"Школа победителей Вперед,гвардия" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)Глава седьмая ДАЕШЬ ПИНСК!Противник отступал беспорядочно, катера флотилии часто натыкались на его отдельные части, останавливались, готовились к бою, но чаще всего, постояв немного, шли дальше: фашисты разбегались по лесам. Во время одной такой остановки Гридин решил поговорить с Норкиным. — Где комдив? — спросил Гридин, подымаясь на катер Ястребкова, над которым трепетал по ветру брейд-вымпел. — В моей каюте, — ответил Ястребков. — Спит? — Кто его знает… По-моему, всех ловкачей, что к войне примазываются, каленой метлой из армии гнать надо! — В голосе Ястребкова звучала неподдельная страсть. Он, казалось, дрожал от гнева. — Ты про кого? — насторожился Гридин. — Будто сами не знаете! — Конечно, нет. Ведь я ушел сразу после похорон. — Вот голова моя садовая! Так все это без вас произошло? — удивился Ястребков. — В чем дело? — Опять Семёнов кашу заварил, — Ястребков увлек Гридина к носовой башне, усадил там на раскидной стульчик и продолжал — Сначала разговор у них шёл—лучше не надо! Откровенно говоря, мы все радовались, что они поладили. Ведь что ни говори, а нам, мелкой сошке, больше всего достается, если начальство на ножах. — Слушай, Ястребков! Ты мне антимонию не разводи! — Закругляюсь!.. Потом, слышим, Семенов на басах начинает петь: «Я гебе покажу! Мы в гражданскую!» Наш тоже не отстает и октавою его глушит: «Плевать я хотел на фальшивые приказы! Очковтирательство!» — Да ну тебя! — рассердился Гридин, которому сейчас многословие Ястребкова казалось самым страшным пороком, и спустился в кубрик. В кубрике темно. Броневые крышки иллюминаторов опущены, и свет падает только через четырехугольный входной люк. Еще одна узкая светлая полоска выбивается из-под, двери каюты командира катера, в которой расположился Норкин. Гридин направился к ней. — Разрешите, Михаил Федорович? — Входи, Леша, входи. Внутри катера даже самый маленький матрос, чтобы пройти несколько шагов, должен согнуться почти под прямым углом. Так же, крючком, Гридин и вошел в каюту. Норкин, тоже не разгибаясь, приподнялся, пожал его руку и сказал: — Ну, комиссар, давай думу думать. Или я чего-то недопонимаю, или… Ну, да ты сам разберешься… Оказывается, после того как катера ушли к Паричам, Семёнов еще немного выждал, а потом спросил: — Что в сводке сегодня показываешь? Какие потери у противника? — Батальона два пехоты, тридцать пять грузовиков, около двадцати повозок и восемь танков. — Как восемь танков? — ужаснулся Семенов. — Я своими глазами видел, что их там было больше десятка! — Остальные подбиты летчиками и армейцами. — А ты откуда знаешь? — Семенов накалялся все больше и больше. — По записям в журналах боевых действий. Комендоры своего не упустят. — Не упустят! — передразнил Семенов. — Что, у них снаряды меченые? Вот посмотришь, те (понимай — армейцы и летчики) и твои танки себе припишут!.. Включай все в свою сводку! — Не могу. — Приказываю! — Очковтирательством заниматься? Дайте письменный приказ: «Включить в счет дивизиона все танки, оставшиеся на поле боя…» — Конечно, Леша, он мне такого приказа не дал, — закончил Норкин и усмехнулся. Впервые Гридин видел такую усмешку: губы иронически скривились, а в глазах — недоумение, грусть и странная усталость. — Я не боюсь, Леша, ответственности… И смерти, пожалуй, не испугаюсь… Но другой раз, понимаешь, так невмоготу становится, что бросил бы все, сорвал офицерские погоны и зашагал рядовым в штрафную роту!.. Честное слово, рядовому во сто раз легче. — Я не понимаю, Михаил Федорович, из-за чего ты так расстраиваешься? Ты абсолютно прав, и я вместе С тобой готов нести ответственность… — Не в этом дело!.. Я голову, Лешенька, дам на отсечение, что он припишет себе эти танки!.. Плавучим батареям отдаст!.. А что, если у армейцев и летчиков такое же начальство? Представляешь, какая сводочка в Москву полетит? Закачаешься!.. А кого обманываем?.. Вранье мне надоело! — Семёновых единицы… — Единицы! Они всю картину искажают!.. Да, слушай дальше. — Норкин выкинул в иллюминатор изжеванный окурок и продолжал: — Посидели мы с Семеновым еще немного, он и попросил меня дать старый приказ на операцию у Здудичей. Я, конечно, вызвал секретчика. Семенов прочел приказ и дает мне вместо него вот эту бумажку. Гридин прочел приказ и, не найдя в нем ничего предосудительного, недоумевающе посмотрел на Норкина. Тот молча протянул ему измятые листы, на которых был напечатан другой приказ, помеченный тем же числом. Первые части приказов отличались друг от друга только опечатками, но зато дальше творилось что-то невообразимое: время и действия расходились самым невероятным образом. — Что это? — удивился Гридин. — Как видишь, приказ и филькина грамота, написанная по нашим журналам боевых действий. Понятно? Теперь любой поверяющий поймет, что все мы только безупречные исполнители воли Семенова. Что он сказал — так и сделано. Все он предусмотрел. Ни одной ошибочки! Как по нотам!.. Вот оно, Лешенька, как карьера делается. Гридин покраснел, насупился и сказал, глядя на палубу: — В этом вопросе я не могу согласиться с вами. Так, Михаил Федорович, карьеру не сделаешь! — Он сделает! — Не выйдет! — Кто ему помешает? Не ты ли? — Я! Они в упор посмотрели друг на друга. И Норкин сдался первым: в глазах Гридина, в его голосе, в выражении лица была та уверенность, которая свойственна только людям, чувствующим за собой большую правду. — И вы тоже, — продолжал Гридин. — Сегодня… мы С вами напишем письмо члену Военного Совета. Не поможет — выше писать будем!.. Я и один написать могу! — Вы, товарищ старший лейтенант, говорите, да не заговаривайтесь. Гридину стыдно за свои необдуманные слова, но как сказать об этом комдиву? Да и неудобно: еще подумает, что испугался. — Как раны, Леша? — первым нарушает молчание Норкин. — Зудят только, — улыбается Гридин, довольный, что все в лорядке и не нужно ни извиняться, ни оправдываться. — Температуру измерял? — Понимаешь… — Не измерял, — делает вывод Норкин. — Очень прошу тебя, Леша, понаблюдай за ранеными, что на катерах остались. Мы с тобой за них перед всеми в ответе. А яр видно, не скоро выберусь из склочных дел… Выйдем на палубу? Катера уже опять пошли вперед. Прохладный встречный ветер освежает кожу, несет запах цветов. Огромной извивающейся змеёй петляет Березина по Белоруссии. Излучины порой так велики, концы их так близко подходят друг к другу, что человек, идущий к цели напрямик, может спокойно обогнать самый быстроходный катер. На несколько километров растянулся дивизион. Куда ни посмотришь—везде мелькает белый военно-морской флаг с голубой полоской и красной звездочкой. Артиллерия гремела уже не так, как вчера. Кругом было тихо, по-мирному тихо. Лишь изредка проносились над катерами патрульные истребители: основные пути наступающей пехоты пролегали в стороне от Березины. — Расскажи, Лёша, как это тебе удалось заполучить ту баржонку со снарядами, — попросил Норкин, расстегивая китель, — Не было бы счастья, да несчастье помогло, — засмеялся Гридин, — Понимаешь, прихожу туда, думаю, что каждый снаряд выклянчивать придется, а начальник боепитания встретил меня как спасителя. «Будь другом, выручай!»