"Орлиная степь" - читать интересную книгу автора (Бубеннов Михаил Семенович)ГЛАВА ШЕСТАЯС утра небо было чистое, лазурное, а потом над степью широким фронтом двинулись разрозненные, небольшие, но тяжелые, синебрюхие облака. Одни из них проплывали мирно, лишь обдавая степь влажной прохладой да бросая на нее свои тени; другие спускали временами короткий, но шумный дождь. Вскоре зачернило весь запад — похоже было, что кто-то замазал его, словно забор, сверху вниз грубой кистью. Несколько часов Илья Ильич Краснюк носился по степи, щедро окропленной первым за весну дождем, то ярко освещенной солнцем, то в темных пятнах облачных теней. Один раз его машина со всего разбега влетела в густой дождь и затем несколько минут, виляя по скользкой целине, обмывалась в ручьях кристально чистой воды. Шофер Арсений Непомнящих, местный сибиряк, прекрасно знал степь и возил Краснюка из бригады в бригаду то по едва приметным тропам, а то и бездорожьем. Думая оказать новому директору услугу, он без конца рассказывал о тех местах, по которым они проезжали, и неизменно обращал внимание на разные предметы в пути: на перекрестки троп, озера, на рыбачьи избушки, кошары, колодцы, надеясь, что Краснюку не вредно запомнить их на будущее. Но Краснюк, к удивлению шофера, слушал его весьма рассеянно и все время думал о чем-то своем… Полевые станы Илья Ильич осматривал со скучающим видом. Более живо он почему-то интересовался плакатами о борьбе с сусликами, которыми были завешаны стены всех бригадных палаток. Иногда он подолгу стоял перед каждым плакатом, рассматривая изображенных в разных позах жирных сусликов и многократно перечитывая уже известные ему тексты. Обычно только после такой процедуры он начинал знакомиться с работой бригады. Осматривать пахоту Илья Ильич предпочитал молча. Бригадиру он задавал не более двух-трех вопросов, ответы на которые были уже известны ему из утренней сводки, и очень редко делал какие-либо замечания или давал советы. С трактористами вообще не разговаривал. Одни спали, другие работали, а отрывать их Краснюк не разрешал: дескать, сейчас дорога каждая минута. Почти всем бригадам жилось в степи неважно (плохо было с питанием, дровами, водой), но все они — и это сразу бросалось в глаза — работали горячо, дружно, напористо. В каждой бригаде бывал случай, когда Краснюк мог от всего сердца порадоваться первым удачам новоселов и одарить их добрым словом. Но ничто почему-то не радовало Краснюка… В Залесиху Илья Ильич приехал в середине зимы. Когда в чистом синем халате, с позолоченной авторучкой в кармашке он впервые прошелся с озабоченным видом по захудалой мастерской МТС в сопровождении бывшего директора, внешне ничем не приметного в толпе рабочих, все с удовольствием и надеждой подумали, что начинается новая полоса в истории станции, которая отныне будет отмечена высокой заводской культурой. О Краснюке дружно заговорили: — Вот это да! Это директор! Никто не мог подозревать, что новый директор приехал в Залесиху не по доброй воле. … В начале войны Илья Ильич Краснюк эвакуировался из Харькова на Алтай вместе с тракторным заводом и со временем, по великой нужде, прижился в степном сибирском городке, хотя и не переставал тосковать по родной Украине и почти столичной жизни. Это был весьма посредственный инженер. За несколько лет он постепенно перебывал в разных отделах, лабораториях и бюро завода: всюду от него избавлялись деликатно, без всякого шума. Покладистое заводское начальство во избежание обид и неприятностей в своих приказах всегда изображало дело таким образом, что Краснюк переводится с места на место исключительно в интересах завода. Очевидно, такие переводы не только не вредили репутации Краснюка, а, наоборот, постепенно создавали ему популярность как-всесторонне сведущему, незаменимому инженеру. К тому же он считался высокоидейным человеком. Он всегда произносил хотя и не оригинальные, но совершенно правильные речи. И всегда, как бы случайно, старался быть под рукой руководителей завода. Можно ли обижать такого человека? Прошлой осенью партия решила двинуть в деревню крупные руководящие силы, чтобы круто поднять сельское хозяйство. Из Барнаула на Алтайский тракторный завод пришло указание — выделить несколько опытных инженеров для назначения их директорами машинно-тракторных станций. Совершенно естественно, что в их число немедленно попал Илья Ильич Краснюк. Один из руководителей завода, первым назвавший его фамилию, безотчетно подчинялся при этом законному желанию избавиться от Краснюка навсегда. Но, находясь во власти долголетнего самовнушения, он утверждал, что названный кандидат — незаменимый человек для выполнения высокой государственной миссии в деревне. В райкоме партии разговор был коротким. Секретарь райкома, оглядев Краснюка, молвил: — Так вот, товарищ Краснюк, партия решила послать вас в деревню. У Краснюка враз ослабли руки и ноги. Как никогда в жизни, ему вдруг захотелось предельной честности. Ему захотелось сказать, что он просто-напросто не желает, всей душой своей не желает ехать в деревню, и это так же естественно, как он не желает умереть. Но тут же Краснюк содрогнулся: после фразы секретаря, подумал он, отказаться невозможно. Лицо Краснюка, нежное той нежностью, какая свойственна только природе рыжих, сильно повлажнело. Он прижался грудью к столу секретаря, сделал привычное сусличье движение губами и затем произнес как мог спокойнее: — Поверьте, я с удовольствием, но… — А в чем дело? — перебил секретарь. — Но я не знаком с сельским хозяйством, — досказал Краснюк несколько высокопарно, испытывая облегчение оттого, что хотя бы закончить фразу ему удалось честно. — Поможем, — пообещал секретарь. — Но мне будет трудно. — А вы ищете легкой работы? — с удивлением спросил секретарь. — Не ожидал… И на заводе и в райкоме о вас другого мнения. Илья Ильич понял, что погиб. — Вы подумайте, — сказал секретарь, намекая, что решение вопроса в конечном счете зависит от самого Краснюка. — Я подумаю, — поспешно и растерянно пообещал Краснюк, чувствуя, что дальнейший разговор только повредит его партийной репутации. Анна Ефимовна заорала на весь дом, услыхав, что мужа посылают на работу в деревню, но, тут же овладела собой: не Илья Ильич, а она была главой семьи, и ей не подобало проявлять слабость. Длинное, по-лошадиному вытянутое лицо Анны Ефимовны мгновенно приобрело упрямое, своевольное выражение; словно бы закусив удила, сухолядая, в узких брюках, Анна Ефимовна быстро прошлась по комнате, затем присела у своей кровати к тумбочке, на которой стоял телефон, и схватила заветный блокнотик. — Я уже действую, — объявила она музку. Анна Ефимовна официально значилась заведующей костюмерным цехом местного театра. Из-за недостатка средств на оформление спектаклей работы в театре было мало. Но именно это обстоятельство как нельзя лучше устраивало Анну Ефимовну. За ширмой своего маленького театрального ателье она открыла большое частное ателье и орудовала в нем в поте лица своего: вела широкую спекуляцию редкими товарами, «обшивала» все «модное общество» города. Поэтому у Анны Ефимовны были широко разветвленные связи. — Это свинство! — говорила она с негодованием, листая блокнотик. — Посылать к чертям на кулички! Да там не жизнь, а ужас! Ах, Илья, и как это некстати! Мне сейчас так некогда! У меня на днях премьера! Но не успела Анна Ефимовна привести в движение свои связи, как секретарь райкома, пригласив Краснюка вторично, предложил ему немедленно выехать в Барнаул: туда срочно вызывались все кандидаты для работы в деревне. Анне Ефимовне пришлось оставить все свои дела и отправиться с мужем, чтобы лично вдохновлять его на сопротивление приуготованной ему беде. Недели две чета Краснюков действовала денно и нощно, обивая казенные и частные пороги, осторожно, но всячески оттягивая решение дела. Боязнь быть исключенным из партии и здесь помешала Краснюку заявить честно, что он, до мозга костей городской человек, к тому же думающий только о сытой и покойной жизни, категорически не желает ехать в нелюбимую деревню. Илья Ильич всюду твердил то, что мог, по его разумению, твердить безнаказанно: он никогда не работал и не умеет работать в сельском хозяйстве. Но так говорили многие из тех, кого посылали в деревню, на это никто не обращал серьезного внимания. Узнав о том, что одного из коллег Ильи Ильича за отказ ехать в деревню исключили из партии, Анна Ефимовна вдруг присмирела. Однажды, подсев к мужу, нащупывая пальцами замаскированную у него пышной рыжеватой шевелюрой круглую плешину, словно бы напоминая этим, что ей известны все мужнины секреты, она заговорила на редкость ласково: — Илюша, но ведь ты в самом деле не умеешь работать в сельском хозяйстве! Совершенно не умеешь! — Конечно! Что за разговор? — Ты знаешь только трактор… — Только! — Но ведь этого мало? — Послушай, что ты меня изводишь? — Илья, молчи, я говорю дело, — одернула его Анна Ефимовна. — Довольно рисковать, надо ехать! — Ты с ума сошла! — завопил Краснюк. — Абсолютно здорова. — Но как я там буду жить? Я не представляю! Как работать? — Не будем, Илья, мудрить: работай как умеешь, — сказала Анна Ефимовна строго. — Можешь даже гореть на работе день и ночь. Я абсолютно спокойна; тебя снимут еще на посевной, а если нет — на уборке. Они тебя не знают, а я знаю… — Что ты этим хочешь сказать? — обижаясь, спросил Илья Ильич. — Ничего нового, Илья! — Ты что, считаешь меня дураком? — вдруг взбунтовался Краснюк. — Тогда я поеду и докажу, как умею работать! — Поезжай, докажи! — безжалостным тоном отвечала Анна Ефимовна, дымя папиросой. — Это совершенно безопасно, но зато никаких подозрений. А мы тебя будем ждать. Тебе дадут выговор — и ты дома. Сами виноваты. Я думаю, мы еще успеем съездить осенью в Крым… А чтобы дело вышло наверняка, бери назначение в самую захудалую станцию. — И возьму! — кричал Илья Ильич. — И докажу! — Вот и хорошо. Вот и докажи! Между супругами Краснюками разразился скандал, какого не было за все годы их совместной жизни. Илья Ильич был рассержен и обижен женой, но понимал, что выхода нет: в самом деле можно лишиться партийного билета. Не успев остынуть после скандала, он явился в краевое земельное управление, согласился на отъезд в деревню и попросил назначения в Залесихинскую МТС, самую отстающую в крае. — Давно бы так, — сказали ему в управлении. — Мы все удивлялись: у вас такие прекрасные рекомендации! Вскоре после приезда Краснюка в Залесиху стало известно, что в зоне станции начнется весной освоение огромных массивов целины и залежей, а в марте нахлынули молодые новоселы. Отношения с ними у Краснюка сами собой запутались с первой встречи. Илья Ильич не мог не испытать к ним в глубине души своей глухой неприязни. Поехав в деревню по принуждению, он считал, что и все другие едут туда не иначе, как в силу строжайшей партийной дисциплины. Он категорически отказывался верить в существование подлинных добровольцев, отправляющихся в деревню по велению сердца. «Таких дураков, кроме Зимы, нет пока на свете!» — твердил он себе. И вдруг он встречает не единицы, а сотни людей, добровольно покидающих города и мечтающих о трудной работе и трудной жизни в степи. Своим поступком молодые добровольцы, не ведая того, опровергали стройную систему взглядов Краснюка и как бы пригвождали его к позорному столбу. Это ли не основание для глухой и тяжкой неприязни? Очень скоро эта неприязнь дала себя знать. Особенно невзлюбил Краснюк