"Скоморохи" - читать интересную книгу автора (Аристов Владимир Павлович)Глава VСкоро после святок приехал в Новгород Федор Басенок и с ним дьяк Степан Бородатый. Вторую неделю жили послы на Городище у великокняжеского наместника Семена Оболенского-Стриги. Раз побывали в хоромах у нареченного владыки Феофила; собралась господа, бояре думали — станут послы жаловаться на обиды, вместо того услышали только, что владыко Геронтий, митрополит всея Руси, занемог, наказывает Феофилу в Москву пока не ехать. Разводили бояре и посадники руками, не знали, что и подумать, с какой радости стала бы Москва посылать ради такого дела Басенка, прославленного водителя полков, и любимого княжеского дьяка, великого лукавца и знатока летописаний. Василий Онаньич дважды зазывал послов к себе, потчевал заморскими винами, думал выпытать что-нибудь у хмельных. Гости дули дорогое вино не чарками — ковшами, хвалили хозяйскую хлеб-соль, но языки за зубами держали крепко. Под вечер сидели на Городище в хоромах князь Семен, Басенок и дьяк Степан, толковали. Семен в который уже раз принимался рассказывать гостям то, что видели те своими глазами; совсем взяла в Новгороде верх посадничиха Марфа — ненавистница Москвы. От нее, от Марфы, и идет в Новгороде нелюбье к Москве. С коих веков повелось — судит вольных новгородских людей наместник великого князя с посадником, малые дела решает наместничий тиун с приставом от господина Новгорода. Какой бы ни был суд, присудят ли наместник с посадником биться ответчику с истцом на поле или помирят тяжебщиков, пошлина от суда идет великому князю. Зложелатели давно ладятся у наместника суд отнять. Но в совете и на вече уже не раз кричали: «Не пошто московскому наместнику новгородцев судить. Посадник с тысяцким без Москвы дела рассудят». Больше всех мутит и господу и вече посадник Димитрий, посадничихи Марфы сын, с Киприяном Арбузеевым да еще старый посадник Микула Маркич. Василий Онаньич на словах слаще меда, на деле — Москве волк сущий, хитролис, норовит пакости творить великому князю тайком и исподволь. Только и есть в господе Москве доброхоты — Василий Никифорович и Захарий Овина. Дьяк Степан, закинув лобастую голову, смотрел вверх в угол, не слушал, что говорил князь Семен, думал о своем. Только, когда сказал наместник, что всех доброхотов в Новгороде бояре Василий да Овина, дьяк быстро повернул к князю Семену голову, прищурил карие глазки, умные, с хитрецой. — Вот и нет, князь Семен. Не один Василий Никифоров с Овиной доброхоты Москве. А тебе б и других доброхотов знать не худо. Встал с лавки, прошел в угол к оконцу. Ростом был дьяк невелик, на широких плечах большая голова, пышная борода свисает до пояса; за холеную бороду, зависть престарелых бояр, и дали дьяку прозвище — Бородатый. Князь Семен, не поворачиваясь, сердито буркнул: — Других доброхотов, дьяче, не ведаю. Подумал: «Без году неделя Степан у великого князя в дьяках, а туда же с наместником спорить». Хотел было еще сказать — молод дьяк, чтобы попрекать старых бояр, какие еще блаженной памяти родителю князя Ивана служили, верой и правдой; вспомнив однако, что Бородатый у великого князя в чести, славится и умом и ученостью, замолчал, поерзал на лавке, засопел. Басенок смотрел на князя Семена, дряхл стал старый дружок, было время — вместе полки водили, сколько раз с татарами рубились и на Литву ходили, теперь едва ноги волочит, только в наместниках сидеть. Да и в наместники, пожалуй, негож. Послал великий князь Семена в Новгород, хоть и говорили бояре в один голос — не такого надо в Новгород наместника, где старику сладить с господами-новгородцами. Сделал однако князь Иван по-своему, ничего доброго и не получилось. Князя Семена Оболенского-Стригу, великокняжеского наместника в Новгороде кура разве только и не обидит. Суд вершит посадник сам без наместника, наместничьего тиуна к судной избе уже давно и близко не пускают, пошлин, какие всегда великим князьям давали, не дают. Да что там суд и пошлины. В землях отдал их еще Великий Новгород князю Василию, на Пинеге, Суре-Поганой, Пильих горах наглостью приводят бояре Селезневы и Арбузеевы великокняжеских мужиков к крестному целованию на Новгорода имя. Стал было князь Семен перед вечем говорить: «Не по правде, господа новгородцы, чините, волости великого князя Ивана отчина, в премирной грамоте написаны». И что ж? Проводили молодцы-повольники, прихлебатели Селезневых и Арбузеевых, князя Семена с вечевого помоста тычками. Думали бояре — не сидеть теперь Семену после такого срама в наместниках, велит князь Иван воротиться в Москву или ехать в вотчину за мужиками приглядывать и кур щупать, однако великий князь и бровью не повел, точно так и быть должно. Только скоро послал в Псков дьяка, известить псковичей, чтобы были готовы сесть на коней. В Новгород тоже послали боярина с грамотой, в грамоте были перечислены все вины, какими провинились новгородцы перед великим князем. Не грамоты надо слать, а идти с полками в Новгородскую землю, огнем и мечом показать господину Великому Новгороду силу Москвы. Так тогда и сказал Басенок великому князю. В ответ услышал: «Не приспело, Федор, время». А когда приспеет, никто не знает, а чуют — близко. Господа с каждым днем все большую себе забирает волю, думает, нет у Москвы силы отплатить за обиды. Когда велено было Басенку ехать с дьяком Бородатым в Новгород и разведать все ладком да тишком, стал догадываться, чего медлит князь Иван. Не о том думает великий князь, чтобы взять с новгородцев откуп или отплатить за обиду, замыслил такое, о чем деды и не думали — прибрать совсем к рукам Великий Новгород. Крепок орешек. Не раз ломали об этот орешек зубы и немцы, и шведы, и Литва. Дьяк Степан говорит — в летописях написано, как подступал когда-то к Новгороду князь Андрей Боголюбский, не взявши, ушел из-под города со срамом. Добро, если с одной новгородской ратью Москве придется встретиться. Не попусту посадник Василий Онаньич в Москве намекал, а в Новгороде во весь голос говорят: случись что — есть у Новгорода заступник — король Казимир. Великий князь Иван годами молод, разумом мудр, в деле спешки не любит, разведает и не один раз прикинет, прежде чем решить. Послал с дьяком Степаном в Новгород и велел тайно разведать, кто из бояр, житьих и купцов к Москве тянет, и кто великому князю зложелатель. И еще — какие бояре черным мужикам любы, какие не любы. А для чего то? Сказать легко, а пойди — выведай. Привык полки водить, с конем и саблей управляться, а тут надо лисом хитрить, вынюхивать да выспрашивать. Не по сердцу такое, а что станешь делать? Велел великий князь — служи. Дьяку Степану ничего, как щука в воде — остановится у лавки, будто к товару приценяется, заведет с купцом речь, выведает — и что на пиру у купеческого старосты говорили, и кому из торговых людей по сердцу король Казимир. Дружбу с захудалыми попишками и пономарями завел, приходят те на Городище, шушукаются о чем-то с дьяком, должно быть, приносят вести. Старому боярину Федору от таких дел тошно. Служил саблей в ратных делах Иванову отцу — великому князю Василию, служит теперь великому князю Ивану, голову готов на ратном поле сложить, а чтоб такое… Вошел холоп, сказал — пришел мужик с челобитьем. Князь Семен, кряхтя, поднялся, напыжился, на наместничий двор давно уже новгородские люди с челобитьями не ходят. Басенок и дьяк Степан вышли за наместником в сени поглядеть на челобитчика. У порога стоял мужик, одет в оленьи шкуры, туго обмотанная холстиной голова под потолок, опирался он на короткую палицу, окованную внизу железными шипами. Мужик повел головой, сказал — пришел он со Студеного моря, прислали его рыбаки бить челом посадничихе Марфе Борецкой на бесчинства приказчика ее Олфима. Рассказал про бесчинства дворецкому Яну Казимировичу, а тот вместо того, чтобы дело рассудить, велел холопам челобитчика со двора выбить, били холопы его, Гурку, ослопами, голову проломили и едва не убили до смерти. Гурко говорил неторопливо, складно, поглядывал смело то на князя Семена, то на Басенка. Рассказал еще — у посадника Василия Онаньича был, тот его и слушать не стал. — Не нашел правды у господина Великого Новгорода, может, у Москвы найду. Князь Семен гмыкнул в усы, дело оказывалось таким — не знаешь, как к нему и подступиться. Не позовешь же посадничиху Марфу на суд. Марфа всем Новгородом вертит, кто в Новгороде не кланяется богатой и именитой вдове, сам нареченный владыко Феофил под Марфину дуду пляшет. А сказать челобитчику, что не мочен он рассуживать мужиков-рыбарей с посадничихой — до самого Студеного моря по всем пятинам новгородским и волостям молва пойдет: наместник великого князя суды судить не мочен — слаба Москва. Князь Семен скосил глаз на дьяка Степана, может быть, тот что присоветует, мужика спросил, чего пришел на Городище с кованой дубиной. Гурко прищурил глаз, дернул перевязанной головой. — Не ведаешь, господине, что чинит вольница — боярские хвосты с теми мужиками, какие на Городище суда ищут. Третьего дня наладился идти к тебе Осип Калашник, ему вольница перед твоим двором кистенями голову проломила, и Обакума Шубника за то ж вчера мало не убили до смерти. А Гурко не таковский. У Марфы на дворе оплошал, а теперь спуску не дам. Стукнул в пол кованой палицей, дремавший под лавкой кот ошалело метнулся в дверь, задрав хвост. — Прицепится вольница, полезут с кистенями, вышибу не из одного душу. Будут помнить, каковы мужики у Студеного моря. Басенок крякнул, хлопнул даже руками об полы: «Ай, да мужичище, такой с одного маху на месте положит». Дьяк Степан смотрел на мужика ласково, заговорил, голос скорбный: — У кого же вам, горемыкам, правды искать, один вам заступник — великий князь Иван. Один он радетель о молодших и черных людях. Боярам в Новгороде правда поперек горла стала, того и не велят вам на Городище за судом ходить. И не видать вам, черным людям, правды, пока самосильно верховодят в Новгороде бояре. Князь Семен только глазами захлопал: «Эх, дьяк, что понес, черного мужика на бояр научает. В чести Степан у великого князя, да не похвалит его за такое князь Иван». Не нравился наместнику и мужик, пришел с челобитьем суда искать, а смотрит дерзко, палицей грохает. Горды и строптивы в Великом Новгороде бояре, а и черные мужики им под стать. Ох, грехи, взбрело же великому князю на ум послать князя Семена на старости лет наместничать. А дьяк Степан утюжил холеную бороду, неторопливо, с расстановкой, тихим голосом втолковывал челобитчику: будь Великий Новгород в полной воле у великого князя, не дал бы он в обиду сильным боярам черных людей, был бы заступником и судьей праведным и селянам, и рыбакам, и городским мужикам-рукодельцам. Гурко, приоткрыв рот, слушал. Протяжно и глухо выговорил: — Т-а-а-к! Степенно поклонился, видел — не будет из челобитья толку, слабенек против посадничихи Марфы и сам великокняжеский наместник. Бородатый дьяк говорит складно, да когда дождешься, что будет в Новгороде твориться все по воле великого князя. Доходил Гурко с челобитьем до самого владыки-архиепископа. Судит владыко только церковных людей, но Гурку выслушал: выслушавши же, промямлил в бороду: «Кесарево — кесареви, божие — богови». Что и к чему — Гурко не разобрал, владыкин же подьячий, потом, когда уходил Гурко со двора, растолковал — велит владыко давать оброк, каким изоброчила мужиков государыня Марфа. Только и оставалось бить челом вечу, а на вече слышал Гурко, тоже вертит всем Марфа с боярами да подголоски их — вольница. Ушел Гурко, наместник с гостями вернулся в горницу. Князь Семен вздыхал, косился на дьяка — не в свои сани дьяк Степан садится; не ему указал великий князь суды судить, по-другому бы следовало с челобитчиком речь вести. Пообещать надо было рассудить все по правде, а когда — про то молчок, так бы дело и тянулось; теперь же увидят людишки — немочен наместник великокняжеский против боя, а немочен наместник — имени великого князя поруха. Дьяк Степан будто и не замечал косых взглядов князя Семена, заговорил о том, каких товаров навезли немцы. Опять вошел холоп — пришел еще челобитчик, московский купчина. Купчину наместник велел вести в комнату, опасливо покосился на дьяка, не наговорил бы дьяк Степан еще чего не следует. В горницу ступил человек, на плечах шуба, крытая лазоревым сукном, в руках держал кунью шапку с малиновым верхом, видно по одежде — купец. Повел жарко-рыжей бородой, загудел еще с порога: — Такого, князь Семен, не видано и не слыхано. Ездили мы с товаром и в Кафу и в самый Царьград к басурманам-мухаммеданам, а этакого не видывали. Только и случалось такое в Смоленце, так то ж литва поганая. От зычного голоса у слабого на голову князя Семена загудело в ушах, замахал на купца: — Не рявкай, купец, не глухой. Купец рассказал: зовут его Шестак, прозвищем Язык, пригнал из Москвы в Новгород обоз с зерном. Зерно продал дай бог, у немцев купил десять поставов цветного сукна и бархат и еще разной мелочи: ножей, заморских зеркалец, игл, серебряной нити. Собирался, благословясь, во вторник спозаранок тронуться в обратный путь, а в понедельник под вечер, на двор, где остановился, приехал сам степенный посадник Василий Онаньич с челядинцами, забрал все десять поставов сукна и бархат, оставил мелочь, сказал, что берет сукно за долг Шестакова кума Луки Бурмина, взял Лука в долг серебро, когда в прошлом году вместе с Шестаком пригонял в Новгород струг с зерном. Должок Василий Онаньич давным-давно получил с лихвой, продав пятьсот мер ржи, оставил ему ее кум Лука в заклад. А главное — не ответчик Шестак за кума Луку. Ходил он к купеческому старосте Марку Памфилову, кланялся купцам, сидевшим в судной избе у Ивана на Опоках, просил вступиться. Купцы повздыхали, сказали, что судят они свою братью, если тягается купец с купцом, а рассудить московского купца с посадником не могут. Князь Семен запустил в бороду пальцы, сидел, потупившись, думал, как быть с