"Вперед,гвардия" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)


Глава вторая ГОТОВНОСТЬ НОМЕР ТРИ

1

Капитан первого ранга Семёнов, начальник тыла бригады, стоял у всех поперек горла. Вечно хмурый, он в сопровождении неизменного адъютанта «Щурки», поседевшего на военной службе, появлялся в самое неподходящее для визитов время, придирчиво рассматривал все и брюзжал, брюзжал без конца. Критиковал существующие порядки и расхваливал прошлое, иногда бросая через плечо:

— Шурка, помнишь?

— Так точно, было! — следовал неизбежный ответ.

Дело, конечно, заключалось не только в этом нудном брюзжании. После назначения Семенова начальником тыла прошло более шести месяцев. Много раз за это время с ним беседовали Голованов, Ясенев, члены партийной комиссии, но ни характер его, ни взгляды не изменились к лучшему. Он по-прежнему не хотел считаться с мнением сослуживцев, по-прежнему донимал своих подчиненных оперативками и — что ещё хуже — считал себя кровно обиженным и свое новое назначение рассматривал как незаслуженное оскорбление. Все это сказывалось на его обращении с людьми. Стоило какому-либо офицеру появиться у него в управлении с заявкой или требованием, как Семёнов немедленно вызывал его к себе в кабинет, бегло просматривал предъявленную бумагу, брал красный карандаш и безжалостно вычеркивал половину цифр. Часто бывало и так, что под сокращение попадало самое необходимое, без чего катера не могли жить. Увещевания и мольбы не помогали.

— Кому очки втираешь? — обычно гремел Семёнов. — Тебя ещё мать не родила, когда я все тонкости познал!

Оставался единственный выход: обратиться с жалобой к Голованову или Ясеневу. После этого, разумеется, со складов выдавалось все требуемое. Казалось бы, здесь можно и поставить точку: вопрос разрешен, справедливость восторжествовала. Но теперь офицера, который писал жалобу, Семёнов считал своим личным врагом. Семёнов был с ним изысканно вежлив, обходителен и под различными предлогами старался ничего ему не дать.

— Обошел, носатый! — говорил обычно со злостью офицер, возвращая своему начальнику злополучную заявку или требование.

— А как же иначе? Он человек обходительный. Еще в гражданскую научился, — подхватывали другие офицеры. В их словах звучали и обида, и озлобление, и даже страх, что, быть может, завтра именно им придется идти к Семенову с таким же требованием.

Больше других страдал от самодурства Семенова дивизион Норкина, расположенный на территории тыла. И беда была не только в том, что он «влез в хозяйство» Семенова. Норкин был бельмом на глазу начальника тыла. Капитан первого ранга завидовал любви матросов к комдиву; злило его и то, что у Норкина вся жизнь еще впереди, а орденов уже больше, чем у такого заслуженного человека, как он, Семенов; обижало внимание большого начальства к этому «молокососу»: с ним считались, к его мнению прислушивались.

Нечаянно и сам Норкин подлил масла в огонь. Его искусственные пожары, ночная беготня и надсадный вой сирен так надоели Семенову, что однажды он послал Нор-кину записку, в которой требовал прекращения «всех указанных беспорядков».

Норкин прочел ее, пожал плечами и сунул в карман. Он знал, что Семенов не имеет права отдавать подобные распоряжения, надеялся, что тот сделал это в минуту сильною гнева и теперь раскаивается. Действительно, Семенов скоро одумался и, жалея о злополучной записке, приготовился оправдываться, защищаться, но на него никто не нападал. Сначала это его удивило, потом начало раздражать. Поступок Норкина он истолковал как выражение полного презрения. Дескать, подумаешь, величина — капитан первого ранга! Много вас расплодилось, есть на кого обращать внимание!

Несколько дней управленцы тыла дышали свободно: оперативок не было, а сам Семенов не вылезал из кабинета, где за ширмой у него стояла простая солдатская койка. Даже еду Семенову носили в кабинет. И вдруг он, одетый и начищенный гораздо старательнее обычного, появился в комнате дежурного и сказал, пряча глаза под сдвинутыми бровями:

— Комендантский патруль в мое распоряжение.

Скоро в сопровождении трех патрульных матросов Семенов вышел из помещения. На катерах никто не обратил внимания на такое торжественное шествие, но зато к окнам зданий, обступивших гавань, бросились десятки любопытных.

— Товарищ матрос! — резко крикнул Семенов и поманил к себе пальцем Копылова.

Тот осторожно снял с плеча аккумулятор, поставил его на землю, подошел, козырнул и только было хотел отрапортовать, как Семенов закричал:

— Ты матрос или чухонка? Откуда выкопал такой бушлат? Свой на барахолку снес, а в хламиде флот позоришь? Распустились вы, как я погляжу! Забрать!

И Копылов, не успевший ни понять своей вины, ни оправдаться перед грозным начальством, под конвоем зашагал вслед за Семеновым. Скоро Семенов арестовал еще пять матросов и торжественно водворил их на гауптвахту.

Когда Норкину доложили об этом, он разузнал причины ареста и успокоился. Действительно, за годы войны многие несколько небрежно стали относиться к форме одежды и кое-кого следовало подтянуть. Правда, все задержанные матросы выполняли особые работы, но разве Семенов не мог ошибиться? Да и сами пострадавшие склонны были рассматривать свой арест как досадное недоразумение.

Однако подобные случаи вошли в систему, и скоро на катерах появились новые доклады, которые не предусмотрел устав.

— Носач! — обычно кричал один из вахтенных, и все живое исчезало в кубриках, машинных отделениях, орудийных и пулеметных башнях. Косясь на катера, Семенов проходил мимо: его власть кончалась на пирсе. Но горе тому матросу, которого судьба столкнет с капитаном первого ранга! Семенов будет искать за ним грешок до тех пор, пока не найдет, а тогда придется угрюмому матросу шагать между мерно покачивающихся равнодушных штыков.

И Норкин не выдержал. В одно из нашествий Семенова он вылез на пирс и, как почетный конвой, пошел за капитаном первого ранга.

— Ты чего ко мне, как репей к собачьему хвосту, прицепился? — спросил Семенов, неожиданно останавливаясь. Норкин машинально шагнул вперед и почти налетел на него.

— Не позволю издеваться! — сдерживая себя, тихо сказал Норкин.

Семенов удивленно вытаращил глаза, потянул в себя воздух, как конь, почуявший воду, и юркнул в ближайшую дверь. А вечером Норкина вызвали в штаб бригады. Никто не знал, о чем говорили с ним Голованов и Ясенев, но после этого разговора Норкин просидел несколько суток в каюте под домашним арестом, а Семенов заболел (так говорилось в приказе по бригаде).

Разумеется, после этого Семенов и Норкин не стали друзьями. Стычки между ними продолжались по-прежнему, но теперь они оба действовали осмотрительнее, втайне надеясь, что весна разлучит их.

И вот наступила весна. В конце февраля все еще снегом курились и земля и крыши домов. Под ударами ветра беспомощно метались ветви яблонь и вишен. Казалось, что вот-вот не выдержат тонкие деревца сумасшедшего напора ветра и безжизненными обломками падут на землю.

И вдруг ветер стих. По-прежнему хмурилось небо, по-прежнему лучи солнца не могли пробиться сквозь тучи, но на землю сразу полились потоки тепла. За несколько дней стаял снег на улицах города. Лед на Днепре посинел, вздулся. Он еще пытался сдержать взбунтовавшуюся реку, но извилистые трещины уже изрезали его во всех направлениях. Еще одно усилие весны — и лед перестал сопротивляться, и вот уже хрупкие, изъеденные водой и солнцем, льдины, тихо и скорбно шурша о берег, поплыли к Черному морю. А Днепр величаво нес свои волны, увенчанные белыми гребнями, с каждым днем все больше наливаясь силой.

Еще не появились на обнаженной земле бледно-зеленые побеги травы, еще не набухли на деревьях почки, а над Днепром уже поплыли протяжные гудки пароходов; кое-где над его кручами вновь надсадно заревели моторы. Это старые, сто раз ломанные и сто раз чиненные тракторы готовились к первой посевной на освобожденной земле.

Сошел лед — ожили и катера флотилии. Один за другим скользят они с клеток в воду. А Днепр, словно соскучившийся, нежно покачивает их, убаюкивает. Все моряки на ногах с рассвета и дотемна: красят облупившиеся борта, соскабливают кровавые пятна ржавчины, принимают топливо, боезапас, проворачивают механизмы. Над местом стоянки катеров до поздней ночи не смолкают человеческие голоса и рев моторов. Распорядок дня, святыня военного корабля, давно сломан, забыт, и даже Норкин не замечает этого, не пытается вернуть жизнь в привычное русло. Он, как и другие моряки, соскучился по воде, изнемог в ожидании того момента, когда можно будет перевести рукоятки машинного телеграфа на «полный вперед» и ринуться вдаль, подминая под себя, дробя волны.

Да и бесполезно сдерживать матросов. Еще не было отдано распоряжения, а уже целые команды перекочевали из казарм в пока еще не обжитые кубрики, и первые робкие синеватые струйки дыма плывут над рекой, поднявшись из камбузных труб.

— Шабаш! — сказал Норкин, когда последний катер был спущен на воду, снял кожаные перчатки, хлопнул ими по орудийной башне и сдвинул фуражку со вспотевшего лба. Он не крутил розмахов лебедок, не заводил тросов в канифасблоки, не бежал сломя голову по команде: «Шишка, забегай!» — но от волнения так устал, что не меньше матросов рад был передышке.

