнее. Чтобы мой труп не так быстро нашли…

От этих слов веет чем-то темным, жутким. Пагель исподтишка глядит на Мейера; может, все это и неправда, но этот недоросток уверен, что правда… угрожающе шевелит он губами…

— Только он, собака, у меня не уйдет! Я натерпелся страху, а он в сто раз больше натерпится! Я ушел, а он не уйдет…

— Знаете, господин Мейер, — холодно говорит Пагель, — если, не дай бог, найдут господина лейтенанта убитым, будьте спокойны, я не теряя ни минуты сообщу в полицию.

Мейер оборачивается и мрачно смотрит на Пагеля. Но вдруг лицо его меняется, мясистые пухлые губы растягиваются в ухмылку, в совиных глазах насмешка:

— Уж не думаете ли вы, что я такой дурак и буду в него стрелять? А если промахнусь, и он, собака, меня пристрелит? Хороша месть! Нет, приятель, Мейер не подкачает! Натерпится он, собака, у меня страху, я его затравлю, обесчещу, все ему в лицо плюнут — и тогда, когда не будет ему другого выхода, он сам себя прикончит, собака. Именно так — не иначе!

Он торжествующе смотрит на Пагеля, дрожит от радости, хмеля как не бывало, пожалуй, алкоголь только сильней распалил его жажду мести, развязал ему язык, и он выложил то, что обычно держал про себя. Пагель смотрит на него. Он старается скрыть свое омерзение; он ясно чувствует, что за всей этой болтовней кроется многое, что не мешало бы разузнать. Надо действовать с умом, выведать все у него, у этого Мейера.

Но молодость Вольфганга берет верх, отвращение молодости ко всему нездоровому, к пороку и преступлению.

— Ну и сволочь же вы! — говорит он презрительно и поворачивается, чтобы уйти.

— Ну, а если даже и сволочь? — вызывающе заявляет Мейер. — Вам-то что? Сам я себя сделал, что ли? Сами вы себя сделали, что ли? Хотел бы я посмотреть, на что бы вы были похожи, если бы вас вечно топтали ногами, ровно грязь какую, а со мной именно так и обращались. Вы ведь маменькин сынок, сразу видно, в гимназии учились и все такое прочее как полагается…

Он немножко успокоился.

— А вы думаете, в гимназии из свиньи порядочного человека делают? Многим как раз в грязи-то и нравится, — говорит Пагель.

Мейер с минуту сердито смотрит на него, потом смеется:

— Знаете что, стоит ли ссориться? Я так думаю: живешь мало, а в могиле лежишь долго, так надо постараться хоть немножко, но хорошо пожить. Ну, а для хорошей жизни нужны деньги, а всякой мрази честным трудом денег не нажить…

— Вот вы и наживаете нечестным… Я только не понимаю, господин Мейер, чего вы так привязались к лейтенанту. Ну пустит он себе пулю в лоб, вы же на этом денег не заработаете?

Хотя Пагель сказал это самым беспечным тоном, все же опять мелькнул подозрительный, быстрый взгляд. Но на этот раз Мейер не ответил. Он свернул на новую просеку и проворчал:

— Черт меня побери, куда только проклятая машина запропастилась?! Определенно, я совсем спятил… На одном месте мы, что ли, кружим?

Он опять сердито посмотрел на Пагеля и пробормотал:

— Можете не провожать меня. Помощи от вас все равно никакой.

— Я боюсь, как бы с вами чего не случилось, — вежливо сказал Пагель. Дорогие кольца, много денег…

— Со мной ничего не случится, я вам уже говорил. Кому здесь в лесу кольца нужны?

— Арестантам! — спокойно отвечает Пагель и не сводит глаз с Мейера.

Но Мейер не вздрогнул, по Мейеру ничего не заметно.

— Арестантам? Каким таким арестантам?

— Нашим, из нашей уборочной команды, — говорит Пагель, он уже убежден, что его подозрения ошибочны. (Но что же тогда делает Мейер-губан здесь в лесу?) Сегодня утром у нас из уборочной команды сбежало пять арестантов.

— Черт меня побери! — вскрикивает Мейер, и страх его неподделен. — Они здесь, в лесу? Вы, приятель, шутите — вы же сами тут прогуливаетесь…

— Какое там прогуливаюсь! — И Пагель вытаскивает наполовину пистолет из кармана. — Кроме того, я ищу жандармов. Их полсотни прочесывают сейчас весь лес.