купцом. Дело оказывалось куда замысловатее, чем с челобитчиком от мужиков со Студеного моря. Те, как ни верти, сидят на земле посадничихи Марфы, судом тянут к Новгороду, дело свое семейное, тут московского купчину обидели, великий князь своих купцов в обиду не дает, а как станешь рассуживать купца со степенным посадником. Опять впутался в дело дьяк Степан. Сказал, что челом надо бить самому великому князю, в субботу едут они с Басенком в Москву, доведут князю Ивану, какие обиды творят в Новгороде московским купцам. Шестак постоял, раздумывая, заговорил с дрожью, жалобно, кажется, вот заплачет: — Бояре, да когда же такое учинится, что по Руси и за рубежом будет торговым людям путь чист? Который уже раз грабежчики товары грабят. В Смоленце было — ехали мы с кумом Лукой, пограбила нас шляхта, ни на ком не сыскалось. В Твери в прошлом году князя Бориса люди пограбили. В Новгороде посадник Василий Онаньич обидел. Как тут, бояре, торговать? Прежде было в Великом Новгороде купцам московским и честь и место, ныне без соли сожрать готовы. Того в толк не возьмут, чьим хлебом господин Новгород жив. Ушел Шестак, дьяк сидел на лавке, у глаз стрелками лучатся веселые морщинки, лукаво подмигивал неизвестно кому. Князь Семен не утерпел, дела такие — хоть в гроб ложись, а дьяк прямо плясать готов, неизвестно с какой только радости. Не утерпел: — Ой, дьяче, не радетель ты великому князю. Новгородские людишки на Москву волками глядят, и имя великого князя в прах топчут, а тебе веселье. Дьяк Степан прицелился глазом, потер пухлые ладони: — Не все волки. Есть в Новгороде у Москвы дружков довольно. Ай, мужик-рыбарь, что челом бить приходил на посадничиху Марфу, недруг Москве? А сколько в Новгороде людишек таких — тысячи. С ватагой Егора Бояныча Упадыш и Ждан ходили все святки. Думали походить до водокрещений, а там врозь. Случилось однако, — с ватажными товарищами они спелись, о том, чтобы ходить отдельно от ватаги Упадыш не говорил, Ждан тоже молчал. На торгу ватага играла редко, после водокрещений пошли свадьбы, стало — только поспевай играть на свадебных пирках. На свадебном пирке и отыскал ватагу холоп посадничихи Марфы; завтра у государыни Марфы пир, зовет посадничиха ватагу к вечеру быть в хоромах: «А какие песни играть, смекайте, только не похабные, похабные хозяйка не жалует. За тобой, Егор Бояныч, послала, наслышана — молодцы твои умельцы играть великие песни». Рад был Егор Бояныч чести, но вида не подал. «В грязь лицом не ударим, песни играем не хуже других». Когда перед вечером пришли на посадничихин двор, во дворе коней было точно в торговый день на конной площади. Между коней бродили боярские холопы, задирали дворовых девок, в шутку тыкали друг друга кулаками, кое-какие мерялись в стороне силой на поясах. Закатное солнце заглядывало сквозь цветные оконца в столовую хоромину, полную гостей, багрово поблескивало на серебре. Стали ватажные товарищи на скоморошье место в простенке за изразцовой печью, ждали когда придет время играть. Гости гомонили за столом, стуча чарами, были уже под хмелем. Упадыш толкал Ждана локтем, шептал: — Иван Овина. Земли за боярином тысяча с лишком обж, мужиков на бояриновой земле сидит девятьсот тягол. Седастый — Киприян Арбузеев, у него весь плотницкий конец в долгу, земли семьсот обж. Рыжие — бояре Иноземцевы, братья, богатством с самой посадничихой Марфой поспорят… Тот, с мятым носом, посадничихин сын Димитрий, рядом меньшой хозяйкин сын Борис… Кое-кого из гостей Ждан знал, видел, когда играли в доме Микулы Маркича. Увидел и самого Микулу Маркича. Сидел он рядом с посадником Василием Онаньичем, опустив седеющую голову, по глазам видно — думал о чем-то своем, невеселом. Гости кричали наперебой, чуть не с кулаками лезли на одного дородного, в бархатном кафтане. Сидел тот, свесив на грудь сивую бороду, не поднимая глаз, тихо, будто про себя цедил: — Ненадежно… шатко… страшно… Упадыш шепнул: — Захарий Овина, брат Иванов. Братья родные, а думы разные. Иван к Литве тянет, Захарий к Москве. Киприян Арбузеев, выпяливая белки, тряс волосатым кулаком, кричал через стол: — Пошто тебе, Захар, король не люб? Пошто? Или от Москвы великих милостей чаешь? Или пожалует тебе князь Ивашко за холопье твое усердие московским боярством? Или забыл, сколь ненасытна Москва? Кто-то сказал: — Дай сегодня Москве палец, завтра князь Иван всю руку отхватит. С другого конца стола посадник Василий Онаньич выкрикивал: — Кто от Москвы господин Великий Новгород защитит? Кто за вольности наши станет? Ему в разных концах откликались: — Король Казимир и паны радные защитят! — Король Казимир с нами и вся Литва за вольности наши станут. А Захар Овина, не поднимая глаз, тянул свое: — Непрочно… шатко… страшно. У князя Ивана рать великая, потягается Москва и с Литвою. Поразмыслите, бояре… Киприян Арбузеев в сердцах плюнул, потянулся к серебряному кубку. Потянулись к кубкам и чашам и другие гости, плеснули в разгоревшиеся глотки испанского вина, загалдели опять: — Пошто, Захар, король не люб? — Один наш заступник!.. Ждан тут только заметил рядом с Василием Онаньичем клобуки черных попов. Стояла посадничиха, гордо закинув назад высокую кику, золотые подвески спадали до плеч, повернулась, на однорядке разноцветно заиграли дорогие каменья. Слышал Ждан от Упадыша — посадничихе Марфе давно перевалило за шесть десятков, а тут стояла в горнице моложавая, звонкоголосая женка, щурила на гостей молодые глаза, и брови у посадничихи темные, дугой: — Пошто, гости честные, споры и раздоры? Не по сердцу боярину Захарию король Казимир, то его дело, бояре с владыкой и без Захария своим умом обойдутся, рассудят — Москве ли поклониться или у короля Казимира заступы просить… Киприян Арбузеев вскочил с лавки, махнул кулаком: — Рассудили, Марфа Лукинишна. Всем боярам и житьим, и купцам люб король. Одному Захару охота к князю Ивашке в холопы идти. Микула Маркич вскинул голову, жестко блеснул на Захария взглядом: — Не по шее господину Великому Новгороду ярмо. А кому люба Москва, тому изменнику суд по старине — на мост да в воду головою. Захарий Овина сник, упрятав куда-то под кафтан бороду, тянул под нос: — Я, братия бояре, ничего… только б поразмыслить. Беды б на Новгород не накликать. Говорил, сам тихонько косил глазом, куда бы выскочить, если дойдет дело до рукопашной. Вино ударило Киприяну Арбузееву в голову, побагровел, гаркнул на всю палату: — Буде… поразмыслили! И еще громче загалдели гости вокруг длинного стола, махали руками, как будто уже секли саблями московскую рать: — Не поклонимся Москве! — Люб король Казимир! — Станем за землю отцов! — За святую Софию! — А наместника Иванова с Городища вон! Хозяйка подождала, пока гости накричались: — А рассудили бояре и стали на одном, — повела бровью Киприяну Арбузееву. Тот потянулся к ендове, корчиком зачерпнул вина, влил в кубок: — За честного короля Казимира, господину Новгороду заступника. Здравствовать бы ему много лет. Вокруг стола все задвигались, потянулись к кубкам и чашам: — За короля! — За панов радных! — Чтоб стояли против. Москвы крепко. Поднялся иеромонах Пимен, владычий ключарь, повел клобуком, заломил густейшие брови: — Чтоб процветал под королевской рукой господин Великий Новгород лилией благоуханной. Чтоб сгинули навечно враги и супостаты… Упадыш дохнул Ждану в самое ухо: — Куда черноризец гнет, на каких супостатов погибель накликает? За окнами потемнело. Холопы внесли медные шандалы с зажженными свечами, поставили на стол. Живее заходили чаши и кубки, хвастливее стали речи гостей: — В болотах Москву утопим… — Обожжется князь Ивашко… — Князь Андрей Боголюбский от Новгорода едва голову унес. Поп Ларион по летописанию чел. Егор Бояныч увидел — пришло время играть песни, кивнул ватажным товарищам. Загудели струны, грянули скоморохи в десять глоток: Проиграли «Славу», Егор Бояныч стал было заводить великую песню, как отбили новгородцы от города рать князя Андрея, метнулся из-за стола Киприян Арбузеев, стал, уперши в дубовый пол широко расставленные ноги: — Славу! Господину честному, королю Казимиру… Втянув в плечи голову, ворочал по сторонам хмельными глазами. Егор Бояныч топтался на месте, не знал, как и быть. Всяким приходилось играть славу, а чтоб королю, латинянину, литве поганой… Гости вскакивали, тянули кверху чаши и кубки, кричали: — Господину королю славу! Егор Бояныч растопырил ладони, махнул. Ватажные товарищи несогласно, кто в лес, кто по дрова, затянули точно по покойнику: После играли песни о Садке, о том, как приходила под Новгород суздальская рать и бог не попустил господину Великому Новгороду быть пусту. Холоп обносил ватажных товарищей питьем и едой. Егор Бояныч смотрел за ватажными, чтоб вина в глотки лили в меру, а пойдет пир к концу, тогда — вольному воля. Гости скоро забыли и Москву, и великого князя Ивана, и Казимира, понесли кто во что горазд: — В сем году немцы за воск по корабельнику платят… — Я с прошлого года придержал… — Дегтя сбыл любекским сто бочек. Ждан тянул с ватажными товарищами песню, думал же о другом. Вон сидит Микула Маркич, подпер кулаком подбородок, молчит, крепко, должно быть, засела в голову дума, и по лицу видно — невеселая. Вон хозяйка посадничиха Марфа сидит в стульце, откинула голову. Перед хозяйкой купеческий староста Памфилов, склонив пышную бороду, говорит что-то. На голову Памфилов крепок, сколько влил в нутро хмельного, и хотя бы что, только по лицу пошли разводы, стоит себе, толкует, должно быть, о торговых делах. Вон владычий ключарь Пимен, только пригубляет из чаши, подвинулся к Захарию Овине, трясет клобуком, говорит горячо, должно быть, увещает стоять со всеми боярами заодно, поклониться королю Казимиру. Слышно, как Захарий тянет в бороду: — Ненадежно… страшно… поразмыслить… Хмель обволок гостям головы. Несли — один про Фому, другой — про Ерему. Пимен все трясет клобуком, закатывает глаза, вспотел, вытирает рукавом лоб. А Захарий мычит в бороду: — Ненадежно… страшно… поразмыслить… Попрекнул Упадыш ватажного атамана Егора Бояныча: — Эй, Бояныч! Литва всей Руси супостат извечный, негоже было королю Казимиру на пиру славу играть. Егор Бояныч в ответ весело блеснул зубами: — В какую дуду хозяин укажет, скоморохам в ту и дудеть. Может быть, разговор на этом бы и кончился, вмешались другие ватажные товарищи: — Господам боярам люб король. — Им люб и нам его не хаять. А дудошник Макушко, мужик сварливый и злой, отрезал: — По роже знать, что Фомою звать. От господина Великого Новгорода кормишься, а Москве веешь. Ой, гляди, Упадыш. Упадыш и Ждан в спор с ватажными товарищами вязаться не стали, в тот же день ушли из ватаги. Стали они ходить вдвоем. Песни играли мало, время подошло — не до песен. Что ни день — гудит с вечевой башни на Ярославовом дворище колокол. Валят на вечевую площадь все, кому не лень, иного прежде к вечу бы и близко не пустили, нет у него ни кола, ни двора, прибрел в Новгород без году неделя, стоит, кричит посадникам: «Волим! Любо!» Рядом стоит черный мужик, тоже голяк, коренной новгородец, даст соседу кулаком под бок: «За Марфы-посадничихи пиво да мед глотку дерешь». Гаркнет: «Не любо! Негожее бояре замыслили!» Стоном стонет вся площадь: — Любо! — Не любо! — Волим! — Не гоже! От криков с макушек берез и церковных глав срывалось воронье, черной тучей и карканьем заполняло небо над дворищем. На вечевом помосте степенный посадник с тысяцким, бояре, старые посадники. От криков и воплей у бояр головы гудят. Надо решать — любо ли господину Великому Новгороду податься под руку Литвы или поклониться великому князю, откупиться покорностью и деньгами, как откупились от Иванова родителя князя Василия. Да как решать? Бояре, кроме Захария Овины и Иноземцевых, готовы наречь короля Казимира себе господином и заступником. Житьи люди и купцы тоже почти все к королю клонятся, молодшие люди и черные мужики, те по-другому думают. А без молодших и черных людей такое дело решать страшно, поди, разбери, какие из черных за короля кричат, какие за Москву стоят. Не будь сила за доброхотами Москвы, давно бы бояре дело решили; найдутся молодцы — вольница, падкая до медов и подарков, вспомнят, как недавно бывало. Бывало же так: накричатся на вече до хрипоты, а потом уберутся в доспехи, идут конец на конец, улица на улицу решать дело мечами, кистенями и секирами, какая сторона одолеет, та и делает дело по-своему. И сейчас — шепни только боярским и купеческим сынкам, угости, одари вольницу и рады будут молодцы поразмять плечи, померяться силой с черными мужиками. Да опасно такое! Хорошо, если одолеет мужиков боярская сторона, а как нет. Тогда уноси ноги. Не поглядят мужики на родовитость, на то, что у боярина и дед и отец в степенных посадниках сидели, разграбят бояринов двор, пустят прахом добро, ладно, если самого хозяина не пустят в Волхов с моста вниз головою. Тут уж не семь раз отмеришь, прежде чем отрезать, а целых десять. Скоро после водокрещения во владычьих палатах собралась господа. На лавках и скамьях сидели посадники, тысяцкие, старосты концов, бояре — цвет и краса старых родов господина Великого Новгорода. Стены палаты расписаны картинами из библии: царь Давид бряцает на гуслях, премудрый Соломон смотрит с трона на воина, готового мечом разрубить пополам младенца, ради которого пришли судиться к царю две женщины, Авраам взгромоздил на каменный жертвенник Исаака и уже занес над ним нож. Все они были заняты своим и не было праведникам и царям никакого дела до забот и мыслей, одолевавших посадников и самого нареченного владыку Феофила. Сидел владыко в кресле, обитом малиновым бархатом, пухлые руки с выпятившимися жилами лежат на подлокотниках, в который раз приступают к владыке Василий Онаньич и тысяцкий Василий Максимович: — Прямиком, отче Феофил, говори, на тебя весь господин Великий Новгород смотрит. И в который уже раз, юля телячьими глазами и опустив книзу рыхлый с бородавкой нос, мямлит в