Леонида Багрянова, который выделялся среди новоселов неугомонностью и чаще других портил ему кровь своей заботой об успехах станции. Молодой москвич то гремел на собраниях, требуя введения заводских порядков и строгой дисциплины в мастерской МТС, то изводил разными требованиями, налаживая свою походную мастерскую, то вздумал добиваться изгнания Дерябы. «Землю носом роет, стервец! Будь ты трижды проклят!» — бурно негодовал Илья Ильич. Теперь понятно, что Краснюк невольно, вопреки здравому смыслу, на удивление людям, испытывал гораздо больше симпатии к Степану Дерябе, чем к Леониду Багрянову. Сегодня утром смугленькая черноглазая Женя Звездина, охотно поехавшая поднимать целину, но грезившая почему-то не вспаханной, а цветущей степью и белыми облаками над ней, сидела, как обычно, в диспетчерской у рации и вызывала новосельские бригады. Поглядывая на карту зоны МТС, мысленно представляя себе то один, то другой полевой стая, вспоминая знакомые лица, Женя разговаривала с бригадирами или учетчиками смело, живо, быстро, понимая всех с полуслова. Да и станция работала дуплексом(Дуплексная связь — одновременный двусторонний разговор), что значительно облегчало ей дело. Рядом с ней сидели Краснюк и Зима. После того как Женя заканчивала прием информации, они поочередно задавали бригадирам и учетчикам вопросы о работе и жизни в степи. Илья Ильич до этого дня еще не выезжал в бригады, он судил об их работе только по сводкам и поэтому, естественно, интересовался только тем, что находило в них какое-либо отражение. Он расспрашивал о причинах аварий и простоя отдельных тракторов, техуходе за ними, расходовании горючего… Главный агроном Зима с начала пахоты побывал уже во всех бригадах и теперь удивлял Женю необычайностью своих вопросов к целинникам. У одного собеседника он спросил, налажен ли подвоз воды и когда будет готов колодец; у другого справился о здоровье захворавшего прицепщика и о том, когда бригада будет мыться в бане; у третьего расспрашивал о подвозе дров для стана. Жене невольно подумалось, что Краснюк больше заботится о машинах, а Зима — о людях. И только спустя час Женя вдруг вспомнила, что у нее в столе лежит письмо на имя директора. Передавая Краснюку письмо, Женя вместе с извинениями за задержку его все же успела поинтересоваться: — Кажется, от жены, да? Илья Ильич был очень обрадован письмом. — Да, это от жены! Он присел на табурет у окна, весь зардевшись на солнечном свету от волнения и по всегдашней привычке передернув губами и ноздрями, как суслик. Глаза его быстро побежали по строчкам письма, но тут же он легонько вздрогнул, задумался и помрачнел… Между тем Женя Звездина соедннилась с Заячьим колком. Как всегда, отозвалась Светлана, но Женя, прежде чем принять от нее информацию о работе бригады, спросила: — Светочка, а где же ваш бригадир? Он живой? Почему он никогда не подходит к рации? — Сейчас он здесь, — ответила Светлана. — С ним будет разговаривать Илья Ильич. — Я слушаю, — раздался голос Багрянова. Шеня обернулась и окликнула директора: — Илья Ильич, вас слушает Багрянов! Краснюк встрепенулся, оторопело переспросил: — Кто? Багрянов? Ах, да… Он вдруг встал, сердито кольнул Женю глазами и вышел из диспетчерской, хлопнув дверью. Николай Семенович Зима с удивлением покачал ему вслед головой и, подав знак Жене, чтобы продолжала разговор с Багряновым самостоятельно, тоже вышел из диспетчерской. — Где же директор? — угрюмо спросил Багрянов. — Понимаете, он только что вышел, — после небольшой заминки ответила Женя. — Понимаю. Не захотел разговаривать со мной? Здесь опять произошла небольшая заминка, после которой, сжав кулаки у груди, Женя точно выстрелила: — Да! — Ну и черт с ним! — резко и презрительно выговорил Багрянов. — Вероятно, произошло недоразумение? — Забудьте это, — сказала Женя и, расставив оголенные кругленькие локотки, навалилась грудью на стол и негромко, раздельно, спросила: — Товарищ Багрянов, скажите, а не зацвела еще степь? — Что вы, еще рано! — ответил Багрянов, вероятно немало удивленный тем, что его случайное обещание при отъезде из Залесихи не забыто. Близ рации в Заячьем колке раздался смех. — А кто у вас там смеется? — возмутилась Шеня. — Это ребята тут… — ответил Багрянов. — Они острят. Неужели, говорят, новая графа появилась в сводках: о цветении степи? — Конечно! — не задумываясь, выпалила Женя. — Ну и бюрократи-и-изм! — донеслось из Заячьего колка. После этого Женя Звездина приняла от Светланы информацию, из которой и узнала, что тракторист Хаяров, временно заменивший больного Белорецкого, допустил брак в работе. Дурная весть очень расстроила Женю. Жалея Багрянова, у которого беда за бедой, и зная об отношении к нему Краснюка, Женя решила попридержать печальную информацию в своем столе. Тем временем Николай Семенович Зима, остановив Краснюка около вездехода, приготовленного для первого выезда в степь, глазами приказал шоферу отойти в сторону и начал настойчиво уговаривать директора побывать сегодня же в Заячьем колке. Вначале Краснюк слушал молча, изредка барабаня пальцами по брезентовому тенту машины, затем возразил кислым голосом: — Послушайте, Николай Семенович, но ведь вы только что были там! — Был, но, к сожалению, очень недолго: надо было лететь на это дурацкое совещание в районе, — ответил Зима. — У них там плохо с питанием и не хватает людей. Я заезжал к Северь-янову и советовал ему серьезно подумать о бригаде. Но ведь Северьянов не очень-то сговорчивый человек. Багрянову с ним, конечно, нелегко… — С Багряновым тоже несладко, — заметил Краснюк. На мужественном скуластом лице Зимы, загорелом и обветренном, сошлись черные густые брови. Зима опустил голову и досадливо потер ладонью свой большой лоб. — Я буду говорить откровенно, Илья Ильич, — продолжал он. — Меня все более удивляют и даже беспокоят ваши отношения с Багряновым. Почему они сложились так худо? Это для меня пока остается тайной. — Какая же здесь тайна? Что за подозрения? — выкрикнул Илья Ильич. — Он дерзок и груб! Вот и вся причина! — Вы забываете: он молод. — Но разве молодые люди имеют какое-то особое право на дерзость и грубость? — А разве мы, руководители, коммунисты, имеем право обидчиво и даже враждебно относиться к молодым людям с еще не устоявшимся характером? — возразил Зима, вцепившись взглядом в лицо Краснюка. — У нас не было и нет такого права! Нам дано одно право: воспитывать молодых людей. Но пока, если говорить откровенно, мы воспитываем их плохо. — Как же его воспитаешь, если он лезет драться? — Ну, знаете ли, Илья Ильич, — продолжал Зима, пожав плечами, — я тщательно расследовал все, что произошло тогда на Черной проточине. Почему вы испугались его? Это никому не понятно. Он увидел вас с Дерябой и мог нагрубить вам. Но он и не думал драться. — Это он сам вам сказал? И вы верите? — Верю! — Вот это и плохо! — воскликнул Краснюк, наконец-то переходя к нападению. Нежное розовое лицо его вдруг припотело, а светло-карие глаза блеснули яркой прозеленью. — Вы влюблены в него и уделяете ему слишком много внимания! Вы все еще находитесь под впечатлением своего. романтического знакомства с ним. Это мешает вам взглянуть на него трезвым взглядом. Поймите, ведь он теперь совсем уже не тот мальчишка, которого вы встретили во время, войны! Он взрослый человек и, кажется, духовно искалечен войной. Зима сухо усмехнулся и ответил: — Искалечен войной не он, а другой человек, его ровесник, которого, кстати сказать, вы почему-то уважаете больше, чем Багрянова. — Вы опять о Дерябе? — Да. — По крайней мере Деряба не лезет не в свое дело. — Да, это так, зачем ему лезть в наши дела? Ему не до наших дел! — ответил Зима ядовито, думая, что ссора с Краснюком неизбежна. — Он предпочитает залезть своей грязной лапой в нашу кассу. Во сколько обошлась нам его афера с вышкой? Илья Ильич осекся и забарабанил пальцами по тенту вездехода. — Деряба опять крутится около вас, — сказал Зима. — Что он затеял? — Отказывается ехать на курсы, — нехотя ответил Краснюк. — А куда же собралось его сиятельство? — В Москву. — Илья Ильич, не задерживайте! — очень серьезно сказал Зима. — Прикажите немедленно выдать документы. Пусть уезжает. А как его дружки? — Говорят, ушли вчера к Багрянову. — Вот видите! И они раскусили Дерябу! Зима оживился и опять стал горячо доказывать, что директору станции не к лицу обострять отношения с бригадиром из-за каких-то пустых недоразумений. С каждой минутой аргументы Крас-июка, несмотря на упрямство, быстро слабели, и в конце концов он вынужден был пообещать, что сегодня же побывает в Заячьем колке. — Обязательно заезжайте, Илья Ильич, обязательно! — обрадованно твердил Зима, прощаясь с Краснюком. — Пора кончать с этой ссорой. — Ну, а если он опять нагрубит? — спросил Илья Ильич, уже берясь за ручку дверцы. — Тогда не будет ему никакой пощады. Выскочив на вездеходе в степь, Краснюк начал перечитывать письмо жены. Все письмо было пропитано горькой жалобой на то, что и она и дети очень одиноки без него, очень тоскуют о нем и беспрестанно мечтают о его возвращении домой. Мог ли не помрачнеть, не закручиниться Илья Ильич, получив такое письмо? Перед обедом Краснюк был в Заячьем колке. На стане он застал только поварих да Ионыча, который запрягал своего мерина в телегу, собираясь везти обед в борозды. Леонид Багрянов, Черных и Светлана расставляли вешки на новой клетке, на которую бригада собиралась перейти через день. — Бригадир скоро будет, — сообщила Феня Солнышко. Как и везде, Краснюк начал осмотр стана с палатки. Ночная смена, похрапывая и посвистывая, крепко спала. С плакатов, развешанных по стенам палатки, на них смотрели суслики. Ну и забавные же это зверьки! Вот один стоит с колоском пшеницы в зубах у своей норки, того и гляди юркнет в нее, как живой. А вот другой, покрупнее, похваляется кучей зерна… Илья Ильич остановился перед запасливым, с хитрой мордой, и стал читать хорошо известный ему текст. Фу ты, какая чертовщина! Оказывается, каждый суслик уничтожает за год пуд зерна! Но ведь он сам видел, что некоторые участки целинной степи сплошь изрыты сусликами, а Непомнящих утверждает: на гектаре е среднем найдется до сотни этих опасных вредителей. «Ну и расплодилось их нынче! — не раз восклицал шофер дорогой. — Это к урожаю!» Но какой же урожай, если сто сусликов на одном гектаре съедят сто пудов зерна? Вот и паши, засевай целину! На плакатах пишется, что сусликов надо уничтожать. Но как уничтожишь, если их миллионы в степи? Пока Краснюк раздумывал над плакатами, Арсений Непомнящих, уловив ноздрями приятно раздражавший запах жареного мяса, мало-помалу подобрался к кухне. Уложив в телегу ведерный военный термос и корзины с посудой и хлебом, Ионыч и Тоня отправились к тракторам, а Феня Солнышко, устало обтерев фартуком руки, покосилась на Непомнящих, весело спросила: — Что заглядываешь? Пахнет вкусно? — Здорово! Ну и мастерица ты! — польстил он Фене и, кивнув на палатку, начал оправдываться. — Мой-то начальник и сам не позавтракал и мне не дал! Пока с ним собирались, в столовой пусто. Так что, Солнышко, не откажи, обогрей и приголубь! Эх, и какой же чудесный запах ходит вокруг твоей кухни! Феня смешно сморщила коротенький нос. — Запах-то хорош, а мясо есть не станешь. — Тощое, что ли? Ничего, сойдет! На масле ведь? — На масле-то на масле… — И Феня невесело вздохнула. — Только, скажу тебе по секрету, это же… суслики! — Суслики? Ей-богу? Вот здорово! Это ж деликатная