"Вперед,гвардия" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)


Глава третья ГРЯНЕТ БУРЯ

1

Последние полтора месяца капитан первого ранга Семёнов был доволен жизнью. Назначение командующим Северной группой льстило самолюбию (не могли обойтись без боевого, проверенного командира!), но еще больше приятных минут доставило сознание того, что удалось даже изменить состав частей, назначенных в группу. По первоначальному плану она должна была состоять из двух дивизионов тральщиков, отряда катеров противовоздушной обороны и трех бронекатеров-малюток, чудом уцелевших на Днепре еще с тридцать девятого года. Разве это силы? Ни о каких наступательных операциях и думать не приходилось: слишком слаба огневая мощь, и, что того хуже—все катеры были укомплектованы молодняком и запасниками, которым уже давно перевалило за сорок лет. Молодежь рвалась в бой, но можно ли сколько-нибудь серьезную операцию доверить необстрелянным головам? Да что операция! Тут и сам головы лишишься! Хорошо, когда горячее сердце, а не голова. «Сорокаты», как любовно называли матросы старичков, наоборот, были чересчур спокойны. Если бы получить что-то среднее!..

Вот и поглядывал Семёнов с завистью на гвардейские дивизионы. Как бы их заполучить под свою команду?

— Эх, и загремел бы тогда Семёнов! На весь мир загремел бы! — изливался. Семёнов перед своим неизменным адъютантом, который, вышивая подушечку, был способен часами выслушивать любые речи своего командира. — Загремели бы, Шурка?:

— Не иначе. Загремели бы.

— То-то и оно… А что Голованов может? Зачем ему такую силищу? Баб на Подоле обхаживать? — Так точно, не нужна она ему.

— А я напишу рапорт командующему, и пусть он, так указать, наведет порядок! Как думаешь, Шурка?

«Шурка» пригладил рукой свой седой ежик, осторожно вздохнул и ответил, не отрывая взгляда от контуров жар-птицы, вырисовывающейся на полотне:

— Непременно наведет.

Вот тогда Семёнов и написал обстоятельную докладную на имя командующего флотилией. В ней говорилось о задачах, которые могут быть поставлены перед Северной группой, о бесспорной слабости ее сейчас и еще о многом другом. Там же, словно между прочим, упоминалось и о возможности большого летнего наступления белорусских фронтов, которые потребуют от флотилии реальной помощи. Семёнов не пожалел красок, и перед командующим оказалось два выхода: усилить группу гвардейцами или в самый последний момент сказать главнокомандующему, что флотилия воевать не может. Командующий флотилией, недавно получивший звание капитана первого ранга, а до того — скромный, незаметный работник штаба Волжской флотилии, конечно, избрал первое.

— Нет, брат Шурка, есть еще у Семёнова порох в пороховницах, и тут не навоз лежит! — сказал Семёнов, прочитав приказ, и похлопал себя по лбу. — Такие сейчас дела будут, что сам Нельсон в гробу от зависти перевернется!.. Хоть сейчас сверли дырки на кителе! Это тебе не сорок первый год!

Адъютанту казалось, что он знал своего начальника, как говорится, вдоль и поперек; он мог по легкому покашливанию безошибочно определить настроение капитана первого ранга, по еле уловимому движению губ, бровей или руки догадаться о том, кого вызвать и зачем, но теперь удивленно смотрел на Семёнова. Хитер старик! Действительно, теперь не сорок первый год.

— Это когда армия отступает, правительство на ордена скуповато бывает и командующим только взыскания лепит, — развивал Семёнов свою мысль. — Там хоть горы свороти — не заметят. Теперь — другой коленкор! Как рванем — дым коромыслом! Погуще, чем в гражданскую!.. Готовь, Шурка, дырки: с Семёновым, брат, не пропадешь!

Одно лишь портило радужное настроение: опять придется работать с Норкиным, с этим зазнавшимся выскочкой. Только теперь, мил-дружок, обстановочка изменилась! Не в Киеве, не побежишь под крылышко к Голованову или Ясеневу!

Так успокаивал себя Семёнов, но на душе у него было смутно. Все-таки командир гвардейского дивизиона — не баран начихал. Его так просто не прижмешь к ногтю.

Семёнов не любил, побаивался, но и уважал Норкина, надеялся на него. Уважал за находчивость, умение обращаться с людьми и за военное счастье, в которое искренне верил Семёнов. «Прибрать бы этого дьявола к рукам, а там дело пошло бы!» — не раз думал Семёнов и хмурился. Пробовал уже. Еще в Сталинграде. Приглашал к себе, говорил, что дочка скучает и рада будет новому человеку, да Норкин отказался, придумал причину. А ведь дело-то ясное: уцепился за юбку своей врачихи и боится выпустить. Эта отцовская обида, пожалуй, больше всего и повлияла на их взаимоотношения.

А пока дивизион не прибыл, Семёнов занимался текущими делами: ежедневно заседал на оперативках, рассказывал офицерам о гражданской войне или уходил на «рекогносцировку», как он называл свои кратковременные отлучки на полуглиссере. Штаб Северной группы располагался в Рыбацкой слободе, до фронта было еще идти да идти, самолеты противника почти не тревожили маленький поселок, вот и позволял себе командир группы эту маленькую роскошь. Для новичка странным показалось бы лишь то, что рекогносцировки неизменно производились в сторону, противоположную фронту. Об истинной причине знали только Семёнов и его адъютант.

Дни стояли жаркие, безоблачные. Ни на реке, ни на берегу не видно ни одной живой души. Все попрятались в тень, отдыхали. Только с наступлением короткой июньской ночи оживали берега реки. Но едва солнце успевало скрыться за волнистой каймой горизонта, как воздух начинал дрожать от гула моторов фашистских самолетов. Сначала создавалось впечатление, что гудят сонные мухи, но потом гул становился все явственнее, мощнее, и скоро в нем тонули все другие звуки. Порой до слободы доносились глухие удары, вздрагивала земля и багровые вспышки озаряли небо. Прожекторные лучи, как ножницы, резали небо, а самолеты все шли, шли и бомбили глубокие тылы. Моряки порой видели черные силуэты самолетов, но огня не открывали: приказ!

Так было не день и не два. И вдруг однажды все изменилось. Ночь, как и предыдущая, была душная; как и раньше, потянулись на восток фашистские самолеты. Первый эшелон уже прошел слободу, и тут в небо ударил густой сноп разноцветных искр. Они, казалось, вырывались из самой земли, будто сама земля поднималась на свою защиту. Искры взметнулись веером, и на темном фоне неба за несколько секунд возникла огненная стена.

— Какой там дьявол стрельбу поднял?! — крикнул Семёнов, вылезая из своей землянки.

Ему никто не ответил.

— Я этому мерзавцу пропишу ижицу! — гремел Семёнов, потрясая кулаком. — Оперативный дежурный! Послать полуглиссер и выяснить!

Фашистские самолеты сбросили несколько бомб, и стена сразу стала плотнее: к трассирующим пулям присоединились снаряды.

— Отставить полуглиссер! — распорядился Семёнов. Он уже убедился, что неизвестные батареи только отвлекают на себя самолеты, что штабу никто и ничто не угрожает, а раз так, то зачем рисковать полуглиссером? Пусть те умники сами выкручиваются.

Коротка июньская ночь. Кажется, давно ли залил землю холодный лунный свет, давно ли вышли на ночную вахту соловьи, а небо уже начало светлеть, и среди соловьиного пения затерялся последний звук моторов последнего улетевшего самолета. Теперь только соловьи и тарахтящий движок радиостанции нарушали тишину. Семёнов зевнул, зябко повел плечами, скрылся в землянке и лег на койку. Самое время спать, а сна ни в одном глазу. И все из-за этих чертовых огневых точек! Откуда они взялись? Вчера пусто было, а тут… Славно лупили! Хотя никого не сбили, но сразу видно, что дело свое знают. Такую завесу поставили, что посмотришь на нее, посмотришь, а соваться — еще по-думаешь.

Нет, что ни говорите, а проще было в гражданскую. Ни тебе самолетов, ни танков, ни огнеметов, ни прочей гадости. Знай рубай да постреливай!