просторную бороду нареченный владыко Феофил: — Я што! Как вы, бояре и все люди новгородские, так и я. Молельщик я за вас и за все православные христиане. Микула Маркич прислонился спиной к стене, так и застыл на лавке. За последние дни от дум и сомнений похудел, глубже стали на лбу морщины, больше серебра в бороде. Все творилось не так, как должно бы. Вон и нареченный владыко — как дойдет дело решать, податься ли господину Великому Новгороду под руку короля Казимира, стать головами за землю святой Софии против Москвы, или склонить перед великим князем Иваном покорную голову, — так и нивесть что мычит в бороду: «Я за вас, бояре и все православные христиане, перед господом-богом молельщик…». Не глава господину Великому Новгороду нареченный владыко. Поклонится ли господин Великий Новгород королю Казимиру, попросит у Литвы заступничества и помощи, или покорно вденет шею в ярмо — что уже наготовке у князя Ивана — владыке Феофилу все одно. Знает — ни король, ни князь Иван на владычьи земли и воды не посягнут, как было все, так и останется. Молельщик! Не таковы бывали прежде в Великом Новгороде владыки. Владыко Ефимий сам свой владычий полк в поле выводил. Умирая, завещал стоять против Москвы, не жалея головы, и лучше под руку иноверной Литвы отдаться, чем покориться московскому князю. И ни у кого не было при владыке Ефимии таких коней и доспехов, как у ратных людей во владычьем полку. Микула Маркич подался вперед, с досадой выговорил: — Нарекали бояре тебя, Феофил, владыкой, чаяли, будешь ты не одним Великому Новгороду молельщиком, а главою. Ты ж… тьфу, ни рыба, ни мясо. Владыко обратил к Микуле Маркичу лицо, вислые, по-бабьи, мучные щеки затряслись, толстые губы полезли врозь. Плачущим голосом выговорил: — Пошто коришь меня, Никола? Не люб, так и нарекали бы владыкой Пимена. Микула Маркич вздохнул. — На тебя жребий пал, тебе бог указал во владыках сидеть. Вспомнил, как выбирали владыку. Не было среди бояр и житьих людей единомыслия, когда толковали вот здесь же, в Грановитой палате, кому быть владыкой, каждый кричал свое. Кто стоял за старого владычьего духовника Варсонофия, кто за Феофила, а Димитрий Борецкий, сын посадничихи Марфы, сказал — быть владыкой Пимену. Все знали — того хочет посадничиха Марфа, и Димитрий говорит то, что велит ему мать. Иеромонах Пимен, владычий ключарь, был умен, сам родом из Великого Новгорода, за Великий Новгород стоит горой, Москве ненавистник, по-настоящему лучшего владыки и не надо, одна беда — любит священноинок серебро свыше меры, а главное, на руку нечист. Покойный владыка Иона, не досчитавши во владычьей казне десяти рублей, поучил ключаря посохом по горбу, через год опять не досчитал еще столько же. По-настоящему следовало бы Пимена вкинуть в темницу, на цепь посадить, но владыко бесчестить ключаря не стал, опять поучил посохом и наложил епитимию. Кому из троих: Варсонофию, Феофилу или Пимену быть владыкой — решали жеребием в храме Софии. Выпало — владыкой быть Феофилу. Принялся нареченный владыко Феофил с дьяком и подьячим считать казну святой Софии, не досчитался тысячи рублей. Бояре взяли к ответу ключаря. Пимен запираться не стал, — деньги взял, взял не ради своей корысти, а радея господину Великому Новгороду, на угощенья и подарки вольнице, молодцам-крикунам: «Ай за здорово живешь молодцы на вече за короля глотки дерут». Знали посадники — не врет Пимен, знали однако, что не все взятое из владычьей казны серебро извел Пимен на угощенья и подарки вечевым крикунам, пристало и к рукам священноинока кое-что. Велели кинуть Пимена в темницу, думали вымучить то, что ключарь, должно быть, где-нибудь схоронил. За Пимена вступилась посадничиха Марфа: «Стыдитесь, бояре, радетеля о нуждах Великого Новгорода в узах томите». Пришлось Пимена из заточения выпустить. Вспоминал Микула Маркич, как все было. Сколько раз уж собиралась господа, а дело все на месте, не решат бояре, как быть; под руку Литвы податься — как бы черные мужики не встали на бояр, покориться великому князю — согнет князь Иван старые роды в бараний рог, шагу без Москвы тогда не ступить, прощай и боярская волюшка, и богатый торг с иноземцами, все Москва приберет к своим рукам. Бояре все за то, чтобы слать послов в Литву к королю Казимиру, взять у короля крестоцеловальную грамоту, и самим целовать крест короля на верность, в господе только Иноземцевы да Захарий Овина против. Вон сидит бубнит вполголоса свое: — Страшно… шатко… ненадежно… А владыко Феофил себе: — Я молельщик за вас, бояре… С лавки вскочил Киприян Арбузеев, багровея мясистым лицом, гаркнул: — Буде, бояре, владыку увещать. Пусть чинит, как господин Великий Новгород волит. А кто в Великом Новгороде и над владыкой волен? Кем исстари крепка земля святой Софии? Арбузеев повел взбесившимися глазами на притихшую господу, гулко ударил себя в широкую грудь: — Нами стоит земля святой Софии. Бог да мы, бояре, над владыкою вольны. Волит господа королю Казимиру челом бить и грамоту крестоцеловальную дать, и от короля крестное целование взять, так тому и быть. А мужикам-вечникам — станут против, найдется, чем глотки заткнуть. У владыки на носу дрогнула бородавка, опустив клобук, смиренным голосом выговорил: — Волят господа бояре дать королю крестоцеловальную грамоту и у короля крестное целование взять, мне наперекор боярам не идти. Вернулись в Москву Федор Басенок и дьяк Степан, привезли великому князю Ивану нерадостные вести. Изменил господин Великий Новгород Руси и великому князю, изменил и подался по руку Литвы. Уже привезли новгородские послы от короля Казимира крестоцеловальную грамоту с королевской печатью, уже приехал в Новгород королевский наместник Михайло Омелькович, и похваляются новгородские молодцы выбить вон с Городища великокняжеского наместника Семена Оболенского-Стригу, если не уберется тот подобру-поздорову. Думал Басенок — разгневается великий князь Иван, станет корить и попрекать, что плохо радел он с дьяком Степаном ему, великому князю, вместо того князь Иван покивал горбатым носом, будто не лихое дело затеял господин Великий Новгород, и не иноверцу поганому королю Казимиру подался, а ему, великому князю Ивану челом бил. Выслушал князь Иван вести, сказал, что как быть, обсудит завтра с боярами и отцами духовными, и на том отпустил Басенка и дьяка Степана отдохнуть после долгой дороги. Спускаясь с крыльца, Басенок кряхтел, вздыхал, вертел головой: «Ну и великий князь, ну и Иван, сколько головы ни ломай — не поймешь, чего думает». Дьяк Степан хитро щурился, вздевая в стремя ногу, кинул: — Угодили господа новгородцы великому князю. Выехали за ворота Кремля. Дьяк Степан стегнул невеликого своего конька, перегнулся через седло, заглянул снизу вверх веселыми карими глазами в глаза Басенка: — Не погнедши пчел — меду не ясти. Так-то, боярин Федор. Басенок хотел спросить, про каких пчел толкует дьяк. Тот кивнул колпаком, свернул вправо, затрусил по ухабам, ко двору. Великий князь, отпустивши Басенка и дьяка Степана, подошел к оконцу. Во дворе конюхи выводили из конюшни коней. Стремянной Иван Кручина стоял у конюшни, помахивая плетью, кричал что-то конюхам, поднял ногу серому аргамаку, постучал плеткой в копыто. Брели через двор кречетники братья Семеновы Додон и Злоба, на руке у каждого по-кречету. У поварни толкутся дворовые слуги, истопники, дворники, бабы-портомойки, ребятишки — дети дворовых слуг затолкали в снежный сугроб кудлатого пса, барахтаются. Такое же творится на дворе и у всякого боярина или захудалого князька. В прошлом году приезжал из Царьграда епископ Максим за милостыней патриарху. Все было в удивление бывалому греку, видавшему и пышный двор греческого императора, и нарядные палаты венецианских дожей. Говорил грек: на небе бог, на земле царь — оба равны. Удивлялся тому, что бояре, не спросившись, лезут к великому князю в хоромину, ввязываются в спор, а старые бояре, какие служили еще деду, случалось, и посохом постукивали в пол: «Разумом молод князь Иван, так нас бы старых спытал». Положим, редко теперь кто из бояр или духовных скажет слово против. Знают, говори — не говори, а князь Иван по-своему сделает, как надумал, и советуется потому, что от предков повелось советоваться князю с боярами. Князь Иван сел на лавку, уставился глазами в угол, в голову опять полезли мысли, те, какие приходили ему уже не раз. Грек Максим, когда приезжал на Русь просить милостыню патриарху, величал князя Ивана царем. Были цари, сидели в Царьграде, далеко простирали руки. Были единоверные цари греческой правой веры, был Царьград, нет теперь ни Царьграда, ни царей. Повоевали бессермены турки Царьград. Епископ Максим говорил: один есть теперь на земле царь православной греческой веры и царь тот, царь Иван в Москве, великий князь всея Руси. Всея Руси! Русь велика, а Московскую землю, какая под рукой у великого князя, объехать недолго. Блаженной памяти прадед Иван Калита по крохам землю к рукам прибирал, там село прикупит у обедневшего князя, там целый город, не гнушался прадед и деревеньками. Когда куплей, когда мечом ширили свою землю деды. Вон уже куда Москва ноги протянула. Князь Иван поник головой. Не то, не то! Тесно! Казалось ему, видит он всю землю, лежала она на четыре стороны от Москвы. Велика ли земля Московская? На полночь поезжай, один день пути — земля святого Спаса княжество Тверское. Князем в Твери сидит Михаил Борисович, шурин любезный. Ему князь Иван дал крестоцеловальную грамоту, величал великим князем, равным братом великому князю Ивану. Тогда же в крест целовал не вмешиваться в дела Твери, не принимать в дар от хана городов или сел любезного шурина. Знает князь Иван, хоть и крест они с Михаилом друг другу целовали, а с тех пор, как отдал верейский князь добрую половину своего удела Москве, со слезами отдал, чтобы и вторую половину не отнял князь Иван, на сердце у шурина смутно. Много в Твери бояр — доброхотов Москве, в тайных грамотах пишут они князю Ивану, какое слово молвил когда любезный шурин. Боится Михайло Борисович, что скоро и ему настанет черед, как настал другим князьям. Посадит князь Иван своего наместника, а шурину придется мыкать горе за рубежом в Литве с другими беглыми князьями. Литва! До нее рукой подать, отъехал за Можай, а там и рубеж. До Дикого поля тоже рукой подать. Отгородились от Дикого поля густыми сторожами, да как ни сторожи, не всякий раз убережешься от татарской напасти. Нагрянет какой-нибудь мурзишка, пустит дымом села и города, нахватает людей в полон, пограбит — и был таков. Поедут к хану послы, тот скажет, что мурза ходил на Русь самовольно. Ослабела орда. Еще отец ездил в орду, тягался перед ханом с дядей Юрием за великое княжение. Сколько с тех пор воды утекло. Сейчас и думать срамно, чтобы поехал московский князь к хану, вымаливать ярлык на великое княжение. Дань однако татарам приходится давать, как прежде. Положим не так, как деды и еще отец давали. В другой год и вовсе ничего не даст хану князь Иван, или отделается подарками. Разгневается хан, станет корить и грозить, послы только кланяются и разводят руками: «Не прогневайся, господине, в сем году не посетил бог урожаем русскую землю, оскудели люди, не с чего давать тебе дань». Пять лет назад вздумал хан Ахмат повернуть дело по-прежнему, прислал послов напомнить Москве, что великий князь Иван — ордынский данник, и на великом княжении сидит самовольно, не вымолив у хана ярлыка на княжение. Татарским послам бояре от имени князя Ивана сказали: «Хан у себя в орде господин, а великий князь в Москве». Скоро узнали, что хан Ахмат уже идет со своими ордынцами на Москву. Далеко не дошел до Москвы хан Ахмат, воздвиг бог орду на орду, поднялся на Ахмата крымский хан Ази Гирей. Случилось однако такое не одним божиим соизволением. Не поскупился тогда князь Иван, послал к Ази Гирею бояр с богатыми подарками мурзам и ханшам. Застращали бояре мурз: — Ахматка только и думает, как бы вашу крымскую орду истребить. Поднялся Ази Гирей на Ахмата, татары друг с другом дерутся — в Москве радость. Не пришло еще время встать Руcи против татар с оружием, вот и приходится ждать да хитрить. Соберется Русь под одной рукой, тогда и с ханами разговоры недолги. Вспомнил князь Иван, шел тогда ему восемнадцатый год, был он на охоте с кречетами, искал улетевшего кречета и при дороге наехал на скоморошью ватагу. Стали скоморохи показывать свое умельство, один голоусый песню пел. Не песня — тоска. Пел скоморох о князьях, рвут князья в клочья русскую землю, куют друг на друга мечи, а татары разоряют села и города, угоняют в полон пахарей, сиротят малых детей! Скоро опять потом слушал того же молодого гудца на пиру у Басенка. Пел тогда скоморох о злых ворогах татарах, о Москве, всем городам городе. До сердца песня дошла, и слов не забыть: И еще пел скоморох о том славном времени, когда соберется под рукою Москвы вся земля русская, и Рязань, и Тверь, и Новгород, и сгинет, не устоит перед Русью вся вражья сила, ханы и литва. Сам из своих рук поднес певцу кубок меда, и еще сказал тогда Федор Басенок: — Да будет так, как молодец поет. Да поможет бог князю Ивану собрать под свою руку всю землю русскую. Сколько с тех пор лет прошло! Бродит, должно быть, скоморох по селам и городам, песни играет. А князь Иван что делал? Собирал князь Иван к Москве русскую землю, по клочку собирал. Младшие братья из воли великого князя не выходят, не князья — наместники Москвы. Покорны и Рязань, и Тверь, случись однако, что пошатнись Москва — и передадутся недругам князя Ивана. О Великом Новгороде и говорить нечего. Уже подался под руку Литвы. Псков сердцем тянется к Москве, и как не тянуться. Страшно псковичам одним против немцев и литвы стоять. Много раз отбивались, теперь же видят — приходит время, в одиночку не отбиться, не заступится Москва, сгложут враги. На Великий Новгород псковичи злы, дали уже знать, пойдет великий князь Иван на Новгород войною, с радостью сядут