пища! — оживленно заговорил Непомнящих. — Не пробовал еще нынче, не пробовал! А помнишь, как их ели во время войны? Ели да похваливали! — Да знаешь, как все вышло, — с оттенком скорби в голосе заговорила Феня Солнышко, вероятно обрадовавшись случаю выложить гостю историю, которая ее томила. — Живет у нас тут один парнишка, Петрованом звать. Большой он мастак это зверье ловить! Понаставит везде капканчики и промышляет. А каждая шкурка — деньги, ему это по бедности хорошо. Погляди-ка, вон сколько их на той стене развешано! И вот развесит он шкурки, а мясо шарит да ест! Да так, бывало, аппетитно чмокает, так облизывается, что взглянешь на него — и у тебя слюнки текут. Сначала наши ребята фыркали да бегали из палатки, когда он появлялся со своей сковородкой, а потом, гляжу, помаленьку присматриваться стали, принюхиваться. А ведь запах от этой суслятины вон какой — любого встревожит. Будь у нас мясо — тогда другое дело, может, никого бы и не поманило, а тут, как на грех, голодно… Ну, гляжу, сегодня утром один примостился к Петькиной сковородке и пробует. И, скажи на милость, вскорости ему так приглянулось Петькино рагу, что он, сердешный, даже жевать не поспевает! А сам знаешь, лиха беда начало. Один отпробовал, и другие налетели! Молодежь! Не поверишь, вылизали сковородку! И тут же, слышу, дают Петьке строгий наказ: иди, мол, тащи на обед побольше этих вредителей да смотри собаке не бросай, мы сами уничтожим их! Бригадир наш давай было возражать: парень он простой, а все же брезгливый. Ну, а что с нашими горлопанами сделаешь? Требуют! «Это, кричат, лучший метод борьбы с грызунами!» А Петьке только скажи! Он быстренько пробежал по степи, не успела я посуду помыть, гляжу — уже та-ащит! Содрал с них шкурки, мясо мне на стол, а сам опять на промысел. Я тоже брезгую, а что поделаешь? Пришлось готовить. Конечно, я все это как следует сделала: на маслице, с лучком, с перчиком… — Не томи! Слюна течет! — страдающе перебил ее Арсений Непомнящих. — Если уж организм у тебя так требует, я сейчас, пожалуйста, — с готовностью ответила Феня Солнышко. — У меня есть, для Петьки оставлено. Да о нем какая забота, он скоро свежих принесет. Через пять минут Арсений Непомнящих уже сидел за столом у палатки и, энергично работая челюстями, уничтожал запашистое белое мясо. Не иначе как на запах мяса из палатки неожиданно вышел Илья Ильич Краснюк. Увидав шофера, усердствующего над сковородкой, он с голодухи не мог удержать сильное глотательное движение, а затем, смутившись, спросил вроде бы равнодушно: — Заправляетесь? — Угу, я тут… немножко, так сказать, — ответил Непомнящих, пряча от директора глаза. — Да-а, это мы, пожалуй, зря не позавтракали и поехали, — страдая от избытка слюны, проговорил Краснюк. — А времени-то, кажется, уже много? — Время, оно известно, обед, — растерянно ответил Непомнящих, не зная, как ему быть, и в замешательстве предложил: — Так вы садитесь, товарищ директор, если не брезгуете… Илья Ильич решил показать, что он, несмотря на свое высокое положение, человек демократического нрава. Тут же, садясь за стол напротив шофера, он сказал: — Чем же брезговать? Что, вместе будем есть, с одной сковороды? Так мы же не в ресторане! — Глаза его уже высматривали на сковороде лакомый кусочек. Арсений Непомнящих за несколько секунд взмок всем телом — вот какой оборот приняло дело! Но отступать было поздно. «Не скажу, — решил Арсений, — а сам он никогда не догадается: мясо и мясо!» Помахав на свое разгоряченное лицо кепкой, Арсений крикнул в сторону кухни: — Феня, дай еще вилочку! Выбежав из кухни и увидев директора за столом, Феня так и обомлела. Решив, что повариха с перепугу выдаст его, Непомнящих сам бросился на кухню и на ходу прошипел Фене в ухо: — Ш-ш-ш! Ни звука! Илья Ильич оказался хорошим напарником: его половина сковороды пустела на глазах. Несколько раз Краснюк порывался спросить шофера, какое мясо они едят, но каждый раз, опростав рот, не успевал сделать это по той причине, что глаза его примечали новый хороший кусочек. — Ну и народ! — сказал он, утолив наконец голод и покосившись на кухню. — А еще жалуются, что голодно… — На это они мастера, — уже успокоясь, подтвердил Непомнящих. — А чего жаловаться? У них тут мяса хватит. За ближними березами и кустами акации послышался шорох высохшей листвы, а через минуту к палатке вышел Петрован. Он был раздут, как бочонок, ремень, которым он перетянул себя, едва удерживал груз под стареньким ватником. Несмело, осторожненько, бочком да молчком Петрован приблизился к столу и уселся на дальнем краю скамьи. Не здороваясь, настороженно пошмыгивая носом, он стал ждать, что скажут гости. Но гости, поглядев на белоголового паренька, засеянного веснушками, как просом, почему-то не нашлись, что сказать, и вновь потянулись к сковороде. За пазухой Петрована вдруг кто-то завозился, взбугривая ватник, и жалобно запищал. Петрован прижал ладонью появившийся бугорок у левого бока и сказал: — А ну, тихо! — Это кто там у тебя? — отстраняясь от опустевшей сковороды, спросил Краснюк. Не отвечая, Петрован сунул руку за пазуху, да не под ватник, а под рубаху, и через секунду поднял над столом крупного желтого, со светлыми полосками суслика; зверек ошеломленно вертел глазками, щерил зубки и судорожно перебирал лапками. — Ловишь? — осведомился Краснюк. — Ловлю, — ответил Петрован. — Капканами? — Чем придется: и капканами и р-руками… — Как же это… руками? Разве его поймаешь? — На чистом, понятно, не поймать, — согласился Петрован. — А я ловлю на клетке, где пашут. Там у нас между загонками остались узенькие полоски целины. На них и сбились суслики. Норы-то их запахали, а на пахоту они боятся лезть, вот и мечутся как шальные, а убежать с полосок не сообразят. Там их тьма! Лови да лови! Видите, сколько нахватал? Осмелев, Петрован подошел к гостям и начал одного за другим показывать сусликов, вынимая их из-за пазухи. — Тьфу, какая мерзость! — воскликнул Крас-нюк, насмотревшись на сусличьи морды. — Грызуны! — ответил Петрован, словно извиняя сусликов за то, что они некрасивы. Вспомнив о плакатах, Илья Ильич спросил: — Здачит, уничтожаете? — Уничтожаем! Вовсю! — вдруг со смешком ответил Петрован. — Сначала я один, а теперь — полбригады… — И тут он кивнул на сковородку. — А вы ими тоже, значит, не брезгуете? У Краснюка мгновенно перехватило дух. Нежно-розовое лицо его стало белее полотна. Глаза остановились на суслике, которого держал перед ним Петька, расширились. Несколько секунд Крас-нюк царапал свою грудь, потом, застонав, бросился в сторону от палатки. Вскорости за кустами акации встряхнула вершиной молоденькая березка и, точно из трущобы, раздалось: «Ы-ы-ы! И-ы-ы!» Это продолжалось довольно долго. Раз за разом качалась березка. Похоже было, что Краснюк, тужась и страдая всей своей утробой, безуспешно пытался вырвать березку из земли… Через час после отъезда Краснюка из Заячьего колка на стане появилась Галина Хмелько. Она привезла Петровану посылочку от матери со скромной домашней снедью: пяток яиц, бутылку молока, творог в тряпице да пирожков с горохом. Но Петрован, к удивлению Хмелько, нисколько не обрадовался посылке. Он молча и угрюмо осве-жевывал суслика. Хмелько присела на чурбашек, валявшийся рядом, и участливо спросила: — Что с тобой? Что-нибудь случилось? — Дир-ректор гонит из бр-р-ригады. — Тебя? За что? — А вот за этих самых сусликов. — Да ты не волнуйся, расскажи! Приехала Хмелько в обычном для себя настроении — оживленная, сияющая, с весенним солнцем в синих глазах, которые, казалось, все время искали что-то в Заячьем колке. Начиная свой рассказ, Петрован ожидал, что Хмелько, услыхав, как накормили директора сусличьим мясом, зальется на весь колок серебряным колокольчиком. Но с ней вдруг произошло совсем другое: ее оживления как не бывало, от ослепляющей улыбки не осталось и следа. — А потом, потом? — спросила она в нетерпении. — Ну, а потом и пошло! — продолжал Пет-рован. — Является бригадир, а директор выходит из-за кустов: морда опухла с натуги, во какая, глаза красные, волосы взмокли… Здорово его выворачивало, до крови! Выходит он и прямо вот так на нашего бригадира. «Вы по какому такому праву малолеток здесь держите? — орет во все горло. — Закон нарушаете? Убрать! Долой! И опять же… кто вам разрешил молодых патриотов, можно сказать, героев кормить опасными вредителями полей? А вы знаете, что от них происходит зараза? Вы что, желаете под суд?» Раскричался, пена на губах. Того и гляди кондрашка хватит. — Ну, а бригадир? — с усилием прошептала Хмелько. — Стоит, как железный, почернел весь! — ответил Петрован. — Чересчур долго терпел. Но кто же может стерпеть? Вот он разжал зубы да и спрашивает: «Да вы что, товарищ директор, кидаетесь на людей? Стало быть, на самом деле обожрались сусликов и взбесились от их заразы?» Ну, тут директор и вовсе взорвался, как атомная бомба. А я стою и думаю: «Что же будет, если он к тракторам поедет и увидит, что Хаяров уже вспаханную целину да опять пашет?» Хмелько на секунду испуганно прикрыла рот пальцами, потом спросила с придыханием: — Допустили брак, да? Мелко вспахали? — Ужасно мелко! Так, чуть-чуть содрали… — Да как же случилось? Почему? — Все эти дружки Дерябы… — Что же было? Он увидел? — Он и не ездил к тракторам, — ответил Петрован. — Он давай скорей домой — помирать от сусличьей заразы. А бригадир — вот чудак! — возьми да и скажи ему о мелкой пахоте… — Сам сказал? Ну, а директор? — «Шкуру, говорит, за все сдеру!» Сел и уехал. Хмелько быстро встала. — А вы знаете, Галина Петровна, что я потом сделал? — продолжал Петрован с повеселевшим взглядом. — Идемте, поглядите… В палатке не хватало места для плакатов о борьбе с сусликами — один из них был вывешен на глухой стене вагончика. На голове суслика была подрисована коричневым карандашом высокая курчавая шевелюра, схожая с шевелюрой Краснюка. Хмелько всплеснула руками и рассмеялась. — Похож? — спросил Петрован. — Вылитый! — Здесь уж хохоту было. Кто ни взглянет, так и катится со смеху. Теперь директора прозвали Сусликом. Пусть знает! Но Хмельно уже ие смеялась. — Нехорошо давать прозвища, — заметила она. — У нас тут у всех прозвища… Встревоженно оглядев стан, Хмельно спросила: — Где же сейчас бригадир? — Новую клетку разбивает. Галине Хмельно хотелось тут же отправиться к Багрянову, но, постояв немного, искусав до конца сухую былинку, сорванную на ходу, ока медленно побрела в глубину колка… Фронт разрозненных дождевых облаков давно прошел, немного освежив и кое-где обмыв землю, но небо сплошь не обложило: очень уж большое оно над степью. Вышина вновь ослепительно блистала атласной голубенью. Но по краю горизонта, на западе, не поднимаясь высоко, все же клубились черные тучи, что-то выжидая и накапливая силы. В голом березовом колке было сказочно светло и торжественно, как в беломраморном дворце. Где-то на верхних ярусах мелодично вызванивали зорянки и горихвостки; их трели проникали во все закоулки степного дворца. Хмельно шла, прислушиваясь к ним с наслаждением и надеждой. Ничто так не успокаивает человека, как весенние птичьи голоса! Наконец она выпрямилась, встряхнула золотыми кудрями и пошла уже твердым шагом к северной опушке колка. Хмельно надеялась найти Багрянова где-нибудь в центре новой клетки, а то и на дальнем ее краю, за два километра от колка. Но едва она вышла к опушке, как увидела его вместе с Ионычем: они шагали рядом с рыдваном, на котором везли длинные вешки. Заметив