— молит меня. В чем дело? — .спрашиваю. Оказывается, Михаил Федорович, у него баржа на берегу обсохла! Чуешь, откуда ветер дует? Мы вперед движемся, а боезапас на берегу обсох!.. Начбоепит человек умный: понял, что пулей пахнет, и отдал баржу мне. — Товарищ капитан-лейтенант, полуглиссер под флагом командира бригады подходит, — доложил Ястребков, появляясь из рубки. Норкии и Гридин переглянулись. Что еще надумал Семёнов? — Я с вами останусь, — сказал Гридин. Семенов небрежно козырнул на приветствие офицеров и крикнул: — Подойти к берегу! Пока мы с тобой калякаем, пусть матросы поразомнутся! Катера подошли к берегу, заглушили моторы. Воздух наполнился стрекотанием кузнечиков и пересвистом птиц в ивняке, плотной стеной опоясавшем берег. Белый ковер ромашек, как живой, чуть колыхался под порывами легкого ветерка. Семенов, не выходя из полуглиссера и развалившись на сидении, сказал: — Обстановка, значит, такова: немца бьем в хвост и гриву. Бежит так, что догнать не можем. Обыкновенная фраза, но столько вложено тайного смысла в слово «бьем», что каждый должен был понять, что бьет врага главным образом Северная группа Днепровской флотилии. — Твой дивизион разделим. Бронекатера пойдут вперед до соприкосновения с противником, а тральщики оставь вот тут, около этого хуторка, — Семенов ткнул пальцем в карту. — Запомнил? Здесь будет переправляться дивизия, и тральщики должны помочь ей. Над тральщиками поставь старшего… Кого выделяешь? Норкин, словно ища ответа, скользнул глазами по катерам, прижавшимся к берегу, по лицам офицеров, наблюдавших за ними издали. Кого назначить старшим над тральщиками? Может, Селиванова? У него фактически нет отряда: способны драться только катера Волкова и Загороднего. Нет, нельзя, обидится Лёнчик. Конечно, можно и наплевать на его личную обиду, но ведь и дела-то большого тральщикам не предвидится. И тут глаза нечаянно остановились на Гридине, который жадно ловил каждое слово разговора. — С тральщиками, товарищ капитан первого ранга, пойдет старший лейтенант Гридин. Гридин с благодарностью взглянул на Норкина и сразу потупился. — А справится? — спросил Семенов. — Что ни говори, нет у него специального офицерского образования. — В гражданскую войну многие люди совсем без образования даже полками командовали, — не удержался Норкин от шпильки. — Что ты меня агитируешь? Наколбасит — тебе отвечать. Гридин шагнул вперед. Норкин предостерегающе поднял руку, но в это время кто-то крикнул: — Немцы! Норкин метнулся в верхнюю пулеметную башню, оттолкнул пулеметчика, схватился за рукоятки, приготовился к стрельбе и лишь тогда осмотрелся. Десятки пулеметов и пушек смотрели на ивняк, на ромашковый ковер, по которому медленно, подняв руки, шли около сорока фашистов. — Что там? — спросил Семенов из рубки. — В плен сдаются, — пояснил Норкин. — Высадим десант? — Действуй! Черная полоска автоматчиков опоясала берег. Немцы охотно выворачивали карманы, помогая обыскивать себя. Норкин понял, что случилось долгожданное: противник убедился в бесполезности сопротивления, сломалась фашистская военная машина! Норкин и Семенов сошли на берег. Капитан первого ранга, заложив правую руку за борт кителя, важно вышагивал во главе немногочисленной свиты. Пленные понимали, что их дальнейшая судьба зависит от решения этого большого и строгого начальства, и «ели его глазами». Но Семенов смотрел не на лица немцев, а на их имущество, валявшееся на земле. Здесь были и часы, и бритвы различных марок, зажигалки затейливой формы и фотографии, фотографии. С них на моряков смотрели дородные мужчины и дамы, прилизанные дети и почтенные старцы. — Майн муттер! Майн фатер! Майне киндер! — охотно поясняли немцы. Голоса были заискивающие, слезливые. В них звучала мольба о пощаде. И странно: Норкин сейчас к ним ничего не испытывал, кроме презрения. Ну зачем они раскинули этот семейный базар? Неужели надеются спастись от заслуженной кары, выложив эти доказательства своего семейного благополучия людям, которым они же изломали жизнь? Глупо и неосторожно. И так Мараговский с Пестиковым смотрят на пленных, как удавы на кроликов. Немцы пятятся, сжимаются под их тяжелыми, ледянящими взглядами. Но больше всего было порнографических открыток. На них немцы надеялись больше всего и поэтому положили на самые видные места. — Обыскать кусты — распорядился Семёнов, и цепь автоматчиков двинулась вперед. Скоро пленных стало больше сотни. А сколько кустов еще не прочёсано, сколько там еще прячется фашистов? — Мне кажется, товарищ капитан первого ранга, нам нельзя больше задерживаться. С ними мы до ночи провозимся, — осторожно напомнил Норкин. — Ладно, хватит. Только в сводку включи!.. А этих отправляй на тральщиках, да скажи своим, чтобы побыстрей возвращались. Нельзя срывать переправу. — Мигом обернемся, товарищ капитан первого ранга! — заверил Мараговский. — Ты, Мараговский, немедленно пойдешь к месту переправы, — осадил его Норкин. Мараговский с Пестиковым переглянулись. — Есть, идти прямо к переправе, — сказал Мараговский и подавил тяжелый вздох. Луг опустел. Только ромашки, измятые тяжелыми солдатскими ботинками, обрывки фотографий и прочий хлам, безжалостно вываленный из солдатских ранцев, напоминали о том, что еще недавно здесь толпились люди. Бронекатера полным ходом пошли за убегающим противником. Тральщики, все больше отставая от них, шли сзади. Глаза устали от блеска воды, рулевым надоело вписывать катера в причудливые изгибы реки, а ей, казалось, конца не было. Несколько раз видели немцев. Они выходили на песчаные отмели, поднимали руки и просили взять их в плен. Моряки проходили мимо: зачем терять драгоценное время, распылять силы? Никуда не денутся эти молодчики. Если не солдаты, то местные жители заберут их и доставят куда нужно. Гридин с тральщиками к месту переправы прибыл точно в назначенное время, а под вечер начали подходить и части дивизии. Первыми, как и следовало ожидать, появились саперы. Их командир, седой майор с молодыми живыми глазами, деловито расспросил Гридина о грузоподъемности, осадке катеров, отдал несколько распоряжений, переплыл реку и исчез на противоположном берегу. В лесу застучали топоры. С треском падали деревья. В воде копошились голые саперы. Они забивали сваи для мостков, укладывали на них настил. За саперами подошла пехота. Шла пехота в запыленных, стоптанных сапогах, в выгоревших на солнце гимнастерках, с лихо заломленными пилотками. Шла вольным широким шагом, шла уверенная в своих силах и позтсму непобедимая. Лес наполнился переливами гармошек, вздохами аккордеонов и звуками несен, песен раздольных, победоносных, как сама Русь. Река готова выплеснуться из берегов от массы тел, разом бросившихся в нее, разом ударивших по