— Тпру, каурка! — слышится голос Копылова. Норкин оглядывается. Катер Мараговского спускается самосплавом, и Копылов со свайкой в руке идет по берегу. Это он прикрикнул на катер, который, попав в струю основного течения, рыскнул от берега. Он разговаривает с катером, словно с живым. Вот Мараговский выходит из рубки и машет рукой. Копылов рассчитанным движением вгоняет свайку в землю, несколько раз ударяет по ней кувалдой, набрасывает петлю, и катер, дрогнув, останавливается и прижимается бортом к деревянному пирсу.

Немного дальше — похудевший и обветренный Селиванов распекает младшего лейтенанта Курочкина, недавно назначенного командиром бронекатера. Норкину не слышно слов Селиванова, но хорошо видно, как пылает от стыда лицо Курочкина. И ему становится жаль младшего лейтенанта. Ну разве можно так безжалостно взыскивать за какую-то мелочь с такого юнца, да еще в такой день? Ты посмотри, Ленчик, на флаги, посмотри на них! Белоснежные, еще сохранившие запахи склада, они впервые реют над катерами. Вместе с ними, словно живая, трепещет гвардейская ленточка. Каким нужно быть сухарем, чтобы не чувствовать общей радости и ругаться в такой день!

Однако подойти к Селиванову и вмешаться в разговор нельзя: каждый офицер сам отвечает за свой участок, за свои поступки. Да Лёне и виднее. Курочкин его подчиненный.

— Я тебе, чертова перечница, что говорил? — слышит Норкин голос Крамарева и выглядывает из-за рубки. Крамарев в замасленном и перепачканном краской комбинезоне (когда он только успел? Недели не прошло, как получил его!) сидит на корточках около мотора в полуглиссере и етрого смотрит на «чертову перечницу» — Пестикова. За зиму Пестиков возмужал. Теперь в нем никто бы не узнал того добродушного и немного растерянного увальня, что в прошлом году добровольцем записался в отряд подрывников. Черты его широкого лица стали резче, грубее. Глаза смотрели настороженно, пытливо. Даже бушлат сидел на нем так, словно был не одеждой, а частью самого Пестикова. Одним словом, теперь Пестиков был настоящим матросом.

Однако сейчас вся плотная фигура Пестикова выражала такую растерянность, такое виноватое выражение было на его лице, что Норкин невольно улыбнулся.

— Я с тобой или с пулеметной треногой разговариваю? — продолжает наседать Крамарев.

— Воду из-под елани выкачать, — отвечает Пестиков и машинально трет руки ветошью.

— А это что? Святой дух? — спрашивает Крамарев и сует под нос Пестикова консервную банку, на дне которой чуть плещется мутная, пятнистая от бензина вода.

— Так я и говорю — броняшку скатывали и к нам чуток попало…

— А ты зачем здесь? Для модели? Не мог закрыть машинный люк? Может, не умеешь? Иди сюда, научу. Иди, иди!

Пестиков послушно лезет к старшине, терпеливо слушает его рассказ о том, как нужно закрывать створки люка, несколько раз под добродушный смех матросов сам закрывает и открывает их.

— Теперь понял? — не отстает Крамарев. — И ещё одно запомни: я из тебя эту мараговщину выколочу! Хочешь служить — служи. Не хочешь — брысь к чертовой матери!

Разделавшись с Пестиковым, Крамарев набрасывается на матросов, которые по-прежнему добродушно зубоскалят с катера:

— А вы чего иллюминаторы вытаращили? Шеи как у бугаев, а мозги — воробьиные. У того только и дела: «Чик-чирик!»

Матросы хохочут, огрызаются, но все же разбегаются по своим местам: неровен час, появится командир, привлеченный шумом, тогда закаешься смеяться.

И опять радостно Норкину. Пусть ругается Крамарев, пусть смеются матросы, пусть. Не со зла, не от безделья; У всех приподнятое настроение, и каждый выражает свои чувства по-своему. Одни, как Крамарев, готовы с себя последнюю рубашку снять, изорвать в клочья, но добиться того, чтобы их «заведывание» сверкала, как перед инспекторским смотром. Другие — их большинство — веселы, беспричинно смеются, все время в движении. От них не жди сегодня чистой, ювелирной работы. Но прикажи им унести катер на руках — подхватят и унесут, также со смехом и песнями.

А песни — тоже под настроение. Вон десятка два матросов разбирают клетки, на которых еще вчера стояли катеры.

— Жил-был у бабушки серенький, козлик, — старательно и самозабвенно выводит запевала.

— Вот как, вот как, серенький козлик! — дружно рявкают остальные, и со скрежетом вылезают из бревен скобы и «ерши», которых, казалось, даже машиной не вырвешь. Исчезают клетки, растут штабеля пронумерованных бревен. Теперь долго они будут лежать там… А может быть, и недолго… Кто знает, что будет через неделю или две? Может быть, побитые, истерзанные катера приползут сюда и устало приткнутся к стенке. Эти же матросы, только уже без песен, хмурые, сосредоточенные, разберут штабеля и осторожно положат израненные катера на их жесткое ложе… Не все катера придут сюда. Не все матросы вернутся вместе с ними…

— Ты чего, Мишка, бирюком сидишь? — спрашивает Селиванов и присаживается рядом с Норкиным на орудийную башню.

— Так просто…

— За так не вскочит и чиряк! — Селиванов заливисто смеется и вдруг резко обрывает смех.. — Заболел?

Норкину приятна эта заботливость, он охотно поддается нахлынувшему теплому чувству и тихо говорит, прислонясь к другу плечом:

— Взгрустнулось что-то… И радостно, и грустно…

Селиванов внимательно всматривается в его лицо, не находит ничего, способного вселить тревогу, и продолжает по-прежнему радостно, беззаботно:

— А мы с Гридиным постановили, что спуск катеров на воду следует ознаменовать культпоходом в театр. Одевайся и — вперед до полного!

— Что там идет? — спрашивает Норкин для очистки совести. Ему хочется в театр. Ведь всю зиму не только в театре, ко и в кино приличном не был. Всё дела, заботы, да и около касс такие очереди, что посмотришь-посмотришь и обратно в дивизион.

— А бис его знает! — пренебрежительно машет рукой Селиванов и соскакивает с башни. — Пошли!

— Так ведь билетов не достать…

— Да ну тебя! — начинает сердиться Селиванов. — Если ты зиму ушами хлопал, то зато другие не терялись и такие связи завели, что хоть птичье молоко достанут!

Сборы были недолгими, и скоро почти все офицеры веселой гурьбой шагали к театру. Даже такие «солидные дяди», как Карпенко и Норкин, заразились общим волнением и, забыв про свое звание и служебное положение, старались не отстать от молодых лейтенантов, которые сейчас походили на студентов, сдавших последний, самый трудный экзамен.

— Товарищ, комдив! — услышал Норкин и оглянулся. Из кабины полуторки, остановившейся рядом с тротуаром, выскочил Чернышев и, схватив Норкина за пуговицу шинели, затараторил: — Семенова переводят начальником в Северную группу! Обрадовался старик и говорит: «Хватит портянки считать! Пора, видно, опять Семенову за оружие браться: много ли от сопляков толку? А нам к войне не привыкать! Еще с гражданской все знаем!» Я, как услыхал, сразу сюда — обрадовать!

Офицеры заулыбались, но еще воздерживались от бурного выражения восторга: командир дивизиона почему-то вдруг нахмурился. А Норкин нахмурился только на мгновение: он подумал о том, что перевод Семенова не случаен, за ним что-то кроется. Как бы угадать — что? Оживает флотилия? Начинаются бои на Березине?

Так ничего и не придумав, Норкин широко улыбнулся и сказал, пожимая Чернышеву руку:

— Спасибо, Василий Никитич! Сегодня у нас настоящий праздник!

Чернышёв, словно из-за него произошло перемещение Семенова, важно выслушал благодарность, сел в машину и уехал, а офицеры, балагуря и вспоминая чудачества Семенова, направились к театру.

В полутемном коридоре театра неторопливо разделись, поправили прически, ордена, кортики и робкой стайкой, словно впервые попали в театр, вошли в фойе. Здесь много военных. Среди мундиров видны цветастые женские платья. Женщины, постукивая высокими каблучками, ходят по фойе, гордые и будто бы неприступные.

Разумеется, появление группы моряков не осталось незамеченным. Стоять под любопытными взглядами было неловко, и Норкин, чтобы приободрить товарищей, грубовато сказал:

— Ну, чего встали? Пошли!

И вдруг в противоположном конце фойе послышался женский голос;

— Миша!.. Миша Норкин!

От неожиданности Норкин остановился и растерянно, почти с испугом смотрел на женщину, которая бежала к нему. Он успел заметить только синий китель и развевающиеся светлые волосы. А женщина уже налетела на него, обняла и звонко чмокнула в подбородок. Ее лучистые глаза были рядом, Норкин посмотрел в них и тихо прошептал:

— Наташка?!

На них оглядывались гуляющие по фойе, улыбались и проходили мимо, оживленно переговариваясь.

— А мне можно? — почему-то робко сказал Селиванов и протянул Наталье руку.

Наталья отшатнулась от Норкина, мгновение стояла, широко открыв изумленные, неверящие глаза, потом слабо вскрикнула и почти упала Селиванову на грудь. Его она не обнимала, не целовала. Только по-детски прижалась к нему и чуть слышно всхлипывала.

— Барашек мой… Милый барашек, — услышал Михаил ее сдавленный шепот.

Чувствуя себя лишним, Норкин отвернулся и вдруг увидел Ольгу. Она, взяв Чигарева под руку и гордо откинув голову, шла по фойе к залу. Близко никого знакомых. Только какая-то девушка стояла рядом и бесцеремонно рассматривала его. Норкин снова посмотрел в сторону Ольги и Чигарева. Но они уже исчезли в толпе.