и они на коней. В самом Великом Новгороде разлад, такое творится… Под окном заржали кони, послышались голоса. Князь Иван приподнялся, сквозь слюду в оконце увидел во дворе большой, крытый кожей возок и десяток верхоконных, узнал митрополичьих бояр и дворян. Сам владыко митрополит всея Руси пожаловал… Великий князь спустился в сени встретить владыку. Митрополит, пригибая высокий клобук в низких дверях, переступил через порог. За митрополитом вошли в сени четверо митрополичьих бояр. Низко поклонились. В верхней хоромине владыко опустился на лавку, сидел, высокий и прямой, в белом высоком клобуке, сухой рукой крепко сжимал кипарисовый посох с костяной резьбой. От бояр митрополит уже слышал весть, привезенную из Новгорода. Того и приехал к великому князю, не ожидая, пока князь Иван пришлет сказать, чтобы пожаловал. Великий князь и митрополит молчали. Владыко знал, какого слова ждет от него великий князь. Митрополит всея Руси переложил посох из левой руки в правую, блеснул оливковыми глазами, шурша шелковой мантией, поднялся, на смуглых щеках проступил румянец, растягивая слова, выговорил: — Бог велит тебе, великий князь Иван, взять в руки меч твой и покарать изменников. У псковского торгового двора встретился Ждан с Митяйкой Козлом. Кое-как одолевши книжную мудрость, приехал Митяйка к владыке архиепископу ставиться в попы. Рассказал — приезжал в Псков из Москвы посол, великий князь велит псковичам быть готовыми садиться на коней идти воевать Великий Новгород. Больше всех рады купцы. «Все на коней сядем, пустим дымом Новгород». Натерпелись обид от новгородских купцов, ждут не дождутся, когда велит Москва убираться в доспехи. Да что купцы, черные мужики, когда узнали, что подался «старший брат» Великий Новгород под руку ненавистной Литвы, недобрым словом поминают новгородцев, точат дедовские мечи и секиры. Дела же творились такие, что нареченному владыке Феофилу было не до поповских чад, приехавших из Пскова ставиться в духовный чин. Скоро после святок из Киева приехал Михайло Омелькович, наместник короля Казимира, с тремястами дворян и челядинцев. Кое-как рассовали приехавших по дворам. Стал Михайло Омелькович такое чинить, не только между черных мужиков, среди купцов и житьих, кому была Литва милее Москвы, пошли толки: «Сменяли кукушку на ястреба». Требует Михайло Омелькович в корма не только себе, но и дружине своей такое, что и у владыки митрополита не каждый день на столе бывает. Подавай ему хребтов осетровых, икры, вин иноземных, медов сыченых, да хлеб пшеничный. Кормов одних ему мало, требует подарков. Опил и объел Михайло Омелькович со своей дружиной новгородцев. Не вернулись еще из Литвы послы, уехавшие в Вильну взять у короля крестное целование, пошли слухи, будто в Москве уже садятся на коней, и войны не миновать. Убрался Михайло Омелькович обратно в свой Киев, и по дороге до нитки разграбил Русу. На вече крикуны орали, что Михайлу Омельковича позвали владыко с боярами. Неизвестно еще — вступится ли король Казимир за Великий Новгород, когда Москва пойдет войною, а королевский наместник уже объел новгородских людей и данью истомил. Что ни день — собираются у владыки в палатах бояре толковать о делах, или посадничиха Марфа пожалует к владыке для тайной беседы. До поповских ли чад было тут владыке Феофилу. Десять дней обивал Митяйка со своими товарищами пороги владычьих палат, и ничего толком не добился. Нареченный владыко, когда приходили к нему поповские чада, отмахивался: «Погодите, не до вас ныне». Когда надоели, велел иеромонаху Геннадию, ведавшему владычьим двором, Митяйку с товарищами к палатам и близко не пускать, пока не велит сам позвать. От нечего делать Митяйка слонялся по торгу, чаще всего в оружейном ряду, приценялся неизвестно чего ради к щитам, самопалам, саблям, мял добротно скованные кольчуги, щупал дорогой, иноземной работы панцырь с серебряной набивкой или, взобравшись на звонницу, глядел на город, далеко раскинувшийся своими концами и улицами, на зубчатые стены детинца, на земляной вал, опоясывавший концы и башни на валу. С Алексея Темного зима круто повернула к весне. Запенились в улицах и улочках ручьи, на Волхове лед вздулся, с каждым днем шире расплывались на льду водяные лужи. Днем, под солнцем, дымились мокрые бревна изб и заметов. Раз брел Ждан с Упадышем к торгу. У моста в хлебном ряду увидели двоих, петухами стояли друг против друга, один в овчиной шубе, тряся седоватыми клоками бороды, выкрикивал надтреснутым голосом в лицо другому, хмурому купчине: — Заварили господа новгородцы кашу, а мы пятины расхлебывай. Пойдет князь Иван войною, вам ладно, в городе схоронитесь и добро схороните, а нам худым, в погостах да селах куда головы преклонить? Разорит нас Москва и добришко прахом пустит. В человеке с клочковатой бородой Ждан узнал захудалого купца из Боровщинского погоста. Рассказал ему торгован про скомороха с мертвым глазом, и поверил Ждан — жив еще Упадыш. Вздыхал тогда старик, плакался на обиды и утеснения от бояр. Залетел захудалый купец в Новгород, может быть, за товаром, может, жаловаться на обиды. Вокруг собрались мужики, слушали, молчали. Старик разошелся, лез на хмурого купца, выкрикивал: — Чего кашу заварили! Чего под Литву подались! Хмурый купчина вдруг озлился, загудел: — Ну! Ну, ты! Распялил глотку, чего да чего… — Передразнил: — Заварил кашу… Что господин Новгород скажет, на том пригородам и стоять. Другой — тоже купец — поддакнул: — В старину люди в пригородах и волостях не пытали чего да што, загадает господин Новгород — и садятся на конь. Согласьем и крепка была новгородская земля. Хмурый купец, волоча ноги, отошел к своей лавке, за ним ушел и тот, что поддакивал. Мужики, были они большей частью седастые, с руками, узловатыми от долгой работы, вздохнули. Один, жилистый, лицо от огня задубело — кузнец Обакум — сказал: — Черт-те что бояре учинили, Литве поганой поддались. Заговорили и остальные: — От боярской затеи добра не ждать. — Искони Русью были, а тут на… — Под руку Литвы… Упадыш стал посреди мужиков, озорно блеснул глазом. — Пошто ропотите? Кричали на вече: под Литву волим. Кузнец Обакум собрал к переносице брови, глухо выговорил: — Посадничиха Марфа без нас распорядилась. Заговорили про посадничиху: — Сильна Марфа. — И боярами и владыкой вертит. — Черные мужики у Марфы без малого все в кабале. — Серебро дает и велит на вече за короля кричать. — Закричишь, когда в брюхе пусто. Подошел мужик, в руках держал окованную железом палицу, одет в шубу из оленьих шкур, постоял, послушал, что говорили люди, сдернул лисий колпак, наклонил голову: — Вот она, от посадничихи Марфы памятка, с челобитьем ходил на посадничихин двор. На темени у мужика зарубцевавшаяся рана. Люди полезли разглядывать. — Дивно, как жив остался. — Не в первой у Марфы на дворе этак челобитчиков жалуют. Мужик в оленьих шкурах торопливо рассказывал: — Зовут меня Гуркой, прислан от мужиков со Студеного моря с челобитьем. Ходил на городище к наместнику великого князя на неправды новгородские челом бить, да у наместника нет ныне над новгородскими людьми суда. А дьяк московский, был у наместника в палатах, сказал: верховодят в Великом Новгороде бояре как хотят, и пока такое будет, не видать вам, черным людям, правды. Станет Новгород у Москвы в полной воле, не даст тогда великий князь черных людей боярам в обиду. Упадыш дернул головой, сказал: — Того и не по сердцу боярам Москва. Кузнец Обакум тяжело вздохнул, смотрел в сторону затосковавшими глазами. Подошел Микоша Лапа, его Ждан с тех пор, как вместе шли из Пскова, не встречал. Ничего не осталось в нем от прежнего. Вспомнил Ждан, как встряхивал Микоша кудрями, когда спорил — вот с этим самым захудалым стариком-торгованом, что сейчас стоит уныло, опустив клочковатую бороденку, были они тогда в Боровщинском погосте: «Как был, так и будет Великий Новгород себе господином и государем до скончания века». Тихим голосом Микоша рассказывал: — Велел посадничихин приказчик Ян Казимирович долг и рост весь к Юрью весеннему принести, а где серебра добыть? А не принести — велит Марфа в холопы взять. Мужикам и рассказывать нечего, все знают — не милостива посадничиха Марфа. Стали каждый говорить о своем, наболевшем: у одного боярин двор оттягал, с другого дважды долг взял и рост, третьего смертным боем бил, а управы на бояр не найти. Одна управа — от дедов повелось, лопнет у черных мужиков терпение, возьмутся за топоры и дубины, соберутся скопом и идут разбивать дворы досадивших бояр. Подошло еще двое мужиков-смердов, пришли из волости. Сидят смерды на боярских землях, те, что подошли, жили за Киприяном Арбузеевым, один жаловался: — Никогда такого не бывало. Олютел боярин Киприян. Отцы давали боярину в оброк четвертый сноп и изо всего четверть. Мы даем третий сноп и изо всего треть. А в сем году велит Киприян давать ему всего половину. Упадыш потянул Ждана за рукав: — Пришло время, Жданко, песню играть. Ждан не спросил какую, знал — ту, что не дали допеть боярские хвосты-молодцы тогда на торгу, в первый день, когда пришел в Новгород. Упадыш наладил гусли, поклонился: — Чуйте, люди новгородские, мужики бездольные, нашу погудку. Ждан запел: Сколько воды утекло с тех пор, как в первый раз пел песню, тягался тогда перед боярином с Якушкой Соловьем. Много раз пел, потом еще. Пел в городах и селах на торгах, пел на братчинах и пирах. Слышали песню в Смоленске, Пскове, Можае, да разве вспомнишь где еще. У одних, когда слушали песню, светлели лица, другие темнели и никли бородой. А в Верее князь Михайло велел выбить из палат вон. В Новгороде, вот тут же, недалеко, боярский хвост Якушко едва не убил. Упадыш тогда сказал: «Не пришло еще время играть в Новгороде песню о Москве». Сейчас — время. Тоскуют и радуются под пальцами Упадыша струны, поет Ждан, вплетает в песню слова, каких прежде не было, и не татары чудятся черным мужикам и смердам, а немилостивые и жадные бояре, и одна от них заступа — Москва. Ждан по глазам мужиков догадывался, о чем те думали. Вот так же смотрели на него мужики-рукодельцы и в Смоленске, когда пел он с ватажными товарищами о Москве, всем городам городе, в глазах и тоска и радость. Стоят — не шевельнутся. Вон Гурко, рыбак со Студеного моря, въелся пальцами в окованную железом палицу, сжал губы, хмурится, а на обожженном ветрами лице слеза. Вон Микоша Лапа устремил в сторону тоскующие глаза. Эй, Микоша, где твоя новгородская гордость: «Не поклонится Москве господин Новгород!». Боярам идти под руку Москвы горше смерти, а тебе? Неужели ж и тебе люб король Казимир и паны радные? Вон и захудалый купчина из Боровщинского погоста трясет клочковатой бородой и трет рукавом глаза, и кузнец Обакум… Из-за лавок вывернулись боярские молодцы, гаркнули здоровыми глотками привычное: — Не люба Москва! — Король Казимир люб! Молодцы, расталкивая мужиков, полезли было к певцу. Гурко выпятил грудь, рявкнул, махнул кованой палицей — и попятились, сгинули молодцы, точно и не было их. Подходили еще мужики, купцы, смерды. Ждан и Упадыш играли снова, и те, какие уже слышали песню, не уходили. По мерзлому настилу зазвенели копыта, с моста спустился всадник в алом кафтане, откинулся в седле, стал слушать. Ждан вскинул на всадника глаза — Микула Маркич. Так слушай же боярин. Перехватил у Упадыша гусли. Точно светом его осияло, откуда только слова взялись. Задорно гудят струны, Ждан ведет песню к концу по-новому, на развеселый лад: Дернул струны, смотрит. У мужиков губы полезли врозь. Пел молодец великую песню, многих слеза прошибла, а под конец — смех. Как ни таилась господа, знали люди во всех концах, три дня и три ночи сидели бояре во владычьих палатах, мудрили, что делать и как быть, если пойдет Москва на Новгород войною. Решили загодя просить у короля Казимира помощи ратной силой. Подталкивали люди друг друга, говорили: — Не в бровь, а в глаз молодец попал. — Высоко поднялись бояре… — Как бы не ушиблися… Микула Маркич сидел на своем вороном, втянув в плечи голову. Потешники, скоморохи перед черными людьми бояр Великого Новгорода поносят. Тех, кем господин Новгород стоит. Чувствовал, как от гнева каменеют скулы. Наезжая на толпу, вздыбил коня: — Кто станет против бога и Великого Новгорода! Дышал тяжело, сверкая на мужиков из-под густых бровей гневным взглядом. Ждан вскинул голову и радостно: — Москва! Микула Маркич взметнул конскую плеть, хрипло выкрикнул: — Псы! Переветники! И еще выругался похабно. Из толпы выскочил вперед рослый мужик, взметнул перед конской мордой кованую палицу, выкатил глаза: — Езжай мимо, боярин! А мужики уже обступают вороного, хватают под уздцы. Видел Микула Маркич, зря с людишками в спор ввязался, не кончится дело добром. Повернул коня, за ним затрусил стремянный холоп. Слышал, как рослый мужик с кованой палицей вслед ему выкрикнул: — Нам, черным мужикам, Москва здорова, а вам — боярам, смертынька. Дни тихие, теплые. Куда ни взгляни — вода, разлились болота, подступили к земляному валу. Вода промыла вал, рухнула деревянная башня, другую перекосило — вот рухнет. В Плотницком конце вода залила многие улицы, от двора ко двору перебирались на челнах. Такой воды не помнили в Великом Новгороде уже давно. Вода спала в середине пасхальной недели, остались на улицах озерца грязи и бревна развороченных мостовых. Зловещие ползли слухи. Дьякон Евдоким храма Ивана на Опоках слышал, как в полночь колокола в Хутынском монастыре сами собой звонили по-похоронному. В Ефимиевском женском монастыре образ богородицы во время вечерни заплакал слезами. У Юрия монахи видели кровь, проступившую из дубовой колоды с прахом посадника Димитра Мирошкинича, убитого в междоусобицу больше чем две сотни лет назад. Находились толкователи, толковали: много будет в Великом Новгороде покойников, оттого и сами собою по-похоронному звонили в Хутынском монастыре колокола; от великой скорби заплакал образ богородицы у Ефимия; кровь из