ней сильными солдатскими ладонями, способными сжимать винтовку и нежно ласкать лицо любимой. Но вот раздалась первая команда: — Вторая рота… становись! Казалось, что и не найти роты в этом круговороте человеческих голов, казалось, что не услышат солдаты команды, но она проплыла над рекой, бережно хранимая всеми, — и вот рота выстроилась на берегу. — Справа по два…. марш! Переправа началась. Гридин с интересом наблюдает за солдатами, по-прежнему прибывающими к реке. Солдаты не только идут, но и едут. Едут на трофейных лошадях, спины которых так же широки, как знакомые с детства печи; едут и на низкорослых русских лошаденках, невзрачных на вид, но способных, потряхивая головой, обойти вокруг всего земного шара; едут на трофейных велосипедах, мотоциклах и даже машинах. — Расступись, пехота! Стопчу! — задорно орет усатый солдат, мешком подпрыгивая на костлявой спине какой-то обозной клячи. Неизвестный шутник тычет коню под репицу колючую веточку, конь взбрыкивает задними ногами, всадник шлепается на землю и говорит под одобрительный хохот: — Ишь, до чего умная скотина! Знает, что хозяин прибыл к месту назначения, — сама на землю ссадила! Внимание Гридина привлек молоденький пехотинец. Сняв сапоги, ремень и гимнастерку, он бегает от одной гармошки к другой. И где бы он ни появился — обязательно звучала плясовая. Будь это «русская», «цыганочка», «лезгинка» — одинаково светилось радостью, расплывалось в улыбке лицо солдата, одинаково выбивали дробь его белые пятки, изопревшие в сапогах. На поляну вышла низенькая зеленая машина. Из нее вылез генерал-майор и, прищурясь, посмотрел на своих солдат. Выслушав рапорт подполковника, он неторопливо подошел к переправе, осмотрел катера и спросил Гридина: — Как считаете, старший лейтенант, успеем за ночь переправиться? — Так точно, успеем, товарищ генерал-майор, — ответил Гридин. Переправить за ночь дивизию — выше всяких норм, но разве можно не переправить таких солдат? Да солдаты и сами не ждали переправы. Вот рота подошла к катерам, солдаты разделись, сложили обмундирование и оружие на катера, а сами вплавь перебрались на правый берег Березины. Там они быстро оделись и тем же свободным шагом двинулись дальше. — Ты мне только пушки переправь, — говорит генерал. — А они поместятся на твои коробки? — Мы катера попарно швартовать будем. И переправите? — Через Волгу так переправляли, — не скрывает обиды Гридин. — Верно, верно, — поспешно соглашается генерал-майор, протягивает на прощанье руку и спешит на плотик, на который солдаты уже втащили его машину. Дивизия продолжала переправляться, не переставая преследовать врага. Волков, навалившись грудью на маленький штурманский столик, стоял в рубке. Казалось, что он поглощен наблюдением за рекой, за ее причудливыми изгибами. Но так только казалось. На самом же деле Волков не видел ни самой реки, ни деревьев, стоящих по берегам, ни верениц самолетов, летящих на запад. Не искал он в зарослях и противника. Перед его глазами все еще стоял Курочкин. Застенчивый, чистенький, краснеющий по всякому поводу. Волков как бы вновь видел его рядом с собой, вновь слышал его тихий голос, вновь читал запись в журнале, сделанную его дрожащей рукой. И что хуже всего — Волков не мог отделаться от чувства вины перед Курочкиным. Ну зачем нужно было постоянно задирать, высмеивать его? Волков не плакал ни во время похорон Курочкина, ни после, готовя его вещи к отправке родным. Но зато он перестал зубоскалить, спрятал под фуражку чуб, забросил в рундук грязный китель, сапоги и неглаженые брюки. Даже ругань, которую он считал обязательной для настоящего катерника, всё реже срывалась с его языка. Разумеется, все заметили эту внешнюю перемену. Многие верили в неё, но были и такие, которые считали ее временной блажью и только гадали, когда же она надоест Волкову. Но никто не знал, что у Волкова появился свой герой — Курочкин, который затмил всех книжных героев. И теперь Волков мечтал о бое, страшном, свирепом бое, когда все будет висеть на волоске и он ценою своей жизни спасет положение. Тогда про него скажут: «Он был как Курочкин!» Но пока ничего особенного не случилось: бронекатера гнались за врагом, изредка становились на огневую позицию, посылали черт знает куда по нескольку снарядов и снова шли вперед, чтобы немного погодя опять приткнуться к берегу. Все это не то, не то… — Катера подходят к берегу, товарищ лейтенант, который раз за сегодняшний день доложил рулевой. — Вижу, — ответил Волков и вздохнул: опять стрельба из кривого ружья. Едва катер сбавил ход, как на палубе появился Селиванов. Пальцами, кончики которых выглядывали из-под грязных бинтов, он открыл дверь рубки и спросил: — Почему не докладываешь? — Ещё сам ничего не знаю, товарищ старлейт. Подошли к берегу, и все. Селиванов ничего не ответил. Он захлопнул дверь рубки и уселся около башни на раскидушку. Паршивое, поганое настроение. Половину отряда как корова языком слизнула!.. Конечно, войны без жертв не бывает. Однако не виноват ли он, Селиванов, в том, что жертв так много? Невольно вспомнились рассказы фронтовиков о сгоих переживаниях после того, как убили первого врага. Чего тут только не было! И потеря сна, аппетита, и кошмарные сновидения, и многое другое. Селиванов многих убил. И в рукопашном и из винтовки. Никогда убитые не снились ему, никогда не мешали жить. А тут… Перед каждым человеком Селиванов в ответе за тех людей, которых потерял в бою. Вот это лишило сна, аппетита, спокойствия. Конечно, можно бы облегчить душу откровенной беседой, но с кем? С Мишкой? Он поймет, подскажет. Только нельзя к нему сейчас: у него и с Семёновым хлопот больше чем по горло. С другими офицерами — смысла нет: не поймет тот, кто сам не распоряжался человеческими жизнями, не отдавал приказа идти играть в пятнашки со смертью. Вот если бы здесь была Натка… Он скучал о ней не только как о любимой женщине, но и как о хорошем друге, способном рассеять все сомнения. На ее фотокарточку смотрел он часами, закрывшись в каюте. Но Натка далеко, а сомнения рядом… — Командиров отрядов к комдиву! — пронеслось от катера к катеру. Селиванов на мгновение оживился и сразу же опять нахмурился: он командир не отряда, а лишь двух катеров. Растерял он свой отряд… К катеру Норкина Селиванов подошел последним и сел в сторонке. Норкин мельком взглянул на него. Осунулся Лёнчик. Лоб изрезали морщины. Пообмякли щеки. В черных кольцах волос заметна первая седина. Во всем облике — усталость, страшная усталость. Захотелось подойти к нему, обнять, но… не время сейчас для нежностей! Не умрет, если и потерпит до подходящего часа. — По сведениям воздушной разведки, противника прижали к реке, — сказал Норкин, рисуя красным карандашом на карте подкову, опирающуюся на полоску Березины. — Нам приказано контролировать реку, исключить возможность переправы противника на правый берег… Два отряда пойдут в этот район, а остальные останутся здесь и помогут переправиться полку. На лицах командиров