Семёнов размечтался, забылся, и вдруг его привычное ухо вновь уловило гул моторов. Слабый, словно захлебывающийся, он медленно плыл, заполняя ночь.

— Шурка! Опять летят, что ли?

Адъютант, спавший за дощатой перегородкой, перестал храпеть. Секундная пауза, и недовольный сонный голос спросил:

— Слушаю вас?

— Кого там еще черт несет? Или оглох, не слышишь?

Заскрипела койка и, кашляя, адъютант вышел из землянки. Семёнову показалось, что тот отсутствовал вечность, он хотел было встать или крикнуть, но в это время в светлом прямоугольнике двери появился силуэт человека.

— Дивизион Норкина подходит, — сиплым голосом доложил адъютант.

— С луны он, что ли, свалился? Рано еще ему…

— Уже позывными обменялся.

Семёнов быстро оделся и вышел из землянки. По реке плыли редкие, почти прозрачные пятна тумана. Среди них плотным строем клина шли катера. «Ишь, как отражал атаку, так и сюда пришел», — подумал Семёнов. Сейчас он, старый моряк, забыл о своих чувствах к Норкину и на все смотрел глазами профессионала. Молодцы! Такое расстояние прошли, а порядочек образцовый!

Катера, сбавив ход, подходили к берегу. Семёнов нахмурился и скрылся в землянке, бросив через плечо:

— Шурка, лампу!

Керосиновая лампа принесена. Красноватый язычок пламени вздрагивал в закопченном стекле. Семёнов достал из зеленого ящика-сейфа первую подвернувшуюся под руку папку с документами и сделал вид, что очень занят изучением боевой документации, а сам прислушивался.

Вот заглушили мотор последнего катера. На берегу сдержанный говор. Значит, уже встретились с гвардейцами, обнимаются, делятся впечатлениями… Кто-то быстро поднимается к землянке.

— Капитан первого ранга отдыхает? Семёнов узнает голос Норкина.

— Какой там отдых! — ворчит Шурка. — С вечера не ложился. Работа!

Семёнов одобрительно крякает и перелистывает страницу. Молодец, Шурка! — Доложите ему о нашем прибытии. — Давно доложено. У нас не как у других служба поставлена.

Ну разве не золото Шурка!? На все у него готовый ответ, и не просто так, а в самую точку!

— Разрешите войти, товарищ капитан первого ранга? Семёнов торопливо согнал с лица самодовольную усмешку и ответил устало, раздраженно:

— Да, входите.

— Второй гвардейский… — начал было Норкин, но Семёнов перебил его:

— Что это за стрельбу вы там подняли? Вам приказано совершать весь переход скрытно, а вы такую кашу заварили, что в Берлине чуют! Это вам не в Киеве на Кре-щатике девок тралить! Воевать пришли! За такие дела у нас в гражданскую к стенке ставили!

Начав сравнительно спокойно, решив поругать только для вида, Семёнов увлекся, вошел в роль и теперь разносил Норкина от всей души, искренне веря в свою правоту.

— К стенке ставили! Понимаешь? К стенке!

Больше Норкин не хотел и не мог терпеть. Он не рассчитывал на теплую встречу, однако и разноса не ждал. Торопился, ночей не спал — может, завтра в бой, а тут…

— А тех, кто баржи со снарядами без охраны бросает, у вас к стенке в гражданскую не ставили? — выпалил он, тоже повышая голос. — Где это видано, чтобы их, даже не замаскировав, посреди реки на якоря ставили? Вот и пришлось исправлять чужую глупость!

Семёнов осёкся. Как он мог забыть про баржи! Пятую ночь там болтаются! Ладно, что их пока еще не разнесли в щепки… И, чтобы скрыть смущение, Семёнов развернул карту и ткнул пальцем в голубую ленту реки: — Занимайте огневую позицию. Завтра оборудовать эн-пэ, протянуть нитки, выбрать цели и — с богом! Чтобы дохнуть у тебя фрицы не смели!

Норкин нагнулся над картой, измерил расстояние от огневой позиции до линии фронта и удивленно спросил:

— Так и стоять на предельной дальности стрельбы?

Семёнова опять прорвало. Раньше о месте стоянки катеров он не подумал, сейчас ткнул пальцем наугад, но не сознаваться же в этом мальчишке!? Побагровев, он стукнул кулаком по карте и крикнул:

— Умники! Мы здесь ночей не спали, все обдумывали, а он пришел и сразу учить! Ясен приказ? Выполняйте! Идите!

Норкин не спеша нанес на свою карту место огневой позиции, козырнул и вышел. Он был еще в землянке Семёнова, а катера уже облетела весть о том, что Голованчик опять сцепился с Носачом. А когда Норкин направился к катерам, то дежурные телефонисты, прикрывая ладонью микрофон и поглядывая на дверь, уже передавали своим невидимым собеседникам, что гвардейцы прибыли, что командир их успел поцапаться с местным начальством. И как всегда, все преувеличили и переврали.

— Носач поставил его на пределе дальности стрельбы орудий, а он говорит: «Даёшь прямую наводку! Где это видано, чтобы гвардия из-за угла кривым ружьем пользовалась?»— слышалось в одном кружке собеседников.

— «Расстрелять тебя надо за баржи!» — точно так и сказал Носачу! — клялся другой.

Верили этому матросы или нет — «вопрос спорный. Но одно было ясно всем: разговор был неприятный, и матросы спешили убраться подальше с пути комдива. Зачем в такую минуту начальству глаза мозолить? Неровен час, сам виноватым окажешься.

— По местам стоять, со швартовых сниматься! — бросил Норкин, прыгая в полуглиссер, и проложил к фронту первую дорожку. За ним, угрюмо ворча приглушенными моторами, потянулись остальные.

Вот и указанное место. Селиванов даже присвистнул от удивления.

— Ты один думал или кто помог? — спросил он у Норкина.

— В жизни иногда бывает: один дурак напутает, а тысячи умных разобраться не могут! — ответил Норкин и выругался. — Становись к тем кустам!

— Точно! — согласился Леня. — Словно для нас специально готовили!

Отлогий берег, поросший низкими кустами, у самой воды кончался обрывом, и катера подошли к нему вплотную, скрылись под гостеприимными ветвями. Норкин с ненавистью взглянул на высокий голый яр, который Семёнов навязывал ему, и от злости даже плюнул на неповинную землю. Через несколько минут дивизиона как не бывало. Только несколько радужных бензиновых пятен, то ширясь, то сжимаясь, плыло по сонной реке. А по зарослям кустов, продираясь сквозь них, шли матросы-связисты. Чуть заметно, бесшумно вращались у них за спинами катушки с проводом, и „нитка“ ложилась на деревья, соединяя пушки с их глазами и мозгом — наблюдательным пунктом. Красноногие аисты, взлетевшие было при появлении непрошеных соседей, снова опустились на отмель и равнодушно поглядывали на серые коробки, почему-то спрятавшиеся в тени кустов. Скоро такое соседство аистам даже понравилось: время от времени выходил на берег человек и выплескивал из бачков в реку отбросы.

Все к вечеру было готово, связь проверена, но эн-пэ молчал. Началось ожидание. За день броня накалялась, дышала жаром, и матросы большую часть времени проводили на берегу: сидели и лежали в кустах, разглядывая небесную лазурь и слушая „байки“. Скучно. В десять раз хуже, чем под Киевом!

Первый день комендоры почти не отходили от пушек: ждали, что вот-вот запоет тонким голосом зуммер и дежурный телефонист передаст команду. Но молчал телефон: спокойно было на фронте, а вести огонь по одиночным целям мешало расстояние. Глубокие окопы, как трещины, исполосовали землю. Застыли перед ними валы колючей проволоки. Будто вымерла передовая: ни трескотни выстрелов, ни тяжелых вздохов взорвавшихся мин и снарядов. Лишь изредка, будто спросонок, рявкнет какая-нибудь пушка, вздрогнет вздыбленная земля, и опять тихо.

Но тишина и безлюдье были обманчивы. Десятки глаз ощупывали каждый метр земли, и время от времени будто солнечные зайчики мелькали за окопами около развалин домов или в бурьяне. Это солнце играло в стеклах стереотруб притаившихся наблюдателей. Зашевелись противник — оживут окопы и грохот размечет нудную тишину. Но пока всё было тихо, вот и молчал наблюдательный пункт, изнывали от безделья моряки.