Норкин тяжело вздохнул. «Опять лишний», — подумал он и ошибся. Он не видел, как вспыхнула Ольга, когда Наталья обняла и поцеловала его, не видел ее растерянной улыбки и того жеста отчаяния, с каким она взяла Чи-гарева под руку. Он заметил только ее гордо откинутую голову и довольное лицо Чигарева.

— Вы — Миша, друг Лени, да? — спросила незнакомая девушка. — А я — Катя, подруга Наташи… Они, эгоисты, бросили нас, так давайте сами познакомимся.

Последние слова скорее походили на приказание, чем на просьбу. Михаил подал ей руку, отвечал на какие-то вопросы и окончательно пришел в себя только тогда, когда они с Катей уже сидели в зале.

После спектакля, когда Михаил получил пальто Кати, к нему подошел сияющий Селиванов и, даже не пытаясь скрыть своей радости, тихонько спросил:

— Миша… Можно до утра?

Норкин кивнул и отвернулся. Он завидовал чужому счастью.

— Надеюсь, вы меня проводите? — спросила Катя. Она стояла перед трюмо и пристраивала к волосам берет. Именно — не надевала, а пристраивала. В ход были пущены шпильки, приколки, и берет блином, сдвинутым на правое ухо, прилип к голове.

На небе, затянутом тучами, ни звездочки. В окнах домов ни одного огонька Даже за городом не видно белых столбов прожекторных лучей Темно, безлюдно. В узком переулке громко стучат Катины каблуки. Норкин, безвольный и апатичный, молча шагает рядом. Чтобы вовлечь его в разговор, Катя рассказывает о том, что они с Натальей закончили курсы сестер и теперь назначены в госпиталь флотилии, что у нее отдельная комната, но Михаил хмуро отмалчивается или отвечает односложно. Тогда и она замолкает.

Так, молча, они подошли к большому дому, казавшемуся мрачным, нежилым. Катя достала из сумочки ключ, открыла дверь и пропустила Норкина вперед. В темном коридоре он остановился. «Зачем?» — мелькнула мысль, но дверь уже закрылась, щелкнул замок. Потом Катя в темноте взяла его за руку, повела за собой, и он уже больше не думал, хорошо ли он поступает. Да и кого ему стесняться? Никому он не нужен, никого он не обманывает.

Маленькая комната заставлена мебелью. Но сразу бросались в глаза двуспальная кровать с никелированными шарами по углам и потертые, приземистые кресла вокруг стола.

— Это все хозяйское, — пояснила Катя.

Она уже сняла пальто. Ее щеки порозовели от мороза, а глаза возбужденно блестели.

— Выпить хочешь? — спросила она.

Михаил кивнул.

Катя достала из буфета графинчик, поставила на стол рюмки.

Молча чокнулись, выпили, и опять наступило молчание.

— Ты всегда такой?

— Какой?

— Такой… Из-за угла мешком пришибленный.

Катя подошла к комоду и стала у зеркала поправлять прическу. Норкин впервые за весь вечер посмотрел на нее внимательно. Она была, наверное, очень молода, но какая-то скорбная тень лежала на ее лице, что делало ее похожей и на обиженную кем-то школьницу, и одновременно на женщину, уставшую от жизни.

Норкин пересел на стул за ее спиной. Она не обернулась, занятая своей прической. Тогда он осторожно обнял ее и привлек к себе. Катя покорно опустилась к нему на колени. Сделала она это так спокойно, непринужденно, словно села на стул. Так же спокойно она позволила поцеловать себя, а потом осторожно освободилась от его рук, встала, подошла к постели и спросила, снимая кружевное покрывало:

— Ты где любишь спать? С краю или у стенки?

2

Михаил проснулся. За окном разливался молочный рассвет, он, казалось, струился в комнату, падал на стол, на графин с остатками спирта, освещал спящую Катю и груду одежды на стуле.

Норкин осторожно приподнялся на локте и посмотрел на Катю. На белой наволочке темнел овал ее лица в черной рамке волос. И его снова удивило невинное, детское выражение ее лица.

Что знал Михаил о Кате? Много, и почти ничего; Ночью она горячим шепотом сбивчиво рассказала, что у нее есть отец и мать, но где они сейчас — ни слова. Ейсамой уже двадцать лет. (Она подчеркнула «уже».) Училась в институте, была влюблена в лейтенанта, который «оказался не таким, как думала». Бросила учебу и бежала из дома. Хотела попасть к партизанам, стать такой же отважной разведчицей, как Зоя Космодемьянская, чтобы о ней узнали все, а главное — чтобы узнал он. К партизанам она не попала, даже до прифронтовой полосы не доехала: в поездах было невыносимо тесно, то душно, то холодно, а тут еще и есть все время хотелось. Вернулась домой и добилась отправки в армию через военкомат. И вот теперь она медицинская сестра, работает вместе с Натальей.

В этом месте рассказа Катя замолчала, будто ждала одобрения или порицания. Михаил лениво отмалчивался. Он не понимал ее, а спорить не хотелось. В его голове никак не укладывалось, как это можно одновременно мечтать о подвиге и в то же время бояться тесноты в поездах, падать духом из-за того, что один день хлеба во рту не было.

— Ты, может быть, смеешься надо мной? — как-то безразлично спросила Катя. — Ну и пусть. Все вы всегда так: сначала от страсти млеете, а потом сразу очень нравственными становитесь и только нас осуждаете.

— Но ведь я ничего не говорю…

— А тебя я просто пожалела. Смотрю, стоишь один. Взяла и пожалела…

Вчера он почему-то не задумался над этими словами, а сейчас вспомнил, и стало обидно. Неужели он До того дошел, что его первая встречная жалеет, что ему, как последнему нищему, милостыню бросили?

Михаил пошевелился, осторожно слез с кровати. Катя открыла глаза и посмотрела нa него.

— Мне пора, — сказал Михаил, стараясь не смотреть на нее.

Все время, пока он одевался, Катя лежала неподвижно и, казалось, спала. Но как только Михаил надел шинель, она встала, всунула ноги в туфли, набросила пальто и проводила его до двери.

— Соскучишься — заходи, — просто сказала она, стоя в дверях. Ее нисколько не смущали косые взгляды редких прохожих.

— Обязательно, сегодня же, — поспешно пообещал Михаил и торопливо зашагал к Днепру. Ему было стыдно, казалось, что все смотрят на него, знают откуда он идет, И дернул черт Леньку затеять этот культпоход! Ведь как все шло хорошо, спокойно и главное — чисто, а теперь попробуй другим мораль читать. Разумеется, никто возражать не станет, любой матрос терпеливо его выслушает, но сам думать будет: «А ты-то что? Тоже рыльце в пушку?»

Норкин злобно плюнул на тротуар. «Первый и последний раз!» — решил он и быстро зашагал к реке. Но у переправы в гавань он невольно замедлил шаги: к буксирному пароходику, ходившему между правым берегом Днепра и гаванью, спешило много рабочих из судоремонтных мастерских и знакомых из управления тыла. Встречаться с ними не хотелось. Может, переждать?.. Только и не хватало явиться на катера после подъема флага!.. Эх, была не была!

Однако воспользоваться буксиром не пришлось: около мостков стоял полуглиссер. В нем сидел Крамарев. Увидев Норкина, он отогнул воротник бушлата и нажал стартер, как только комдив опустился на сидение. Всем своим поведением Крамарев подчеркивал, что ничего предосудительного не случилось, просто комдив был в городе по делам, а он его ждал.

— Тебя кто послал? — прервал Норкин неловкое молчание, как только полуглиссер отошел от берега.

— Сам, — ответил Крамарев, не поворачивая головы, и спросил — К верхнему мосту?

Норкин кивнул головой и сразу же подумал: «Почему к верхнему мосту?» А Крамарев, подняв полуглиссер на редан, вел его на простор вздувшейся реки. Упругие струи воды с шипением проносились вдоль бортов и ложились за кормой белой полоской пены.

Норкин, насупившись, смотрел на нос полуглиссера. Значит, Крамарев сам решил прийти за ним. Решил помочь… Стыдно: ты сделал плохо, а подчиненный тебя выгораживает… Может быть, повернуть полуглиссер, отказаться от помощи Крамарева? Хотя стоит ли? В дивизионе так и так знают, что комдив прогулял ночь: вахтенные передали это друг другу как особо важное обстоятельство, да и Крамарев не мог самовольно угнать полуглиссер…

Нет, от своих матросов не скроешь. А что работники тыла не знают, так это и не их дело! Пусть за собой следят.

Немного повеселев, Норкин уже более уверенно стал подыскивать себе оправдание. Ну, а что особенного он сделал? Разве комдив не человек и не может одну ночь провести в городе?.. Это, конечно, пустяки. Дело не в том, что провел ночь в городе. С кем провел? Вот о чем говорить будут…

Что ж, за это и ответ держать…

Вот и мост. Развороченные взрывом быки. Между ними железные клыки ферм. Они перегораживают реку. Около них вода пенится, бурлит, клокочет. Пролеты забиты льдинами и деревьями. Они, как плотина, преграждают путь воде. В этом железном заборе есть один только узкий проход. В него стремительно врывается бушующий поток.

Да, трудно будет катерам проходить здесь, а придется. Норкин, забыв, что не по собственной воле пришел сюда, внимательно всматривался в развалины моста. Да, выход только один, только через этот узкий лаз. А дальше — широкий, свободный Днепр.

— Спасибо, Крамарев, — тихо сказал Норкин, когда полуглиссер остановился около флагманского катера.

— Не за что, — так же тихо, но твердо и, как показалось Норкину, со значением ответил тот.


Вскоре Днепр очистился ото льда. Дивизион Норкина ушел из Киева и остановился в заливчике около деревни Мышеловка.