отрядов катеров разочарование: опять кому-то торчать в тылу, заниматься нудными перевозками. — Здесь я останусь, — продолжал Норкин, стараясь хоть этим приободрить офицеров и в то же время подчеркнуть, что контроль реки — дело менее ответственное и интересное. — Контролировать реку будут отряды Ястребкова и… Ястребков улыбнулся и подмигнул сразу всем. Он доволен. Кого послать еще?.. Пожалуй, Селиванова. Он тащится за дивизионом, как побитая собака за хозяином. Считает себя виноватым, даже обузой для остальных. Надо подбодрить его. — … и отряд Селиванова, — уверенно закончил Норкин. — Исполняйте! Еще издали, только увидев бегущего Селиванова, Волков понял, что они идут дальше и крикнул: — По местам стоять, со швартовых сниматься! Катера Селиванова снялись первыми и пошли к далекому Бобруйску. Берега реки были безлюдны. Но зато воздух дрожал от грохота: гремела артиллерия, рвались бомбы, над головами гудели десятки бомбардировщиков, штурмовиков, истребителей. — Доколачивают фашистов, — сказал Волков. Справа пикировщики «катились с горки». Скатился один, сбросил бомбу, и земля, кажется, готова расколоться от взрыва. А за первым уже несутся второй, третий… И вдруг за поворотом мелькнула лодка. Селиванов и Волков прильнули к смотровой щели. Сомнений быть не могло: на лодках, понтонах и просто вплавь фашисты старались удрать из расставленного для них мешка. — Огонь! — крикнул Селиванов. И катер вздрогнул от орудийного залпа. Огонь сверкнул в одной из лодок, а сама она нелепо подпрыгнула и упала в воду грудой обломков. Залпы гремели беспрерывно. Казалось просто чудом, что пулеметы не захлебывались в своей скороговорке. А шесть бронекатеров носились по реке, подминая под себя легкие лодки, дробя форштевнями понтоны. Вот катер Ястребкова влетел в самую гущу плывущих немцев и завертелся там. Одна за другой скрываются под водой человеческие головы: многих утянули вниз водовороты, поднятые пинтами, а еще больше пострадало от ударов о бронированные борта катеров. Чиста поверхность реки. Даже пузыри перестали подниматься с ее дна. Бронекатера торопливо посылают в лес фугасные снаряды, прочесывают кусты и подлесок бесконечными пулеметными очередями. Валятся деревья, вырванные с корнем, падают на землю ветви, срезанные пулями. А над рекой повисают десятки штурмовиков. Селиванов слышит в наушники голос незнакомого летчика: — Отойди, браток, отойди! Сыпану!.. Бронекатера торопливо покидают место побоища, где уже грохочут «катюши», где штурмовики уже приглаживают берега, доколачивают фашистов. Волков достает папиросу, хлопает себя по карманам и скрашивает у Селиванова: — У вас нет спичек? — В каюте. — Пойду прикурю на камбузе. Селиванов кивком головы отпускает его. Волков неторопливо идет на корму катера, где около маленькой печурки копошится кок. Много песен сложено о рулевых, о комендорах, минерах, сигнальщиках. Даже каторжный труд кочегаров увековечен. Но обошли поэты коков. А если и вспоминают о них, то лишь в шутливом тоне, порой же — и не скрывая иронии. Так вот, около маленькой печурки копошится настоящий морской кок, а не тот, которого берут напрокат поэты. Сегодня он встал задолго до подъема, наколол чурок, затопил печурку и приготовил завтрак. Потом, когда зазвучал колокол громкого боя, кок, чертыхаясь, быстренько убрал немудреную посуду, прикрыл продукты и стал подавать снаряды. Он наравне со всеми подвергался опасности. От его быстроты и точности подачи снарядов зависела стрельба комендоров. И если вы представляете их к награде за предельную скорострельность и меткость, — не забудьте кока. А теперь, когда все наслаждались заслуженным отдыхом, кок, отскоблив с рук оружейное масло, взялся за приготовление обеда. Да не такого, о котором говорят: «Сойдет! Проголодались — сожрут и топор!» Нет, кок священнодействовал у печурки, пытаясь приготовить что-то новое и вкусное из набивших оскомину круп. Волков, сунув в печку чурку, подождал, пока по ней не забегали дрожащие языки пламени, потом достал ее и с наслаждением прикурил. Уходить не хотелось: после недавних волнений душа просила покоя, тишины. И языки пламени, мечущиеся в печурке, и дымок, чуть заметной струйкой вьющийся из трубы, и запах разопревшей каши — все напоминало родной дом. — Фашисты! Прямо по курсу! — донесся до Волкова крик пулеметчика. Волков вскочил, забыв бросить чурку, которую держал в руках. На обрывистом мысочке, почти у самой кромки его, стояла пушка. Около нее замер расчет. Волков бросился к носовой башне и крикнул, открывая люк: — Не видишь?! Огонь!!! — Снарядов нет, — устало и как-то безразлично ответил комендор. Тоже правда. Погорячились в бою, все выпустили… Волков медленно выпрямился и посмотрел на пушку. Вот она, проклятая! Стоит и не шелохнется, уставившись на катер немигающим зрачком своего ствола. Немцы, видимо, догадались, что катер беззащитен, и умышленно подпускали его к себе. Волков посмотрел кругом. Лес, обыкновенный лес, мимо которого шли все эти дни. А впереди — река, река узкая, мелкая. Здесь не вильнешь в сторону. Да и поздно: стоит катеру начать поворот — беспощадный снаряд вопьется ему в грудь, разорвет ее. Осталось одно — ждать, терпеливо ждать развязки. Но кто может равнодушно ждать своей смерти? Волков, взбешённый своим бессилием, злобно выругался и швырнул в артиллеристов чурку, которую все еще машинально сжимал в руке. Она, кувыркаясь, полетела к берегу и упала около пушки. И тут случилось то, о чем Волков совсем не думал: фашисты попадали на землю, старались вжаться в нее. Несколько ничтожных секунд, на которые люди часто не обращают внимания, сослужили свою службу: катер, чиркнув днищем, юркнул за мысок — и запоздалый снаряд прогудел где-то за кормой. Еще не успели прийти в себя от неожиданного спасения, а сзади уже раздалось несколько выстрелов и все стихло. Скоро, показались катера Ястребкова. Их пушки, казалось, задорно поглядывали на лес. Прошли минуты радости, прекратились рассказы о том, как лейтенант «оглушил» фашистов чуркой. Волкова хвалили, превозносили за находчивость, приписывали ему такие мысли, каких у него и не было. А он угрюмо сидел на берегу в тени деревьев и слушал, как Норкин распекал Селиванова. — Значит, местью увлеклись? — говорил Норкин, не скрывая злости и издевки. — Месть — дело хорошее. Но только тогда, когда мстит умный человек! А месть дурака — ему же самому боком выходит!.. Говори еще спасибо, что я послал тебя в паре с Ястребковым. И сам, и Наталье скажи, чтобы молилась за здоровье его! — Понимаешь… — Давно все понял!.. Честное слово, еще один такой ляпсус — спишу тебя на базу к Чернышеву. Да такого и туда нельзя: за один день все имущество разбазаришь!.. Долго отчитывал комдив Селиванова. Его слова били и по Волкову: ведь это он командир, ведь он в первую онередь был обязан заботиться о боеспособности катера. — Сейчас принимай снаряды и догоняй нас, — закончил Норкин. — Только помни: такие ошибки один раз счастливо с рук сходят! Майор