К вечеру второго дня зуммер ожил. Комендоры метнулись было к орудиям и, разочарованные, опять опустились на землю: Семёнов вызывал Норкина.

— Может, к фронту передвинут, — высказал кто-то предположение. Норкин, застегивая китель, подошел к телефону, взял трубку.

— Седьмой слушает вас.

— Ты там, седьмой, загораешь или по ягоды все ушли? — задребезжала мембрана. — Стрелять, что ли, комендоры разучились? Если так, то пришлю своих девокписарей. Они у меня всему обучены.

— Целей нет, — сдерживаясь, ответил Норкин.

— А ты ищи! Растревожь, разозли — с избытком появятся! — кричал Семёнов. — Немедленно открывай огонь! Приказываю!

Страшное это слово — приказываю, если его произносит человек, которому не следовало бы и знать его. У осужденного на смерть есть право обжаловать приговор или просить о помиловании: ошибку судьи исправят Другие люди. У воина, получившего приказ, нет этого права. Он обязан, если хочет сберечь свое честное имя, немедленно выполнить приказ. Хорошо и даже приятно это делать, когда ты знаешь, что тобой распоряжается умный человек, когда ты сам веришь в необходимость и возможность выполнения его приказа. У Норкина не было ни того, ни другого. Буква закона стояла за Семёновым, и Норкин, машинально повторив полученный приказ, вызвал к телефону Селиванова, находившегося на наблюдательном пункте.

— Глаза на проводе, — сонным голосом ответил Селиванов.

— Что видишь? Работать надо! — крикнул Норкин. Селиванов о чем-то шепчется со своими управленцами.

— Ну? — торопит Норкин.

— Понимаешь, цели есть, конечно… Да ты сам взгляни в таблицу!

Норкину не нужна таблица стрельбы. Он и без нее знает, что с такого расстояния его пушки могут бить только по площади. Он не Семёнов и помнит закон рассеивания, снарядов. Но приказ…

— Открыть огонь, — роняет в трубку Норкин.

Немного погодя стволы орудий медленно приподнялись, развернулись в сторону кустов и высунули короткие языки пламени. Залп пошел. Обычно в этот момент всё замирало, все, затаив дыхание, ждали сообщения о результатах залпа, но сегодня комендоры спокойно сидели на своих местах и от безделья протирали чистые стекла прицелов. Несколько раз неохотно рявкнули пушки и снова закутались в чехлы.

— Как? — спросил Норкин, тая в душе смутную надежду.

— Как в копеечку! — зло ответил Селиванов. А вечером, когда в штабе группы прочли сводку дивизиона, Семёнов пришел на полуглиссере к месту стоянки катеров и снова ругал Норкина.

— Снаряды выпустили, а толку ни на грош! — кричал он, потрясая кулаком. — Народное добро разбазариваешь!

— Дистанция…

— Она всегда будет! Стрелять уметь надо! Шквалом пронесся Семёнов по дивизиону и ушел в штаб Северной группы, снова запрятался в свою землянку.

Что делать? Отказаться стрелять? Или… врать?

Выход нашел Селиванов. Утром он сам потребовал огня, а потом сообщил:

— Рассеяно до батальона пехоты и подавлено три огневых точки противника!

— Фашисты к наступлению готовятся? — спросил Норкин, которого удивило появление таких сил противника.

Селиванов что-то промямлил. Норкин понял лишь одно: Леня сегодня придет на катера и тогда всё расскажет.

— Видел? Значит, можно и с такого расстояния лущить! — рокотал в телефонной трубке самодовольный бас Семёнова. — Действуй в том же духе! Наградами народ не обойду!

Вечером пришел Селиванов, потный, запыленный. Он долго полоскался в реке, рвал гребнем свалявшиеся волосы и чертыхался, проклиная Березину, жару, войну и тех, кто ее выдумал. Наконец, он вышел на берег, оделся и подсел к Норкину с Гридиным.

— Чего, кума, зажурилась? — спросил он, толкая Норкина плечом. — Начальство жить не дает? Три к носу: на том свете зачтется!

— Точно! Известно — наше дело телячье: обмарался и стой, жди, пока высохнет! — радостно подхватил Копылов, вынырнувший из кустов.

— Геть! — цыкнул на него Крамарев.

— У вас тут не собрание? — спросил Селиванов, оглядываясь. — Весь гвардейский собрался.

— На собрание их палкой сгонять надо, — заметил Гридин.

— Смотря по тому, какое собрание, товарищ старлейт, — опять высунулся Копылов. — Нам всё в порядке профилактики про вред алкоголя да венерические заболевания рассказывают, а тут…

— Что „тут“? Думаешь, я тебе личное письмо Гитлера привез?

— Начхать нам на него!

— На письмо или на самого?

— Да на обоих! — задорно тряхнул головой Копылов. — Сидим в кустах, глядим на небо и отыскиваем там херувимов, а что на фронте — не знаем! Разве порядок?

Норкин приподнял голову, пробежал глазами по матросским лицам — и стих говор, присмирел Копылов, уселся на землю и замер, приглаживая рукой непокорный вихор, торчащий на затылке.

Кратким был рассказ Селиванова. Наблюдательный пункт находился в боевых порядках пехоты, в самом центре фронтовых событий, но ничего радостного, утешительного не заметили моряки: ни новых батарей, ни накапливающихся резервов, ни малейшего намека на близкое наступление.

— Тишина! — будто ругательство, бросил Селиванов это слово. — Наши заняли оборону, для вида постреливают, и всё!.. Да что говорить о наступлении, если в батальонах по пятьдесят-восемьдесят человек!.. На карте у начальства три батальона оборону держат, а если разобраться, то во всех окопах и одной полной роты нет!

— А у них? — спросил Норкин.

— У них? — Селиванов задумался. — Пожалуй, вроде того.

— Тогда кого же мы подавляли и рассеивали?

— Да как сказать, — замялся Селиванов. — Не хотел говорить об этом при всех, да, видно, придется. Уж больно форма-то доклада хорошая… Обтекаемая! Почуяли мы, что кроют вас за отсутствие результатов, ну и…

— Соврали? — резко, злобно, словно выстрелил Норкин.

— Где? Когда соврали? — ощетинился Селиванов. — Замолчал фашистский пулемет после наших залпов? Замолчал!

— Ему стрелять надоело.

— А ты откуда знаешь? У тебя там дружки? — Селиванов отыскивал глазами того, кто бросил последнюю реплику, и не мог найти. Кругом одинаково угрюмые лица. И он закончил уже более спокойно, без задора:

— Раз замолчал — мы считаем: подавили… Да чего тут особенного? В сводках Информбюро и то говорится, что столько-то подавлено, столько-то рассеяно.

Где-то недалеко призывно крякает утка. Булькает вода под ногами аистов. Издали доносится глухой разрыв снаряда. Единственный…

— Скажи пожалуйста, а ведь складно у нас получается, — говорит Жилин, и не поймешь, осуждает или, наоборот, одобряет он эту обтекаемую формулировку. — Большое начальство пером вензеля выписывает, а нам нельзя? Мы — человеки маленькие, незаметные… Не знаю, правда или нет, а рассказывали мне такой случай. Недавно он был. — Жилин говорит неторопливо, спокойно. — Собрал командующий фронтом начальство, обрисовал им обстановку и просит высказаться по существу. Конечно, каждый встает, достает из кармана грамотку…

— И давай сам себя хвалить! — не выдержал Копылов. — У нас завсегда так!

Матросы на него зашикали, а Жилин глянул и продолжал:

— Достает, значит, грамотку и пошел крыть по ней! За ним — второй, третий… А командующий сидит и карандашиком по бумаге водит, водит… Много народа высказалось, а потом и он взял слово. „Скажите пожалуйста, — говорит, — как интересно получается. Подсчитал я сейчас ваши цифирки, и получилась у нас такая картина… Нету фашистов перед нами! Всех мы месяц назад перебили, а тут видимость одна, что фашисты!.. Может, без подготовки займем ихнюю оборону?“ Тут, конечно, шум, гам. Как, дескать, без подготовки? Он всех уложит!.. Так вот оно и получилось… Мы приврали, другой добавит, глянь — и сам себе в глаза такого дыма напустил, что своего носа не видать.