Жизнь вошла в обычную знакомую колею: точный распорядок дня, корабельные учения, работы, ночные тревоги, неожиданные выходы, стрельбы, траление. Опять замелькали дни. Но они не приносили желанного облегчения ни Норкину, ни другим морякам: черноморцы доколачивают фашистов, в Крыму, а ты тут слушай соловьиные трели! Всем казалось, что брось дивизион туда — дело сразу пошло бы быстрее.

Сводки Совинформбюро моряки теперь выслушивали с особым вниманием. Все чаще и чаще начали опять поговаривать о том, что флотилия отвоевалась. Не помогли ни беседы, ни лекции о том, что сейчас Днепровская флотилия нужна как резерв: моряки хотели воевать, чтобы скорее покончить с войной.

Немалую роль сыграла и весна. Она разукрасила берега Днепра яркой зеленью, словно снегом усыпала цветами вишни, яблони и груши. По ночам в кустах неистовствовали соловьи и — отчего ещё больше страдали матросские сердца — смеялись, пели девчата. Ну разве будешь спокойным в такую ночь? Вот и вздыхали моряки, кляли Днепр и командование.

Первым опять не выдержал Мараговский. Как-то после отбоя он постучал в дверь каюты Норкина.

— Войдите, — ответил Михаил. Мараговский вошел, остановился у порога.

Не могу больше, товарищ капитан-лейтенант, — прошептал он. — Хоть в штрафную, но пошлите!

Глаза его подозрительно заблестели, и он поспешно отвернулся к темному иллюминатору. Норкин видел его бледное осунувшееся лицо.

Тяжело было Даньке. Они с Гридиным наводили справки, искали жену — и нашли. Мараговский по каким-то лишь ему известным приметам узнал ее полуистлевший труп в огромном рве. Ни в тот момент, ни позже никто не видел слёз Маратовского. Его катер первым выходил по боевой тревоге, его матросы первыми бросались на огонь, и Норкин думал, что у Мараговского все перегорело, остался только пепел. Но, выходит, ошибся.

— Сделаю, Даня, — сказал Норкин. Мараговский благодарно взглянул на него и вышел.

Долго сидел Норкин, сжав голову руками.

Тошно и Норкину. Запутался он: то ею неудержимо тянет к Кате, то он прячется от нее, стыдясь своей близости с ней. Действительно, хотя бы на фронт скорей!

Ночь спал беспокойно, встал с головной болью. Тут к нему и подошел Селиванов, сказал, смущенно улыбаясь:

— Знаешь, Мишка, мы с Натой решили записаться… То есть записались, а третьего мая свадьбу справляем… Придешь?

Первого и второго мая празднуют матросы, а третьего можно повеселиться и комдиву. Норкин согласился.

Собрались днем. В маленькой комнате было невероятно тесно. За столом, заставленным бутылками со спиртом и самогонкой, просто чудом умещалось пятнадцать человек. Сначала все сидели чинно, говорили преимущественно о служебных делах, недобрым словом помянули союзников с их пресловутым вторым фронтом, а потом, когда посуда на столе несколько опорожнилась, громко кричали «горько».

Однако в маленькой комнатке было душно, а на улице — яркое солнце, молодая зелень, и гости решили прогуляться. Звали и Норкина, но он немного опьянел, ему не хотелось в таком виде показываться в городе, да еще с Катей, и он отказался. Наталья поняла его и сказала:

— Тебя, Михаил, мы никуда не отпустим. И так почти не видались, а поговорить хочется.

Когда гости ушли, Норкин тоже, чтоб не мешать молодоженам, стал собираться, ссылаясь на неотложные дела. Но тут вмешался Селиванов, молчавший до сих пор:

— И кого ты обманываешь? Нашел дела в праздник!.. Кроме того, раз Ната сказала, что останешься — не спорь.

Это была его самая длинная речь за весь день.

— Так ведь это ты, а не я у Натальи под каблуком, — неудачно отшутился Норкин.

— Каблук каблуку рознь, — отпарировал Леня, бесцеремонно снял с ноги жены туфлю и поставил рядом со своим ботинком. — Видал?

— Ленчик, да ты с ума сошел! Отдай туфлю!

— Нашему брату иногда нужно чувствовать каблук на своей шее. Конечно, если он жмет в меру и в нужный момент.

Михаил спорить не стал. Пили чай, и Наташа рассказывала, как они с сестрой Дорой Прокофьевной выбирались из горящего Сталинграда. Говорила она спокойно, как о случившемся давно.

— Там, на переправе, меня и ранило осколком, — сказала Наташа, роднимая рукав. Руку повыше локтя пересекал рубец. Он уже побелел, был чуть заметен, но Леня как-то особенно осторожно и нежно погладил его. — Да все это чепуха! Зато мой Ленчик цел и мы с ним встретились!.. А Дора уехала в Уфу… Хочешь, дам ее адрес? Она будет очень рада весточке.

— Не давай, — вмешался Леня. — Он и домой-то раз в год пишет.

— Правда? — удивилась Наташа. — А ты подумал, каково твоей маме? Ты знаешь, что значат для нее две твои строчки?.. Ну, подождите, мальчики! Возьмусь я за вас!

И она взялась. Конечно, прежде всего за Лёню. Теперь он появлялся на катерах не только тщательно выбритый, выутюженный, но и спокойный, уверенный в себе. От его суетни почти не осталось следа.

С Михаилом она поступила тоже просто. Однажды приехала в дивизион, критически осмотрела каюту и кабинет Михаила и распорядилась:

— Ты пока сиди в каюте и пиши письма, а я в кабинете у тебя приберу. Чисто там, а беспорядок. Никакого уюта! — И уже на палубе, вахтенному: — Капитан-лейтенант сейчас занят и просил никого не пускать к нему. Пусть обращаются к начальнику штаба и замполиту.

И кто бы мог подумать, что у Натальи, которая беспрекословно выполняла все распоряжения старшей сестры, такой властный характер? А живут они с Леней хорошо. Очень хорошо…

* * *

Сегодня Норкину не спалось. Он ворочался на своей койке, прислушивался к шорохам.

Вахтенный пробил четыре склянки. Норкин взял фуражку и вышел на палубу. В ночной тишине еще плыли, замирая, звуки потревоженной меди. Пахло цветами, нагретой землей и молодой зеленью. Луна прочно обосновалась под черным куполом неба и бросала свой свет на землю. Белые домики деревни утопали в зелени садов, а развесистые каштаны и тополя так обступили заливчик, что казалось, будто катера стоят в огромном ангаре под легкой, но в то же время и плотной крышей.

С берега доносились приглушенный смех, торопливый шепот, а изредка и звуки, по которым можно было судить, что там не только разговаривают.

— Стой, кто идет? — окликнул кого-то вахтенный. В его голосе не было слышно ни тревоги, ни требовательности. Он окликнул потому, что этого требовал устав, да и комдив стоял на палубе. Кого остерегаться здесь? Видимо, на вахтенного тоже подействовала майская ночь.

— Свой! — донеслось в ответ, и Норкин узнал голос Гридина. Вот он взбежал по трапу, спросил у вахтенного:

— Где комдив?

— Я здесь, Леша.

— Севастополь освободили! — выпалил Гридин. Минутная пауза, потом вахтенный радостно ругнулся и спросил:

— Разрешите будить команду?

— Боевая тревога! — крикнул Норкин, спрыгнул с катера на берег и, не разбирая дороги, пошел к домику, где расположился штаб. За его спиной прозвучала первая низкая нота сирены, ее на мгновение заглушила звонкая скороговорка звонка, но она все крепла, становилась выше, выше и над притихшей деревней, над сонным Днепром понеслись протяжные, хватающие за сердце вопли сирен. Черные тени метнулись из кустов на катера, загремели откинутые люки, заурчали моторы, раздалось несколько отрывистых команд, и все стихло; катера были готовы к бою.

— Чего стал, как пень? Пройти мешаешь! — набросился на Норкина Чернышев, потом узнал его и уже не так зло, но и без робости — Извините, товарищ капитан-лейтенант. Под этим тополем обмывочный пункт разворачивать будем.

— Не надо, Василий Никитич… Севастополь освободили.

И тут случилось то, чего никак не ожидал Норкин. Он считал Чернышева хорошим хозяйственником, изворотливым снабженцем, для которого всё не относящееся к его делу было второстепенным, недостойным внимания. И вдруг теперь Василий Никитич как-то обмяк, всхлипнул и, сморкаясь в большой платок, тихонько пробормотал:

— Вот и свершилось… Нет сволочей там больше…

А на площадке перед штабом бурлило черно-синее море. Прожекторы, направленные с катеров, освещали возбужденные лица моряков и пеструю стайку смеющихся девчат, державшихся в стороне. Они появились здесь сразу после того, как выяснилась причина внезапной тревоги. И над всем этим возвышался Гридин. С непокрытой головой он сидел на плечах матросов, потрясал листком бумаги и что-то кричал. Его никто не слушал. Зачем? Самое главное уже сказано: Севастополь свободен! Подробности? Это всегда успеется!

Вдруг раздалась басистая очередь крупнокалиберного пулемета, пули, как цветные жуки, вырвались из-под темного купола деревьев и понеслись ввысь, теряясь между звезд. Это послужило сигналом: хвостатые ракеты тоже вырвались на простор, расползлись во все стороны, рассыпались на тающие комочки.

Норкин стоял на берегу и, сдерживая волнение, смотрел на матросов, на темное небо, исполосованное пулеметными и автоматными очередями, и не говорил ни слова, Из-за стволов развесистых каштанов вынырнули два снопа света, подпрыгнули, осветив кусочек белого палисадника, снова упали и поползли прямо на моряков. Нор-кин узнал автомашину командира бригады и пошел к ней. Она остановилась около штаба, фары потухли, и ночь сразу стала непрогляднее. Открылась дверка, и, согнувшись чуть не пополам, из машины вылез Ясенев.