Козлов, вытянувшись перед зеркалом, пегим от времени, осмотрел себя, собрал за спину складки гимнастерки, поплотнее надвинул пилотку и решительно зашагал К штабу бригады. Его батальон после прорыва фронта у Здудичей был придан бригаде Голованова. Борис Евграфович был зол на себя, а еще больше — на начальство, играющее батальоном, как жонглер шариком. Кажется, чего лучше: прорвали фронт, плохо ли, хорошо ли — сработались с Норкиным. Теперь бы только и преследовать, добивать противника. Так ведь нет! В самый горячий момент повернули батальон на Припять, и иди представляться новому своему начальству. Словно на войне и делать больше нечего. А на себя Козлов злился за то, что по-прежнему волновался, являясь к начальству. В такие моменты все сразу на него наваливалось: боязнь, что лично он может не понравиться, что начальство пренебрежительно посмотрит на какой-то батальонишко (хотя он и полнокровнее другого фронтового полка). Но больше всего страшило—а вдруг отстранят от командования? Теперь не сорок первый год, много командиров, окончивших академию, в действующие части прибывает, и долго ли в резерве оказаться? Таких майоров, как он, Козлов, за годы войны много расплодилось. Правда, у него кое-какой боевой опыт накопился, но разве это учтут, если вопрос встанет принципиально? Другой раз личная симпатия начальства больше всего значит. О своем новом начальстве Козлов ничего не знал, если не брать во внимание прощального напутствия Семёнова: — Езжай, голубчик, езжай! Там сто раз меня с благодарностью вспомнишь! Трудно верить, что есть ещё человек, после знакомства с которым будешь вспоминать Семёнова добрым словом. Командира бригады Козлов нашел в просторной палатке, раскинутой среди сосен на высоком холме. Здесь все подчеркнуто мирно: и дорожки, посыпанные чистым речным песком, и часовые, прохаживающиеся на границе этого своеобразного лагеря, и главное — отсутствие людей, болтающихся без дела. Чувствовалось, что каждый знает свое место, свое дело и не слоняется как сонная муха в ожидании очередной кормежки или случайного приказания. Дежурный офицер ввел Козлова в палатку. Там за настоящим письменным столом сидел адмирал. Казалось, что у него на голове парик: до того белы были его волосы. Адмирал стоя выслушал рапорт Козлова и сказал, протягивая через стол руку: — Голованов… Садитесь и давайте поболтаем. И на Козлова посыпались вопросы, которые, на первый взгляд, были только для того и заданы, чтобы «поболтать». Голованов спрашивал о том, как дошли, много ли отставших, какая погода на Березине, когда читали последнюю сводку и многое другое. Только позднее Козлов понял, чего адмирал хотел и что он добился своего: Борис Евграфович освоился с обстановкой, разговорился, увидел в адмирале не только начальника, но и человека. «Наблюдателен, не пустомеля», — так отметил про себя Голованов. В самый разгар беседы полы палатки раздвинулись, на землю легла солнечная полоска и исчезла. Козлов почувствовал на своем затылке чей-то упорный взгляд. Но адмирал продолжал засыпать вопросами и оглядываться не было времени. Вдруг две руки, как в детстве, обхватили его голову. Козлов рванулся и, чувствуя, что краснеет, взглянул на Голованова. Тот усмехнулся одними глазами. — Никогда не думал, что у тебя в армии столько друзвей, — сказал он немного погодя. — Пока только он, — ответил неизвестный. Голос его казался знакомым. Козлов пытался вспомнить, вырвать его из хора других голосов, возникших в памяти, и не мог. — Да отпусти ты его! Он так вертится, что и уши у тебя в руках оставит! — наконец засмеялся адмирал. Руки разжались. Козлов оглянулся. — Комиссар! Товарищ, Ясенев! — Институт комиссаров упразднен! — смеясь, поправил Ясенев, но было понятно, что ему приятно слышать свое старое звание. — Из души его никаким решением не упразднишь!. — Мне выйти или остаться? — спросил Голованов, делая вид, будто тянется за фуражкой. Больше часа длилась беседа, а Козлов ни разу не вспомнил о Семенове с благодарностью. — Значит, мы с тобой так договоримся: сегодня на открытом партийном собрании ты всем подробно расскажешь о бое у Здудичсй? — подвел итог Ясенев. Козлов не успел ответить. Голованов спросил его; — Пьете, майор? Козлов сначала растерялся от неожиданности, потом немного справился с волнением и решил отделаться шуткой: — Воробей, говорят… — Ясно, — остановил его Голованов. — До собрания будешь у меня в палатке под домашним арестом. Теперь уже и Ясенев с удивлением смотрел на адмирала. Что за неуместная шутка? Человек только прибыл, осваивается и может понять ее превратно. — Не понимаешь? — усмехнулся Голованов. — Пока вы разговаривали, я несколько раз слышал голос Чернышева, Он так и кружит вокруг палатки. Теперь ясно? Поймает майора, уведет к себе и с помощью катерников так накачает, что к собранию он и не проспится. Ясенев откинулся на спинку стула и захохотал. — Это точно!.. Да и госпиталь, наверное, во втором эшелоне не останется! Так и не побывал у себя в части Козлов до собрания, которое началось в вечерних сумерках и кончилось около полночи. Борис Евграфович с интересом рассматривал собравшихся, прислушивался к выступлениям. Ему понравилось и то, как свободно выступали коммунисты с критикой, и как Ясенев и Голованов давали справки. В этом откровенном разговоре участвовали не начальники и подчиненные, а равные перед партией товарищи. Только у одних было больше жизненного опыта, знаний, и к их мнению все прислушивались. Едва Ясенев сказал, что слово предоставляется майору Козлову, как зашумел лесок, люди зашевелились, устраиваясь поудобнее, и замерли. «Дружная часть — как пальцы одной руки», — отметил Козлов и начал рассказ. В лесу было темно. Отблески небольшого костра, за которым стоял Козлов, освещали только нескольких человек. Все они были незнакомы Козлову, и лишь майор интендантской службы сразу привлек его внимание. Он протискался сюда уже после того, как Козлов начал говорить, зашикал на матросов, заворчавших на него, и уселся на самом виду. Он внимательно выслушал все и лишь после этого спросил: — А в чем особенно нуждаются катера? Я имею в виду снабжение. — Вроде бы не жаловались, — уклончиво ответил Козлов, которому как-то и в голову не пришло интересоваться этим вопросом: Норкин командует — у него и голова болит. И тут собравшиеся зашумели: — Так они и будут жаловаться! — Не на таковских напали! — Кого больше всех кроет комдив, тот и виноват! — Это и есть Чернышев, — шепнул Ясенев, кивнув головой на майора интендантской службы. — Ишь, как ест тебя глазами!.. До утра к себе в батальон не попадешь. Чернышев в это время что-то говорил одному из матросов. И хотя тот кивал головой, майор интендантской службы в заключение погрозил кулаком. До Козлова долетел только обрывок фразы: — Как для его лучшего друга… Ясенев закрыл собрание, и сразу кто-то взял Козлова за локоть. Это был Чернышев. — Зайдем ко мне на базу, товарищ майор? Тут две особы страстно желают побеседовать с вами, — предложил