Хмельно, Леонид быстро поговорил о чем-то с Ионычем и, отпустив его, остался один… За трое последних суток Хмельно не смогла бы выбрать для встречи с Багряновым часа худшего, чем этот час… В первую памятную ночь работы, думая о Хмельно, Леонид твердо решил, что она должна уйти с его дороги. Тогда же он сурово приказал себе добиться этого от Хмельно при первой же встрече. Все дни он оставался верен своему решению. Ему трудно было работать, но легко жить — он с наслаждением жил своей преданностью Светлане. Сегодня, увидав ее в юбке и сиреневой шерстяной кофте, в. пушистом берете, непривычно нарядную для степи, отчего-то повеселевшую, с какой-то светлой мыслью в тихом взгляде, Леонид в несчетный раз за эти дни подумал, что она изумительна и необыкновенна и что он счастливее многих, очень многих на свете. И хотя он был удручен тем, что натворили за ночь Хаяров и Данька, и ожидал, что вот-вот грянет гром над его головой, ему стало легко и радостно от одного ее взгляда. Та неясная, но светлая мысль, что горела в нем ровно и спокойно, внезапно как-то по новому тронула его чувства к ней. Он порывисто поймал Светлану за тонкую кисть руки, думая о том, что никогда еще ее взгляд не озарялся такой прекрасной мыслью. О чем она думала так хорошо? Откуда у нее такое веселое спокойствие? — У тебя есть секрет, да? — спросил ее Леонид. — Да, — ответила она, вспоминая о своем письме к матери. — Это будет твой последний секрет? — Да. Леонид догадался, что она наконец-то написала родителям заветное письмо. …Леонид не собирался быть жестоким с Хмельно. Еще утром, счастливый своей любовью к Светлане, он мог говорить с Галиной вполне спокойно. Но схватка с Краснюком ожесточила его, он не успел еще остынуть и только поэтому, дождавшись Хмелько, не здороваясь, заговорил раздраженным тоном: — Вы здесь? Идите составляйте акт… — Какой акт? — опешила Хмелько. — О мелкой пахоте… Вы же грозили… Только теперь Леонид взглянул Галине Хмелько в глаза и оторопел от неожиданности: никогда не думал он, как много тревоги может быть в ее глазах, всегда сияющих бесконечной морской синью. «За меня тревожится», — опалило его огнем. И тут Леонид с нестерпимой болью и со стыдом понял, что все последние дни, ненавидя Хмелько, он вместе с тем тяжко и глухо тосковал о ней. Он стал противен сам себе. Он готов был убить Хмелько за то, что она любит его и тревожится о нем, а себя — за то, что обрадовался ей и ее тревоге. — Вы все знаете? — спросил он угрюмо. — Да, — ответила она, легонько кивнув головой. Он тут же смерил ее уничтожающим взглядом. — Но вам-то какое до этого дело? Вам-то какая забота? — заговорил он, теряя всякую власть над собой от сознания своей слабости перед Хмелько. — Мне не нужна ваша забота. Не нужна. Все! Уходите прочь! …Через какие-то секунды фигура Хмелько уже мелькала в глубине светлого степного дворца… Как все вспыльчивые, но добрые в душе, совестливые люди, Леонид Багрянов тут же, не успела еще Хмелько скрыться в Заячьем колке, со стыдом признался себе, что обошелся с нею, добиваясь своей цели, непростительно грубо, и ему захотелось немедленно извиниться перед ней. Он быстро зашагал на стан, надеясь найти ее там, но оттуда вскоре донеслись выхлопы, похожие на выстрелы, и затем глуховатый рокоток удаляющегося мотоцикла. — Она прибежала сюда как чумовая, истинное слово! — с удивлением и тревогой рассказал ему Петрован. — Вроде ничего не видит перед собой. Ей-богу, разбиться может! Как ветром ее отсюда сорвало! — Не сказала, куда поехала? — В Лебяжье, куда же больше? — ответил Петрован и, по-зверушечьи зыркнув по сторонам глазками, поинтересовался: — Небось под горячую руку попала, да? — Ты помолчи об этом, — попросил Леонид. — Угораздило же ее! Разговор с Петрованом еще более расстроил Леонида. «Налетел, давай кричать, давай обижать! А за что? — всячески казнил он себя. — Да и как я мог гнать ее, когда сам же… тосковал о ней?» Обычно мысль Леонида, человека деятельной, стремительной жизни, работала легко и быстро, о чем бы ни приходилось ему думать. Теперь же мысли точно пробирались сквозь таежную крепь: с большим трудом и болью — и часто плутали, не находя просвета. О работе и говорить нечего: она валилась из рук. Некоторое время он срубал лопатой дернины типчака, расчищая на открытом месте площадку для солнечного обогрева семян. Потом перешел к сеялкам: задумал лично проверить их готовность к работе. Но и здесь задержался недолго. Вновь схватив лопату, он стал намечать места для полевой мастерской и кузницы. И вновь через несколько минут яростно всадил лопату в землю. Нигде не было покоя и отрады его душе! Еще совсем недавно, четыре дня назад, жизнь была ясной, голубой, как небо над степью, но с той минуты, как он увидел Хмелько близ орлиного гнезда, в жизни точно появилось облачко, и — не успел он опомниться — вокруг уже стояла тьма. Жутко и тоскливо. Хоть волком вой! Не зная, что делать, за что взяться, Леонид с полчаса бесцельно бродил по колку, все ожидая чего-то, а затем сел на землю под березой в дальнем конце пруда и схватился за волосы… Его отыскала Феня Солнышко. — Чего ж ты загоревал-то так? — спросила она участливо, убежденная в том, что горюет бригадир по случаю схватки с Краснюком. — Плюнь и разотри! Что он тебе сделает? Ничего! Пусть своего шофера трясет за грудки. А твое дело — сторона. — В Лебяжье ехать надо, — сказал Леонид. — Вот и поезжай! — живо поддержала Феня Солнышко. — Без особого шума, мягко, а все же бери председателя прямо за горло! И не выпускай, пока не даст мяса! Это что же на самом деле получается? Бригада пашет целину для колхоза, а колхозу никакой заботушки! Работаем четвертый день, а из Лебяжьего никто глаз не кажет. Как пашем, как живем — им горя мало. А патриоты, нечего сказать, дожились здесь до того, что сусликов жрать начали. Тьфу, срамота! …Часа за два до захода солнца Леонид запряг Соколика в ходок и отправился в Лебяжье. «Извинюсь — и всему могила! — мрачновато, с ожесточением подумал он и рванул себя за грудки. — Вот так ее из сердца! Прочь!» Соколик бежал легкой рысцой. В южной стороне, куда он бежал, за большой степной далью виднелся черный мысок соснового бора. У этого мыска, скрытое от взгляда в озерной низине, лежало Лебяжье. Там Леонид встретит Хмелько, спокойно скажет ей несколько слов, и со всем, что волнует его теперь, будет покончено, и вся его жизнь вновь пойдет, как шла прежде… Галина Хмелько не сразу поехала в Лебяжье. Она побывала в бригаде Громова, потом в двух старых бригадах, занятых боронованием огромного массива зяби, и, когда солнце стояло уже совсем низко, вновь выскочила на дорогу, ведущую в село. Но ни быстрая езда, ни шумные деловые встречи не могли успокоить Хмелько: никто и никогда не наносил ее самолюбию такой раны! Никто и никогда! От этого можно было сойти с ума. В ближайшей низинке, заросшей тарначами, Хмелько свернула с дороги в сторону, бросила у кустов шиповника мотоцикл и, не в силах вынести оскорбления, повалилась грудью на землю… Но не прошло и десяти минут — послышался шелест сухой травы. Хмелько встрепенулась, вскочила на колени и слегка откачнулась назад: перед ней, освещенный вечерним солнцем, стоял, пьяно ухмыляясь, Степан Деряба в распахнутом ватнике, с вещевым мешком за плечами и ружьем-двустволкой. До этого Галине Хмелько приходилось видеть Дерябу раза два, не больше, но она уже немало наслышалась о нем всяких рассказов и потому решила быть начеку. Подойдя к мотоциклу, она взялась за руль, показывая Дерябе, что задерживаться с ним долго не намерена, и с укором спросила: — Что ж вы… выпили, а идете в степь? — А чего тут особого? Что она, степь, Дворец культуры, что ли? — ответил Деряба. — Подумаешь, пьяному сюда нельзя! Опустив на землю почти пустой вещевой мешок и ружье, Деряба сел рядом и широко раскинул длинные ноги в огромных сапожищах, словно стараясь убедить Хмелько, что он настроен весьма мирно. С его опухшего и обгоревшего на солнце лица не сходила косоротая ухмылка; на этом лице не сразу можно было увидеть маленькие, оловянные, закровеневшие глазки. В рыжих, измятых волосах Дерябы виднелась травяная труха — видно, парень уже отдыхал где-то в пути. — Не в этом дело, — сказала Хмелько. — Ночь скоро. — До ночи ветерком обдует! Деряба сунул руку в карман ватника, а затем, раскрыв ладонь, показал на ней серую птичку с окровавленной головкой и похвастался: — Во, на лету сшиб. — Это ведь… жаворонок! — осуждающе сказала Хмелько. — Велика важность! Тут их тьма, — хмыкнув, произнес Деряба. — Вон слышите, как журчат? У Хмелько еще более заострился взгляд. — Будь моя воля, я бы дала вам хор-рошую взбучку за этого жаворонка! — проговорила она с сердцем. — Ходят тут по степи, стреляют птичек! Ни стыда, ни совести! — Птичек-то жалеешь, добрая душа, а вот людей, допустим, тоже жалеешь? — прищурясь, спросил Деряба ехидно. — Смотря каких людей, — резко ответила Хмелько. — Ну, к примеру, вроде вот этого гражданина, — ответил Деряба, ткнув перстом себя в грудь. — Ему надо идти, а у него ноги не идут. Пожалеть его надо? Надо. Сама сказала, ночь скоро. Стало быть, надо подвезти! — А далеко ли вашей милости? — В Заячий колок, добрая душа! — Значит, нам не по пути! Я в Лебяжье… — Заверни! Подбрось! — А что вам надо там, в Заячьем колке? — спросила Хмелько. — О Багрянове соскучились? У вас ведь с ним старая друзкпа? — Зачем он мне, ваш Багрянов? Мне с приятелями попрощаться надо, — пояснил Деряба и, с трудом поднявшись на ноги, покачиваясь, сообщил: — В Москву еду, добрая душа! Сегодня получил полный расчет. До копеечки. Ну, тем же моментом на попутную машину — и в Лебяжье. А вот до Заячьего колка не доберусь. Тяжело. Ноги, понимаешь, отказали! А как с друзьяками не проститься? Непорядок. Прощусь — и прямо на станцию, а через четыре денечка — Москва, «Метрополь», джаз!.. — И Деряба, хрипло захохотав, начал делать безобразные движения всем телом. — Уезжаете, а целину-то небось и в глаза не видели? — брезгливо спросила Хмелько. — Что о ней будете рассказывать в Москве? — Вот я и хочу на нее посмотреть, затем и двигаю туда, — нисколько не смутившись, ответил Деряба. — Поглядеть, конечно, надо. Значит,» подбросишь, да? Что, не желаешь? А не желаешь, давай мотоцикл, я сам доеду! — А мне пешком? — Тебе близко. Дойдешь! — Слушай, катись-ка ты!.. — вдруг вспылив, крикнула Хмелько и хотела уже вскочить на мотоцикл, но Деряба схватил ее за плечо. — Не даешь? — заорал он над ухом. — А ну, отдай! Одним рывком он отбросил Хмельно в сторону и взялся за руль мотоцикла, но Хмельно тут же налетела сзади и сшибла его с ног. Быстро вскочив, Деряба свирепо вытаращил на Хмельно глаза и выбросил вперед огромные ручищи. — У-у, гадюка, где ты? — Вот я где! — выкрикнула в ответ Хмельно, бесстрашно надвигаясь грудью на Дерябу, и, чего тот никак не ожидал, подпрыгнув, ударила его ногой в низ живота. Степан Деряба со стоном свалился наземь и скорчился у мотоцикла. Через некоторое время он все же кое-как приподнялся на колени, еще более опьянев от злобы. В его руках блестел коротенький и острый, как шило, нож. Он сказал, щеря желтые зубы: — Ну, гадюка, налетай! Хмельно смотрела на него издали, сурово сдвинув брови, готовая в любую секунду сорваться с места. — Что, слабо? — спросил Деряба. Теперь он знал, что может действовать смело. Он сел на мотоцикл, дал газ и рванулся к дороге. Но через секунду Хмельно уже схватила ружье, про которое вгорячах да спьяну