— Нечего сказать, удружили. — Мейер останавливается в полной растерянности. — Пять каторжников и пятьдесят жандармов — и я со своим драндулетом в этой каше! Как бы это в глаза не бросилось… Господин… приятель, через три минуты я во что бы то ни стало должен найти свою машину! Как же это называется? Вспомнил! Черный лог — знаете, где это?

У Пагеля такое впечатление, будто Мейер все время помнил это название, только говорить не хотел. Да и сейчас еще Мейер глядит на него с недоверием. Но почему, собственно? Это такое же обозначение части леса, как и любое другое.

— Я там еще не был, — говорит он. — Но на карте видел. Это у самого Бирнбаума, а мы идем по направлению к Нейлоэ.

— Ну и болван же я! — Мейер ударяет себя кулаком по голове. — Ну так шагайте, приятель, как вас зовут-то?

— Пагель.

— Вы тоже глядите в оба, хотя здесь, на песке, дождевой червяк и тот след от машины найдет! Так далеко? А мы правильно идем?

— Да, да, — успокаивает его Пагель. — Но почему вы вдруг так разволновались? Я думал, с вами ничего не случается!

— Хотел бы я на вас посмотреть, приятель! Если у меня это дело сорвется!.. Будь я проклят! Мне, конечно, как всегда, не везет! Чертово винище!..

— Что сорвется?

— А вам какое дело?

— Хотелось бы знать.

— Ну и спрашивайте у Умной Матильды в почтовом ящике вашей газеты!

— Видите ли, еще далеко не известно, пойдем ли мы сейчас в Черный лог.

Мейер остановился, с ненавистью глядит он в лицо Пагеля. Ух, стукнуть бы его! Но он одумался.

— Что вам хотелось бы знать? — ворчливо спросил он.

— Почему вы вдруг заторопились?

Мейер подумал, буркнул:

— Меня во Франкфурте дела дожидаются.

— Они вас и пять минут тому назад дожидались, однако вы совсем не торопились.

— А вам было бы приятно, если бы арестанты увели вашу новую машину? Даже если это не такой шикарный «хорх», как у ротмистра, а только «оппель».

— Когда я о жандармах заговорил, вы тоже испугались!

— Нет!

— Испугались!

— Ну так вот: у меня еще прав нет… Да и вообще я не люблю встречаться с полицией.

— Из-за ваших дел?

— Ну да! Что уж там! Я понемножку спекулирую.

Пагель испытующе глядит на несуразного человечка. Возможно, это и так, но вернее, что и не так, — этот франт врет.

— А зачем вы к нам в лес попали? — спрашивает он.

Но Мейер хитер. Этого вопроса он давно ожидал. В душе он проклинает свою пьяную, мстительную болтовню о лейтенанте. Однако он уверен в победе, ведь Пагель не вздрогнул при упоминании о Черном логе — значит, Пагель ничего не знает.

— Зачем я к вам в лес попал? — переспрашивает он. — Вам это, собственно, не надо бы знать… ну да ладно, только держите язык за зубами. Я привез вам вашего лесничего, вашего Книбуша. Дрыхнет, пьяный в стельку, у меня в машине.

— Ведь лесничий поехал во Франкфурт на слушание дела?

— Правильно! В точку попали! — Мейер выкарабкался. — Только теперь на самом деле идемте в Черный лог. Ваш лесничий был вызван в суд по делу Беймера, и ваш ротмистр, ведь он великий человек, хотел ему помочь, но затем великий человек сбежал, чтобы купить машину…

— А слушание дела?

— Не состоялось! За отсутствием истца! Беймер-то сегодня стрекача дал. Выходит, сегодня все стрекача дают. Я тоже стрекача дам. Сейчас же. Урра! А вот и автомобильный след. Что я вам говорил! Пройдемте еще несколько шагов, полюбуйтесь на вашего Книбуша, чтобы не думали, что я вру…

— А почему вы в самый конец леса поехали, если собирались доставить Книбуша домой? И как вы потеряли машину?

— Вы, приятель, не знаете, что значит нализаться! Верно, сами никогда вдрызг не напивались? В таком пьяном виде нельзя через деревню ехать настолько пьяны мы все же не были. Вот и объехали кругом. Ну, а как мы сюда в лес попали, тут мне и понадобилось. Пришлось вылезти, Книбуш дрыхнет, я кое-как выбрался из машины в канаву, за куст, — верно, тоже заснул потом. Ну, а проснулся, — ничего не пойму. Пустился напрямик, тут на вас и наткнулся. Гоп-ля! Вот и моя машина!

Ну конечно, у него машина далеко не такая шикарная, как у Праквица, самый обычный «оппель». Но в данный момент это менее всего интересует Пагеля. Это очень небольшой автомобиль с низкой посадкой.