он и показал глазами в сторону. Козлов посмотрел туда же и увидел двух женщин, — Кто это? — спросил он. — Одна — жена Селиванова, а другая… Норкиным интересуется. — Норкин разве женат? — Не так чтобы официально, — вильнул в сторону Чернышев. — Пойдем, а? Ночью и Чигарев должен подойти с катерами. Знаешь его? Он теперь человек семейный. Да, наверное, и жену его знаешь? Ковалевская? Врачом была в ополчении под Ленинградом. Пришла к нам девчонка девчонкой, а теперь такая дама, глянешь — посторонишься!.. Так пойдем, а? Предложение было заманчивое: хотелось и поговорить о Норкине, и познакомиться с его новыми друзьями, да и самому повидать старых знакомых. Но не случайно и Голованов и Ясенев, правда в шутливой форме, намекали на то, что он до утра в свою часть не попадет. Пренебрегать таким предостережением не стоит: на первых шагах споткнешься — долго замаливать вину придется. И Козлов решился: — Не могу, товарищ майор… — Просто — Василий Никитич. А тебя? — Борис Евграфович, — машинально ответил Козлов, — Как так не можешь? Да мне комдив голову оторвет, если узнает, что я его дружка не угостил! — Спасая свою голову и приглашаете? — съехидничал немного обиженный Козлов. — Да разве ее спасёшь? С этой стороны солому стелешь, а тебя в другой угол бросает!.. Зайдем, а? Всем хочета; про своих послушать. — Ведь сейчас рассказывал. — Э-э, пустое! — перебил его Чернышёв и махнул рукой. — Я, наверное, не меньше твоего прослужил и знаю, что не обо всем на собрании расскажешь! Демократия демократией, а в армии язык не распускай. Особенно по части взаимоотношений с начальством… Ну на часок заскочи? — Честное слово, не могу! Ведь я ещё с утра в части не был. С лица Чернышева сразу слетела напускная слащавая улыбка, и он не стал настаивать. Козлов правильно понял эту перемену: здесь делами службы не пренебрегают, манкировать — никому не позволено. — А завтра? — только и спросил Чернышёв. — Обстановка не изменится — зайду. Шел шестой день наступления белорусских фронтов. Остались позади укрепленные полосы. Больше половины своей техники растеряли фашисты на дорогах. Замкнулись кольца вокруг их войск, но они еще сопротивлялись, тешили себя надеждой на возможность спасения. Одна такая группировка, зажатая на левом берегу Березины, уже кончила свое существование: сначала самолеты и танки, а потом пехота сломили ее сопротивление, и первые тысячи пленных потянулись на сборные пункты. Но вторая группировка, засевшая в самом Бобруйске, еще сопротивлялась, бросалась в атаки, надеясь пробиться. Отчасти это удалось: несколько тысяч фашистских солдат прорвались севернее города, но их загнали в леса, где они и нашли$7 Бронекатера все эти дни преследовали убегающего противника, помогали своим дивизиям переправляться через реку. Ни люди, ни моторы не знали минуты покоя, но жертв не было. Смерть, собрав с катеров дань под Здудичами и Паричами, словно насытилась. Вечером бронекатера подошли к Бобруйску. Черное небо прорезали трассирующие пули и снаряды. Отблески пожаров золотили воду. И справа, и слева, и сзади гремела невидимая артиллерия. Норкин сошел на берег, бросил на землю реглан, растянулся на нем и сказал, закинув руки за голову: — Так бы и проспал суток двое… Все косточки болят. Рядом с ним разлеглись Селиванов, Ястребков, Латенко, Баташов. Они тоже мечтали об отдыхе: за все эти дни не разделись ни разу, пистолет натер бедро, ноги все еще гудели, чувствовали под собой дрожание палубы, а главное — хотелось спать, спать, спать. Не урывками, минут по двадцать, да ещё скорчившись около штурвала, а спать долго, спать, вольно разметавшись. — Все-таки до армейцев дойти надо, — сказал Селиванов, устраиваясь поудобнее. — Следует, — согласился Норкин и замолчал. Конечно, напомнить о себе нужно, нужно и задание попросить, ко как хорошо лежать вот так и ни о чем не думать… — Давайте я схожу, товарищ капитан-лейтенант? — lt; предложил Волков откуда-то из темноты. — И верно, пусть сходит, — поддержал его Селиванов. — У него ноги молодые, — откликнулся Ястребков и облегченно вздохнул: из командиров отрядов он был самым молодым, и не предложи Волков своих услуг — быть бы ему гонцом. — Ладно, иди, Волков, — согласился Норкин. — Все ясно? — Чего яснее, товарищ комдив. Приду доложу, что мы прибыли, и попрошу указать цель. — Точно… Только быстрей возвращайся. — Есть, побыстрей! — Автоматчиков для охраны прихвати! — Взял двух. — Добро, иди. Где-то поскрипывали колёса поеозок, пофыркивали лошади. Это подтягивались обозы, которые наконец-то догнали свои части, ранее стремительно продвигавшееся по бездорожью. Временами слышался человеческий го ор, неторопливый, степенный, хозяйственный: солдат уверен, что поспеет ко времени. Начальник артиллерии расположился в маленьком домике, чудом уцелевшем в огненной буре, пронесшейся здесь недавно. Сюда тянулись многочисленные нити прогодов, сюда стекались связные, здесь, в кустах, трещали движки радиостанций. Дверь домика непрерывно хлопала, пропуская спешащих офицеров. Вместе с другими вошел и Волков. Скудный свет керосиновой лампы был неспособен пробиться через плотную завесу мохорочного дыма, который не успевал выходить в распахнутое$7 На мгновение все разговоры стихли, а танкист, хотя это и казалось невозможным, подался в сторону. Полковник посмотрел на Волкова, пожевал тонкими губами и спросил: — У вас все в порядке? — Так точно. — А начальство живо-здорово? — Комдив остался с катерами. Готовится к стрельбе. — Свои слова Волков не считал ложью, за которую нужно наказывать, которая является самым страшным недостатком офицера: он соврал, спасая покой комдива. Почему полковник спрашивает о начальстве? Недоволен, что Норкин не пришел сам? Ну и глупо: комдив не мальчишка, чтобы быть на побегушках! Он тоже обязан отдыхать. Небось полковник-то спит в машине? А Норкину когда? Минутки свободной нет. А кроме того, и отдых у него сейчас особенный: лежит на земле и рассказывает офицерам особенности тактики катеров. Разве это не подготовка к стрельбе, к новым боям? — Вот это напрасно, — покачал головой полковник. — Отдыхать надо. Волков удивился: как так отдыхать? Тут вон какая горячка, и об отдыхе речи быть не может. Или смеется полковник? Начальник артиллерии заметил нахмуренное лицо лейтенанта, усмехнулся добродушно и сказал неожиданно просто: — У всех косточки отдыха просят. Пусть отдыхают морячки. Поработали, спасибо. Представление о вас сделал Верховному. Может, и благодарность от него получите, а теперь — отдыхать. — Но у нас, товарищ полковник, пушки. — Знаю, что не рогатки. — Полковник нахмурился, его начала раздражать настойчивость лейтенанта. — Если бы у вас были не пушки, ты бы не ко мне и явился. — У нас много пушек… и «катюши», — пробормотал растерявшийся Волков. У него просто не укладывалось в голове, что можно отказаться от помощи катерных артиллеристов. Разве армейцы так стреляют? — А сколько их у вас, пушек-то? — хитро прищурился полковник. Волков назвал