— Я еще с полдороги догадался, что вам все известно, — сказал он, здороваясь с офицерами и матросами, окружившими машину. — Можете не докладывать — все ясно: настроение приподнятое, а поэтому самовольно открыли огонь. Ишь, вторая Москва обнаружилась. Тоже салютует.

В голосе Ясенева не было недовольства. Так иногда ворчит на расточительность сыновей отец, получивший дорогой, но очень понравившийся подарок.

Ясенев походил по катерам, заглянул в штаб, а потом спросил, словно между прочим:

— А отбоя у вас сегодня так и не будет?

Норкин не успел подать команды: матросы, словно листья, увлекаемые ветром, очистили берег, скрылись в кубриках. Наступила тишина. Слышно было, как вздыхал кто-то из вахтенных. Он словно хотел разжалобить пулеметы, около которых нес вахту.

— Ночка-то хороша, — сказал Ясенев, глядя на звездное небо и прислушиваясь к шелесту листьев. — Посидим?

Они вышли на берег Днепра и уселись над безмолвной водой. Луна освещала их лица. Ни журчание, ни плеск не нарушали тишины. Даже соловьи притихли. Словно все вокруг погрузилось в глубокий, радостный сон. Только на западе изредка светлело небо: это прожекторы обходили свои участки.

— Хорошо, — опять сказал Ясенев, снял фуражку и распахнул китель. — Ты, Миша, любишь природу?

Норкин растерялся. Он думал, что разговор пойдет о боевой подготовке, дисциплине, одним словом, о чем угодно, только не о природе.

Любит ли он природу?.. Как-то не задумывался над этим. Мальчишкой любил лазать по горам, спускать с почти отвесных круч камни, а потом следить за их нарастающим бегом; хорошо было и бродить по лесам, выслеживать бурундуков, наблюдать за суетливыми белками, подкрадываться к брошенной берлоге или, связав два бревна, спускаться на них по быстрой, порожистой реке. Все это нравилось. Но о том, что все это — природа, не думал. За годы пребывания в училище не замечал ее. Нравились и море, то маняще-ласковое, то гневное, грозное и непокорное, и далекие берега, спускающиеся к морю неприступными серыми скалами. Даже вздыхал белыми ночами, но это, пожалуй, по другой причине. А в годы войны…

— Я на природу с военной точки зрения смотрю, — ответил он развязно, стараясь скрыть свое смущение. — Водная преграда, возвышенность…

— Возвышенность! — вскипел Ясенев. — Все эти возвышенности по-русски называются горами, холмами, курганами!.. Ха, возвышенность!.. Неужели у тебя так душа зачерствела, что ты всей красоты не замечаешь? Война не вечно будет, да и воевать-то хорошо нельзя, если нет у тебя души, настоящей, большой души!.. Скажи, ты любишь кого-нибудь?

Норкин насупился. Вопрос обидел, кровно обидел. Любит ли он кого-нибудь? Не человек он, что ли?.. Да за одну материнскую слезинку…

— Ты, Миша, меня неправильно понял, — сказал Ясенев потеплевшим голосом. — Я не про это… Кого ты любишь: Ковалевскую или эту… новую?

Михаил обнял руками колени и задумался, глядя на черную, неподвижную воду, казавшуюся сейчас твердой. Вопрос, для него сложный, запутанный. Он еще несколько раз ходил к Кате. Его и сейчас тянет к ней, но в то же время он под различными предлогами оттягивает очередную встречу. Почему? Кто его знает… Вроде бы и то и не то…

Он теперь уже более подробно знал биографию Кати, знал и причину, побудившую «пожалеть» его.

— Война, Миша, не разбирает, кто любил, а кто еще только собирается, — сказала Катя в минуту откровения. — Так и умрешь, не изведав. А про тебя Натка говорила, что ты — отчаянный. Сам смерти в пасть лезешь. Ну вот… Дальше сам все знаешь…

И опять Михаил не спорил с Катей. Он не собирался размениваться на мелочи, но зачем же и отказываться от того, что жизнь дает? Катя была первая женщина в его жизни, но разве это любовь? Если да, то зря поэты на нее столько бумаги и чернил извели…

Или Ольга… Появилась она перед тобой, да еще с Чи-гаревым — желанная, лучше нет никого. А нет се — словно так и надо. Знакомая и только.

— Смог бы ты хоть с одной из них жить так, как Селиванов со своей женой? — требовал ответа Ясенев.

На этот вопрос ответ готов давно.

— Нет, ничего бы не вышло, — ответил Норкин и вздохнул.

— Та-а-ак. Значит, не пришло еще твое время. — Немного помолчали, и опять Ясенев начал первым — Не думай, что я завел этот разговор по долгу службы. Конечно, нам, политработникам, во все нужно вникать, но с тобой статья другая… Дошел до нас слушок, что ты сошелся с этой… Как ее?

— Катей.

— Пусть Катей… А что, думаю, за человек она? Будет у вас счастье? Ведь завести семью — не огород посадить.

— Рано еще о семье думать. Война.

— Тут, Мишенька, дело такого сорта: полюбишь — не станешь философствовать. Так-то… А вообще как дела в дивизионе?

— Ничего, — ответил Норкин и повеселел. — Только вот Маратовский просит перевести его в действующие части. Я поддерживаю. И рапорт заготовил…

— Напрасно, — сказал Ясенев. Он застегнул китель и надел фуражку, как бы подчеркивая, что дружеский разговор окончен. — Так у нас вся бригада разбежится.

— У Маратовского особое положение…

— Знаю! — нетерпеливо перебил Ясенев. — А у других? Возьми Крамарева. Ты знаешь, что его родное село здесь, на Днепре? Сутки хода на катере. Надоедал он тебе просьбами? Ждет, терпеливо ждет, когда комдив вспомнит о нем, догадается и даст ему двое суток отпуска. Понимаешь? Только двое суток!.. Дай ему свой полуглиссер, и он мигом слетает… Между прочим, я не приказываю. Ты командуешь, твое и последнее слово. И вообще, товарищ капитан-лейтенант, мало внимания вы уделяете молодежи. Ты хорошо знаешь молодых лейтенантов? Вряд ли. Ты придирчиво проверяешь их, учишь — и всё. Ничего не скажу, но ты вспомни Кулакова… Теперь о Мараговском. Делом его занять надо. Настоящим, живым делом. Чтобы он чувствовал, что он и здесь необходим. Комсомольцы Киева начали восстанавливать Крещатик. Почему бы вам не помочь? Я, конечно, не приказываю. Вам решать.

Норкин после, отъезда Ясенева до самого подъема ходил по берегу около катеров. Он не замечал косых настороженных взглядов вахтенных, наблюдавших за ним.

Прав, как всегда, прав оказался капитан второго ранга. Тут и спорить нечего.

Запели боцманские дудки, а вахтенные, прокричав в люки уставную команду, добавляли вполголоса:

— Комдив по берегу ходит.

Услышав о комдиве, моментально просыпались самые сонливые, торопливо совали ноги в ботинки и бежали на зарядку. Рабочий день начался. Норкин не делал ни одного замечания, словно он здесь не хозяин, а случайный гость. Он всё ходил, нетерпеливо поглядывая на домик, в котором размещался штаб. Там уже проснулись. Слышалось, как откашливался Чигарев, как Чернышев пилил кого-то, а оперативный дежурный настойчиво вызывал штаб бригады. Наконец появился улыбающийся Гридин. Он остановился на крыльце, прищурившись, посмотрел на небо, на катера, увидел комдива и заторопился к нему.

— Здравствуйте, Михаил Федорович.

— Здравствуй, Леша. А я тебя жду.

Гридин перестал улыбаться, нахмурился и уставился на носки своих ботинок. Молодой, недавно получивший офицерские погоны, он иногда думал, что комдив и другие офицеры только терпят его присутствие по долгу службы. Действительно, чем он заслужил право быть заместителем командира гвардейского дивизиона? Ему ли воспитывать людей, дравшихся в Сталинграде? Эти мысли больно задевали самолюбие и отравили Гридину не один час его пребывания в дивизионе. Прямых поводов для того, чтобы утверждать это, у него не было, но во многом он видел намек. Вот и сегодня. Почему комдив не разбудил его? Небось, Чигарева, Селиванова или кого-нибудь другого он поднял бы за полночь, а его — не потревожил. Значит, чуждается.

— Я бы тебя разбудил, да сначала сам хотел все обдумать, — словно отгадав его мысли, сказал Норкин, и лицо Гридина посветлело. — Ты был прав, когда предлагал начать здесь строительство стадиона. Если мы и уйдем, то он как память о нас останется. И еще. Комсомольцы Киева восстанавливают Крещатик. Поможем?

— Само собой! — ответил Гридин.

— Тогда шуруй по св оей части, а моя поддержка обеспечена… И еще… Ясенев здорово всыпал мне за Кра-марева. Своей вины не отрицаю, ну а ты, замполит, куда смотрел?

После обеда матросы с лопатами и ломами на трех катерах отправились в Киев. Пестиков, устроившись у рубки, рвал пальцами струны гитары, но остальные так шумели и смеялись, что были слышны только отдельные аккорды.

— Десант, к бою! — заглушая все шумы, кричал Копылов, беря лопату на изготовку.

— Перестань барахлить! — одернул его Мараговский. Он был назначен старшим и сейчас внимательно осматривал матросов и их снаряжение.