Деряба совсем позабыл, и над вечереющей степью раздался оглушительный выстрел. Мотоцикл завилял, перескочил дорогу и вместе с Дерябой врезался в тарначи. Опомнясь, Хмельно вдруг услыхала лошадиный топот, оглянулась на дорогу, в сторону степи, и увидела Соколика на полной рыси, а в ходке — на ногах, во весь рост — Леонида Багрянова с вожжами в руках. Не дожидаясь его, Хмельно полезла в тарначи, держа ружье наготове, и вскора увидела мотоцикл. Дерябы поблизости не было, и Хмельно, зная, что он прячется в тарначах, крикнула: — Эй, ты, герой, забери ружье! — На дороге оставь, — отозвался Деряба из кустов. Багрянов тяжело дышал, пробираясь сквозь кусты к Хмельно. Подав ему ружье, она сказала: — Отдадите Дерябе. — Что здесь произошло? Почему стреляли? — заговорил Леонид, растерянно озираясь: видно было, что он от испуга сам не свой. — Спросите у Дерябы, — ответила Хмельно, вытаскивая мотоцикл на ровное место. — Ну что вы, обождите… — виноватым голосом попросил Леонид. Хмельно молча вскочила на мотоцикл и рванула на полной скорости по дороге в Лебяжье. Получив ружье, Степан Деряба выбросил из правого ствола пустую гильзу и покачал головой. — Убить могла, дура. — Что здесь произошло? — спросил Багрянов. Но Деряба по вполне понятным причинам отказался рассказывать о том, что произошло между ним и Хмелько. Однако он сообщил, что направляется в Заячий колок. — Тебе нечего там делать, — сказал на это Багрянов. — Это что же, к друзьям-приятелям не пускаешь? — зло косясь, обтирая кровь с исцарапанного лица, спросил Деряба. — А какое у тебя на это право? Где законы? — Если хочешь, садись, увезу в Лебяжье, — не отвечая, предложил Леонид и вскочил в ходок. — Бродить ночью по степи не советую: пьяный свалишься где-нибудь и уснешь на сырой земле. Едешь? Я трогаю. — Трогай! Какая-то странная нетерпеливость овладела Багряновьш с этой минуты. Он начал то и дело погонять Соколика, благо дорога шла в низину, где в правой стороне от нее лежали пресные озера. «Ну и отчаюга! — с восхищением думал Леонид о Хмелько. — С таким бандюгой сладила! До смерти напугала!» Леониду вдруг вспомнилась одна девушка, которую ему пришлось встретить на фронте. Эта девушка — ее звали Катей, — оставшись одна от взвода, около часа отбивалась чем попало от группы гитлеровцев, пока на выручку к ней не подошли наши танкисты. Он видел, как генерал на лесной полянке перед строем солдат вручал Кате боевой орден. С той минуты сын танковой бригады Ленька Багрянов полюбил Катю такой пылкой и беззаветной отроческой любовью, что долгое время жил точно в бреду. Он не встречал больше Катю никогда, но образ храброй девушки около года тревожил его юную душу. «Эта тоже не струсила бы», — подумал Леонид, вновь переносясь мыслями к Хмелько и воображая ее на месте бесстрашной Кати. Ни одно из тех чудесных качеств, какими обладала Хмелько в избытке и какими до сих пор любовался Леонид, не шло в сравнение с этим новым ее качеством, только что открывшимся в ней; Леониду казалось, что оно — это новое качество — самое важное для человека, начинающего жизнь в здешней степи. Леонид не думал в эти минуты о Светлане и тем более сознательно не сравнивал ее с Хмелько. Но помимо его воли они сравнивались в его сознании сами собой. У Светланы вое было в будущем: и характер, который только-только начал крепчать, и та особенная женская красота, которой она едва лишь начинала светиться. Она была прекрасна больше всего именно тем. что обещала, отчего Леонид и сравнивал ее с зарей. Но то, что Светлана обещала в будущем, Хмелько имела уже сейчас… Теперь Леонид хотел встретиться с Хмелько как можно скорее, позабыв, однако, с какой мыслью он уезжал из Заячьего колка. Он забыл, что должен был извиниться перед Хмельно и вырвать ее вон из своего сердца. Она вонзилась теперь в его сердце еще глубже — вот так зерновка ковыля вонзается в землю и обязательно приживается там, где вонзилась. Сосновый бор и Лебяжье были уже близко. Леонид ехал низиной, которую затягивало легчайшей сумеречностью. Правее от дороги чернели заросшие камышами озера; далеко за ними, предвещая на завтра ветер, громоздились багровые облака. В левой стороне тянулись солончаковые хляби; там кое-где сверкала ярко-алая вода и покрикивали верные обитатели гиблых мест — чибисы. Чем-то необычна и немного тревожна была сегодняшняя вечерняя заря — вероятно, тем, что грозилась непогодой. Вновь пошли реденькие тарначи. Соколик вдруг испугался чего-то и начал сбиваться с дороги. Сдерживая его, Леонид, не веря своим глазам, увидел влево от себя, около кустиков шиповника, Галину Хмелько. Она выпрямилась у мотоцикла, тыльной стороной ладони убрала волосы со лба и подставила лицо заре. Остановив Соколика, Леонид, быстро зацепив вожжи за решетку облучка, соскочил с ходка и нетерпеливо оглядел Хмелько. И опять что-то дрогнуло в нем, как тогда, у орлиного гнезда, и опять тревожное чувство пронзило и ожгло его всего, вплоть до последней кровинки… Но на этот раз он шагнул к Хмелько, не отрезвев. Нет, нельзя любоваться женщиной, ожидающей своего счастья! «Куда же я иду? Зачем? Что я делаю? Что мне надо?» — не говорил, а мысленно кричал Леонид на каждом шагу, кричал сердито и рсуждающе, с тяжелейшей досадой чувствуя, что совершает то, чего не должен совершать, и все же продолжал идти: неведомая сила, несмотря ни на что, влекла его к Хмелько. Он совсем не помнил в эти секунды о том, что хотел сказать ей, отправляясь в Лебяжье, он вообще не знал, о чем может говорить с Хмелько, но тем не менее всей своей мятущейся душой со стыдом и болью жаждал встречи с ней… — Что случилось? — крикнул он Хмелько на ходу, совершенно не понимая, что кричит, и не слыша своего голоса. — Да вот… Деряба испортил! — отозвалась Хмелько, счастливо жмурясь от солнца. Очень хорошо, что оказалось дело, иначе можно было сойти с ума от сознания своей слабости перед Хмелько. Леонид обрадовался, делу, будто увидел в нем спасение от верной гибели. Безо всякого труда он завел мотор и тут же, ошарашенный догадкой, заглушил его. «Ждала!» — шепотом, замирая, произнесла его душа. У него вдруг резко выдались и окаменели скулы. Она стояла так близко! Она так звала! «Что же я стою как истукан? Что же молчу? Зачем я здесь? — в смятении метались его мысли. — Почему я смотрю на нее и не могу оторваться? Что же дальше? Что сказать ей?» И вдруг Леонид, хотя и был будто в горячке, впервые отчетливо осознал: когда он не видел Хмельно, он не только не любил ее, но даже ненавидел за то, что она встала на чужой дороге, он мог с легким сердцем жесточайше осуждать Хмельно, считая ее поступок безнравственным; но в те минуты, когда видел ее перед собой, неизменно как завороженный любовался ею, тянулся к ней… «Что же со мной? Разве я её люблю? — вновь закричал он себе; лоб его покрылся потом. — Чушь! Бред! Я ненавижу ее! Я презираю ее!» Но вместе с тем Леонид продолжал любоваться Хмельно, ее улыбающимся лицом, ее ямочкой на правой щеке, ее глазами и всем существом своим желал сделать к ней шаг, последний шаг, и схватить ее в свои руки. Схватить и зацеловать! Схватить и задушить! Но он не успел сделать последнего шага. От Хмельно не укрылось мучительное смятение Ба-грянова. Однако она так заждалась, так истосковалась по нем, что поспешила объяснить его смятение одной лишь нерешительностью и сама шагнула1 к нему. — Ну, — что же ты? Кричи же на меня, грубиян, кричи! — заговорила она, ободряя его и своим голосом и взглядом, — Гони прочь! Бей! Ты на все способен! Она смело подняла руки и положила их на плечи Багрянова. Он схватил ее руки в свои и прижал их к груди. «Вот ты и мой!» — тут же сказали глаза Хмельно. Уловив торжество в ее взгляде, Леонид вдруг почувствовал, как все разом перевернулось в нем, — он начал трезветь и леденеть. И вновь, как при первой их сегодняшней встрече у Заячьего колка, в нем вспыхнула ненависть к себе, не-наЕисть и презрение. «Убить тебя и то мало!» Никогда в жизни он не проявлял такой постыдной слабости, никогда не был так ничтожен! — Постой, — едва выговорил он чужим, глухим голосом, не грубо, но настойчиво отводя ее руки… Хмельно удивленно приподняла брови. — Ты ведь хотел посмотреть, какая я буду, когда найду свое счастье, — напомнила она, заигрывая, еще не понимая, что происходит с Багряновым. — Так вот, смотри! Багрянов отстранил ее случайно, бездумно, в растерянности — так хотела она понять его жест и так поняла. И она снова положила руки ему на плечи и замерла с улыбкой, откровенно ожидая поцелуя. И тут Леониду неожиданно вспомнилась его встреча с Анькой Ракитиной в сумерках близ стана… Будь вы прокляты! Да что вы, как дикие кошки, бросаетесь на людей? Впервые за время знакомства Хмельно показалась ему очень некрасивой и жалкой. Он вновь настойчиво отвел ее руки, думая, что должна же она наконец-то догадаться, отчего он не принимает ее ласки. И опять Хмельно не поняла. — Ну что? Что? — заговорила она шепотом. — Что же ты молчишь? Я тебе не нравлюсь… со своим счастьем? Не нравлюсь? — Со своим счастьем? — очнувшись, переспросил Леонид. — Да, да, да! — Ты нашла свое счастье? Где? Хмельно рассмеялась и даже всплеснула руками — так смешон сейчас был Багрянов, ее Багря-нов!.. — Никогда не думала, что найду свое счастье в таком глухом, безлюдном месте! — воскликнула она, оглядываясь на степь. — И на чужой дороге? — спросил Леонид. Медленно бледнея, она долго смотрела ему в глаза. Наконец слова Багрянова Дошли до ее сознания. Они были подобны камням, скинутым с вершины горы: в своем движении они увлекали за собой все новые и новые камни, и вот — показалось Хмельно — уже на весь мир грохотала каменная лавина. — Как на чужой? — спросила она без голоса; в ее глазах появился влажный блеск, отчего их морская синь стала ослепительной. — А так, на чужой, — сурово подтвердил Леонид. От растерянности Хмельно даже заулыбалась, но так страдальчески, что на время стала в самом деле некрасивой и жалкой. — Да что с тобой? Что ты говоришь? Что ты меня пугаешь? — заговорила она, готовая расплакаться навзрыд. — Зачем мне чужие дороги? Я знаю свои… Да разве я виновата? Ведь так вышло… А ты? Зачем же ты? — Я не люблю тебя, — сказал Леонид. — Неправда! Ты любишь! — выкрикнула Хмельно; она так испугалась за свое счастье, что есю ее била крупная дрожь. — Любишь! Любишь! — повторяла она запальчиво, — Я знаю. Я видела. Разве я слепая? — Это не любовь… — Замолчи! Замолчи! — кричала она, рыдая, и вдруг схватилась за полы кожаной куртки Багрянова. — Убей меня! Убей! Она исступленно боролась за свое счастье. Теперь, когда все было сказано, Леонид уже не отрывал ее от своей груди… С полночи над степью засвистел ветер. К рассвету он окреп настолько, что начал гнуть березы, обламывать на них засохшие ветки и гулко хлопать верхом бригадной палатки. Из железной печки, в которой дед Ионыч поддерживал огонь всю ночь, частенько выбивало дым. Сонные ребята ворочались и чихали. Корней Черных очнулся оттого, что занемела правая нога. Он испугался, что долго спал, и при свете фонарика поглядел на часы. Оказывается, продремал, сидя за столом, не больше получаса. Достаточно. Надо опять идти к тракторам. У выхода из палатки его встретил Ионыч. — Значит, кончаете клетку? — спросил он. — Кончаем, отец! До этой ночи Корней Черных, как и Багрянов, работал где придется — то на тракторе, то на прицепе. Только с вечера он начал выполнять свои непосредственные обязанности. А ночь, как назло, выдалась