гроба Димитра Мирошкинича предвещает великую кровь. Откуда придет беда, знали и без толкователей — из Москвы. Со дня на день ждали в Новгороде разметной грамоты, Москва молчала, точно забыл великий князь Иван о том, что еще осенью говорил новгородским послам. Микула Маркич ходил хмурый, не мог забыть обидной скоморошьей песни. От невеселых дум спал в лице. Спросит Незлоба: «Пошто, хозяин, кручинишься?» В ответ Микула Маркич только вздохнет, посмотрит на жену погрустневшими глазами. Дело из рук валилось, нет прежнего рвения. Привезли рыболовы оброк, три ладьи рыбы, Микула Маркич на рыбу и не взглянул. Ночью не спит, Незлоба слышит, как ворочается с боку на бок или сядет на лавку, уставится глазами в угол, и глаза скучные и думами, видно, далеко. А то ходит до света по горенке. Ночи короткие, заря сходится с зарею, в горенке светло без огня. Распахнет Микула Маркич оконце, с близкого Волхова тянет водяной свежестью. Над рекою светлое небо с тусклыми звездами. На той стороне у берега чернеют шнейки, струги, ладьи, на высокой корме немецкого корабля теплится фонарик. Мачты со свернутыми парусами на блеклом небе четки. Отсюда, вон где стоит сейчас немецкий корабль, бывало отплывали струги и ушкуи, полные ратных, и с ними Микула Маркич. Тут же выгружали добычу, какую добывали в походе, а вон там, пониже, свели Микулу Маркича молодцы со струга, когда едва живой вернулся он с Югры. Все привычное, знакомое. Из оконца видно и Ярославово дворище — вечевая площадь. На площади помост. Сколько раз говорил Микула Маркич с него перед новгородскими людьми? От дум нет Микуле Маркичу сна. Думы же у Микулы Маркича все одни. Ездил он со старым посадником Офанасом Остафьевичем и степенным посадником Марфиным сыном Димитрием Исаковичем в Литву послами от Великого Новгорода к королю Казимиру. Король и паны встретили послов с честью, наобещали всего, как был господин Великий Новгород себе государем, так и впредь будет, только станет давать королевскому наместнику пошлину: серебро, белей, куниц. А помирит король Новгород с Москвой, дать новгородцам королю черный бор — всенародную дань. Более всего добивались послы от панов, сядет ли король со своими панами на коней, станет ли за Великий Новгород, если князь Иван пойдет на Новгород войною. Больше всех добивался ответа Микула Маркич, стыдно было уламывать панов, выпрашивать обещание воевать и с кем же? На кого Литву поднимать? На единокровников, на Москву. Паны юлили, ясного ответа не давали, когда же увидели, тянуть дольше опасно, чего доброго уедут послы и ударит Новгород челом великому князю, отдастся на полную его волю, сказали — если пойдет Москва войною на Великий Новгород, сядут король и паны на коней, станут за Новгород. Стиснет Микула Маркич руки, хрустнет суставами. Не то, не то! Не у Литвы надо защиты было просить и союза. Так у кого же? Не у Пскова же. Псковичи давно из воли великих князей не выходят, не по пути господину Новгороду с «меньшим братом»? С Тверью? В Твери князь Михайло Борисович хоть и именуется великим князем, а против Москвы слово молвить боится. Куда податься? В какой стороне господину Новгороду друзей искать? Только и осталось — или склонить перед Москвой повинную голову, забыть, что веками был Великий Новгород себе государем и господином, и наместники великих князей сидели на Городище только чести и пошлин ради, или у Литвы защиты просить. Так бояре и сделали — подались под руку короля Казимира. Взяли у короля грамоту. А дальше что? Войны теперь не миновать. Вспомнил Микула Маркич, что говорил он Незлобе на святках еще: «Встанет господин Великий Новгород, довольно у новгородских людей мечей, секир и пищалей». Микула Маркич вздохнул. И мечи есть, и секиры, и доспехи, чтобы убраться, а толку что? На торгу гудцы-скоморохи перед людьми Москву славят, черные мужики им орут: «Любо!», а бояре собираются против Москвы воевать. Владыку тоже не понять, то ли Москва ему люба, то ли Новгород. Нет между новгородских людей единомыслия. Хрустит пальцами Микула Маркич, горестно шепчет: «Разброд! Разномыслие!» От невеселых дум и тоски кажется Микуле Маркичу: ноют старые раны. Сколько их на теле? Много своей крови пролил за Великий Новгород Микула Маркич. Много, ох, много бед выпадало и Микуле Маркичу и господину Новгороду. Помнит Микула Маркич, точно вчера все было, хоть и прошло с тех пор добрых три десятка лет. Точно вытряхнул кто разом из меха на город всякие беды: голод, мор, пожары. Черные люди совсем обезумели, бродят, как тени, вопль и стенание точно на жальнике над мертвецами. В один день выгорела половина Плотницкого конца, кинули в огонь тогда двух кузнецов и калашника, от их дворов пошел пожар. Степан Злыков, богатый купчина, припрятал в ямах зерно, ждал великой цены, зерно сгнило, черные мужики в ярости побили до смерти купца Степана и двух приказчиков камнями. В то же лето утопили в Волхове боярина Ивана Патрикеева с сыном. Сколько раз в тот год бояре, житьи люди и купцы убирались с челядинцами в доспехи, ждали — вот кинется оголодалый черный люд грабить дворы. Опустел тогда Великий Новгород, спасаясь от голодной смерти, уходили кто в Литву, кто к немцам, кто в Москву, другие продавались в холопство с женами и детьми заезжим купцам. Враги думали взять Великий Новгород голыми руками. Приходил мейстер Финке фон Оберберген с рыцарями, опустошил Вотскую пятину, разорил погосты на Ижоре и Неве. Нагрянули шведы. Сам папа в Риме обещал мейстеру молиться за успех христианского дела, немцы и шведы уже уговаривались, уже делили между собой земли Великого Новгорода. Сосед, тверской князь Борис, рад был несчастьям Великого Новгорода, волком рыскал по новгородской земле, грабил волости, приводил села к крестному целованию на свое имя. Поднялась далекая Югра. Казалось, пришли последние дни, по клочкам разнесут враги землю святой Софии. Не попустил бог гибели новгородской земли. На Нареве разбили новгородские полки немецких рыцарей. Другая рать побила у Неноксы шведов. Жестоко усмирили Югру. Из праха пожарищ поднялся господин Великий Новгород, гордый, вольный город, не преклонивший в лихую годину головы перед иноземными врагами. Плывут из-за моря корабли с дорогими товарами, богатеет господин Великий Новгород на зависть московским и псковским купчинам, осмелел, не стал шапки ломать перед великим князем Василием. «Кто против бога и Великого Новгорода!». Шла в Москве тогда последняя междоусобица за великокняжеский стол. Князь Василий одолел мятежного князя Шемяку. Бежал Шемяка в Новгород, бояре беглеца приняли с честью. Дали приют и другому беглецу, недругу Москвы, суздальскому князю Гребенке. Смолчал великий князь Василий, а недруг Москвы — Шемяка скоро умер, говорили от яда московских доброхотов. Думали тогда бояре — после междоусобиц ослабела Москва, пришло время господину Новгороду зажить по полной своей воле. Начали с того, что перестали давать наместнику великого князя Василия пошлины, какие ему шли издавна. Шла наместнику пошлина от суда, судил наместник с посадником, стал посадник суды судить без наместничьего согласия. Наместник корил бояр: «Бога побойтесь, пошто стародавния обычаи рушить». Бояре в ответ: «Великому князю пошлины не пошто, господин Великий Новгород сам себе господин и государь». Думали владыко и бояре — тем и кончится дело, куда Москве с Великим Новгородом тягаться. Однако тягаться пришлось, пригнал гонец, привез от великого князя разметную грамоту. В Новгороде не успели снарядить рать, а Басенок с московскими конниками уже в Русе. Ходил тогда под Русу и Микула Маркич. Срамом дело кончилось, побил Басенок новгородскую рать, а сам посадник Михайло Туча попал в полон. Много было на вече тогда крику, черные люди бояр корили: «Чего было с Москвой задираться?». Пришлось дело кончать миром. Послали в Яжелбицы в великокняжеский стан владыку Ефимия с боярами. Откупился господин Новгород серебром. Дали князю Василию восемь тысяч рублей и крестоцеловальную грамоту: дань давать с каждой живой души, пошлин судных и других впредь не утаивать, с супостатами Москвы не знаться, в остальном Великому Новгороду быть как желает… Хлебнул господин Новгород срама. Теперь опять такое же пришло время. На совете во владычьих палатах решили: старым посадникам и старостам концов самим оглядеть коней, оружие и доспехи по дворам. Микула Маркич ездил по Гончарному концу. Приедет во двор к торговану или черному мужику-рукодельцу: «Показывай ратную сброю». Мужик вытянет из клети дубину: «Гляди!» Помнит Микула Маркич, когда ходили двадцать лет назад на немцев, была у мужика и кольчуга добрая, и шапка железная, и секира. Попрекнет его Микула Маркич: «Братии своей постыдись, куда на супостатов с дубиной, были же, помню, доспехи и секира». Мужик хмуро смотрит мимо Микулы Маркича, говорит, точно ворочает камни: — Доспехи и секиру ржа съела. А новые справить силы нет, да и не думал, что придется воевать идти. Видит Микула Маркич — лукавит мужик. Бывало — на весну загадает вече поход, а у новгородских людей уже зимой все готово. Самый захудалый мужичишко и тот последнее продаст, в долги залезет, а доспехи и оружие добудет, чтобы не было перед другими стыдно. И дивное дело! Нагрянь немцы или шведы, весь Новгород от мала до велика подымется. А закричат завтра бирючи, идет на Новгород московская рать, пришло время новгородцам убираться в доспехи, и чует Микула Маркич — такое пойдет… лучше не думать. Тоскует Микула Маркич: «Разброд! Разномыслие!» От тоски или к непогоде заныли старые раны. Сколько носит их Микула Маркич на теле, растереть рукавицей — может быть, легче станет. Скинул Микула Маркич зипун, стянул с плеч рубаху. На всю грудь поперек — синяя вмятина — памятка от секиры. Сшиблись тогда с немцами на Нареве, Микула Маркич одного рыцаря успокоил секирой навеки, другому кисть отсек. Наискось два малых шрама и шрам у шеи — памятки от шведов. У плеча белый знак, ударила стрела, был тогда без доспехов, не ждал встретиться под Русой с московскими ратными. Под ребрами тоже знак и тоже от стрелы, водил на Югру рать, собирал Великому Новгороду дань с непокорных инородцев. Едва тогда выжил. Сколько Микула Маркич крови пролил и своей и вражей за землю святой Софии. Готов и сейчас голову положить, жил бы только и славился господин Великий Новгород. И опять припомнились гудцы-скоморохи у моста на торгу, и черные люди, кузнецы, плотники, горшечники, жадно внимавшие песне; и выкрик дюжего мужика с кованой палицей: — Черным людям Москва здорово, а вам, боярам, смертынька. Трет Микула Маркич широкой ладонью старые рубцы, а они ноют все больнее, от тоски ли, или к непогоде. Шепчет Микула Маркич: — Разброд! Шатость! Разномыслие! Из ворот детинца выскочил конник, пешеходы на мосту от него шарахались, помчался на ту сторону. Конника каждый в Новгороде знал — бирюч Илья Зима. Бирюч вихрем пронесся мимо торговых рядов — и прямо к Ярославову дворищу. А через мост, из улиц и переулков уже валил к дворищу народ. На ходу говорили: — Из Москвы разметная грамота. — Князь Иван войной идет… — К Русе подступает Москва… На вечевой башне ударил колокол, один раз протяжно — и тотчас же зачастил, забухал тревожно, будто на пожар. Вскачь пронесся через мост посадник Василий Онаньич, конь под ним вскидывал голову и храпел. За Василием Онаньичем скакали четверо холопов, у каждого на поясе нож, у седла боевая палица. Скоро на площадь перед помостом народа сбежалось — яблоку упасть некуда, от криков стон стоит. Упадыш и Ждан за Гуркой протолкались ближе к помосту. Гурко с того дня, как услышал песню про Москву, от Ждана и Упадыша не отходил. Играют Упадыш и Ждан песни, Гурко в стороне, опершись на кованую палицу, смотрит, чтобы не подобрались боярские хвосты-молодцы в заломленных колпаках. Не один раз молодцы пробовали подступать с кулаками и кистенями, чуть что — Гурко тут как тут с палицей, подоспеют на помощь еще мужики, и боярские молодцы на попятный. Издали грозились: «Будет ужо вам, доброхоты московские, вобьем гусли в глотки». На помосте столпились бояре, Ждан узнавал многих: были на пиру, когда играла ватага Егора Бояныча у посадничихи Марфы. Вон Киприян Арбузеев, лютый Москве ненавистник, вон с мятым носом Дмитрий Борецкий, посадничихи Марфы сын, а вон Микула Маркич, муженек Незлобы, стоит невеселый, крутит ус. Старые посадники, тысяцкие, старосты концов — богатины, те, кто цепко держат в своих руках Великий Новгород. Вон посадник Василий Онаньич перегнулся через перила, трясет усами, кричит, а что — за выкликами не разобрать. Перед самым помостом толпятся боярские молодцы, среди них Якушко Соловей, рожи у молодцов хмельные, стоят, едят — людей глазищами, хозяйски покрикивают, и видно, в самом деле, хозяева они тут. Вон мужик-сермяжник выкрикнул что-то, должно быть, неугодное боярам, молодец в заломленном колпаке махнул кулаком, ударил сверху вниз, вбил на крикуне шапку до носа. Еще легко сермяжник отделался, тесно и негде было молодцу размахнуться. Из того, что кричал с помоста Василий Онаньич, разобрал Ждан — великий князь Иван прислал разметную грамоту, и уже садится Москва на конь, идет на Великий Новгород войною. На ступеньки помоста выскочил Микоша Лапа, толпа притихла: чтоб черный мужик на помост лез, где только посадникам и боярам место — не часто случалось. Скрюченный старичище, стоял он близко от Ждана, опершись на клюку, затрясся, стукнул клюкой в землю: — Дерзкой! Микоша повернулся лицом к толпе, сорвал с головы колпак, махнул: — Господа новгородцы, бояре на вас беду накликали. В толпе завопили: — Б-о-я-р-а-а!.. — Пошто с Москвою задирались! — Люба Москва! — Бить великому князю челом! Боярские молодцы полезли за Микошей на ступеньки, ухватили за кафтанец, силились стащить. Микоша метнулся, вырвался у молодцов из рук, взбежал выше и уже оттуда: — Мужики новгородские, боярам кроволитие любо… Киприян Арбузеев шагнул к лесенке, лягнул Микошу в спину