Не пришлось Крамареву побывать дома, Сначала он отнекивался, ссылаясь на то, что сейчас каждая пара рук на учете, а потом Норкин опять забыл о нем. Дела было столько, что все перестали скучать. В боевых листках наряду с отличниками боевой подготовки говорилось и о лучших землекопах, каменщиках, плотниках. На первых порах офицеры были в стороне от общего дела, но постепенно начали втягиваться и они, превратившись в десятников, прорабов и просто разнорабочих. А Норкин, как заправский начальник строительства, на оперативках требовал «расширения фронта земляных работ», разносил Чернышева за то, что не хватает ломов, лопат, кирок, что обеды привозятся в Киев холодными.

И вдруг всё, к чему привыкли за последние дни, с чем сжились, оказалось ненужным. Началось с телефонного звонка. Он раздался ночью. Оперативный дежурный но дивизиону вялой рукой снял телефонную трубку и сказал, подавляя зевок:

— Тридцать четвертый слушает.

— Комдиву, замполиту и начальнику штаба немедленно явиться к командиру бригады, — сказал адъютант Голованова.

Оперативный дежурный по дивизиону окончательно проснулся, послал рассыльных за Норкиным и Гридиным (Чигарев, как обычно, спал в соседней комнате), и через пятнадцать минут из заливчика вылетел полуглиссер.

— Зачем вызывают — не знаешь, Михаил Федорович? — спросил Гридин, ежась от свежего ветра.

Норкин покачал головой. Он сам вел полуглиссер, казалось, весь был поглощен тем, чтобы не наскочить на какое-нибудь случайное бревно. На самом же деле и его волновал один вопрос: зачем вызвали? Что случилось? А в том, что случилось что-то большое, важное, — никто не сомневался: Голованов не Семенов и по пустякам тревожить не будет.

Киев приближался с каждой минутой. В предрассветных сумерках уже видны купола Лавры, белыми пятнами обозначились дома. Еще немного и, обдав гранитную стенку брызгами, полуглиссер подлетел к Подолу.

— Прикажете ждать? — спросил Крамарев, пробираясь к штурвалу.

Норкин кивнул головой и быстро зашагал к штабу бригады. Там никто не спал. Флагманские специалисты, сидя над картами, торопливо строчили какие-то бумаги и, как показалось Норкину, как-то по-особенному посматривали на него и его спутников. В этих взглядах Норкин заметил и сочувствие, и откровенную зависть.

— Порохом пахнет, — прошептал Норкин, поворачиваясь к Гридину.

Тот чуть заметно наклонил голову. За эти минуты он словно переродился. Всё мальчишеское, торопливое осталось за порогом штаба. Он подобрался и даже по ковровой дорожке ступал так, словно шел в тыл врага по залежам хвороста.

— Контр-адмирал ждет, — сказал адъютант, едва они вошли в приемную.

— Разрешите войти, товарищ контр-адмирал? — спросил Норкин, останавливаясь у порога раскрытой двери.

— Да, да, входите, — нетерпеливо ответил Голованов, швырнул на стол толстый красный карандаш и поднялся. — Здравствуйте и садитесь. Догадываетесь, зачем вызвал? Ну, Норкин? Ты ведь все время говорил, что у тебя нюх особый.

— На фронт? — спросил Норкин. После вступления адмирала он уже не сомневался в этом. Только почему Голованов нервничает и даже злится? Никогда не бывало с ним ничего подобного.

— Драться и здброво драться! — ответил Голованов, заложил руки за спину, подбежал к окну, метнулся обратно к столу, остановился около него и продолжал не менее зло, решительно: — Ваш дивизион передается в оперативное подчинение Северной группы. Немедленно начать подготовку и завтра ночью выйти… Успеете?

— Это к Семёнову в подчинение? — спросил Норкин, до которого только сейчас дошел смысл первых слов адмирала. — Вот это да!

— Что да? Что? — вспылил Голованов. — Разве там не наша флотилия? Или приросли здесь к бабьим подолам?!

Голованов наседал на Норкина, а тот чувствовал, был уверен, что именно вот эта передача дивизиона в подчинение к Семенову и волновала, беспокоила адмирала.

— Один отряд тральщиков и базу со штабом оставить на старом месте, — продолжал командир бригады уже спокойнее. — С ними — начальник штаба. Остальным — немедленно готовиться к выходу. Вопросы есть?

— Все ясно, — ответил, вставая, Норкин. — Разрешите идти?

— Ну, тогда попутного ветра и три фута под килем, — окончательно смягчившись, сказал Голованов, протягивая руку.

Когда Норкин был уже у дверей, Голованов его окликнул. Норкин остановился. Адмирал быстро подошел, положил руки ему на плечи и сказал:

— Ты там смотри… Понял? Я тебя только в оперативное подчинение передаю… Послал бы Чигарева, да ты лучше с Семёновым ладишь, — и он усмехнулся. — Всё понял?

— Так точно, всё.

— Ну, тогда ступай, — сказал Голованов и подтолкнул его к дверям. — А мы с Ясеневым еще заглянем к вам.

Всю дорогу до базы молчали. Норкин мысленно прикидывал, кого ему оставить здесь, что взять с собой, какие отдать распоряжения перед уходом, чем вызвана эта передача дивизиона Семенову. На фронте был, как говорили матросы, устойчивый полный штиль, сводки Совин-формбюро, похожие друг на друга, были 6 езрадостны, как осенние дождливые дни, ничто не предвещало начала больших боев и вдруг — к Семенову! С чего бы?

Гридину, наоборот, хотелось поговорить, но он сдерживал себя, оттого что молчали остальные.

Чигарев злился. Почему адмирал так категорически приказал остаться именно ему? С одним отрядом тральщиков и командир отряда справится. Значит, не забыл еще Голованов старых ошибок, не доверяет. А ему так хотелось попасть на фронт!.. И больше всего, пожалуй, из-за Ковалевской. Чигарев чувствовал, что слишком далеко они зашли, что еще немного — и он признается ей в любви.

Ольга, кажется, не любит Михаила. После того случая, когда он ушел с Катей и ночевал у нее, Ольга даже имени его слышать не может. Самое время сейчас говорить Ольге о любви, да Норкин уходит на фронт. Что ни говори, а толки будут: Норкин уехал — тогда он, Чигарев, осмелел, полез со своей любовью…

Полуглиссер подошел к борту тральщика; Норкин поднялся на его палубу и сказал дежурному офицеру:

— Командиров отрядов ко мне! Командира базы тоже! Потом Норкин быстро прошел в свой кабинет, где всё было прибрано заботливыми руками Натальи, раскрыл лоцманскую карту. Да, дорожка знатная… Сначала по Днепру, потом по Березине… Сотни километров по незнакомым рекам, на которых даже знаки речной обстановки не выставлены! А это значит — определять фарватер только по приметам, днищем катера нащупывать глубину… Когда дверь перестала скрипеть, Норкин спросил, не подымая головы:

— Все собрались?

— Точно так, — сухо ответил Чигарев и отвернулся к окну.

— Начнем, — сказал Норкин и выпрямился. — Объявляю готовность номер три… На фронт выходим сегодня ночью. Немедленно проверить машины, документацию, получить боезапас, топливо. Командиру базы…

Чернышев вскочил и замер, раскрыв блокнот.

— …немедленно выдать всё. Посадить всех писарей, если мало — забирайте штабных, но чтобы к вечеру оформление накладных, требований и прочих бумажек было закончено!

— Слушаюсь, будет исполнено.

— Выдай, Василий Никитич, и эн-зэ. Понимаешь? Те снаряды, что в ведомостях тыла не числятся… У Семенова наверняка на голодный паек посадят.

— Не взять всех…

— Дай, сколько возьмут!.. Ты, Владимир Петрович, чуть я просигналю — гони ко мне тральщики со снарядами.

Чигарев медленно опустил голову.

— Исполняйте!

Непривычно тихо на катерах. Не слышно обычных шуток. Матросы безмолвны, как тени. Рулеметчики набивают ленты, аккуратно укладывают их в коробки, а остальные носят ящики со снарядами. И всё это делается без понукания, без команд. Даже командиров отрядов и катеров не видно: они проверяют карты, журналы, еще раз просматривают таблицы условных сигналов.

Под вечер приехали Голованов с Ясеневым. Они обошли все катера, заглянули в штаб, поговорили с матросами и остались довольны.

— Готов, значит? — спросил Голованов, глядя на матросов, которые швабрами уничтожали последние следы недавнего аврала. — Быстро справились, молодцы… Еще одно запомни: скрытность, скрытность и еще раз скрытность. Без отличительных огней идите. Не побьетесь?

Норкин невольно улыбнулся. Только так и ходили все эти месяцы. Война многому научила.

— Ну, ну, вижу, что умеете, — улыбнулся и Голованов. — Тогда мешать не будем. Счастливого плавания!

Ясенев ничего не сказал. Он обнял Норкина, потом, оттолкнув, почему-то погрозил пальцем и сел в машину.

Ночь неохотно спускалась на землю. Солнце давно уже спряталось, а лучи его всё еще бродили по небу, словно из озорства поджигали кромки облаков, и красноватые отблески небесных пожаров падали на реку. Она, казалось, горела. Только в восточной части неба робко светились две звездочки. Они, как две провинциалки, впервые попавшие в большой город, старались быть незаметными, боязливо жались одна к другой.

Дивизион разделился на два лагеря: уходящие не спускались с катеров и с видом очень занятых людей слонялись по палубам, украдкой поглядывая на берег; остающиеся толпились у самой воды, перекидывались скупыми фразами. Обособленно держались девчата, прибежавшие сюда из деревни. Они смотрели на катера из-под развесистых каштанов.

— Уже разболтал кто-то, — недовольно бросил Норкин. Всё было готово, и он стоял среди офицеров, молча прощаясь с одними и ободряя своим спокойствием других.

— Сарафанное радио работает, — усмехнулся Селиванов. — Наталья о выходе два дня назад знала. Прихожу домой, а она укладывает мне в чемодан чистое белье и носом хлюпает.