беспокойная. На вечерней пересмене Виталий Белорецкий, впервые вышедший на работу после болезни, принял свой трактор от Хаярова. Весь агрегат, по словам Белорецкого, был в полном порядке. Корней Черных все же ослушал дизель, проверил уровень воды, топлива и масла, осмотрел пылеот-стойник, начал пробовать крепления… — Не доверяешь? — обидчиво спросил его Белорецкий. — Такой порядок, — суховато оправдался Корней Черных. — Да и почему я должен тебе доверять? Ты ведь всего-то третий раз выходишь в борозду. Дизель еще плохо знаешь… — Не хуже других, будь покоен! За этим-то неприятным разговором Корней Черных и позабыл спросить Белорецкого, спустил ли он отстой из корпуса грубой очистки, как это положено делать через каждые двадцать часов работы. Около полуночи трактор Белорецкого начал терять мощность и, наконец, окончательно остановился. Пришлось промывать фильтр грубой очистки и удалять воздух из отопительной системы. Теперь у Черных были другие заботы. Ожидалось, что на рассвете один за другим допашут свои загонки Соболь, Холмогоров и Белоусов. Сразу же следовало организовать помощь Зарницыну и Белорецкому, чтобы общими усилиями сегодня же утром закончить первую клетку целины. Над степью едва-едва брезжило. Шумел под ветром Заячий колок. Вдали низко над целиной струились светлые полосы. Корней Черных зашагал в ту сторону, где текли тракторные огни… …Заранее было известно, что раньше всех допашет свою загонку Ванька Соболь. Но в любом деле полно неожиданностей, и потому Холмогоров и Белоусов, отстававшие от Соболя не так сильно, не теряли надежды вырваться за ночь на первое место. Все эти трое молодых трактористов, не любили говорить о соревновании, не очень-то заглядывались на доску показателей (разве что мельком, проходя мимо), но тем не менее дух соревнования всегда витал над их агрегатами; каждому из них втайне хотелось отличиться с первых же дней работы на целине. Но больше всех мечтал о первенстве Ванька Соболь. При всей своей самоуверенности умный Ванька не мог не видеть, что он в глазах Тони во многом проигрывает рядом с московскими заводскими парнями, особенно с Зарницыным. И не без оснований Ванька рассчитал, что если проиграет еще и в работе, то его карта определенно будет бита. Конечно, Соболь отлично знал, что девушки далеко не всегда влюбляются в передовиков, как это изображается в книжках или в кино. Но он понимал также, что ему при теперешней ситуации все же гораздо выгоднее быть впереди всех — на виду у всей бригады. Ванька Соболь с первого Дня боролся за первенство совсем не с теми мыслями, какие были у Холмогорова и Белоусова, но боролся он не менее упорно, чем его соперники по работе. «Да я из-за нее, — думал он о Тоне, — любого обставлю! Кровь из ноздрей!» Ванька Соболь не жалел ни времени, ни сил на уход за своим агрегатом и всегда держал его в отличном состоянии. Он заботился не только о тракторе, но в равной мере и о плуге, который всегда мог подвести. Всячески стараясь уменьшить тяговое усилие плуга, он следил за тем, чтобы лемехи всегда были острыми и установлены в одной плоскости, чтобы колеса не болтались на осях, а все гайки на корпусах завинчивались заподлицо… Он занимался регулировкой плуга не только во время пересмены, но и во время перерывов, понимая, что на целине особенно быстро ослабевают крепления. Все это дало возможность Ваньке Соболю выигрывать понемногу на каждом круге, а ведь из минут слагаются, часы. Спал Соболь меньше других трактористов. Вставая, он не слонялся без дела по стану, не слушал ребячьи анекдоты да побасенки, а тут же, чтобы не встретиться лишний раз с Тоней, шел к своей загонке, подсаживался в кабину к Феде Бражкину и на ходу учил своего сменщика разным тонкостям работы на тракторе. С его помощью и Федя Бражкин пахал отлично, и весь агрегат, таким образом, шел впереди. За все дни Ванька Соболь ни разу даже и не подумал сбегать с ружьем на ближнее озеро, хотя иногда гусиные крики до боли тревожили его охотничье сердце. И никогда теперь Соболь не пел песен. …Еще издали Корней Черных увидел, что Ванька Соболь заканчивает последний гон, и прибавил шаг. Не успел он подойти к загонке, как Соболь уже остановил трактор на поворотной полосе; Анька Ракитина, оборвав борозду, что-то кричала ему с прицепа, но ее слова относило ветром. Черных приветственно помахал Соболю и Аньке рукой, поздравляя их с победой, и закричал: — Что же вы не пляшете? — Какая тут, к черту, пляска! — ответила Анька ворчливо. — Я вот с прицепа слезть не могу: руки-ноги отнялись и закоченели. Ой, да помог бы, что ли, Корней Степаныч?. — Что ж ты, в кабине могла бы погреться! — заметил Черных, не торопясь на помощь прицепщице.. — Не зовет! — с неудовольствием сказала Анька о Соболе. — Его вроде подменили. Был парень, теперь вон какой бука! — Ты что, в самом деле, девку заморозил? — шутливо построжился Черных, обращаясь к Соболю. — А ну, если простудится да помрет? — Ему обо мне заботы мало, — сказала Анька, слезая с прицепа. — Проживешь и без моей заботы! — ответил наконец Ванька Соболь. Выдергивая папироску из помятой, грязной пачки, протянутой Соболем, Черных заговорил о деле: — Значит, первенство за вами? — У москвичей тяга не та, — презрительным тоном ответил Соболь, хотя ему хорошо было известно, что ни Холмогоров, ни Белоусов, которые считались его реальными соперниками, не были москвичами. — Им с сибиряками нечего тягаться: пупки надорвут! — добавил он, рассчитывая, что Черных, как сибиряк, поддержит его взгляд на новоселов, тем более что разговор шел с глазу на глаз. Но Черных не поддержал земляка. — Не хвастайся, не заносись! — одернул он Соболя грубовато. — На одного москвича зуб имеешь, а готов всех очернить? Смотри, Иван, не дури! Забыл, что бригадир на собрании сказал? — Не учи! — огрызнулся Соболь. — Говори дело! — Так вот, — начал Черных несколько официально, — теперь надо помочь отстающим… — Какое же это соревнование? — возмутился Соболь. — Только занял первенство — подтягивай других. Дали бы хоть побыть немного впереди! — Значит, ты будешь любоваться собой, хвастаться, что впереди всех, а земле на клетке лишний день пересыхать на таком ветру? — спросил Черных. — Клетку поскорее надо запахать да засеять! Не об одном себе — о всей бригаде думать надо. — На чью загонку ехать? — хмуро спросил Соболь. — Поезжай на любую! — Тогда я к Зарницыну, раз можно… — Не подеретесь? — Нет, я только посмотрю, какая морда будет у белобрысого кота, когда я прибуду к нему на помощь, — ответил Соболь и, сердито окликнув Аньку, которая засматривала в зеркальце в сторонке, полез в кабину трактора. Костю Зарницына встретили на поворотной полосе. К удивлению Соболя, его соперник, казалось, не испытал никаких неприятных чувств от этой встречи. Он заговорил с Соболем весьма оживленно и даже приветливо. — Помогать? — крикнул он и подмигнул, чем вконец озадачил Соболя. — Давай, давай! А то мне хватит тут до морковкина заговенья! — Конечно, где тебе, — поддел его Соболь, всячески сопротивляясь добросердечию Кости, испытывая неодолимую, болезненную потребность схватиться с ним грудь в грудь. Но даже и после такого начала, видимо стараясь уладить отношения с Соболем, Костя остался миролюбивым и, возможно поступаясь своим самолюбием, продолжал добродушно, хотя и достаточно твердо: — Слушай, Соболь, ведь ты же отлично знаешь, что у меня в самом начале поломался плуг. А разве это случилось по моей вине? Ну, а в остальные смены я ведь поднимал ничуть не меньше, чем ты. — Было и меньше, — возразил Соболь. — Да, один раз было, это верно. Но ведь я только начинаю работать! Так что подтрунивать надо мной не следует. Ты вот выскочил на полчаса вперед и хвастаешься, а забыл, как вся бригада полночи потеряла, вытаскивая твой трактор. Еще надо посмотреть, заслужил ли ты первенство? — Заслужил! — медленно бледнея, ответил Соболь. — Чего тут смотреть? — Обсудим на бригаде… — И обсуждать нечего! Зарницын повел агрегат по загонке, но вскоре остановился: что-то случилось с трактором. Догнав Зарницына, встревоженный его намеком, Ванька Соболь несколько минут выжидал, насупив брови, и поглядывал воронеными глазами, но потом высунулся из кабины и сердито крикнул: — Скоро там? Ветер отнес его слова, и Костя не оторвался от мотора, не ответил. Тогда Ванька Соболь, томимый дьявольской потребностью ссоры, посчитав себя обиженным молчанием Кости, соскочил на землю и, подойдя к сопернику, спросил ядовито: — Значит, вдвоем будем стоять? — Обожди ты! Не кипятись! Одна минута! — И Костя, обернувшись, досадливо поморщил белобрысое, измазанное масляной грязью лицо. — Или тебе не терпится? Тебе, видать, обязательно хочется задраться? У-у, несчастный Отелло! — Какой я тебе Отелло? — заорал Соболь. — Не знаешь? — И знать не хочу! — Тогда вот что!.. — заговорил Зарницын, выпрямляясь и не замечая, что позади уже стоят и слушают прицепщицы. — Если ты и дальше будешь беситься так из-за ревности, то я и на самом деле отобью у тебя Тоню. Отобью, так и знай! Хоть тресни! У Соболя судорожно сжались кулаки. — А этого не хочешь? — крикнул он, задыхаясь. — Тьфу, совсем взбесился наш Отелло! — Опять, гад, за свое? — в бешенстве закричал Соболь и бросился вперед. — Убью гада! Но сзади, закричав, вдруг кошкой кинулась на него Анька Ракитина. Остервеневший Соболь зарычал, закружился, стараясь сбросить с себя Аньку, да не тут-то было… …При восходе солнца к загонке Белорецкого подошли агрегаты Холмогорова и Белоусова. Случилось так, что как раз в это время Соболь и Зарницын оказались на поворотной полосе. Вся бригада, таким образом, неожиданно собралась на небольшом участке. Точно по сговору, тракто-ристы побросали агрегаты и на минутку сбежались в одно место, столпились вокруг Корнея Черных, принялись быстренько закуривать да ругать непогодь. — Опять подуло! Ну и ветры здесь! — Голое место! Дуй вовсю! — Нынче что-то не видать весны! Кивая на узкие белесые полосы целины среди темного половодья пахоты, Корней Черных спросил ребят: — Ну как, закончим до пересмены? — Не успеть, — за всех ответил Белорецкий. — Не успеем к пересмене — надо задержаться на часок, а все же допахать, — предложил Григорий Холмогоров. — Горючего у нас хватит. Нечего гонять сюда лишний раз тракторы. Накладисто будет. — Поддерживаю, — сказал Черных. — Как другие? Все были согласны поработать лишний час, чтобы закончить клетку, и быстро разошлись по агрегатам. Солнце медленно отрывалось от черты горизонта. Порывистый и резкий низовой ветер, казалось, пытался сдирать со степи сухие травы и со свистом выдувал песчаную пыль с пообсохшей кое-где пахоты. Корней Черных сел в кабину вместе с Белорецким, решив последить за его работой. Когда трактор делал разворот в конце клетки, близ Лебединого озера, Черных оглянулся в окошечко на запад и — переменился в лице. — Бури бы не было! — тревожно крикнул он в ухо тракториста. — Песчаной? — переспросил Белорецкий. — Да откуда ей взяться? Везде же еще сыро! — Из пустынь налетает. — И часто? — Не часто, а бывает. — Тьфу! Ну и места! Выйдя к поворотной полосе у Заячьего колка, Черных и Белорецкий остановили трактор и с разных сторон выскочили из кабины на землю. Вера Клязьмина вздрагивала и склонялась над штурвалом прицепа. Черных разжал руки Веры, судорожно стиснутые на штурвале, стащил ее с сиденья и повел к трактору, чтобы укрыть от ветра. — Глаза… — с болью прошептала Вера. — Где же у тебя очки? Почему не надела? — Позабыла… Мимо