Порыв ветра пролетел над кустами, склонил их к земле, и стал виден белоснежный гвардейский флаг. Он трепетал, сопротивляясь струям воздуха. Норкин встал и сказал, ткнув пальцем по направлению флага:

— Чистый. Ни одного грязного пятнышка!.. И не будет! Понятно?

2

Если бы тогда у Норкина спросили, что он ненавидит, то он, не задумываясь ни на минуту, уверенно ответил бы: гитару. Обыкновенную гитару, увенчанную пышным бантом и прочно обосновавшуюся в матросских кубриках с незапамятных времен. В этот вечер она так стонала, так жаловалась на свою судьбу, что захотелось все бросить и завыть, глядя на луну, насмешливо щурившуюся из-за облаков.

Выручил Гридин. Он боком втиснулся в щель между переборкой и тумбочкой, присел на табуретку и устало облокотился на столик. Его мальчишеское, обычно задорное лицо выражало растерянность, недоумение.

— Я, Михаил Федорович, к вам, так сказать, неофициально, — сказал Гридин и замолчал.

Будь ты проклята, ненавистная гитара! Норкин захлопнул иллюминатор. Звуки стали доноситься глуше.

— Что-то у нас не того, — продолжал Гридин, справившись с первым волнением. Его пальцы машинально терли козырек офицерской фуражки. — Настроение у ребят плохое. А я не знаю, что делать… Наверное, рано мне в замполиты… Только вы прямо скажите! Как коммунисту!.. Я понимаю, что не так это просто: вчера матрос, а сегодня — офицер, замполит гвардейского дивизиона…

Норкин ласково и в то же время немного укоризненно смотрел на своего заместителя. Гридин для него был младшим братом, который по простоте своей душевной запутался, растерялся среди самых простых событий и теперь нуждался в помощи. Почему-то вспомнился Лебедев. Три года назад он так же смотрел на Норкина, направляя его шаги…

Теплое чувство переполнило Норкина; он распахнул иллюминатор: теперь ему не была страшна никакая гитара!

— А как ты, Леша, представляешь себе работу замполита? Настоящего замполита? — спросил Норкин, сделав ударение на слове „настоящего“.

— Если бы знал, — вздохнул Гридин.

— И я не знаю… Отстреляли комендоры на „отлично“— слава дивизионному артиллеристу! Решили задачу минеры — молодец дивизионный минер!.. В том, Леша, их работа и заключается — научить других пользоваться оружием. Всё точно определено параграфами уставов, наставлений, а у нас — особенно у тебя — обязанности значительно шире, их не уложишь в рамки.

Норкин замолчал. Как передать словами мысли, которые теснятся в голове? Как нарисовать словами настоящего комиссара, Лебедева?

— Вот Ясенев…

— С него и бери пример! — оживился Норкин. — На первый взгляд он ничего не делает: только ходит, беседует с матросами, дает советы» А если разобраться? В том и искусство политработника, что он должен уметь незаметно справляться с большой работой!

— Это и ребенку ясно, — ответил Гридин. — А вот как мне быть? С чего начать сейчас?.. Гожусь я или вы меня только из жалости держите?

— Флот не богадельня! — гневно перебил его Норкин. — Для пользы дела не только выгоню, но и к стенке поставлю!

Гридин заметно приободрился: искреннее возмущение Норкина сказало ему больше, чем любая положительная аттестация, подшитая в личное дело.

— У тебя такая должность, что ты везде одновременно быть должен! — продолжал Норкин. — Там, где ты всего нужнее!.. Ведь не случайно в боевом уставе сказано, что комиссар во время боя находится там, где требуется его присутствие… Сегодня ты нужен здесь, у меня в каюте, и ты пришел… Значит, чувствуешь.

Гридин удивленно посмотрел на Норкина. Зачем он потребовался комдиву? Почему тот не вызвал его? Уж не вернулась ли малярия? Нет, не похоже. Лицо у комдива осунулось, глаза блестят. Но это другой блеск. Не лихорадочный, а уверенный, возникший от сознания правоты.

— Да, Леша, ты нужен мне, — продолжал Норкин, разминая папиросу. — Мне ведь тоже трудно приходится… Вспомнился последний год учебы в училище. Мы уже сдавали государственные экзамены, когда приехал нарком. Осмотрел училище, потом собрал нас и говорит: «От всей души желаю, чтобы вы быстро не продвигались по службе». Понимаешь? Не в том смысле, чтобы мы остались вечными лейтенантами, а шире, глубже понимай. Он хотел сказать, что командиру нужно постепенно подниматься по служебной лестнице, чтобы накапливать опыт… Тогда мы недоверчиво восприняли его слова, а теперь я всё это своим хребтом чувствую… Возьми Карпенко. Он слушает меня, а я по его глазам читаю: «Молокосос, а туда же командовать лезет!» — Лицо Норкина потемнело, нахмурилось. Он закончил неожиданно злобно — И буду командовать!.. Мы с тобой виноваты в том, что покривили душой, примирившись с нашим неопределенным положением… А матросы воевать хотят! Да так, чтобы перья от фрицев летели!.. Я по себе сужу… Мы выдержали атаки врага, высидели в Сталинграде, а освобождать род-иую землю — нам еще не довелось. Разве не обидно?.. Вот и тоскуют матросы. Дела настоящего, ждут.

— Точно! — воскликнул Гридин. — Я думал, что только мне это по молодости кажется, а выходит…

— Ты учти, Лешенька, мы с тобой тем же миром, что и матросы, мазаны. Их думки — наши думки… Только колокольня у нас повыше и горизонт пошире, — усмехнулся Норкин, довольный тем, что высказался, облегчил душу, да и Гридину помог. — Завтра утречком пойду к Семёнову и поставлю точку. Воевать будем, Леша, воевать!

Гридин встал и, широко улыбаясь, протянул руку:

— От всей души с вами, Михаил Федорович! Норкин горячо пожал ее, задержал ненадолго в своей и сказал, чуть заметно усмехаясь:

— Видишь, как оно получается: шел ты ко мне как больной, а выступать пришлось в роли доктора.

Гридин ушел, а Норкин так и не ложился в эту ночь: сначала писал рапорт на имя Семёнова, а потом помешала гроза. Она подкралась бесшумно, укутавшись в иссиня-черную тучу, и вдруг распахнула ее, полоснула по земле бичами-молниями, рассыпала раскаты грома и хлынула вниз потоками воды. Крупные капли барабанили по палубам катеров, загоняли под укрытия все живое. Даже комары присмирели, прилепившись к переборкам. В открытый иллюминатор вместе со свежим ветром врывались мелкие брызги дождя. Стол был уже мокрым, влажной стала подушка, а Норкин не закрывал иллюминатора: его радовала гроза, принесшая прохладу после многих дней дурманящей жары.

Утром Норкин отправился в штаб. Семёнова он нашел на берегу Березины. Капитан первого ранга сидел в тени помолодевших деревьев и оживленно рассказывал что-то офицерам штаба, слушавшим его с постными физиономиями. Увидев приближающегося Норкина, Семёнов нахмурился, демонстративно повернулся к нему спиной и продолжал:

— Главное для командира — добейся точного выполнения своего приказания! Начнешь раздумывать, искать более правильное решение — гроб! Пиши пропало!

— Разрешите, товарищ капитан первого ранга? — спросил Норкин.

— Что у вас? Неужели не можете подождать до конца офицерской учебы?

— Очень срочное, — ©тветил Норкин. Он подготовился к подобной встрече, и слова Семёнова нисколько не поколебали его решимости. — Я пришел доложить о том, что сейчас мы напрасно разбрасываем снаряды…

— А вы стреляйте по целям, вот и не будете разбрасывать! — вспыхнул Семёнов.

— Все свои соображения я изложил в рапорте. Если вы письменно подтвердите прежнее приказание, прошу разрешения обратиться с этим вопросом к командующему.