Леня умышленно говорил грубовато, с иронией. Ой, как не хотелось ему уходить от молодой жены в неведомую даль… Что ждет там? Ведь он не заколдован ни от пуль, ни от осколков. Всё может случиться. Может быть, вчера последний раз заглядывал он в ее ласковые голубые глаза, может быть, вчера в последний раз обнимала она его.

— Откуда она узнала? — спросил Норкин. Откровенно говоря, это ему было безразлично, Узнала, ну и пусть узнала. Ведь не исправишь? Но на душе у него было тоскливо, почему-то так потянуло к Кате, что хоть плачь, и он спросил, чтобы отвлечься и не смотреть в сторону штаба, на крыльце которого, прижавшись друг к другу, сидели Наталья с Катей… Пришли проводить…

— Проще пареной репы! — охотно откликнулся Леня. — Штабники всю ночь готовили документацию и по домам разошлись на зорьке. Кому-нибудь из них благоверная и закатила сцену у фонтана. Он не выдержал натиска превосходящих сил и под большим секретом сообщил причину своего позднего появления в родных пенатах. Жена успокоилась, чмокнула его в щечку, и примирение состоялось. А утром одна из кумушек задала его жене коварный вопросик. Дескать, поздновато твой-то вчера явился. Погуливать начал? Жена, конечно, возмутилась и, чтобы оправдать честное имя мужа, сказала ей причину, разумеется тоже под большим секретом… Ну, а дальше, думаю, понятно.

Стемнело. Купы деревьев стали чуть заметными на фоне неба.

— Пора, — сказал Норкин, повернулся к Чигареву, протянул руку. — Держи, Володя. Не забудь, о чем я тебе говорил.

Чигарев горячо стиснул её, долго не выпускал из своих рук, будто хотел сказать что-то, потом порывисто притянул к себе Михаила и неумело чмокнул в щеку.

— Даю пять минут, — бросил Норкин через плечо и покосился на Селиванова. Леня благодарно взглянул на него и со всех ног бросился к штабу.

— По местам стоять, со швартовых сниматься! — сказал Норкин, и тишину разорвал гул моторов. Ни огонька, ни человеческого голоса. Плавно отошел от берега первый катер, за ним второй, третий, и их приземистые силуэты, как тени, заскользили по заливчику к Днепру.

Норкин устроился на катере Мараговского и теперь сидел перед рубкой, вглядываясь в ночной мрак. Мимо проплывал Киев. Его дома, громоздившиеся на горах, сливались с ними и походили на мертвые, безлюдные скалы. Кзалось, там все спали и никто не видел катеров, идущих с приглушенными моторами. Но вот вспыхнул яркий огонек и замигал, бросая точки и тире.

— Желаю счастливого плавания, — прочитал и доложил сигнальщик.

— Ответьте.

Теперь замигала лампочка на катере Мараговского, ставшем флагманским. Несколько точек и тире. Только одно слово: «Спасибо». И снова ночь, темнота.

Взорванные фермы моста вынырнули неожиданно. Теперь бы только проскочить в тот узкий проход… Впереди вспыхнули два слабых огонька. Это Крамарев с Пестиковым зажгли фонари на железных балках, торчащих по краям прохода. Шума воды не слышно, но катер уже попал в ее неистовые струи и, как разыгравшийся конь, рыскал, бросался из стороны в сторону.

— Самый полный! — говорит Мараговский. Звенит машинный телеграф, катер делает рывок вперед, еще мгновение — и у самых бортов мелькают изогнутые балки. Дорога свободна!

Без огней, крадучись, следя за белым буруном впереди-идущего, катера вытянулись цепочкой и устремились на север.

В эту ночь не спал ни один из офицеров. Все они или стояли около рулевых или, как Норкин, усевшись перед рубкой, всматривались в реку. Днепр — не Волга. Если там маячили огни бакенов, створов, го здесь нет ничего. Разве только случайно мелькнет перевальный столб, и снова ни одного знака, который показал бы фарватер. Вот и вглядывались все в реку, пытаясь найти под водой предательские мели и камни. Зашуршала вода с левого борта, выросли волны — катер шарахается вправо, уходит подальше от обнаруженной отмели.

* * *

Не сомкнули в эту ночь глаз и Наталья с Катей. Проводив последний катер, они решили идти в Киев. — Подождите, Наталья Прокофьевна. Сейчас машину организуем, — сказал Чернышев, вечно спешащий куда-то.

— Спасибо, Василий Никитич. Мы так дойдем.

— Ведь четырнадцать километров…

— Дойдем.

И они пошли. Камни мостовой еще хранили тепло, накопленное за день. Наталья с Катей шли не торопясь, понурив головы, каждая занятая своими думами.

Каким коротким оказалось счастье Натальи! Только месяц… «Медовый месяц», — грустно подумала она. За всё время замужества только один день и были вместе. В другие дни встречались поздним вечером, а чуть начинало светать — Ленчик уже уходил, чтобы поспеть к подъему. И все-таки она ни в чем не раскаивалась! Пусть мало побыли вместе, пусть разлучила война, — они нашли друг друга, узнали, что такое счастье. Только бы ничего не случилось с Ленчиком… Тоскливо было на душе, но в то же время и верила Наталья, что эта разлука — последнее испытание.

Иначе чувствовала себя Катя. Она шла по обочине дороги, и слезы текли по ее щекам. Даже проститься не подошел… Постеснялся… Действительно, кто она ему? Пе-пе-же. А вот она его, кажется, полюбила. Впервые в жизни полюбила…

Трудными для Кати были последние два года. Уехала она из дома с намерением помогать солдатам, облегчать их страдания и горячо взялась за дело. Её не смущали ни страшные гноящиеся раны, ни длинные бессонные ночи около постели капризного раненого. Но был у нее один недостаток, от которого она не смогла, да и не пыталась, избавиться. Ей всех было жалко, она полностью находилась во власти безрассудной жалости. Попросит у нее раненый наркотик—она знает, что его без разрешения врача давать нельзя, покачает отрицательно головой, но раненый взмолится и… она уступит. Потом кается, чтобы завтра всё это повторить снова. Жалость и сгубила ее, В госпитале, где она работала, лежал капитан-танкист. Лицо его было обезображено ожогами. Он говорил Кате о своей любви, уверял, что без нее и жизнь не в жизнь. Не помогло. Тогда танкист изменил тактику. Начал жаловаться на свое уродство, сетовал, что никогда ему, уроду, не видать счастья, не иметь своей семьи. Катя вступила с ним в спор, а потом, чтобы окончательно убедить его в противном, согласилась стать его женой. «Он любит меня, и я обязана скрасить его существование, — думала она и даже считала свой поступок маленьким подвигом. — Ведь он стал таким, защищая меня!»

Свадьба была отпразднована в лесочке за госпиталем, а медовый месяц длился целых две ночи. Уезжая, капитан пообещал писать и вызвать к себе при первой возможности. Очевидно, так и не появилось у него этой возможности.

После него были другие. Одни домогались её, других, как Норкина, от жалости пригревала сама. Кате казалось, что для нее теперь всё уже кончено, что она навсегда излечилась от глупости, которую почему-то называют любовью. И ошиблась: чувство подкралось исподволь, принесло с собой муку раскаяния за прошлое, вечную тревогу за настоящее и неутолимую жажду, страстное желание быть с любимым всегда и везде.

— Перестань, Катя, плакать, — сказала Наталья, беря ее под руку. — Слезами не вернешь их… Скоро сами к ним приедем.

— А мне что от этого? — Зло спросила Катя.

— Встретитесь…

— Ну? Что замолчала? — Катя остановилась и, прищурившись, с насмешкой посмотрела на подругу. — Встретимся, а дальше что?

Наташа удивленно смотрела на Катю. Та стояла перед ней злая, решительная, казалось готовая на любой самый необдуманный поступок. — Катька… Что с тобой?

— Со мной? Всё со мной! И я сама, и прошлое! А счастья не было и не будет! — Голос Кати забирался всё выше и выше, вдруг оборвался, она захлебнулась в плаче и, не разбирая дороги, бросилась в лес.

Наталья растерянно смотрела ей вслед, Неужели любит?. Нет, этого не может быть! А почему? Мишу стоит любить.

* * *

А на катерах всё было по-прежнему: ровно гудели моторы, спокойно несли вахту матросы. Даже фарватер пока находили легко и ни разу не коснулись мели.

Ночь, словно почувствовав, что она не может остановить движения гвардейцев, начала потихоньку отступать. Сначала стала хорошо видна вода перед носом катера, потом, словно на проявляемой пленке, начали вырисовываться берега, покрытые лесом.

— Фриц, — доложил Копылов, сидевший около своего пулемета.

Норкин глянул по направлению его вытянутой руки. На правом обрывистом берегу головой вниз лежал труп, Мундир вылинял, и казалось, будто фашист лежал в одном нижнем белье.

— Отвоевался, — продолжал Копылов, которому надоело молчать. Никто не поддержал его, и он, вздохнув, опять поднес к глазам бинокль.

Погасли звезды, нежная голубизна разлилась по не-бу. И вдруг разом вспыхнули белые перья облаков и запылали, окончательно прогоняя ночь. Скоро взошло и солнце. Большое, золотистое, оно быстро поднялось над лесом, а поднявшись, сразу уменьшилось, перестало спешить, убедившись, что и здесь за ночь ничего особенного не произошло. Его лучи осторожно и нежно ощупывали лица людей, чуть отпотевшую броню катеров, весело играли в складках трепещущих гвардейских флагов.