трактора вдруг пронесло Светлану с поднятыми руками. Она с трудом задержалась в сторонке и, опустив голову, повернулась против ветра. Черных схватил ее за руку, затащил в затише к у трактрра, закричал: — Ты зачем так рано? — А как же? Клетка-то кончается! — ответила Светлана. Узнав что Вере запорошило глаза, Светлана выхватила из кармана ватника защитные очки и сказала быстро, решительно, но все же, вероятно, неожиданно для себя самой: — Я готова! — Лицо вот платком замотай, — сквозь стон посоветовала Вера, срывая с головы темный платок. Несколько озадаченный внезапным решением юной москвички, Черных выждал, когда Светлана наденет очки и обмотает голову платком, и только затем сдержанно спросил: — А сумеешь? С поспешностью, которая не всегда является признаком уверенности, и с досадой на недоверие Черных она воскликнула: — Да, да, конечно! Корней Черных молча проводил ее взглядом, пока она шла до прицепа, а Белорецкий почему-то вдруг нахмурился и сказал: — Ее же ветром снесет! — Не снесет, — отозвался Черных. — Если так, ты садись за руль, а я — на прицеп! — выговорил Белорецкий с видом человека, жертвующего собой. — А ты без чудачеств! — строго осадил его Черных. — У меня свои дела. Садись и трогай! Вере он тут же скомандовал: — А ты — живо на стан! Не прошел трактор Белорецкого и половины гона, как на западной стороне, мягко заштрихованной узенькой полоской хмари, одновременно в нескольких местах появились желтовато-белесые дымки, будто в степной зыбкой дали двинулась в кильватерной колонне эскадра. Через несколько минут на далеком краю степи уже кучерявилась густая завеса. На поворотной полосе у Лебединого озера Виталий Белорецкий соскочил с трактора и, подбежав к Светлане, испуганно указал на запад. — Видишь, как заволакивает? Буря идет! — Не пугай пугливых! — очень беспечно ответила Светлана. — Да ты что, чудачка? Тебя же снесет с прицепа! Это же буря! — тревожным голосом закричал Белорецкий, сгибаясь под ветром у бока Светланы и, вероятно, невольно, для удобства разговора легонько полуобнимая ее за талию. — Ты слышишь, что говорю? Пойдем в кабину! Слезай! — Оставь! Не теряй времени! — Я не оставлю тебя! Я не имею права! — Оставь самовольно! Не беда! — Ты в своем уме? Ты видишь, чтб идет? Светлана повернула свое лицо, обвязанное платком и защищенное очками, к западу, бурлящему желтой пылью, и спросила Белорецкого серьезно и участливо: — Виталий, ты в самом деле боишься, да? — За тебя боюсь! — ответил Белорецкий: в голосе его слышались нотки странного отчаяния. Эти нотки так встревожили Светлану — отношения у нее с Белорецким всегда были до предела ясными, — что она, точно от внезапного озноба, вся встряхнулась на сиденье, отбросила от себя руку Виталия и негромко, сдерживая себя, произнесла: — За себя бойся! Черная буря необычайно легко, клубясь, все шире и шире покрывая лазурь неба, двигалась на восток. Все, что встречалось на ее пути в степи, в мгновение ока исчезало в желтой, мятущейся мгле: бродил табун лошадей — и нет его, стоял бригадный стан — точно провалился в землю, шумел колок — сгинул, как в сказке… Во мгле, бурлящей от земли до самых высоких небес, бешено кружились шары перекати-поля и метались несчастные птицы. Внезапно вместе со станом бригады исчез Заячий колок, а через несколько секунд буря уже неслась над вспаханной целиной. Вокруг трактора все мгновенно затмилось бешено летящей пыльной мглой. Враз померкло небо. Низко стоящее вдали солнце потускнело и превратилось в маленькое бесформенное красноватое пятнышко. Мельчайшую пыль то тянуло со свистом над землей, точно сквозь трубу, то вьюжило вокруг трактора и дико завихряло, то вдруг сыпало ее откуда-то с небес… Светлане трудно было не только работать, но и держаться на прицепе. Временами ее в самом деле едва не срывало с сиденья. В правый бок и в голову сильно хлестало песком. Сквозь платок, которым она прикрыла рот и нос, трудно было дышать. Песчаным бусом быстро запорашивало очки… Светлана не могла бы сказать, как это случилось, что она вдруг, без всяких колебаний отважилась сесть на прицеп, да еще в непогоду, хотя ей уже очень хорошо было известно, как тяжела работа прицепщика. Еще день назад она, вероятно, не сделала бы этого. Но одного вчерашнего дня хватило на то, чтобы всем существом понять, как чудесно жить среди людей с открытым сердцем и обласканной их дружбой. Теперь весь мир, окружавший Светлану, не казался ей таким однообразным, сереньким, каким был в действительности, Она смотрела на голый, неприглядный колок и видела его полыхающим на ветру молодой, сочной зеленью; она стояла с вешкой среди сухой выжженной степи, а ей чудились вокруг то цветущие травы, то бесшумные волны золотой пшеницы… Удивительное дело: мысленный взгляд ее был все время как бы сильнее и лучезарнее физического; ей приятно было раньше времени жить среди здешнего лета, среди тех красот и богатств, которыми оно, несомненно, одарит степь. За один день незаметно для себя Светлана вдруг какой-то маленькой кровяной частицей сердца приросла к здешней земле. Вскоре встретились и прошли мимо, как в тумане, агрегаты Холмогорова и Белоусова. Увидев согнувшихся на сиденьях прицепщиков, парня и девушку, густо запорошенных пылью, но все же орудующих штурвалами, Светлана вдруг как бы со стороны увидела и себя на прицепе — до этой минуты все ее внимание поглощало одно лишь дело — и не только не удивилась себе, запыленной, с наглухо обмотанной головой, в огромных очках, но даже обрадовалась, и, кажется, гораздо сильней, чем когда-либо радовалась своей красоте в Москве. Самой большой для себя бедой Светлана всегда считала свое слабосилие и от этого очень страдала перед людьми. Но теперь она своими глазами видела себя вместе с другими за штурвалом прицепа, на очень трудной работе да еще в бурю! О, как это радостно! Правда, Светлана и сейчас не чувствовала себя сильной: у нее уже болело все тело, а руки стали бесчувственными и не всегда вовремя справлялись с лемехами. Оттого, что дышать приходилось сквозь платок, с большим усилием, точно свинцом налилась голова. Пыль, набившаяся под одежду и белье, щекотала и царапала тело. Гон утомлял и даже пугал своей бесконечностью. Нет, где же Светлане, которую не зря зовут Светочкой, сравняться с сильными людьми! Однако она работала наравне с ними, у всех на виду, и только одна знала, что ей тяжелее, чем им, во сто крат! Ну и что же? А не значит ли это, что она чем-то сильнее сильных? Эта внезапная и непривычно странная мысль так поразила Светлану, что у нее сами собой еще крепче сжались руки на штурвале и она не подумала, а всей душой клятвенно сказала себе, что не выпустит его, пока не будет закончена вся. клетка. В конце борозды, которую прокладывали целую вечность, Светлана, все время прятавшая лицо от ветра, внезапно почувствовала, что ее враз перестало хлестать песком, но зато он еще гуще посыпался с небес. Вокруг совсем стемнело. Вспыхнули фары, и стало особенно заметно, как густая пыльная муть почти при полном затишье оседает на землю. Трактор остановился; около прицепа точно из-под земли„вырос запыленный до неузнаваемости Корней Черных. — Прошла? — срывая с губ платок, изумленно крикнула ему Светлана. — Прошла! Да как чудно, будто ей крылья обрезали! — весело, возбужденно заговорил Черных, видимо немало переволновавшийся за время бури. — Хорошо, что хоть так быстро! Напугалась? Небось душа в пятки ушла? Ну, слезай, довольно, сейчас дождь хлынет. Обложило, темно — хоть глаз коли! — Но ведь еще не закончили! — возразила Светлана. — Чепуха! Остался один круг. Я допашу… — Нет, нет! Отойдите! Я сама! — заговорила Светлана с таким детским испугом, словно Черных пытался отобрать у нее из рук не штурвал прицепа, а что-то очень и очень дорогое, только что найденное ею в степи. — Тебя же зальет! — выкрикнул Черных. — Не засыпало, так не зальет! — У тебя вон и руки дрожат… Это замечание, видимо, обидело девушку. — Отойдите, разве вы не слышите? — закричала она в полный свой негромкий голос. — Не мешайте! Я сама! Она защищала свое место на прицепе, как иная сильная птица защищает свое гнездо, где уже бьется живая жизнь. Черных не верил глазам и ушам. Наконец-то поняв, что происходит со Светланой, он неожиданно похлопал ее ладонью по спине и сказал над ее ухом очень счастливым голосом: — Трогай! Одобряю! Не прошло и десяти минут, как могучий, буйный, оглушительный ливень хлынул на степь, потонувшую во мгле… Когда была закончена клетка, Светлана с трудом забралась в кабину трактора и тяжко опустилась на сиденье. Белорецкий намеревался было той же секундой двинуться на стан, куда ушли уже все агрегаты, но, взглянув на Светлану, невольно убрал с рычагов руки: ей надо было дать хотя бы немножко опомниться от шума низвергающейся с неба воды. По этой причине они задержались на краю сплошного черного массива поднятой целины. Откинувшись на спинку сиденья, Светлана очень медленно размотала с головы промокший насквозь, весь в грязи темный платок, затем грубовато сорвала свой берет, расстегнула ворот ватника. Все тело Светланы было мокрым, но она даже не вздрагивала: у нее уже не осталось никаких сил. Мокрая, словно сейчас из воды, с мокрыми кудряшками, облепившими лоб и лицо, она казалась до предела измученной, опустошенной и несчастной. От жалости к Светлане у Белорецкого даже заныло где-то в груди. «Глупая, глупая девочка! — подумал он о ней с нежностью. — Да кому нужно здесь твое геройство?» Он решил тут же чистосердечно высказать Светлане все, что невесело думал о ней, когда она, наивная девочка, и в бурю и под ливнем страдала на прицепе. Он был твердо убежден, что люди совершают геройство лишь ради славы; о том, что человеческая душа может испытывать потребность в тяжелых испытаниях, он не подозревал. Заодно Белорецкому хотелось и как-то поправить дело, сгладить впечатление от своего хотя и осторожного, но все же неудачного признания. Но именно в тот момент, когда он хотел заговорить, Светлана, точно спохватившись, сорвала с лица загрязненные очки, и Бело-рецкий, взглянув на нее, мгновенно лишился языка: в глазах Светланы ослепительно сияло детское счастье… Леониду Багрянову не пришлось воевать за бригаду в Лебяжьем. Добравшись вечером до села, он сразу же попал на заседание правления колхоза. Здесь на весь дом гремел возмущенный голос Зимы. Удивлению Леонида не было границ: Зима кричал о злосчастных сусликах! По решению правления на утренней зорьке, еще до бури, зарезали подсвинка, нашли несколько мешков картошки, насобирали яиц, масла и разной другой крестьянской снеди. Все это вместе с лодкой и сетями Ионыча, который собирался рыбачить на Лебедином озере, было погружено на автомашину и отправлено в Заячий колок. С обратным рейсом на колхозной машине велено было приехать в Лебяжье всей ночной смене: для нее с утра готовились бани. Леонид отправился в степь сразу же после бури. — Наши-то где встретились? — заговорила с ним Феня Солнышко, когда он появился на стане. — У озер… — Узнал их, чумазых-то? — Едва узнал… — Песни небось горланят? — Горланят… — Явились после этой бури, как черти из болота, — продолжала словоохотливая Феня Солнышко, — все мокрые, в грязи, на ногах едва стоят. А все равно одно озорство. Пришла машина, так что было! Налетели, облепили со всех сторон, а только тронулись — давай горланить песни! — Молодость, — сдержанно, тоном человека в годах пояснил Леонид. — А Светочка-то… знаете? — Знаю… — Просто