Если бы Норкин волновался и кричал, то Семёнов осадил бы его. Но спокойствие комдива обезоруживало. Семёнов понял, что Норкин решил довести дело до конца, и вырвал рапорт из его рук. Бегло просмотрел его, исподлобья глянул на Норкина и снова впился глазами в ровные строчки рапорта. Офицеры оживились. Кое-кто из них ободряюще подмигивал Норкину — дескать, «дай ему жизни!»

Чем больше Семёнов вдумывался в содержание рапорта, тем яснее понимал, что развивать конфликт опасно. Норкин не просто жаловался, писал не «вообще», а обоснованно докладывал о всех ошибках Семёнова. Не забыл ни «слепой» огневой позиции, ни назойливого требования отличных попаданий. Обвинительный акт был в руках Семёнова. Попади он к командующему или члену Военного Совета — говори спасибо, если только по шапке дадут! Может быть и хуже… А сознаться в ошибках, признать вину… Не таких обводил вокруг пальца! А этого молокососа обвести и бог велел!

Семёнов усмехнулся, аккуратно сложил рапорт и небрежно протянул его Норкину.

— Держи, — сказал он, улыбаясь только углами губ. — Можешь делать с ним всё, что найдешь нужным. Толково написал. Одного не учел… Горяч, горяч очень! А горячность в нашем деле — главный враг!.. Глянул ты с высоты своего воробьиного полета и зачирикал: «Караул! Нас обижают!» А о том не подумал, что каждому овощу свое время! — Семёнов многозначительно поднял палец. — Шурка!

— Точно, было.

— Тьфу, дурак! — Накопившееся раздражение нашло выход, и на адъютанта обрушился поток брани. — Слушай, а не брякай, как попугай!

Адъютант никак не мог понять своей вины и удивленно моргал глазами. А Семёнов сыпал громы и молнии, ругал и штабных офицеров, и Норкина, и начальство, которые, по его мнению, не выполняли своих-прямых обязанностей, взвалили всю тяжесть на плечи его, Семёнова, а сами отсиживаются в холодке. Наконец, капитан первого ранга немного успокоился, прошелся несколько раз по полянке и сказал, ткнув пальцем в грудь Норкина:

— То было сделано по тактическим соображениям. Каким — скоро узнаешь… Со вчерашнего дня обстановка изменилась. Это чадушко, — кивок головы на адъютанта, — видно, ещё не отправило тебе приказ, а ты и рад стараться, иолез в бутылку.

— Никуда я не полез…

— Ладно, ладно! Не такое сейчас время, чтобы к слову придираться! Это в гражданскую войну, бывало, у офицеров голубая кровь поигрывала, чуть что — в амбицию лезли. Был у нас такой случай. Я тогда еще во втором флотском экипаже служил…

— Приказ когда прикажете получить? — перебил его Норкин.

— Ага… Так вот… Обстановочку нужно разведать. Там подходы к фронту по реке, наличие сил и прочее. Сам смени позицию и замри в кустах, а парочку матросов пошли к ним в тыл зипуна пошарпать. — Норкин удивленно вскинул брови. Семёнов заметил это и продолжал уже языком циркуляров — Произвести поиск, взять языка и по исполнении вернуться на исходные позиции. О деталях договоримся. Пошли!

Полуглиссер быстро скользит по реке. Рядом с Норки-ным сидит Крамарев, за ним — Пестиков. Крамарев не отрывает глаз от речной глади, кажется, он целиком поглощен своим делом. Однако Норкин чувствует, что и тот и другой настороженно ждут, что скажет командир.

— Что приумолкли? — усмехнулся Норкин. — Знаем, — ответил Крамарев.

Пестиков вздохнул.

— Как вы можете знать? Ведь не вам говорено?

— Он на всю реку кричал. — Крамарев переложил руль, обходя торчащий из воды топляк. — Я так думаю, товарищ капитан-лейтенант… Можно высказаться?

— Говори.

— Мне идти надо. Что ни говорите, а для меня это дело привычное. Пойдет другой — вдруг завалится?

— Двоих надо.

— Он вторым, — кивнул головой Крамарев в сторону Пестикова.

— Пойдешь, Пестиков? — спросил Норкин и оглянулся, Пестиков выдержал его взгляд.

— Так точно, пойду…

После дождя ожили травы и цветы. Их дурманящий запах льется нескончаемым потоком.

— Не боитесь? — спросил Норкин после длительного молчания.

Крамарев не шелохнулся. Он словно не слышал вопроса. И вдруг, когда Норкин уже перестал думать об этом, Крамарев сказал:

— Добровольно ни за что не пошел бы.

От неожиданности Норкин так резко повернулся к Крамареву, что чуть не разбил локтем ветровое стекло.

— Ты же сам просился? Никто тебе не приказывал.

— Война приказала…

Правильно, война приказала. По ее приказу люди шли на смерть, умирали, и многоголосый вдовий плач, как тенета, опутывал землю. Не будь ее — не пошел бы Крамарев в тыл врага: ему не хочется ни убивать, ни быть убитым. Но война приказывает, и он идет…

Под вечер, сменив обычное обмундирование на солдатские брюки и гимнастерки, Крамарев с Пестиковым набросили на плечи грязно-зеленые маскировочные халаты и ушли с катеров.

Норкин предлагал им дождаться ночи, но Крамарев резонно возразил:

— Лучше засветло до передка добраться. В темноте пойдем — ноги зря навихляем, да и передовой не увидим. А ее бы желательно глазами пощупать.

Осмотр передовой ничего утешительного не дал: земля между окопами была начинена минами, опутана колючей проволокой и, что еще хуже, — каждый метр ее был изучен противником и пристрелян.

— Лесом пойдем, — решил Крамарев.

Как всегда, темнота под деревьями была гуще. Шли след в след: впереди — Крамарев, за ним — Пестиков. Шли чуть раскачиваясь, неуклюжие, громоздкие, немного похожие на медведей. И так же осторожно, как звери. У тех под лапами никогда не хрустнет сучок, не треснет сломанная ветка. Военная тропа петляла по зарослям ивняка, пересекала редкие сосновые боры, взбиралась на косогоры, тонула в болоте. Но они ни разу, не споткнулись.

На рассвете, когда на фоне посветлевшего неба стали хорошо видны темные тучи комаров, вьющихся над головами, сделали привал. Крамарев молча опустился на земли и указал Пестикову глазами на место рядом с собой. Поели и закурили.

— Что будем делать, старшина?

— Спать, — ответил Крамарев.

— Ложись, а мне не хочется.

Крамарев не заставил себя упрашивать. Он лег за упавший и полусгнивший ствол дерева, обнял автомат, закрыл лицо платком и затих. Пестиков залез в куст, прикрылся ветвями и тоже будто заснул.

Солнце пронзило лучами зеленую крышу и покрыло землю белыми пятнами. Словно прихрамывая, прилетела сорока. Она уселась на куст, в котором спрятался Пестиков. Ее заинтересовал таинственный предмет, появившийся около гниющего ствола дерева, и она долго прыгала с ветки на ветку, наклоняла голову то в ту, то в другую сторону, пытаясь рассмотреть его, готовая, чуть что, поднять шум на весь лес. Пестикова так и подмывало протянуть руку и схватить за ноги белобокую сплетницу, но он сдержался. Еще год назад он бы поступил иначе: есть возможность — почему не почудить? Теперь — даже не шелохнулся. Дружба с Крамаревым, которая началась на Дону, пошла впрок. Пестиков и сейчас помнит все подробности, помнит и как Крамарев подобрал часы и как вернул их Пестикову.

Вот и сейчас они лежат у Пестикова на ладони.

С той поры и подружились. У них стали общими патроны, хлеб и махорка. Мало говорил Крамарев, научился молчать и Пестиков: они без слов прекрасно понимали друг друга..

Вдруг сорока пронзительно застрекотала. Пестиков вздрогнул, сжал автомат и осмотрелся. На полянку выскочил молодой зайчишка. Он уселся на задние лапы, приподнял уши, пошевелил раздвоенной губой и, не обнаружив опасности, неторопливо заковылял прочь. Сорока увязалась за ним. Пестиков еще долго слышал ее надоедливую скороговорку. Потом взглянул на часы, прислушался, вылез из куста и тронул Крамарева рукой. Тот мгновенно перевернулся на живот, положил ствол автомата на сучок и выглянул из-за дерева.