цифру, услышав которую, в сорок первом году обрадовался бы не один командир корпуса. — Подожди девять минут, — неожиданно предложил полковник, посмотрев на ручные часы. — Потом продолжим разговор. Девять минут, казалось, тянулись бесконечно. Наконец, полковник, еще раз взглянул на часы, встал, вышел из переднего угла и сказал: — Пошли. На крыльце остановились. Слабый ветерок чуть доносил запах гари. На фронте вроде бы стало тише. Полковник присел на ступеньки крыльца, показал Волкову место рядом с собой и сказал: — Благодать-то какая! Сейчас бы с удочкой посидеть… Волков промолчал. Да и что он мог сказать на это? Конечно, хорошо посидеть и с удочкой, но время ли сейчас говорить об этом? — Самое хорошее время для рыбалки, — продолжал полковник таким тоном, словно только рыбалка и интересовала его. — Ночи короткие, теплые… И тут где-то слева яркая вспышка озарила небо, ослепила кособокий месяц, приподнявшийся над лесом, а вслед за ней раздался грохот. Он покатился дальше, усиливаясь с каждой секундой. Полковник немного посидел, то ли любуясь работой артиллерии, то ли все еще находясь по власти мечты. Молчал и Волков. Он понял полковника: Сейчас у него в руках была такая сила, что пушки гвардейцев могли отдыхать. Наконец полковник поднялся, торопливо сунул Волкову ладонь и сказал уже в дверях: — Привет от меня Норкину и скажи, что ещё, может» встретимся. На катера возвращались не торопясь. — Ну, значит, пока отвоевались, — сказал Норкин, выслушав доклад Волкова. — Давайте отдыхать, братцы. И дивизион погрузился в сон, который не могли потревожить ни залпы артиллерии, ни комары, тучами вьющиеся над спящими. Норкин не слышал, как утром подошли тральщики, не чувствовал, как матросы осторожно перетащили его в тень под куст: все эти дни нервы были напряжены, но вот теперь все кончено, и он сразу ослаб, поддался усталости. И эта реакция была настолько сильной, что напрасно Гридин тормошил его, крича в ухо, что получен приказ Верховного Главнокомандующего, в котором дивизиону объявлена благодарность, напрасно Селиванов и Ястребков пытались посадить его, напрасно подносили к его рту кружку с самогоном — он спал, спал без сновидений, выключившись из этого мира. Проснулся он от ощущения непривычной тишины. Открыл глаза. Ветви куста почти касались лица. Солнце еле пробивалось сквозь их завесу. Норкин вскочил на ноги и с тревогой осмотрелся. Нет, все на своих местах: и притихший Бобруйск, и катера. Только стрельбы не стало. С тральщика спрыгнул Гридин, подбежал и сказал, вцепившись в его рукав: — Ну и спите вы, Михаил Федорович! Мы вас будили, будили, потом митинг провели, отсалютовали, а вы все спите! Даже не шевельнулись! — А что, Лешенька, случилось? — Бобруйск освобожден! Верховный Главнокомандующий нам благодарность объявил и приказал впредь именоваться «Бобруйскими»! — Врешь?! Нет, Гридин не врал. Это Норкин понял сразу, как только увидел бегущих к нему офицеров и матросов. Они смеялись, кричали что-то. Селиванов, подбежавший первым, облапил Норкина, и тотчас несколько рук стиснулаего ноги, приподняли над землей, и вот он, придерживая рукой кобуру, уже взлетел над кустами. — Стой! Стой, стрелять буду! — кричит Мараговский, Норкина, наконец, поставили на землю. Мараговский не идет, а выступает. В руках у него диск от ручного пулемета, покрытый петухастым полотенцем. На нем кружка и кусок ржаного хлеба, посыпанный солью. Мараговский кланяется и говорит: — Просим откушать нашей хлеб-соли во здравие всего гвардейского Бобруйского дивизиона! Норкин смотрит на товарищей, на внушительную кружку, бесшабашно срывает с головы фуражку, бросает ее на землю и берется за кружку: нельзя не вылить в такой день! Во второй половине дня на берегах Березины стали появляться пленные. Они шли сюда в одиночку и целыми подразделениями, под конвоем и самостоятельно. Шли поникшие, с опаской поглядывая на пушки катеров и на матросов и солдат, стирающих свое белье, блаженствующих в прохладных струях реки. Не верили фашисты в свое спасение: много числилось за ними тяжелых грехов. Но кругом всё было спокойно, ничто и никто не угрожал их жизни, и они, постепенно успокоившись, начали присматриваться к этим непонятным солдатам, столь страшным в бою и таким миролюбивым, добродушным сейчас. Одна группа пленных расположилась вблизи тральщика Мараговского. Какой-то немец до того осмелел, что подошел к самому катеру и попросил прикурить, выразительно пощелкав пистолетом-зажигалкой. — На, сатана, — буркнул Пестиков, протягивая ему свое кресало. Рассыпая искры, немец зажег фитиль, прикурил от него сигаретку и сказал, возвращая «катюшу»: — Благодарю. Может быть, закурите? Пестиков знал очень мало немецких слов, да и то большинство их предназначалось не для печати и не для разговора с пленными. Однако он понял, что его благодарят, а протянутая пачка пачка сигарет объяснила остальное, — Держи при себе свою траву, — проворчал Пестиков, отстраняя рукой пачку. В это время на палубу вышел Мараговский. — Жалеешь? — усмехнувшись, спросил он. — Не душить же? — огрызнулся Пестиков и отошёл к пулемету. Пестиков сейчас не понимал себя. Что-то неладное творилось у него в душе. Ведь ненавидит он фашистов! Греха таить нечего: бывали и такие моменты, что в бою некоторые из них подымали руки. Не хотел видеть и не видел этого Пестиков: он бил и тем самым ставил матросскую точку в конце биографии фашиста. А вот сегодня вышли эти из леса, и нет у него желания раздавить их. Пустота в душе какая-то, и не знаешь, чего хочется. Людей почему-то в них увидел. — Ты на меня не злись, — говорит Мараговский, присаживаясь рядом на коробку из-под пулеметных лент. — Думал, что дорвусь до них — кровью умоюсь… Хрустят пальцы Мараговского. В глазах растерянность, тоска. — Мараговский! Даниил! — крикнул кто-то из толпы пленных. Мараговский вздрогнул, посмотрел на берег, прыгнул с катера и какой-то крадущейся походкой направился к группе пленных. Пестиков схватил автомат и последовал за ним. Человек в немецком обмундировании — в нескольких шагах. У него хорошее русское лицо. Даже россыпь веснушек хорошая, русская. Но в глазах его застыл животный страх. Голос уже не радостный, а дрожащий. — Мараговский… Мы же рядом жили… Пестикову противно смотреть на его прыгающие губы, И он повернулся к пленным. Они перешептывались, жались друг к другу. — Узнаю, — проскрипел Мараговский. — Хоть форма и чужая, но морда твоя мне знакома… Иудин. — Юдин… — Расскажи, соседушка, с какого года на фронте, в каких боях прославился? — спрашивал Мараговский, с усмешкой глядя на Юдина. — Может, ты и дружков моих уложил? Под Здудичами, под Паричами… Говори, говори, соседушка. Что же ты приумолк? Говоришь, обрадовался встрече? Защиты ищешь? — голос Мараговского зазвенел и оборвался. Нервный тик обезобразил, перекосил лицо. Мараговский рванул кобуру и выстрелил, почти не целясь. Голова предателя, казалось, раскололась, а сам он, будто его ударили под коленки, рухнул на