ногой. Микоша полетел вниз, сбил со ступенек двух молодцов. Внизу его подхватили другие молодцы, кинули на землю, ухая, стали топтать. Отчаянно завопил Микоша: — М-у-ж-и-к-и новгородские… Захлебнулся Микоша, вбили молодцы ему в рот ком грязи, окровавили лицо. Гурко нажал плечом, продрался к помосту, словно котят, расшвырял молодцов. А на площади уже завязывалась свалка, уже шли стеной на боярских молодцов выручать Микошу черные мужики: плотники, горшечники, кузнецы, шубники. Трудно было бы одолеть мужикам боярских молодцов, если б не Гурко, в драке один он стоил десятерых. Смяли мужики молодцов, продрались к вечевому помосту. Поднялся Микоша, смахнул с лица грязь и кровь, лезет опять по ступенькам на помост, а мужики машут перед боярами колпаками, кричат: — Люба Москва! — Волим великому князю поклониться! — Не люб король! Василий Онаньич махнул верхоконному холопу. Тот, наезжая конем на людей, стал выбираться с дворища, выбрался, махнул плеткой, полетел птицей. Мужики почуяли свою силу, оттеснили житьих людей и купцов, тех, кому положено было сидеть на скамьях перед вечевым помостом. Василий Онаньич вертел головой, бестолково топтался. Осатанели людишки, чего доброго и с помоста сволокут, а то и дворы боярские кинутся разбивать. Даже перекрестился, когда увидел выскочившего из-за храма Прокопия конного своего холопа. За холопом валили боярские молодцы, снаряжены как нужно для ратного боя, с палицами, секирами, мечами, на иных тускло поблескивали кольчуги, кое-кто даже шлем напялил, как будто в самом деле на рать собрался, а не с черными мужиками-вечниками померяться силой. Микоша Лапа со ступенек увидал, кубарем скатился вниз, закричал: — Мужики, бояре своих приспешней в доспехи обрядили, оружны идут. А молодцы уже близко, трясут палицами и секирами, орут: — Не поддадимся Москве! — Король Великому Новгороду заступник! — Князю Ивашке государем не бывать! — На конь! Гурко выпятил грудь, поднял палицу и в ответ боярским приспешникам: — Люба Москва! На него кинулось четверо. Гурко свалил с ног двоих, у третьего вышиб из рук секиру, четвертый, увидевши Гуркину силу, прянул назад. У помоста уже шла свалка. Мужики отбивались, что кому попало под руку: палкой, камнем, кидали комья сохлой земли. Микоша кричал: — Не по правде бьетесь! Вы в железе и оружны, а мы голые. Разметали, разогнали боярские молодцы мужиков, люди посмирнее сами убрались восвояси: «Ненароком переломает вольница кости ни за што, ни про што, а то и душу вышибут, не станут молодцы сгоряча разбирать, кто к Москве клонится, кто королю друг, а кто сам по себе за мирное житье, за вольный торг и с Москвой, и с немцами, и с Литвой». Опустела вечевая площадь, остались перед помостом на утоптанной земле лужи крови да мертвый мужик горшечник Мироша. Лежал Мироша, раскинув в стороны клещеватые руки, светлая борода от крови почернела, будто кланялся горшечник господам посадникам и боярам, теснившимся на помосте. А дьяк Захарий сидел в нижнем этаже и строчил вечевую грамоту: бояре, житьи люди, и купцы, и черные мужики, и все люди новгородские решили сесть на коней за Великий Новгород, за землю святой Софии. И еще записал дьяк Захарий: выбрали господа новгородцы в степенные посадники боярина Димитрия Борецкого. Ему же и головной ратью воеводствовать. На Коростыне разбили московские воеводы Басенок и Данило Холмский пешую новгородскую рать. Водил ратных Микула Маркич. Унес Микулу Маркича от полона лихой конь, в Новгород вернулся Микула Маркич — панцырь на нем иссечен, на шлеме нет целого места, опустив голову, проехал мимо угрюмо хмурившихся мужиков к детинцу. Никто не упрекнул Микулу Маркича, а по глазам старых бояр, когда совещалась господа, видел, что думают: «Эх, Микула, стареешь, отвоевал свое!». Незлоба смыла с ран запекшуюся кровь, раны оказались легкие, и через день опять Микула Маркич на коне в доспехах, ведет на Шелонь триста копий конников в помощь большому полку. От Лебяжья дорога пошла глухим лесом. Слева и справа сосны, посмотришь вверх — шапка валится Недавно просеченная дорога усеяна пнями. Конники растянулись на добрые полверсты. Впереди знаменщик, за ним Микула Маркич, сотники Данило Курбатич и Сысой Оркадович, два трубача. Данило Курбатич и Сысой Оркадович вспоминали, как ездили они прошлой осенью с Василием Онаньичем в Москву. Микула Маркич не слушал, о чем толковали сотники, перебирал в мыслях подробности того, что случилось под Коростынем: перед светом рать высадилась с судов на берег. Туман, в пяти шагах не видно. Совсем тихо подобрались к московскому стану. В тумане кричат караульные: «Славен город Москва!». «Славен город Коломна!» Только крикнул один: «Славен город Серпухов!», ссек ему Микула Маркич голову. Не успели московские ратные глаз продрать, Микула Маркич уже вломился с охотниками в стан, уже рубится у знамени. Из воеводского шатра выскочил старичина, со сна не успел ни панциря, ни шлема одеть, в одной руке щит, в другой меч. В старичине узнал Микула Маркич воеводу Федора Басенка, видел его не раз, когда приезжал Басенок в Новгород. И такое пошло — до сего времени не может Микула Маркич понять, как все получилось. Смяли московские ратные новгородцев, и далеко гнали от стана. Бежали ратные, кидали щиты, сбрасывали кольчуги, только б уйти. Близко стоял владычий конный полк, снаряжен молодец к молодцу, а когда увидели, что бежит перед Москвою пешая рать, ни один не двинулся. Оказалось: нареченный владыко Феофил велел своим ратным биться с псковичами, на Москву же меча не поднимать. Ох, владыко! Не знает, к какому берегу приткнуться. Полку своему велел с Москвою не биться, а молебны об одолении супостатов, рати великого князя, и сам правит и попам всем велел править. Не таковы были прежде владыки в Новгороде. Владыко Ефимий сам бы свой полк против московской рати повел. Не люба была Ефимию Москва. И рукоположение в архиепископы от киевского митрополита принял, и бояр сколько сговаривал податься под руку Литвы. Собрал Микула Маркич сотню ратных, ударил на москвитян. Рубились жестоко, одни головами легли, другие в полон попали, а Микулу Маркича конь вынес… Микула Маркич зажал вздох, ссутулился, поник головой. Где твоя доблесть, господин Великий Новгород? Куда поделась твоя слава? Стоял ты века, богатый и славный, не клонил головы, грозный супостатам, немцам и шведам. А теперь? Дымом изошла доблесть, славу твою потоптали на Коростыне московские кони! Микула Маркич отъехал в сторону, остановился, пропускал мимо ратных, зорко вглядывался в лица. Торгованы, черные мужики — кирпишники, плотники, горшечники, древодельцы и другие. Многих знал Микула Маркич в лицо. Вон Микоша Лапа, плотник, мастер хороший, лет пять назад ставил с отцом новые хоромы Микуле Маркичу. На вече кричал против бояр, теперь на коне. Кричать кричи, а за Новгород стой. Великую рать выслал на Шелонь господин Новгород. Димитрий Борецкий хвастает: «Шапками закидаем Москву». Хвастлив Димитрий, умом же далеко до покойного отца посадника Исаака. Вечером увидели рать, стоявшую у Шелони. Вечер был тихий, далеко, сколько хватал глаз, отражаясь в реке, горели костры. Белый дым стлался над землей, густо стоял на опушке над ельником. За несколько дней, пока стояли, ратные вытоптали луга, стравили у мужиков овес и рожь. Микула Маркич, велев своим ратным расседлывать коней, ехал отыскивать воевод. На лугу и между кустарниками по лесной опушке бродили стреноженные кони. Ратные — одни сидели у подвешенного над огнем железного тагана, ждали, когда сварится варево, другие лежали на земле, прикрыв лица колпаками от назойливой мошкары. Тут же, где попало, свалены кучей доспехи и оружие: кольчуги, щиты, копья, мечи, железные шапки, секиры. Микула Маркич то и дело наезжал конем или на груду доспехов, или на спавшего ратного. Нигде не было видно дозорных. Микула Маркич, пробираясь по лугу, качал головой: «Рать велика, а стражи не видно, случись что, в этакой тесноте передавят друг дружку». На лесной опушке рядом три шатра, перед шатрами толклись боярские холопы. Из среднего шатра слышались хмельные голоса, сквозь полотнища пробивался свет. Микула Маркич откинул полу, шагнул. На столе, заставленном кувшинами и кубками, горели в шандалах свечи. За столом увидел Киприяна Арбузеева, обеих Борецких — Димитрия и Бориса, Селезневых Матвея и Василия, Василия Казимира. Микула Маркич чуть повел головой: — Здоровы будьте, бояре. Димитрий Борецкий опустил кубок (только было поднес к губам), трудно ворочая языком, выговорил: — И ты будь здрав, Микула… Лениво повторили вразброд остальные: — Здоров будь… Микула Маркич опустился на край скамьи; заговорил с досадой и горечью: — Пиры, бояре, пируете, а псковичи, слышно, за рекой… Борецкий хлебнул из кубка, налег грудью на стол, уставился пьяными глазами на Микулу Маркича: — Учи, Микула, кто тебе по плечу. Слыхали мы, каково на Коростыне ты свою удаль показал. Микула Маркич побагровел. Стало душно. Трясущимися пальцами расстегнул ворот рубахи, шепотом хриплым выговорил: — Кровь свою я лил за Великий Новгород не щадя, на сей раз не дал господь удачи. А ты, Димитрий, только и славен за чаркой. О других твоих ратных делах неведомо… Борецкий потянулся встать, зацепил локтем кубок, опрокинул, по столу потек багровый ручеек: — Ну! Ну, ты! Матвей Селезнев потянул Микулу Маркича за рукав: — Пошто, Микула Маркич, сваришься, не совет тут ратный, а честной пирок. Василий Селезнев говорит через стол: — Хлебни, Микула, с нами. Псковичи за реку не сунутся, куда им против нашей силы. Микула Маркич поднялся. Не так прежде ходили господа новгородцы в походы. Не возили с собой бояре-воеводы ни вин заморских, ни кубков. Одолеют супостатов, тогда и пируют: и вино, и яства, и кубки дорогие у врагов забирали. Помнит Микула Маркич у немцев замок, три дня пировали, выпили в замковых погребах и вино и пиво. А эти с какой радости ликуют… Однако ни слова не сказал Микула Маркич, поднялся в молчании, вышел из шатра. О чем ему толковать с хмельными воеводами? Опять ехал между костров, похрапывающих ратных и сваленного в кучи оружия. Долго ездил по лугу, пока отыскал Семена Долговича, старого друга. Жил Семен Долгович в Людином конце, с сотней ратных Людиного конца пошел в поход. Сотня стояла ниже по реке, у болот, рядом стали станом ратные Микулы Маркича. Микула Маркич и Семен Долгович едва не всю ночь прокоротали за беседой. Сидели у костра. Каменным сном спали вокруг усталые ратные. Ухал на болоте филин. Сонно перекликались караульные. Семен Долгович рассказывал: — Который уже день без толку рать стоит. А чего стоит? Идти бы Москве навстречу, рать у Холмского с Басенком невеликая. Да воеводам о ратных делах думать недосуг, пиры каждый день пируют. Рассказал еще, что вчера и позавчера наезжали к реке псковичи, перебранивались. А где стоит главная псковская рать — никто не знает. Разведать бы и ударить на псковичей, а потом — на московскую рать, так бы и бить порознь. Наговорились, стали готовиться ко сну, перекрестились, завернулись каждый в епанчу, под голову седло. Микула Маркич проснулся от трубного рева. Трубили за рекой. Утренний туман стлался над землей. За туманом, на том берегу, чудилось движение, голоса людей, глухое конское ржанье. Никто толком ничего не знал. Прискакал Матвей Селезнев, спросонья или с похмелья нес нелепицу: заблудились псковичи в тумане, вышли к реке, как туман разойдется и увидят псковские воеводы новгородский стан, так и унесут ноги, тогда самое время на них ударить, в тыл. Сказал, что уже отряжены конники отыскивать броды. Ратные неторопливо разбирали оружие, ловили коней, обряжались в доспехи. Микула Маркич подъехал к реке, приподнявшись на стременах, вглядывался в туман, чутьем бывалого вояки угадывал неладное. Над бором бледным горбом выпятилось солнце, наливаясь кровью, поползло в небо. Розово блеснула река, за рекой неясно маячили конники и виднелись повисшие в безветрии стяги. Туман сполз, и воеводы в новгородском стане ахнули: не псковичи, а московская рать была на том берегу. Конники стояли плотно конь к коню, червонели щиты, солнце пламенело на шлемах, сияло на концах копий. У многих кони обряжены по-татарски: в кожаных личинах и коярах, стрелой не уязвить. Впереди воинства на древке лазоревое полотнище с ликом Георгия-победоносца — стяг передового полка. У стяга воеводы, рядом с сухощавым Данилой Холмским (его Микула Маркич знал) другой с седастой на всю грудь бородой, грузно сидел в седле. Микула Маркич его узнал — Федор Басенок. Стиснул рукоять палаша — дорваться бы до Федора, отплатил бы Микула Маркич седастой бороде за Коростынь, за срам, за Великий Новгород. Микула Маркич повел глазами по тому берегу, московская рать невелика, послать бы сотни, засечь обратную дорогу, ударить всеми полками, и никому не уйти. Оглянулся, новгородская рать готовится к бою, ратные съезжаются в сотни, становятся под полковыми стягами. На лугу, сколько глаз хватает, от множества войска черно. Вон и сотни, что вчера привел Микула-Маркич, впереди у стяга Данило Курбатич и Сысой Оркадович. Микула Маркич подъехал, увидел среди ратных плотника Микошу Лапу, сидел Микоша в седле, опустив голову, набитый паклей высокий ратный колпак съехал на глаза, копье держит не за середину древка, а черт те где, под самым острием, и лицо равнодушное, будто и дела ему нет до того, что за рекой супостаты. Да и не один Микоша, и другие ратные глядят не лучше. Так ли глядели, когда водил их Микула Маркич на немцев и шведов, и мужики те же были, соколами в сечу летели, а сейчас прямо вороны мокрые. Дивно! Непонятно! И опять думает Микула Маркич то же, что и вчера: «Господин Великий Новгород, куда поделась твоя слава?» На том берегу стало совсем тихо, на новгородской стороне выкрики начальных людей, брань, лязгает, сталкиваясь, оружие. Микула Маркич вспомнил вчерашние хмельные лица посадников-воевод: «Рать велика, а лада нет». С тревогой