— Час прошел, — пояснил Пестиков.

Крамарев встал, посмотрел на Пестикова и спросил: — Спать будешь?

— Нет.

И снова пошли, прислушиваясь к лесным шорохам, осторожно раздвигая сцепившиеся ветви и обходя гниющие стволы. На компас не смотрели — солнце указывало путь.

Легкий ветерок донес сладковатый трупный запах. Остановились, переглянулись. Крадучись, прячась за тонкие стволы, пошли дальше. Деревья неожиданно раздвинулись. В траве лежали трупы. И наши, и чужие. Сцепившись в последней схватке или безмятежно разметав руки, вечным сном спали солдаты. У одного из них на плечах виднелись выцветшие полевые погоны лейтенанта. Пепельные космы торчали из-под каски.

Моряки сняли каски, опустили головы. Кто они, эти неизвестные солдаты? Кто тщетно ждет их домой?.. Не ждите. Не вернутся они к родным хатам. Крепко спят солдаты, убаюканные смертью, оплаканные дрожащими осинами.

Крамарев надел каску, закинул автомат за спину и зашагал, бросив через плечо:

— Далеко мы с тобой забрались. Ишь, сколько месяцев лежат, а с них даже и часы не сняли.

Шли весь день, сделав короткий привал на обед. Потом Крамарев круто повернул на юг и вывел к дороге. Ни скрипа колес, ни одной живой души. Только следы шин на пыли, прибитой дождем.

— Мотоцикл, — сказал Пестиков, осмотрев следы. Крамарев кивнул, свернул в лес и пошел параллельно дороге. Пестиков отстал от него и крался сзади, прикрывая от внезапного нападения товарища, повторяя все его движения. Вот Крамарев остановился, рассматривает что-то. Машет рукой. Пестиков подходит к нему.

— Провод. Проследим.

Провод скоро соединился с другим, третьим. Наконец показалась небольшая деревня, разбросавшая свои дома на перекрестке дорог. Матросы легли на землю, слились с ней. Ни одного звука, ни одного движения. Деревня и дороги — как на ладони. Жителей почти не видно. Изредка между хатами мелькнет женский головной платок и опять скроется. Зато солдат и полицаев хоть отбавляй. Они стоят лагерем в садах, огородах и просто на улицах. Офицеры, очевидно, расположились в домах: около них мерно прохаживаются часовые, туда идут провода. Три станковых пулемета нацелились на лес своими бессмысленными тупыми рылами. С этой стороны нечего было думать проникнуть в деревню. Крамарев решил подойти с дальней околицы. Там лес отступал и большое поле, поросшее кустами, кончалось около приземистого черного сруба — бункера, в котором жили полицейские. Да и фашисты сюда почти не заглядывали. Изредка завернет на минутку кто-нибудь из немцев, отдаст распоряжение и снова уйдет.

— Отсюда пойдем, — сказал Крамарев. — Начнем с полицаев.

Пестиков промолчал: старшина отдавал приказ, а не спрашивал совета. Кроме того, он был согласен со старшиной. Прикрываясь кустарником, можно незаметно подползти к бункеру, посмотреть что к чему, а дальше — в зависимости от обстановки.

Так неподвижно пролежали до темноты, а потом тронулись в обход деревни. «Благодать, что они сами собак перебили», — подумал Крамарев, осторожно раздвигая кусты. Впереди шёл Пестиков: у него глаза как у кошки. Под ногами — кочки, поросшие осокой. Временами хлюпала вода, ноги тонули в жидкой грязи. Ее становилось всё больше и больше. Крамарев уже понял, почему деревня так плохо охранялась с этой стороны.

Вода заливалась за голенища. Всё труднее было вытаскивать ноги. Пестиков решил изменить направление, сделал несколько шагов в сторону — и провалился по пояс. Забулькала вода, и тотчас над болотом взвилась первая ракета, осветив всё вокруг. Крамарев упал между кочек и посмотрел на Пестикова. Его глаза скорее удивленно, чем со страхом, смотрели на старшину. Рот беззвучно раскрывался. «Окно», — прочитал Крамарев по движению губ.

Трясина всё больше засасывала Пестикова: жидкий обруч стягивал грудь. Холодок пробежал по спине Крамарева. Что делать? Сейчас бы наломать веток, бросить их Пестикову. Но как это сделать, когда ракеты хлещут черное небо, не дают подняться и малейший шум на болоте будет слышен в бункере?..

Хотя бы ракеты исчезли!.. Невыносимо видеть тоскливые глаза друга и оставаться простым наблюдателем… Поднять стрельбу и привлечь внимание к болоту? Пестикова, конечно, найдут… Может быть, и вытащат. Но не будет ли это страшнее смерти в трясине?

Крамарев еще раз взглянул на Пестикова, увидел его лицо, окаменевшее как у мертвеца, остекленевшие глаза и отвернулся.

Когда Пестиков посмотрел в ту сторону, где лежал Крамарев, его там уже не было. Лишь помятая болотная трава и зловонная пузырящаяся грязь говорили о том, что только сейчас он был здесь…

Не счесть, сколько раз Пестиков смотрел в глаза смерти, не боялся ее, хотя и любил жизнь. В бою он нашел бы в себе силы встретить смерть с открытыми глазами и погибнуть так, чтобы товарищи помянули его добрым словом. Но умирать одному, умирать бесславно в этой вонючей грязи — было страшно.

Пестиков рванулся, и сразу около него запузырилась грязь, ее холодные тиски поднялись выше. Пестиков вскрикнул и, тотчас бросив автомат, зажал руками рот.

Из-за туч выглянула луна и осветила его бледное лицо, по которому на грязные руки скатилась слеза.

3

Под Киевом, как и на Березине, стояла удушливая жара. Днепр обмелел, обнажив плешины песчаных отмелей. Затончик, в котором раньше стоял дивизион Норкина, тоже стал мельче и уже. Деревья вылезли из воды и теперь казались выше, а густая листва, покрытая сероватым налетом пыли, старила их, и создавалось впечатление, будто они недовольны чем-то и хмурятся, скрестив над водой свои ветви.

Тихо на оставшихся катерах, тихо и на берегу. Правда, и теперь пели девчата по ночам, но что это были за песни!

…Потеряешь ты свою фуражку со своей удалой головой…

Прорыдает девичий голос и оборвется. Не может петь дивчина. Страшно ей, боится она накликать беду на любимого. Бывало и так, что вдруг встрепенется, расправит крылья удалой напев, но тотчас сникнет, упадет на землю, словно птица с перебитыми крыльями: тоской наливаются и тяжелеют эти песни. На плач они похожи. Лучше не петь.

А об ушедших катерах ничего не было известно. Командование бригады хранило упорное молчание, а слухи были настолько нелепы, что им давно перестали верить. Однажды, правда, чуть не поверили. Девушка, пришедшая из Киева, сказала, что катера погибли в бою, и называла даже деревню, под которой это случилось, но в это время один из матросов сказал:

— Брехня, не такой человек комдив, чтобы сложить голову без грома.

Действительно, если гвардейцы и погибнут, то память о себе оставят крепкую, вечную.

Отцвели каштаны и акации, на вишнях появилась зеленая завязь, а в жизни оставшихся катеров ничего не изменилось. Чигарева нельзя было упрекнуть в отсутствии энергии, но жизнь в дивизионе текла спокойно, однообразно. Матросам надоело ежедневно заниматься постановкой тралов, надоело изо дня в день повторять одни и те же правила. Они лениво несли вахту, вернее — делали вид, что несут ее; базовики, как сонные мухи, слонялись по кладовым; оперативные дежурные, боясь в зевоте вывихнуть челюсти, по десять раз перечитывали затасканные страницы какого-то романа. А Чернышёв дневал и ночевал на реке. Он, взяв удилища, обычно уходил на Днепр еще до рассвета, а возвращался лишь глубокой ночью, наскоро уничтожал завтрак, обед и ужин и заваливался спать, чтобы вновь подняться с первыми петухами.

— Что-то раньше, Василий Никитич, не замечал я у тебя этой болезни, — сказал как-то Чигарев.

— В такой обстановке и не этим заболеешь, — безразлично ответил Чернышев, немного помолчал и добавил, даже не пытаясь скрыть иронии — За юбками бегать возраст не позволяет, да и не привык я в чужую жизнь врываться!.. Или по службе есть упущения?