Все же та поза, в которой спит лесничий, очень неудобна — голова в лесу, ноги в машине.

Пагелю хотелось бы задать господину Мейеру еще несколько вопросов, например, откуда он знает название "Черный лог". Но у Мейера на все найдется ответ, другое дело — скажет он правду или соврет, его ведь не разберешь, так переплелись в нем правда и вранье. В общем, должно быть, то, что он рассказывает, более или менее верно, а если и не совсем верно (ведь о таинственном лейтенанте Мейер умалчивает, а Пагель чувствует, что тот обязательно играет здесь какую-то роль), то вытягивать правду из него слишком долго. Прежде всего надо доставить лесничего домой и уложить его в постель. Семидесятилетнему старику совсем не полезно лежать в таком положении, лицо у него побагровело.

— В машину его, в машину! — командует Пагель, так как Мейер выволакивает старика из машины.

— Как в машину? Я уезжаю. Я спешу. Не в машину, а из машины!

— А я говорю — в машину! Верно, это вы Книбуша напоили, теперь вы его и домой доставляйте.

— И не подумаю! Я спешу. Да и в Нейлоэ показываться не хочу.

— И незачем! Можете до самого лесничества лесом ехать. Никто вас не увидит.

— А если меня по дороге сцапают? Или жандармы, или арестанты? Нет, я еду!

— Господин Мейер, не делайте глупостей! — предостерегает Пагель. — Я вас не отпущу, скорей прострелю шины!

Мейер в ярости смотрит на руку с револьвером.

— Беритесь, что ли! — ворчит он. — А вашу игрушку спрячьте. У-ух, туда его, в угол! Э, все равно сейчас же свалится, как ни посади. Главное дело дверку закрыть. Не пойму, отчего это с Нейлоэ мне всегда не везет, — вдруг разозлился Мейер. — Что бы с Нейлоэ ни затеял, всегда сорвется. Но я свое возьму. Я вам, голубчики, еще боком выйду!

— Уже, уже боком вышли, господин Мейер, да еще как! — говорит Пагель и, довольный, усаживается около Мейера. Его забавляет, что этот недоросток так злится из-за машины. — Я бы не советовал громко гудеть, в конце концов арестанты могут сообразить, что в машине удобнее всего добраться до Берлина. Так, теперь левее возьмите… Фу, черт, что это такое?

Большая синяя с белым машина дает гудок на повороте, прямо перед их носом.

— Ротмистров "хорх"! — шепчет Мейер и жмется к самым деревьям.

Большая машина еще раз громко гудит и проносится мимо.

— Ротмистр и прелестная Вайо! — ухмыляется Мейер, продолжая свой путь. — Ну, нас они не узнали. Я сейчас же закрыл лицо рукой. Видно, опять машину испытывают. Забавляйтесь себе на здоровье, скоро вашему великолепию конец.

— Почему же, господин Мейер? — насмешливо спрашивает Пагель. — Вы думаете, ротмистр вылетит в трубу, раз вы у него больше не служите?

Но Мейер не отвечает. Он шофер еще неопытный, неровная, песчаная лесная дорога требует от него сосредоточенности и внимания.

Наконец они добираются до лесничества, выгружают лесничего, укладывают его в постель. Жена в большом кресле ворчит себе под нос, что мужа привезли домой в пьяном виде, что положили его не на ту постель, что не раздели…

— Итак, господин Мейер! — говорит Пагель. Мейер уже сидит в автомобиле. Пагель внимательно смотрит ему в лицо, затем протягивает руку. — Итак, счастливого пути!

Мейер смотрит на Пагеля, Мейер смотрит на протянутую руку.

— Знаете что, приятель, — говорит он. — Вашего имени я так и не запомнил! Знаете что, я вам руки не подам, обойдется. Вы ведь считаете, что я свинья свиньей… Но не такая уж я свинья, чтобы сейчас пожать вашу руку. Ну, пока!

Мейер с шумом захлопывает дверку. Пагель, ничего не понимая, смотрит на него. Мейер еще раз кивает из окна, и кажется, что кивает совсем другой Мейер, печальный, страдающий. Машина уезжает.

Пагель минутку глядит ему вслед. "Жалкая свинья, — думает он. — Жалкая свинья".

И Пагель считает, что оба слова подходят: и «жалкая» и «свинья».

Затем он возвращается в имение, не зная, говорить ли, что говорить, кому говорить.

Он еще будет над этим размышлять — не слишком ли долго?