подумал, что, пожалуй, и бродов воеводы не разведали, повернет тыл московская рать, и тогда, поди, догоняй. Микула Маркич увидел на высоком древке белый с крестом стяг святой Софии. Сколько раз видел его над ратными полями! Не склонялся стяг Великого Новгорода ни перед немцами, ни перед шведами, не склонится и перед Москвой. Московские воеводы тронули коней, отъехали к самому берегу. Холмский обернулся лицом к своим ратным, через реку долетели слова: — Не убоимся изменников, сколько б ни было их! Холмский рывком выметнул из ножен кривую саблю, махнул над головой. Басенок блеснул клинком, приподнялся на стременах, крикнул, и голос его пошел по реке эхом: — За нами правда! Слава Москве! Конь плюхнулся в воду с крутого берега, далеко в стороны блеснули брызги. За Басенком бросился с конем в воду Холмский. Река закипела от множества коней и людей, волна ударила в новгородский берег. Ратные одни шли верхами вброд, другие плыли как были, в доспехах, ухватившись за гривы и конские хвосты. Микула Маркич крикнул своим, чтобы били врага стрелами. Луки были не у многих, не успели отворить колчанов, а кони уже выносили московских ратных на берег. Где-то вправо запоздало бухнули пищали, пополз к реке синий дымок. Микула Маркич поднял палаш, ударил коня каблуком и через плечо: — За святую Софию! За Великий Новгород! Несколько голосов позади несмело повторили: — За святую Софию! — За Великий Новгород! Оглянулся — ратные стоят на месте. Данило Курбатич и Сысой Оркадович, размахивая секирами, им что-то кричат. А передние московские конники уж рубятся с новгородцами. Один налетел на Микулу Маркича, блеснул татарской кривой саблей, сабля скользнула по бляхам панциря. Ратный вздыбил коня, ловчась ударить сверху, и удар опять пришелся впустую. Ратный выругался матерно, поворотил коня, сшиблись опять. Кругом уже кипела сеча, звенели о панцыри мечи и сабли, точно по пустому котлу ударяли в шлемы палицы, лязгали, проламывая доспехи, секиры и чеканы. Уже хрипел на земле смятый конскими копытами Данило Курбатич, и поворачивали тыл передние сотни новгородского войска, а Микула Маркич не слышал, что творилось вокруг. Видел он перед собой только рослого гнедого коня с мордой в кожаной личине, русую бороду московского ратного и глаза, палящие ненавистью из-под железного шлема. Сшибались, разъезжались и опять съезжались, ударяли клинками, вышибая из железа звон. Чувствовал Микула Маркич, уходят силы, еще немного и соскользнет на землю шит, вывалится из рук палаш, и сам он рухнет с седла бездыханным. Стиснул зубы, нет, не поддастся Микула Маркич Москве! Изловчился, собрался с силой, ударил врага сбоку, рассек железный назатыльник. Конник выронил саблю, повел на Микулу Маркича потухшими глазами, стал валиться с седла. Оглянулся Микула Маркич — вокруг никого и сеча уже отодвинулась от берега. Далеко над лугом маячил стяг святой Софии, то опускалось, то поднималось на высоком древке белое полотнище. Понял Микула Маркич, не устояли полки господина Великого Новгорода, и уже ломится Москва к знамени, рубятся у стяга, вот-вот упадет стяг и не поднимется. Не может такого быть! Опомнятся новгородцы, повернут коней, развеют дымом московских конников, утопят в реке, загонят в болота. Микула Маркич ударил плетью коня, поскакал догонять свои сотни. По лугу метались кони, потерявшие всадников, лежали убитые, хрипели, истекая кровью, раненые. Видны были скакавшие далеко московские конники, они охватывали новгородскую рать справа. Увидел еще Микула Маркич, как дрогнуло на древке знамя святой Софии, медленно опустилось и не поднялось больше, и далеко разнесся по полю многоголосый клич, заглушивший и лязг железа, и конский топот: — Слава Москве! Микула Маркич закрыл глаза, до боли стиснул рукоять палаша. «Умереть бы, чем видеть такое!» Но нет, не сгиб еще Великий Новгород! Рано радуется Москва победе. Догнал свои сотни, вынесся вперед, поднял высоко широкий палаш, конем загородил дорогу беглецам, крикнул так, что налетевшие на него конники шарахнулись: — Срама нет, так бога побойтесь! Станем за святую Софию, не выдадим Великого Новгорода Москве. Конники вихрем проносились мимо, оглохшие не слушали того, что кричал Микула Маркич, а один — Микоша Лапа, нахлестывая коня, выкрикнул: — Стой, боярин, сам, а нам Москва не супостат. Обернулся, блеснул весело глазами, и уже издали крикнул: — За вас — бояр, нам головы класть не охота. И исчез из глаз, пропал в потоке конников плотник Микоша Лапа. Смотрел Микула Маркич на убегавших конников, ничего — только облако пыли поднялось. Сгорбившись, сидел в седле. «Сгиб Великий Новгород». Увидел приближавшихся московских конников. Впереди скакал Басенок, ветер надувал пузырем епанчу и развевал седастую бороду воеводы. Микула Маркич хотел поднять шит, честно в бою сложить голову, но рука была словно каменная. Ратные совсем близко. Басенок на всем скаку осадил захрапевшего коня, густым голосом сказал: — Кинь меч, боярин! Полонен ты великим князем Иваном. Пушечный двор прилепился у земляного вала. С утра до поздней ночи лязгает за тыном железо, ухают молоты, сипловатым баском покрикивает на кузнецов и подручных пушечный мастер Гаврило Якимович. Работы кузнецам по горло, чинят старые пушки, одни вывезены от немцев полста лет назад, другие давно выковали свои новгородские мастера. Сколько лет стояли на валу, вросли в землю, теперь велел тысяцкий скорым делом наладить пушки, и плату посулил такую, о какой кузнецы и не слышали. Дело оказалось нелегким, колоды под пушками сгнили, в середине стволы заросли ржавчиной, иную выковать заново легче, чем чинить. Так кузнецы и делали, ковали новые пушки, хоть и было железа в обрез, чинили, какие было можно, старые. Ждан и Упадыш пришли на пушечный двор. С ними пришел и Гурко. Время было к полудню. Кузнецы раскрывали коробейки, готовились, не отходя, перекусить тут же под навесами у горнов, Ждану и Упадышу закивали, как старым знакомцам. Гаврило Якимович сидел на колоде перед наковальней, жевал густо посоленный кус ржаного. У ног пушечного мастера стоял глиняный кувшин с квасом, Гаврило Якимович, откусив ржаного, запивал еду квасом из кувшина. Под навесом лежали в ряд черные пушечные стволы. Гаврило Якимович, жуя кус, оглядывал стволы, прикидывал довольно ли набили на пушки обручей, не разорвет ли когда дойдет дело до пальбы. Подошли Упадыш и Ждан, у Гаврилы Якимовича глаза повеселели, до песен, и особенно великих, пушечный мастер был охотник. Упадыш потолкал ногой пушечные стволы, подмигнул веселым глазом: — Эко, сколько наготовили! Гаврило Якимович отхлебнул квасу, сказал неопределенно: — Наготовили! Подошли кузнецы и подручные, заговорили. Третий день об одном только и толковали в Новгороде: бежала с Шелони новгородская рать. Ратные, кинув доспехи, оружие и коней, рассеялись по лесам, забирались в гибельные трясины, только бы уйти, спрятаться от настигающих кликов московских конников. Возвращались домой перемазанные болотной грязью, рассказами сеяли смятение: едва не вся рать новгородская полегла у Шелони, а кто жив остался, забрала тех Москва в полон. Город переполнился беглецами из погостов и сел. Беглецы говорили — никого не милует московская рать, ни боярских сел, ни рыбачьих деревенек, ни торговых рядков. Огнем и мечом платит Москва новгородцам за их измену, за то, что подались они под руку Литвы, вековечного врага Руси. Идут конники великого князя Ивана, конскими хвостами разметают позади пепел. Еще большее смятение пошло, когда вернулся Сысой Оркадович. Попал он в полон вместе с посадниками и многими боярами. От Сысоя Оркадовича узнали в Новгороде, что посадников и бояр, попавших в полон, Димитрия Борецкого, Микулу Маркича, Киприяна Арбузеева и Василия Казимира, велел князь Иван казнить смертью, а остальных полонянников — бояр заковали в железа и повезли в Москву. Его же, Сысоя Оркадовича, великий князь из полона отпустил, наказав всем людям новгородским рассказать, как карает князь Иван измену. Ахали в Новгороде. Сколько господин Новгород стоит — не случалось, чтобы великие князья казнили смертью новгородских людей. И кого же? Первейших бояр, тех, у кого и отцы и деды вершили судьбу господина Новгорода. Случалось — побьют черные мужики ненавистного боярина камнями до смерти или в Волхови утопят, но так случалось, когда поднимался черный люд мятежом, и горько, кровью расплачивались потом мужики за самоуправство, а великий князь велел казнить бояр своим государевым судом, будто были новгородские бояре его подданные холопы. И за что казнил? За измену. Будто не волен господин Великий Новгород выбирать себе господина и покровителя где пожелает, хочет — в Москве великого князя, хочет — короля Казимира, его господина Новгорода воля. И одно остается новгородским людям: сжечь слободы, сесть в осаду за валом и стенами не на жизнь, а на смерть. Так выкрикивали на торгу и у Ярославова дворища боярские молодцы. Мелкота торгованы и черные мужики помалкивали, и что думали — поди их разбери. Знали мужики одно — скажи против слово, и проломят боярские молодцы несогласному голову кистенями. Где народ соберется, тут и они, вьются коршунами, пялят глаза. Стояли кузнецы у навеса, разговором отводили душу, благо не было близко молодцов в цветных кафтанах и заломленных колпаках, нечего было делать боярским приспешням на пушечном дворе. Кузнец Обакум, глядя куда-то мимо тоскливыми глазами, говорил: — Заварили посадничиха Марфа да бояре кашу. Мужики слезами кровавыми плачут, а у Марфы на дворе каждый день праздник. Шел вчера мимо, полон двор вольницы, хмельные, песни орут. Холопы бочки с пивом и медом выкатывают, Марфа на крыльце стоит, вольницу потчует… Другой сказал: — Ей чего… Хлеба полны житницы, пива и меда в погребах тоже хватит. За хмельное да подарки Марфины приспешни мужикам глотки перегрызут… Волки лютые. Вздыхали кузнецы: — Попы в церквах не управляются по битым панихиды петь, а у Марфы пиры. — А на торгу муки и зерна днем не сыщешь с огнем. — Откуда сыскать! Москва все дороги засекла, ни пройти, ни проехать! — Московским хлебушком только и жив был господин Новгород. Гаврило Якимович сказал: — Посадники сулятся: хлеб немцы подвезут морем, и рать от короля не сегодня завтра придет на подмогу. Упадыш притворно заломил брови, будто удивился: — Пошто ж господину Новгороду подмога, или мало ты, Гаврило Якимович, с товарищами пушек наготовил? Гаврило Якимович опустил голову, неохотно ответил: — Пушек довольно, пятьдесят пять. Упадыш водил удивленным глазом по лицам кузнецов, допытывался: — На кого пушки наготовили, ведаете? Кузнецы опустили головы, виновато молчали. Один было начал: — Тысяцкий сулился поверх поденного по деньге накинуть… Упадыш поискал где примоститься, на глаза попался березовый обрубок. Упадыш сел, положил на колени гусли и Ждану: — Заводи! Над прокопченными навесами пушечного двора взвилась к синему небу в лад гуслям, зазвенела песня: Гаврило Якимович зажал в руке бороду, сидел, тихо покачиваясь. Упадыш перебирал струны, сам не отводил от кузнецов взгляда. Чуял — до сердца песня дошла. Да разве такая не дойдет? Перебирает струны, а у самого слеза щиплет веки. Вон и кузнецы отворачиваются, трут рукавами глаза, будто попала едкая, кузнечная копоть. Один Гаврило Якимович крепится. Ждан завел песню тихо, теперь же звенел во весь голос: не поднимать надо новгородцам меча на единокровников, а стать заодно с Москвою на поганых татар, на жадную до чужого Литву, встать за Русь, отплатить за горе, за слезы, за все, чего натерпелись русские люди от татар и Литвы. Окончил Ждан песню, и кузнецы стояли, опустив затуманившиеся глаза. Заговорил Обакум: — На кого велел нам тысяцкий пушки готовить? Не на немцев и шведов, на свою ж братию — единокровников. Ладно ли такое, браты? Смотрел в лицо кузнецам, жег взглядом: — А кто на Новгород беду накликал? Бояре — рожи строптивые. Не хотят Москве поклониться, Литва им люба. Так ли, браты кузнецы? Один сказал: — Так! Другой себе: — Так! Горячась, заговорили: — Обакум правду молвит! — Нам Москва не супостат! — Пошто же кровь лить? Обакум сдернул с себя кожаный фартук, весь в копоти и дырах, кинул на землю: — Пускай тысяцкий иных кузнецов ищет пушки готовить, я боярам не мастер. Гаврило Якимович приподнялся, строго сказал: — Поздно, Обакум, хватился, — ткнул перед собой пальцем. У тына в ряд стояли пушки, одни уже совсем готовые, другие надо было еще прилаживать к колодам. — Тысяцкий велел пушкарям ставить пушки завтра на вал. В воротах мелькнул чей-то колпак, Ждану или показалось или в самом деле — Якушко Соловей. Гаврило Якимович махнул кузнецам, чтобы шли к работе. Упадыш спрятал гусли, поднялся идти с Жданом со двора. В воротах догнал их Обакум, тихо сказал: — Своими руками пушки ладили, своими и разладим. А пушечный мастер Гаврило Якимович стоял у наковальни, рука с молотом повисла. Смотрел Гаврило Якимович себе под ноги, думал: — Слово — песня, песня — слово, и великая в слове сила. Сысой Оркадович рассказал Незлобе, как все случилось. Полонянников привезли в Русу. На второй день пришел дьяк Степан Бородатый, принес грамоту, списана слово в слово с той, что писали новгородские послы, когда ездили к королю Казимиру. Как попала грамота к великому князю, неизвестно, дьяк сказал, будто взяли у полонянника. В грамоте черным по белому сказано, кто ездил к королю послами, кто от имени Великого Новгорода целовал королю крест, и среди послов Димитрий Борецкий и Микула Маркич. Дьяк выспрашивал Димитрия и Микулу Маркича, с чего надумали они изменить великому князю, и целовать крест Литве. Корил дьяк Борецкого: — Тебя великий князь Иван в московские бояре пожаловал, а ты, волчище злохищный, этакое учинил. Димитрий Борецкий сказал — он, как все: королю крест целовать — так королю, а придется — поцелует крест и великому князю Ивану. Микула Маркич изворачиваться и хитрить не стал, прямо сказал: далеко протянула Москва руки, а