Чигарев смолчал. Что касается службы — тут у Чернышева, действительно, все в порядке. Чигарев, прихрамывая, отошел от Чернышева и сел на скамеечку под развесистым каштаном. Не везёт ему в жизни. И по службе, и в любви, и вообще не везёт. Другие воюют, а ты изволь сидеть здесь вместо огорожа! Невольно вспомнились слова одного из матросов.

— До чего противная эта должность курощупа! — со злостью сказал тот.

— А ты на баб переключись, — невесело пошутил его невидимый собеседник.

— Одна сатана!..

Это обидное слово «курощуп» матросы впервые услышали неделю назад от солдат, отправлявшихся на фронт… Прижилась позорная кличка.

И действительно, как еще назвать здоровых людей, которые изнывают от безделья, когда кругом работы полно?

Странно сложились и взаимоотношения с Ковалевской. Ушли катера на фронт, и Чигарев с Ковалевской стали встречаться чаще. Несколько раз ходили в театр, были в Лавре, на стадионе. Чигарев теперь уже не сомневался в своих чувствах. Он любил, и ему казалось, что любил впервые. Временами ему хотелось сказать Ольге о своей любви, но почему-то в самый последний момент он замолкал или начинал говорить о посторонних вещах.

От этих невеселых мыслей стало еще тоскливее, он решительно поднялся и заковылял к кают-компании.

— Сообрази закусить и водочки, — сказал он вестовому, оторопело уставившемуся на него. — Ну чего встал? Скажи, что я велел.

В тот вечер Чигарев впервые пил один. Так продолжалось четыре вечера.

Чернышев перестал ходить на рыбалку. Он настороженно следил за каждым шагом начальника штаба дивизиона, а на пятый день не вытерпел, подсел к Чигареву.

— Может, вместе выпьем, Владимир Петрович? — вкрадчивым голосом предложил он.

— Не положено, — криво усмехнулся Чигарев.

— Как не положено?

— Субординация не позволяет, — ответил Чигарев и пояснил — Ты мне сейчас подчиненный или нет? Подчиненный. Если я выпью с тобой, то это будет квалифицироваться как пьянка с подчиненным. Теперь понял? С кем бы я ни пил — кругом пьянка с подчиненными!.. Вот только с луной можно. Она светит сама по себе, а я хочу — смотрю на нее, хочу — плюю…

Василий Никитич понял, что Чигарев уже изрядно пьян, чем-то сильно обижен и уговаривать его сейчас или спорить с ним — толку не будет. Чернышев поднялся, вышел из кают-компании и направился к домику санчасти.

Зябко кутаясь в пуховый платок, на крыльце сидела Ковалевская. Василий Никитич молча подсел к ней. Она так же молча отодвинулась, давая место.

— Ну-с, Ольга свет-Алексеевна, пора и кончать, — сказал Василий Никитич, устало снимая фуражку.

— Вы о чем?

— О том же! — неожиданно вспылил Чернышев, но тут же спохватился и продолжал сдавленным шепотом: — Долго это будет продолжаться, а? Одному голову замутила, теперь второго доламываешь?.. Да будь ты моя дочь — не посмотрел бы, что врач, а задрал бы подол да так всыпал, чтобы век помнила!

— Василий Никитич!

— Тут, матушка, не до дипломатии! — отмахнулся Василий Никитич.

— Норкин сам связался с этой…

— Связался! — пренебрежительно фыркнул Василий Никитич. — Ты сама раньше с Чигаревым связалась! Театры, кино, шуры-муры разные!

— Мы просто товарищи…

— Товарищи! — возмутился Василий Никитич. — Я тебя еще такой помню, когда ты к дочкам моим приходила. Вместе с ними ты выросла, институт окончила. Я как родную дочь люблю тебя! Неужели простых вещей не понимаешь?.. Товарищество дело хорошее. Да они-то парни молодые! Они тебя любят!.. Вот тебе мое последнее слово: не любишь — неволить никто не станет, а головы крутить — не дело.

Василий Никитич хотел сказать еще что-то, но безнадежно махнул рукой и устало облокотился на колени. За садом в канаве кричали лягушки. Далеко, на Дарницком мосту, показались две светлые точки. Они медленно переползли через реку и исчезли.

— Сходи ты, Оленька, к нему, — попросил Василий Никитич. — Ведь так и до греха недолго.

Ольга хотела спросить, почему именно она должна отбирать у Чигарева водку. Кто она ему? Жена? Да если бы даже и так, то неужели для этого выходят замуж?

Так Ольга пыталась обмануть себя, хотя прекрасно знала, что Чигарев ей не безразличен, что даже приятно иметь такую власть над любимым человеком. Любимым?..

Да, любимым. Ведь о нем скучала последние дни, его ждала…

Ольга встала и пошла. Сзади, стараясь держаться в тени хат, шел Чернышев.

— Я, свет-Алексеевна, только немножко провожу тебя, — почему-то робко проговорил он.

Чигарев по-прежнему сидел за столом. Лицо его было бледнее обычного, и тонкие дуги бровей, как нарисованные, отчетливо выделялись на нем.

— Володя, — тихо позвала Ольга, остановившись у порога.

Чигарев медленно приподнял голову, внимательно и удивленно посмотрел на Ольгу, встал и, пошатнувшись, подошел к ней.

— Ты зачем здесь?

— Была на катерах, увидела огонек и зашла, — соврала Ольга и потупилась. — Проводишь?

Чигарев надел фуражку и взял Ольгу под локоть. На ногах он держался твердо, и если бы не запах водки, его можно было бы принять за трезвого. Ольга впервые видела его таким. Ей было лестно, что из-за нее мучается человек. И тут вдруг вмешалось еще одно чувство — жалость. Ей захотелось прижать к себе эту буйную голову, убаюкать его, заставить забыть все горести, невзгоды. Чигарев словно почувствовал это, неожиданно и доверчиво прижался лбом к ее холодному погону.

— Эх, Оленька, если бы ты только знала…

Ольга вместо ответа осторожно погладила его волосы, выбившиеся из-под фуражки, и сказала, опускаясь на крыльцо санчасти:

— Давай отдохнем.

— Эх, Оленька… Если бы ты только знала…

— Знаю, знаю, милый…

Солнце встало багровое, недовольное и презрительно заглянуло в комнату Чигарева. Володя, побрившись, растирал одеколоном лицо, смотрел на себя в зеркало и хмурился. По-дурацки все вчера получилось. Разревелся как мальчишка, у Ольги на плече разревелся!

Рывком нахлобучив фуражку, Чигарев вышел из дома. Матросы удивленно переглядывались: давно не бывало такого, чтобы начальник штаба присутствовал на физзарядке. Потом, наскоро позавтракав, он снова ушел на катера. И так весь день, почти до самого отбоя: дела, дела, дела.

Ольга тоже избегала встреч с ним. Она была недовольна собой. Ну зачем она так быстро сдалась, откликнулась на его призыв? Только заикнулся, а она — тут как тут! Однако к вечеру Ольга успокоилась и уже с нетерпением ждала встречи. Даже за вышивку не бралась.

А летний день, как назло, очень длинен, и солнцу, кажется, никогда не надоест идти по небу.

Василий Никитич свой рабочий день начал беседой с вестовым.

— А ты скажи, что все заперто и ключи у меня. Я буду отвечать, а не ты!.. Эх, Нефёдов, Нефёдов. Ведь мы с тобой почти одногодки, в отцы им всем годимся, а ты такого простого дела уразуметь не мог!

— Очень даже уразумел, раньше вас уразумел, да только перечить не смел. Как ни говорите — начальство, — обиделся Нефедов. — А теперь пусть хоть на губу садит — стопки не дам!

Но опасения Чернышева оказались напрасными. Вернувшись с учений, Чигарев и не заикнулся о водке. Он наскоро перекусил и заторопился в санчасть. Около заветного домика Володя замедлил шаги, постоял немного, глядя на окно, затянутое марлей, и нерешительно свернул в переулок.

— Володя, Володя! — раздалось из гущи кустов сирени.