— Может, отдохнете, товарищ капитан-лейтенант? — предложил Мараговский. Сегодня он выглядел бодрым и даже жизнерадостным. В глазах его не было тоски, желваки не играли на скулах. Перемена к лучшему произошла не сразу. Когда матросы начали работать на восстановлении Крещатика, он ходил хмурый, почерневший, как головешка. Потом как-то незаметно оттаял и вновь начал наливаться силой, вновь у него появился интерес к жизни.

— Хорошо идем, — сказал Норкин, оглядываясь. Катера, словно связанные невидимой нитью, точно выдерживали равнение и быстро бежали вверх по Днепру.

Впереди пенили воду высокие, стройные тральщики. За ними утюжили реку бронекатера, недовольно ворча, будто жалуясь, что их не пускают вперед, сдерживают накопившуюся за зиму силушку.

— Отдохнуть надо, — продолжал Мараговский.

— Если ничего не случится, придем раньше указанного срока.

— Это как пить дать, а поспать надо.

— Сообрази, Даня, чайку горяченького. Мараговский махнул рукой: «Э-э, да что тут говорить!»—И крикнул коку, копошившемуся около печурки;

— Чаю! Покрепче!

Почти никто не спал ни ночью, ни днем. Матросы еще раз проверяли оружие, выискивали в небе черные точки вражеских самолетов или просто осматривали берега.

Миновали Вышкув, устье Десны, и села исчезли. Потянулись пустынные берега. Только изредка мелькнет вдали деревенька, притаившаяся среди деревьев, и опять луга с их дурманящим запахом цветов и сочных трав, опять леса, прижимающиеся к кромке воды. На реке тоже пусто. Ни пароходов, ни барж, ни плотов, ни пристанских дебаркадеров. Даже бакенов нет. Только покосившиеся, облупившиеся перевальные столбы уцелели кое-где, да трупы фашистов изредка белели на обнаженных глинистых обрывах.

И так весь день.

Под вечер, когда тени катеров стали заметно длиннее, на катере, на котором шел Гридин, замелькали красные семафорные флажки. Копылов торопливо ответил и прочел с явным удовольствием:

— Комдиву. Прошу сличить место с картой. Гридин.

Норкин взял лоцманскую карту и взглянул на нее. Ничего особенного не видно. Та же голубая лента реки. Ни дебаркадера, ни приметного знака. Зачем же Гридин просит сверить место? Норкин сдвинул фуражку на затылок, сморщил лоб и еще раз посмотрел на карту. И вдруг он увидел несколько заштрихованных четырехугольников и около них надпись: «д. Думка». Думка… На берегу ни одного дома. Лишь тропинка вьется по обрыву и кончается у воды. Думка…

Крамарев сидит в своем полуглиссере и не спускает влажных глаз с обрыва. Он словно ощупывает каждый камешек, словно ищет что-то.

— Крамарев, — тихо окликает его Норкин.

Крамарев вздрагивает, растерянно смотрит на командира, молча встает. В его глазах скрытая надежда.

— Здесь? — спрашивает Норкин.

Крамарев кивает.

— Подойти к берегу, — приказывает Норкин.

Катер сбавляет ход и осторожно притыкается носом К обрыву. Крамарев бросается к борту, хочет спрыгнуть на землю, но остается на месте: никто не имеет права сойти раньше комдива. Норкин легонько толкает его в спину. Прыжок — и Крамарев бежит вверх по тропинке. От него ни на шаг не отстает Пестиков. Его никто не отпускал. Он сам пошел за своим другом.

Весь дивизион остановился у деревни Думка. Поднялись моряки на обрывистый берег. Ни одного дома. Несколько печек-времянок — и всё. Из земли торчали железоные трубы. Почти рядом с ними темные ямы — лазы в землянки.

Впереди шагал Крамарев. Нет больше родной деревни. Нет Отчего дома… Никого и ничего не осталось у Крама-рева… Дожди и вешние воды давно смыли пепел, и теперь буйная крапива растет там, где четыре года назад стоял дом. Вытоптан огород. Не найдешь и следа грядок. Нет и сада. Вместо большого тенистого тополя — обгорелый пень… Понурив голову, стоит Крамарев над ним. О чем думает он сейчас? Не угадаешь. Да, пожалуй, и нет у него сейчас мыслей.

Сзади Крамарева, не нарушая его одиночества, стоят боевые товарищи, побратимы по прошлым боям. Ни одной улыбки, ни одного лишнего движения. Подойдет матрос, снимет фуражку и замрет.

Приход катеров не остался незамеченным. Из землянок вылезают люди. Это старики и детвора. Они молчаливо смотрят на моряков, не понимая, почему они без фуражек стоят именно у пепелища хаты бывшего председателя колхоза Крамарева. Тут по всему берегу надо хог дить с непокрытой головой: везде могилы, на каждом метре чья-нибудь жизнь загублена.

Наконец от толпы отделилась пожилая женщина. Лицо ее изрезано морщинами. На иссохших руках, покрытых узловатыми синими венами, она держала белобрысого мальчугана лет пяти. Болезненно бледный, с глазами, налитыми недетским страхом, он прижимался к ее впалой груди, сосал грязный палец и недоверчиво смотрел на незнакомых людей.

— Уж не Иван ли? — не то спросила, не то подумала вслух женщина.

Крамарев медленно повернулся к ней.

— Тетка Степанида…

— Она, соколик ясный, она! — воскликнула женщина, размазала ладонью слезы и начала тормошить мальчонку: — Глянь, Петрусь, кто это приехал? Батько твой приехал!

Крлмарев со стоном потянулся к сыну. Мальчик вынул палец изо рта, обеими руками обнял тетку за шею и спрятал лицо в ее головном платке, свалившемся на плечи.

— Ты чего, Петрусь? — ласково говорила тетка Степанида, пытаясь освободиться от цепких детских ручонок. — Ведь твой батько приехал! Гостинцев привез.

— Петрусь… Петрусь, — шептал Крамарев и по-прежнему робко тянулся руками к сыну.

Выручила тетка Степанида. Она разжала пальцы Пет-руся и передала мальчика отцу, который нежно и в то же время крепко прижал его к себе.

Петрусь сидел с таким видом, словно отбывал наказание, и все время смотрел на тетку Степаниду, не понимая, почему она отдала его этому незнакомому дяде и почему называет его батькой.

— Вон там, где раньше клуб был, и похоронили их всех, сердечных, — тихо, поминутно смахивая слезы, рассказывала тетка Степанида. — А Петрусь-то в то время у меня лежал. Ножку ему бревном придавило… Лечила я… Да разве без докторов с таким делом справишься?

Крамарев посмотрел на ноги сына. Босые, грязные, как у всех остальных ребят. Но одна из них, правая, уродливо скрючена. Крамарев судорожно глотнул воздух, прижал к себе хрупкое тело сына и замер. «Ох, сын мой, сынку… Тяжелое тебе выпало детство. Узнал ты и страх, и голод, и боль… Сиротинушка…»

Крамарев смотрел в землю. Вздувались желваки на скулах Мараговского. Норкин отвернулся к землянкам. А тетка Степанида всё рассказывала. И видели моряки горящую хату Крамарева, слышали доносящиеся оттуда голоса отца, матери и жены Крамарева.

— Время выходит, — прошептал Карпенко, подходя к Норкину.

Норкин взглянул на часы. Да, пора… А Петрусь уже немного освоился. Он теребит ремешок на фуражке отца, пытается открутить блестящую пуговицу. И отец помогает ему: он вырывает ее с мясом. Ничего не жаль ему для сына. За одну слезинку сына готов Крамарев жизнь отдать!

— Мотористы говорят, что наверстают, — прошептал Гридин, пробившийся через толпу. Норкин кивнул головой.

Крамарев, по-прежнему прижимая к себе сына, отошел в сторону, присел на обгорелый пень, между корней которого выбился тонкий зеленый стебелек. Постепенно распалась толпа. Норкин заметил, что некоторые матросы, посовещавшись с товарищами, убежали на катера и скоро вернулись с тугими вещевыми мешками. Несколько мешков исчезло в землянке тетки Степаниды, а остальные разобрали жители.

— Там немного еды и списанное обмундирование. Я разрешил, — тихонько пояснил Гридин, заметив удивленный взгляд командира дивизиона. — Не возражаете, Михаил Федорович?

— Нет, Леша, не возражаю, — так же тихо ответил Норкин, взял Гридина за локоть и предложил — Значит, зачисляем маленького Крамаренка на все виды довольствия?

Только отец не подарил ничего, если не считать пуговицы, которую потребовал сам Петрусь. Да сын и не нуждался в этом — понял, что отец дороже всего, — доверчиво обнял руками сильную отцовскую шею и что-то шептал ему в ухо. Отец радостно улыбался, кивал головой.

— Пора, — наконец сказал Норкин и, словно извиняясь, посмотрел на матросов. — Ты, Крамарев, оставайся, завтра с Пестиковым догоните на полуглиссере.

Крамарев прижал к себе сына, поцеловал несколько раз, передал тетке Степаниде и сказал, поклонившись:

— Спасибо, тетка Степанида… Век не забуду.

…Ревут моторы катеров, и они несутся, наверстывая потерянное время. Сотни матросских глаз шарят по реке, отыскивая притаившиеся опасности.

— Что же ты… не остался? — спрашивает Маратовский.

— Зачем сердце себе и ему рвать? — отвечает Крамарев. — После войны совсем вернусь.

Злобно шипит за бортом вода. Кровавая луна выползает из-за леса.

— А еще говорят, чтобы я злобу свою схоронил, — доносится до Норкина голос Мараговского, и ему кажется, что он даже видит его кривую усмешку, которая сводит губы.

Черная, непроглядная ночь. Такая же черная злоба заливает души матросов. Они с нетерпением ждут встречи с врагом.

А катера идут вперед, пожирая километры безлюдной реки, с каждым часом все больше приближаясь к той незримой черте, где не нужно будет морякам сдерживать злость.