рука у великого князя тяжелая, не идти господину Великому Новгороду под руку Москвы, того и встал против. Дьяк недобро усмехнулся и с тем ушел. Скоро опять пришел он к полонянникам, объявил волю князя Ивана: зложелателей и изменников русской земле посадника Димитрия, Микулу Маркича, Матвея Селезнева и Арбузеева указал великий князь казнить смертью. Сысой Оркадович сам видел, как боярам секли головы. Микула Маркич перед смертью сказал: «Служил господину Новгороду, ни крови, ни головы не жалея, лучше злой смертью помереть, только бы не видеть Великого Новгорода в неволе». Через день явились еще отпущенные великим князем полонянники, привезли в ладьях тела казненных. Колоду с телом Микулы Маркича поставили в соборе Антониева монастыря; в головах положили всю ратную сброю: железную шапку, панцырь, шестопер, меч и боевую секиру. Лежал Микула Маркич в тесной колоде, шея закрыта шелковым платом, четверо черных попов с дьяконами посменно пели панихиды, ходили вокруг гроба, бряцали железными кадильницами, просили успокоить со святыми душу убиенного боярина Николы. Ладанный дым полз под своды купола, солнечные лучи пробивались в узкие оконца и гасли в сизых облаках. Приходили люди прощаться с покойником. Многие ходили с Микулой Маркичем воевать немцев и шведов. Были тогда молодыми парнями, приходили прощаться седоусыми. Качали люди головами, вздыхали: «Отвоевал Микула Маркич свое, шел как надо, стоял против немцев и шведов за Великий Новгород, а повернул не туда, стал против единокровной Москвы, и покарал бог за неправое дело. Не на ратном поле по-хорошему сложил голову, злой смертью помер». Выйдя из храма на паперть, толковали люди: — Доколе великому князю пустошить новгородскую землю? — Били бы бояре Москве челом! Незлоба стояла у гроба, не отводила глаз от покойника: смерть и тление не тронули его лица, только восковая желтизна налила щеки. Слез не было. Сзади подружка Ефимия Митриевна шепчет: «Поплачь, голубка, сердцу легче будет». Знает Незлоба сама, надо плакать и вопить, иначе что люди скажут, а слезы откуда взять, от горя окаменела, не выжать из глаз слез, и в сердце не жалость, а лютая ненависть к тем, кто загубил Микулу Маркича. Плачут в Великом Новгороде вдовы. Да разве разжалобить князя Ивана бабьими слезами? Одолеет — не одну еще голову с плеч снимет. Женкам слезы, а людям новгородским всем надо на коней сесть, стать на валу за стеной, в башни, головы сложить, а Москве не покориться. Вспомнила, что говорил ей Микула Маркич зимою на святках: «Тяжела у великого князя рука, одолеет — отнимет у бояр новгородских волю и вотчины, станут, как в Москве бояре, не господами себе, а холопами государя московского». Вот и пришло то время. Разоряет великокняжеская рать новгородские земли, засекла дороги, и город вот обложит. Не поклонится и тогда князю Ивану Великий Новгород, еще заплатит Москва своей кровью за Коростынь, за Шелонь, за Микулу Маркича. Мал еще совсем Славушка, войдет в года, отомстит за отца. Вырастит его в вечной ненависти к Москве. Сзади Ефимия Митриевна тянет за рукав, шепчет: «Ворочайся, лебедушка, ко двору. Передохни, извелась ведь…» Вышли из храма. У ворот ждет хозяйку холоп с возком. Ефимия Митриевна села с Незлобой в возок, велела холопу везти хозяйку ко двору. Полетели мимо глухие заметы, избы, церкви. Незлоба ничего не видела, в глазах мертвое лицо Микулы Маркича. Ефимия Митриевна, склонившись, утешала: «Все в господней воле и живот и смерть. Поплачь, повопи, то для людей, а кручине сердца не передавай». Близ дворища густо стояли люди: купцы, мужики, боярские молодцы. Возница, покрикивая, стал продираться с возком сквозь толпу. Люди перед возком расступались. Скоро однако стало — не пробиться, люди стояли тесно, кричали, поднимали кулаки. Ефимия Митриевна спросила у мужиков, теснившихся перед возком, чего шум. Мужики молчали, хмуро смотрели на боярынь. Из толпы вывернулся человек в островерхой скуфье и темном кафтанце, по виду, должно быть, пономарь или дьякон, стал торопливо рассказывать: — Сей ночью неведомо кто пушки железом забил. Было пушек пятьдесят. Тысяцкий с посадниками доведались — забил пушки кузнец Обакум с товарищами, а научили их такому переветники Упадыш и Жданко. Обакума молодцы в реку кинули, а Упадыша и Жданку велели посадники казнить смертью. Люди собрались глядеть, как переветникам головы ссекут… Мужик-сермяжник кинул на говорившего взглядом исподлобья: — Ты, дьякон, и есть переветник, а они за Русь стоят. Дьякон на сермяжника и не глянул. — А дружки их ладятся отбить переветников у приставов. Того и крик. Незлоба вскочила на сиденье, увидела близко приставов и боярских молодцов, они бердышами и палицами теснили напиравших со всех сторон мужиков. В кругу стояло двое без шапок, у одного голова с густой проседью, другой, ладный, русоволосый, лицо чистое, смотрел куда-то поверх колпаков и бердышей. Узнала скоморохов, пели на святках в хоромах. Так вот они переветники, те, что хотят предать Великий Новгород Москве. Мужики напирали дружно, хватали приставов за кафтаны, у двоих вырвали бердыши, вопили сотнями глоток: — Отпустите Ждана! — Обоих отпустите! — Не то и вам без головы быть! Незлоба вскинула руку, гнев и ненависть подкатили к сердцу, стояла на сиденьи возка, высокая, в темной вдовьей однорядке, жгла мужиков глазами: — Люди новгородские… Слышала свой голос звонкий и как будто бы чужой: — Мужа моего Микулу Маркича князь Иван казнил смертью… Встретилась взглядом с глазами русоволосого. Видела, как приоткрылись под усами губы, в светлых глазах знакомое что-то. Послышалось или в самом деле приглушенно выкрикнул: — Незлобушка… Опустила веки, увидела луг у Горбатой могилы, купальские огни, услышала жаркий шепот голоусого паренька в монастырском кафтанце… и имя его Ждан… Иванушко… Прижала к груди руки, сердце, показалось, разобьется, закинула назад голову, и уже не купальские огни и ласковый паренек перед глазами, а Микула Маркич, гордый боярин, муж любимый в колоде с шелковым платом вокруг шеи. Сотни голов повернулись к боярыне, ждали, и мужики уж не напирали на приставов. Незлоба повела вокруг взглядом, на притихших людей, и те, кто стояли впереди, опустили глаза. Незлоба заговорила, и голос ее был слышен всем, кто стоял на площади: — Муж мой Микула Маркич за Великий Новгород на плахе голову сложил, крови и жизни своей не щадил, а вы переветников щадите. Тихо стало на дворище и в тишине чей-то густой голос раздельно выговорил: — Правду вдова молвит! Кровь за кровь! Прибежал пушкарь Охромей, сказал, что ночью забили железом пятьдесят готовых пушек. Василий Онаньич в ярости разорвал ворот на шитой рубахе. Вместе с тысяцким поскакали к пушечному двору. Во дворе толпился народ: пушкари, мужики, боярские молодцы, пришли тащить пушки, на вал ставить в башни. Пушечный мастер Гаврило Якимович стоял у тына, стиснув зубы, хмуро глядел себе под ноги. Василий Онаньич соскочил с коня, кинулся к мастеру, схватил за ворот, тряхнул: — Москве радетель! Изменник! Пес! Гаврило Якимович легонько отвел руку посадника, угрюмо выговорил: — Прежде дело, посадник, разбери, тогда и кидайся. Знал Гаврило Якимович — без него господину Новгороду не обойтись, оттого и говорил с достоинством, не кланялся посаднику и тысяцкому, не юлил, не просил смиловаться. Что забили пушки — своя же братия — не сомневался, только кузнецы этакое и могли сделать. Наладить пушки дело нехитрое, через два дня ставь на вал, одна беда — некому железо выколачивать. Утром на пушечный двор из кузнецов никто не пришел, и знал Гаврило Якимович: сколько б серебра тысяцкий с посадником ни сулил — не придут. Смотрел на пушки, ерошил бороду: «Ну и дела, ну и ну!». А с чего такое получилось? Все наделали вчерашние певцы, пропади они пропадом. Вспоминал, какие у товарищей кузнецов были лица, когда играли молодцы песню, и что после говорили… «Не супостат нам Москва, мы и Москва все едино — Русь. Чего же кровь лить?». И сам Гаврило Якимович едва не пустил слезу, когда пели скоморохи про молодца-удальца, точившего на единокровников булатный меч. А Гавриле Якимовичу что до того? Велели посадники с тысяцким наладить пушки, а по ком станут пушки палить — мастеру дела нет. Ой, так ли, пушечный мастер Гаврило Якимович? Думает мастер: «Великая в песне сила. Одна человека веселит, другая сердце ярит, а от третьей железо в дерево обращается. Куда пушки гожи? Нагрянет Москва, голыми руками город заберет». Василий Онаньич и тысяцкий оглядели пушки, и опять приступают к мастеру: — Говори, кто забил! Смотрит Гаврило Якимович в сторону, неохотно тянет: — Не ведаю, бояре. Не ведаю… Пришлось сказать, что железо кузнецы повыбьют завтра к обеду. С утра кузнецы не пришли. Сказал, хотя и знал: немногие придут, может быть, один, два. Не для того ночью трудились… Тысяцкий и Василий Онаньич уехали, разошлись со двора пушкари и боярские молодцы. Гаврило Якимович велел подручному отроку бежать по дворам звать кузнецов на пушечный двор. Сам долго стоял под навесом, думал все о том же: «Слово — песня, песня — слово, и великая в слове сила; грознее пушек, острее меча…» Случилось все быстро. Пристава схватили Упадыша и Ждана на торгу, поволокли в судную избу. В судной на лавке сидел тысяцкий с посадниками и дьяк. Перед судьями — кузнец Обакум и Якушко Соловей. Якушко рассказал: проходил он вчера мимо пушечного двора, слышал, как Ждан с Упадышем играли песню, славили Москву, Новгороду не супостат Москва, а братья — единокровные. А кузнец Обакум вслух говорил изменные речи: «Бояре на новгородских людей беду накликали, мужикам против Москвы стоять не пошто». Он, Обакум, и пушки с товарищами железом заколотил, другому некому… А кто товарищи, пускай у Обакума спросят. Обакум отпираться не стал, сказал, что пушки заколотил он. Тысяцкий и посадники допытывались, кто у Обакума были единомышленники, забивали с ним пушки. Обакум ответил: единомышленники у него все мужики новгородские. Тысяцкий задергал головой, грохнул о стол кулаком: «Лживишь, все люди новгородские готовы против Москвы до смерти стоять!» Тысяцкий с посадниками рассуждали недолго, присудили — Упадыша, Ждана и кузнеца Обакума казнить смертью. Перед судной избой толпился народ, черные мужики, женки, боярские и купеческие молодцы. Народ повалил следом, со всех сторон кричали, чтобы пристава отпустили смертников. На мосту мужики кинулись на приставов, хотели отбить смертников силой. Подоспели боярские и купеческие молодцы, завязалась драка, мужиков оттеснили. Обакума молодцы скинули в реку, руки у кузнеца были связаны, он камнем пошел ко дну. А на торгу подвалили мужики еще. Молодцам опять пришлось отстаивать приставов кистенями и палицами. Одолевали мужики, еще немного — сомнут боярских молодцов и приставов. Кричали: — Ломи приспешней! — Не выдадим Жданку! Ждан знал — не выдадут мужики, отстоят. Кинулся бы сам в свалку — руки за спиной связаны. Потом увидел Незлобу, показалось, и она кричит приставам, чтобы отпустили смертников, значит, узнала. Только б узнала! Не пришло еще время Ждану умирать, не все еще он спел песни. Крикнул: — Незлобушка! Стояла Незлоба близко в возке, когда же повернула она лицо, увидел Ждан чужие глаза, в глазах ненависть и укор, и голос далекий: «Муж мой Микула Маркич за Великий Новгород голову на плахе сложил, а вы переветников щадите». Тишина встала над площадью, у мужиков опустились поднятые кулаки и потемнели лица, Ждан знал теперь — это смерть. Несколько голосов несмело выкрикнули: — Отпустите! — Молодцы кинулись в толпу, угомонили крикунов кулаками. Ждан и Упадыш стояли в кругу. Над господином Великим Новгородом небо высокое и синее, такое же, как в Москве, Пскове, Смоленске, над селами и деревнями Руси, родное, свое. На большом куполе храма Софии колюче поблескивал под солнцем медный крест. Далеко за земляным валом клубами всходил к небу белый дым — горели слободы. Трое молодцов приволокли березовую плаху, кинули на землю. Подошел кряжистый мужик Омелько Мясник, в руках держал он топор, сдвинув дикие брови, деловито потрогал пальцем широкое лезвие. Упадыш повернул к Ждану лицо. И лицо у него было обычное, спокойное, точно и не было рядом березовой плахи и мужика с топором. Сказал тихо: — Отыграли мы с тобою, Ждан. Вся жизнь от младенчества до сегодняшнего дня встала перед Жданом. Вспомнил, как не раз вздыхала мать: недобрая выпадет Ждану судьбина — когда родился, забыла бабка Кудель выставить на ночь кашу, прогневала рожаниц. Ждан повел глазами вокруг. Впереди — боярские молодцы смотрят нагло, за молодцами — хмурые мужики, бабьи кики и повязки. Увидел в толпе Микошу Лапу и Митяйку Козла; Митяйка жалостливо мотал головой, у Микоши лицо было виноватое. Рядом с Митяйкой увидел мужика, не отрывал от Ждана васильковых глаз. Вспомнил поле, весеннее небо, звонкоголосых жаворонков и калику с васильковыми глазами, сидел он, пел песни те, что Ждан сложил. В Новгороде Ждан его не встречал, должно быть, пришел калика в город недавно. Может быть, слышал уже и ту последнюю песню, какую сложил Ждан. За песню, за слово, за Русь снимут со Ждана голову. А калика будет ходить по Руси и петь. И другие у него переймут песню. Положат Ждана в сырую землю, — могильные черви источат тело. А Русь будет стоять крепкая и нерушимая, и главой русской земли — Москва. И не будут страшны русским людям ни татары, ни немцы, ни литва. О ней великой, непобедимой и любимой русской земле складывал Ждан песни. Умрет Ждан, а песни, что сложил он, далеко разнесет калика с васильковыми глазами. И не он один, уже подхватили песни бродячие молодцы-скоморохи и перехожие калики, разнесли по Руси, поют в Пскове и Можае, за рубежом в Смоленске и в Великом Новгороде. Не изрубить песни топором, не удавить веревкой. Умрет Ждан, а песня будет жить. Нет песне смерти, пока живет она — будет и Ждан жить. И напрасно горевала и плакала мать. Лучшей судьбины Ждану и не надо. |
||||||||||
|