землю. — А ну, соседи, выходи! — крикнул Мараговский, шагая на толпу пленых. — Выходи, соседушки! Всех возьму под свою защиту! Негоже вам быть вместе с немцами, негоже! Пистолетный выстрел громко прозвучал в июньском зное. Встрепенулись вахтенные. Солдаты и матросы, беззаботно плескавшиеся в реке и, казалось, не замечавшие пленных, выскочили на берег, схватили оружие и грозной лавиной покатились на пленных. Еще немного, только одно неосторожное слово, движение, которое можно истолковать неверно, — и не остановить побоища. Но сюда бежали и офицеры. Они окружили пленных. Гридин подбежал к Мараговскому и властно потребовал: — Сдай пистолет! Мараговский ошалело посмотрел на него, на бледного казанского татарина, которого фашисты вытолкнули из своей толпы, на пистолет и протянул его Гридину. Лицо Маратовского окостенело в усмешке. Злые глаза прищурились, смотрят в одну точку. Он готов перебить всех предателей, а потом хоть под трибунал!.. Зловещая тишина повисла над катерами. На берегу сидят коммунисты. Перед ними — Мараговский. Он уже сказал все: никогда ни одного пленного немца пальцем не тронул, а иуду убил и не жалеет об этом. Зубами рвать таких будет! Суровые сидят коммунисты. Трудно им говорить. Обвинять Мараговского? Что ж, он виноват. Поэтому и вызвали сюда. Хоть и паскуду убил, но все же закон нарушил. Пятно на всю часть наложил. А с другой стороны, глянешь на Даньку — душа кровью обливается. Мужик всю семью потерял, с первого дня на войне — разве выдержишь, когда перед тобой гнида?!. Ну и нажал палец на спусковой крючок… — Скажи пожалуйста, какая сложная ситуация, — пробормотал Жилин к покачал головой. — Вам дать слово? — обрадовался Гридин. — Так ведь, товарищ Гридин, вопрос, можно сказать, как заноза в сердце. И тащить больно, и оставлять нельзя!.. Конечно, поругать надо: не самовольничай! Передать бы того соответствующим органам — и дело в шляпе, а Мараговский — самовольничать!.. А как ругать его, если бы и я того застрелил? Сложная ситуация, как в кино. Никогда так мало и так несвязно не говорил Жилин, но никто не заметил, никто не бросил шутки, не прицепился к слову. Молча сидели моряки. Норкин кусал стебель травы. Не сказано пока то живое слово, после которого по-новому взволнуется сердце. А не сказано оно потому, что не найдено. — А я так мыслю, — вспылил Ястребков. — Довольно душу выматывать! Одним подлецом меньше — нашли о чем горевать! Этого добра и для органов хватит, безработными не останутся! Я считаю — вопрос исчерпан. — Я тоже присоединяюсь к мнению товарища Ястребкова, — говорит Латенко. Только Норкин видит в его чуть косых глазах хитрую усмешку. — Убил человека — начхать! Кругом люди умирают, да еще какие! Верно я говорю? Прекрасные люди умирают!.. Я вообще не понимаю, зачем разводить эту волынку с пленными? Чего проще: выстроить их на берегу или там в поле, пройтись меж рядов и сразу одних — домой, других — в землю! Так, Ястребков? — Ничего подобного я не говорил! — Но к этому вел!.. Мне тоже наплевать на того гада. Хоть бы он и не родился вовсе!.. Дело к тому идет, что скоро перевалим мы за границу. Там кругом фашисты будут. Что получится?.. Глянет Мараговский на семью какого-нибудь ихнего офицера, вспомнит своих — и чирк из автомата! Может так получиться? Запросто!.. Мое последнее слово: комдив по своей линии взыскание наложит, а мы должны объявить Мараговскому для первого раза строгий выговор. За анархизм! Какое неприятное слово: анархизм! Мараговский морщился, ежился, но оно прочно прилипло к нему, и казалось, даже пахло от этого слова чем-то затхлым. Медленно идут катера вниз по Березине, Вчера ночью снялись они из-под Бобруйска и вот все идут, идут. Матросы на палубах. Они заделывают в бортах пробоины, плетут маты, заготовляют чопы, покрывают краской подпалины и свежие заплаты. Радостная песня плывет вместе С катерами, не отстает от них ни на шаг. Да и как же не радоваться: операции на Березине окончены, теперь на отдых в Киев! Торопиться некуда, а бензин дорог, и бронекатера идут на буксире у тральщиков. Миновали Паричи. Мост уже восстановлен. Вот и те кусты, из которых стреляли фашистские танки. По зелено му полю разбросаны изуродованные, покрытые копотью бронированные коробки. А где-то здесь же, но под водой, и катер Никифорова… Ненадолго задержались у братской могилы. Гильзы интенданты, конечно, уже растащили. Вместо сверкающей позолотой пирамиды — столбик и дощечка с надписью: «Здесь похоронены моряки, павшие смертью храбрых в боях на реке Березине в июне 1944 года». Дёрн на холмике завял. Рассыпаны, втоптаны в землю высохшие полевые цветы. Матросы нарезали нового дерна, вновь убрали могилу. Глухо звучит последний салют. Снаряды рвутся в береговом обрыве. Комья земли падают в Березину, и она морщится, волнуется. — Радиограмма, товарищ комдив, — говорит радист, протягивая бланк. Норкин читает короткую строку: «Немедленно идти Припять распоряжение Голованова. Семёнов». Ох уж этот Семёнов! Даже тут не мог толком ничего сказать! Сам принимай решениет Шипит вода, а из ночных сумерек наплывают на катера Здудичи. Только несколько часов и дрались здесь, а, кажется, на всю жизнь запомнился каждый кустик, каждый бугорок. Бревна бона уже утащили в деревню. На что они пошли? Легли венцом в новый сруб или распилены на дрова? Хотя это и не важно: лишь бы на пользу человеку, на его мирные дела. — Слушай, Копылов, а почему ты назвал его пустышкой? — вдруг спрашивает Норкин. Он сидит перед рубкой тральщика. Рядом с ним сидят матросы. Они еще недавно резались в «козла», а теперь притихли. О чем они сейчас думают? Копылов поднимает голову, растерянно смотрит на Норкина и в свою очередь тоже спрашивает: — Вы о ком, товарищ комдив? — А помнишь… этот… командир взвода. — А-а-а, — разочарованно тянет Копылов. По интонации его голоса можно безошибочно угадать мысль: «Нашли о ком спрашивать». — Почему ты его назвал пустышкой? — Пустышка он и есть, — с неожиданной злостью отвечает Копылов. — Настоящий человек в трудную минуту себе в лоб пулю не пустит. Драться будет!.. Ведь этак все просто решить: трудно тебе — пулю в лоб, и кончены счёты на этом свете!.. А что врагу надо? Смерти твоей. Значит, ты делай наоборот! Плачь, реви, но живи! — Скажи пожалуйста, как расфилософствовался, — говорит из темноты Жилин. — Знавал я в пароходстве одного человека. Он все, бывало, кричал, что бросить курить — плюнуть и растереть. — И бросил? — спрашивает самый нетерпеливый слушатель. — Так он же некурящий был, — отвечает Жилин и замолкает. Норкин усмехнулся. Интересную загадку ты, старик, подбросил. Значит, говоришь, он некурящий был? Что ж, есть и такие люди. Они любят рассуждать о том, что бы они сделали в том или ином случае. А дойдет до дела — лапки кверху и штаны мокрые. И все-таки Копылов прав! Да и не один он думал так. Только сможет ли Копылов делами подтвердить свои мысли?… Шипит вода. Перед катерами расступаются темные берега, отступают вместе с ночью. |
||
|