Чигарев радостно улыбнулся, воровато стрельнул глазами по переулку и перемахнул через низкий забор. Ольга стояла под яблоней, смотрела на Чигарева, словно ждала его. Чигарев протянул к ней руки, обнял и осторожно повел к скамейке, стоявшей у стены дома.

Время для них летело незаметно. Они оба забыли о дивизионе, войне и удивились, отшатнулись друг от друга, когда к ним подошел рассыльный.

— Разрешите обратиться к доктору, товарищ капитан-лейтенант? — виновато откашлявшись, спросил матрос.

— Что у вас стряслось? — буркнул Чигарев таким тоном, каким обычно посылают к черту.

— Иванов животом мается.

Ольга тихонько и незаметно вздохнула.

Ольга с катера вышла очень озабоченная.

— У него аппендицит. И, по-моему, последний приступ, — тихо сказала она. — Нужно немедленно отправить в Киев.

Чигарев нахмурился. Легко сказать — отправить! А на чем?* Единственная машина в ремонте, а катера сейчас, ночью, под мост не пропустят. Весь Днепр в наших руках, а ты не смей ходить ночью под мост!

— Вызвать скорую помощь из Киева, — распорядился Чигарев.

— Ему нужна срочная операция, — раздраженно сказала Ольга. — Скорая помощь — только потеря времени.

Наступила тишина. Стало слышно, как на катере сдавленно стонет Иванов.

— На катере прорваться, — посоветовал кто-то из матросов.

Еще два года назад Чигарев поступил бы именно так, но теперь он подумал: «А что из этого получится? На мосту стоят крупнокалиберные пулеметы, около них дежурят солдаты. Приказ обязывает их открыть огонь, и они откроют его. Матросы, бесспорно, ответят. Конечно, катер с Ивановым прорвется, но какой ценой? Не придется ли за одну жизнь отдать несколько?»

— Если Иванов пробудет здесь до утра, то я не ручаюсь за его жизнь, — торопила Ковалевская.

Чигарев бросил на нее один из тег взглядов, которые заставляют даже самого примерного подчиненного находить за собой вину и молчаливо вытягиваться.

И вдруг глаза Чигарева остановились на двух светлых точках, ползущих вдоль склона горы. Они росли, приближались. Скоро стали отчетливо видны фары машины. Она шла в Киев. — Оперативный! — позвал Чигарев.

— Есть, оперативный!

— Выслать пять матросов на шоссе. Остановить любую машину и пригнать сюда.

Оперативный дежурный еще только повторял полученное приказание, а матросы уже стояли за его спиной, поглаживая вороненые стволы автоматов. Ольга нашла руку Чигарева и незаметно, чтобы не видели матросы, прижала ее к своей груди. Она благодарила его и просила прощения за необдуманные слова. Чигарев возликовал: Ольга любит его! Он готов был хоть на себе тащить Иванова до Киева!

Машину пригнали очень скоро. Шофер оказался человеком покладистым и, когда узнал, зачем его задержали, не стал спорить и лишь попросил сделать отметку в путевом листе. Иванова положили на заднее сидение.

— Я скоро… Володя, — шепнула Ковалевская.

— Хорошо… Нефедов! Проводите… Иванова и обратно.

Машина тронулась. Сначала она ползла, переваливаясь с бока на бок, по кривым и узким улицам деревни, потом, выйдя на шоссе, понеслась к Киеву. С каждой минутой все ближе дома города, вот они замелькали по обеим сторонам дороги.

— Куда? — спросил шофер.

Ольга словно проснулась. Никогда еще ей не было так хорошо. И чувствуя себя виноватой перед Ивановым, она спросила:

— Не очень беспокоит? — Отпустило малость.

* * *

Катя читала книгу, когда у подъезда госпиталя остановилась машина и раздался настойчивый, требовательный стук в дверь. Она поморщилась и крикнула:

— Натка! Вставай! Наверное, опять начальство с проверкой приехало!

Наталья приподнялась на диване, поправила волосы, выбившиеся из-под косынки, и проворчала, направляясь к дверям:

— Могла бы и сама открыть.

— Больно мне нужно! — пренебрежительно фыркнула Катя.

Ей, действительно, никого не было нужно. Старые знакомые, навещавшие ее еще совсем недавно, не понимали, чем вызвана перемена, которая произошла с Катей. Она всех их встречала холодно и бесцеремонно выпроваживала за дверь. Даже заместителя начальника отдела кадров офицерского состава выгнала из своей комнаты, когда он явился с очередным предложением руки и сердца! Куда уж дальше?

Все удивлялись перемене в характере «доброй Кати», искали причину, высказывали самые различные предположения и не могли найти. Правда, первое время остряки говорили, что Катя всех прочих променяла на офицеров штаба бригады Голованова. Но и тут их скоро постигло разочарование: Катя искала с ними встреч, охотно беседовала, подробно выспрашивала о делах, но первого из офицеров, который попытался перешагнуть дозволенные границы, так отшила, что он стал избегать ее.

Только Наталья знала, что Катя хочет хоть что-нибудь узнать о Норкине, и одобряла ее поведение.

Внизу хлопнула дверь, и на лестнице раздались шаги. Катя поморщилась, уселась поудобнее и демонстративно уткнулась в книгу.

— Вот сюда, — слышен голос Натальи. Он ласковый и немного взволнованный. Нет, так с начальством не разговаривают. Катя захлопнула книгу.

Наталья быстро вошла в комнату и взялась за телефон.

— Что там, Натка?

— Матроса из дивизиона Норкина привезли, — бросила, не оборачиваясь, Наталья.

Некоторое время Катя сидела неподвижно, соображая, что это за матрос и как он попал сюда. Потом вдруг пришла мысль: «Раненые! Бой был!»

Катя выскочила в коридор, ворвалась в кабинет главного врача, где на диване спал дежурный, и крикнула, срывая с него одеяло:

— Раненых! Раненых привезли!

Дежурный врач еще сонно щурился, а Катя уже убежала дальше, подняла няню и даже единственного больного, скучавшего в госпитале из-за фурункула на шее. Катя всем нашла дело: дежурный врач ушел в операционную, няня побежала готовить палату, а больной матрос был оставлен дежурным у телефона.

Только отдав все эти распоряжения, которые она считала необходимыми, Катя вошла в приемную. Там сидели Ковалевская и незнакомый матрос. Его лицо болезненно морщилось. Кате стало немного стыдно за свою нервозность, но и радостно: нет раненых, не было боя!

Вскоре Иванова увели, и Катя с Ольгой остались одни. Они украдкой, с любопытством рассматривали друг друга. Катя — настороженно и с неприязнью, а Ольга — спокойно. Да это и понятно: Ольге казалось, что она нашла свое счастье, а Катя не знала этого, видела в Ольге только соперницу, может быть счастливую соперницу.

Однако желание узнать хоть что-нибудь о Норкине было так велико, что Катя не выдержала и спросила:

— О нем… вы ничего не знаете?

Ольга была счастлива сегодня и хотела сделать счастливыми всех. Она не могла и не хотела огорчать эту миловидную женщину. Ей захотелось передать другой хоть немного своего счастья, и она поспешно ответила:

— Нет… Да вы не беспокойтесь, он никому не пишет. Боёв еще нет, и не пишет, чтобы не разглашать военной тайны.

Катя оттаяла от дружеского тона, порывисто сжала руки Ольги и сказала:

— Спасибо… Большое спасибо!

Иванова оставили в госпитале. Машина снова несется по знакомой дороге. Ольга нетерпеливо покусывает губы: ей кажется, что машина еле-еле ползет.

Едва машина вошла в узкую улицу деревушки, как луч фар осветил Чигарева.

— Остановитесь! — почти крикнула Ольга.

— Ну как? — спросил Чигарев, нежно беря Ольгу под руку.

— Все в порядке, — ответила она и доверчиво оперлась на его руку. Больше не было сказано ни слова. Так молча они дошли до ее дома. Володя хотел освободить руку, остановиться, но Ольга удержала его. Вместе они и поднялись на крыльцо. Замок открылся бесшумно.

— Зайди, Володя…

Дверь закрылась за ними. Та же самая луна, что так равнодушно взирала со своей высоты на тонущего а болоте Пестикова, светила им до утренней зари.