чудо! Вернулся Леонид из Лебяжьего, несмотря на очевидный для бригады успех поездки, не только не в приподнятом, но даже и не в обычном своем деятельном состоянии. Распрягая Соколика, он старался поменьше встречаться с Феней Солнышко. На все ее вопросы отвечал односложно и несколько рассеянно. О том, как началась сегодня пахота на новой клетке, не расспрашивал, что было уже совсем странно. Он даже не приласкал все время прыгающего вокруг него, соскучившегося Дружка и был на удивление тих и задумчив. — Что еще случилось? — меняя тон, спросила Феня. — Да ничего особого, — без живости ответил Леонид. — А что такой… чудной какой-то? — Не выдумывай! Спутав Соколика на виду у стана, Леонид некоторое время бродил по колку, равнодушно разглядывая, что наделала здесь буря. Одна береза, перезрелая, наполовину сухостойная, подломилась у комля, где у нее было старое дупло, и легла на землю совсем недалеко от палатки. Другая надломилась на высоте человеческого роста, в месте природной раковины: эта утопила кудрявую вершину в пруду. Повсюду в прошлогодней сырой траве валялись и торчали крупные и мелкие березовые ветки, иногда свежие, истекающие розовым соком, тяжелые от обилия плотных сережек. Попалось на глаза и сорванное с высоты круглое, с небольшим лазом, волосистое, хорошо обжитое гнездышко: пропали веселые, хлопотливые птичьи труды! Потом Леонид набрел на овражек, где в тени зарослей желтой акации еще лежал темный, сырой пласт снега и где теперь Феня Солнышко хранила в кадках мясо и масло. Осмотрев, надежно ли укрыты кадки от зверья, Леонид присел на корточки, разгреб пласт и, набрав полную горсть чистого зернистого снега, стал' жадно глотать его… «Что же это я делаю? — подумал он тут же, не прекращая, однако, наслаждаться снегом. — Горит во мне, что ли?» Остатки снега на ладони он приложил ко лбу, и ему вдруг стало на удивление приятно и легко. Но здесь же Леониду вспомнилась недавняя зима. Она вспомнилась буйной метелью над Москвой, полыхающей заревом огней, вспомнилась толпами молодежи, растекающимися в разные стороны из ворот Дворца культуры, мостами в густом инее, высотными дворцами в морозной дымке, похожими на ледяные горные вершины, небольшим полузанесенным сквером у завода… «Что же теперь? — с трудом отбрасывая видения, тягостно подумал Леонид. — Рассказать обо всем Светлане? Да, надо… Как ни вертись, а совесть-то не чиста, уж так не чиста — самому противно. Разве можно молчать? Но как рассказать? Как объяснить ей, почему меня так потянуло к Хмельно? Я сам этого не знаю… Да и стыдно, просто ужас! И потом, что будет со Светланой, когда я заговорю? Ведь у нее не хватит сил дослушать! Она услышит первые слова — и все пропало. Она так и не узнает, чем все это кончилось…» Сколько Леонид ни мучился, он не находил слов, какие могли бы объяснить Светлане его порыв, его увлечение Хмельно. Да что Светлане! Он не мог объяснить это и самому себе… «Б самом деле, как это случилось со мной? — думал он. — Отчего меня вдруг потянуло к ней, как в омут?» Леонид отлично помнил, с какой мыслью об отношении к Хмельно он поехал в Лебяжье. Он поехал, чтобы извиниться перед ней за грубость, извиниться — и вырвать ее вон из сердца! Он хорошо понимал, что только так и должен был сделать, и всю дорогу клялся себе, что именно так и сделает. Но где-то в пути с ним что-то произошло. Где и что? Может быть, все это произошло как раз в тот момент, когда он увидел Хмельно у дороги, ярко освещенную зловещей вечерней зарей? Его увлечение Хмельно могло ведь сделать с ним что угодно в любое время: оно во всем было подобно той поразительной, безумной страсти, когда человек с ясным сознанием беды рвется навстречу беде. Но это внезапное увлечение, которое как бы оглушило на время его волю, оказалось все же на удивление бессильным против его любви к Светлане. Несмотря ни на что, она выжила и осталась невредимой в его сердце. Леониду даже казалось, что теперь она приобрела какие-то новые свойства. Может быть, сегодня она, эта любовь, совсем и не такая, какой была вчера? Вероятно. Может быть, и он совсем теперь не тот, каким был вчера? Да, именно так и есть. Но каким он стал? Во всяком случае, он уже научился видеть порочность в себе, он ненавидел себя за свою слабость и проклинал тот вечерний час, когда повстречал Хмельно… Теперь Леонид мог думать и думал только о Светлане. Ему думалось о ней на редкость радостно и в то же время на редкость горестно. Светлана без конца появлялась перед, его мысленным взором то в одном, то в другом виде, но во всех случаях — в чем-то неуловимо, загадочно необыкновенной и изумительной. А вот он увидел ее в кузове грузовой машины — среди мокрых, грязных ребят и девушек, уезжавших в Лебяжье. Как и все, она что-то выкрикивала, смеялась и пела. Вот такой, со своим внезапным счастьем, найденным сегодня в бурю, она была особенно близкой и дорогой сердцу Леонида. Между, тем Леонид обязан был рассказать ей о том, что свидетельствовало как раз об обратном, — о своем странном увлечении Хмельно… Это было неизбежно. Но Леонид с ужасом думал о той минуте, когда он взглянет в глаза Светланы наедине, а не на людях, как сегодня в дороге, и заговорит с ней о том, что с ним было… Он боялся этой минуты. Однако он не мог долго кривить душой. В прямоте и честности — вот в чем была его сила. Теперь эта сила убывала в нем с катастрофической быстротой, как степная реченька в зной и суховей. Около часа Леонид то бесцельно бродил вокруг стана, то брался обрубать сучья у сломанных бурей берез. Неизвестно зачем его вдруг потянуло в палатку. Еще от входа он заметил, что в полумраке на его столе свежо голубеет букетик пролески. «Когда же она успела? — ахнул про себя Леонид. — Неужели после бури?» Он быстро прошагал до своего- стола, уронил на него вдруг ослабевшие руки, а потом тяжело сел на табурет и окаменел, свесив над букетиком русый чуб… Здесь его и застал Зима. — Ждал? — быстро спросил он, войдя в палатку. Леонид очнулся и поднялся у стола. — Ждал, — ответил смущенно. — Ну, а к тебе хозяин целины! — заговорил Зима с явно наигранной веселостью, полуоборачиваясь к только что вошедшему Северьянову и намекая на то, что приезд председателя кладет конец всем недоразумениям и разладу между колхозом и бригадой. — Какой он хозяин! — задиристо произнес Леонид. — Хороший хозяин! Ты еще молод… — У хорошего хозяина и собаки сыты. — Ну, будет, будет! Прикуси язык! Грубое, красновато-задубелое лицо Куприяна Захаровича, с затаенной болью в каждой морщине, сильно и нехорошо дрогнуло. Одной этой внезапной гримасы было достаточно, чтобы понять: крупный и сильный сибиряк, должно быть из могучего рода первых покорителей Сибири, чем-то очень серьезно болен, но скрывает свою болезнь от людей. Однако Леонид, занятый больше своей бедой, чем разговором с гостями, не взглянул на его лицо. И по той же причине не могло подуматься ему, чего стоило пожилому, много поработавшему человеку после вчерашнего заседания правления колхоза ехать сегодня в Заячий колок. Не имея никакого сердца на Северьянова, но не в силах сдержать раздражение на себя за свою вчерашнюю слабость перед Хмелько, Леонид неожиданно заупрямился и, не слушая Зиму, добавил с ожесточением: — Не удалось взять измором! — Будет! — заорал Зима. Куприян Захарович вздохнул и произнес устало, с болью: — Зря я поехал сюда… Некоторое время Зима смотрел на Леонида, плотно сжав губы, с выражением крайнего напряжения на широколобом, скуластом лице. Потом он медленно опустил большие, все охватывающие перед собой темные глаза. — Вот ты какой! — сказал он тихо, с изумлением и грустью. — Не ожидал я этого… Не ожидал! Огорчил ты меня здорово. — И тут же вновь окинул Леонида взглядом, потребовал: — Мирись! Но упрямый бес ответил за Леонида: — Погожу… Лицо Куприяна Захаровича еще раз нехорошо дрогнуло. — Не трожь его, — сказал он Зиме. В степь они вышли молча. Буря не оставила заметных следов на целине, как это случилось в Заячьем колке, зато ливень совершил здесь чудо. Старые, засохшие травы, затянутые паутиной и плесенью, были почти начисто смяты и уничтожены; над оголенной, обмытой, молодо чернеющей землей особенно заметно заискрились свежей зеленью оживающие дернины ковыля и типчака, сиреневой ряской заиграла мельчайшая и пахучая цветень богородицыной травы. Серый, войлочный фон целины за одно утро приобрел нежнейший, радующий глаз изумрудный оттенок. Земля, пропитанная влагой и щедро обогретая солнцем, впервые за эту невеселую весну задышала полной грудью. Над целинной далью нескончаемо и волнисто струилось марево. Огромные и расплывчатые силуэты тракторов уплывали по светлой озерной воде миражей в таинственное целинное царство. — Сказка! — вдруг восторженно сказал Зима. Не то Зима забылся, очарованный пробудившейся к жизни степью, не то решил, что пора уже всем забыть о стычке в палатке, но только с этой минуты он, хотя его спутники и продолжали молчать, уже не переставал восторгаться красотой степных раздолий. Когда же вышли к большому массиву поднятой целины, он совсем позабыл о всех неприятностях на свете. Лицо его просияло и очень подобрело. Он окинул быстрым лучистым взглядом зыбкий, густой, маслянистый разлив пахоты, от которой шел парок, зачем-то вдруг сорвал с головы старую фронтовую фуражку, точно собирался помолиться пахоте, и прошептал изумленно: — Ах, какая же это красота! Какая красота! У Куприяна Захаровича вид поднятой целины, вероятно, вызвал противоречивые чувства. Вна-чале на какое-то время и он оживился и подобрел, но внезапно от какой-то тайной мысли его лицо опять нехорошо дрогнуло, будто он вдруг увидел что-то над темным гребнистым разливом пахоты. Он и на этот раз, кажется, хотел промолчать, но, судя по всему, догадался, что его молчание обидит Зиму, и сдержанно отозвался: — Да, земля как масло… — Я знаю, что ты раньше не мог сюда приехать, — сказал Зима. — А скажи честно: сердце-то небось с трудом терпело? — Мое сердце все терпит, — ответил Куприян Захарович. Зима осторожно покосился на Северьянова, промолчал и, надев фуражку, с минуту оглядывал степь, ладонью защищая глаза от ослепительного солнца. Что-то высмотрев своим зорким взглядом в текучем степном мареве, он сказал: — Кругом идет дело! — Пахать теперь хорошо, — отозвался Се-верьянов. — Что же будет, когда зачернеет вся целина, до самого горизонта? — спросил Зима и поспешил ответить сам себе, словно боясь, что спутники ответят не так, как надо: — Черное море! На линкоре крой! — Это верно… — А что будет, когда взойдет пшеница? — размечтался Зима. — Море станет зеленым, изумрудным и совсем бескрайным. Стой вот здесь, на берегу, и песни пой! — Еще бы… — А что будет, когда море станет золотым? — почти закричал Зима. — Слышите? Что будет, когда отсюда и до горизонта зашумят золотые волны пшеницы? — Вот тогда-то мы действительно запоем! — неожиданно мрачно ответил Куприян Захарович. — До тошноты! Чудесное видение мгновенно померкло перед сияющим взором Зимы. Он сказал сухо: — Не вздыхать, Захарович, раньше времени! — Вздыхается.. — Уберем! Не вздыхать! — продолжал Зима. — Нынче мы получим много комбайнов, подойдут автоколонны, приедут сотни людей… Государство все даст! Все пришлет! Хлеб уберем до одного колоса! А урожай-то нынче, слушай, какой будет! Да здесь вы насыплете горы зерна! — А-а, что нам-то от этих гор! — неожиданно высоким голосом с горечью воскликнул Куприян Захарович. — Как жили, так нам и жить… Смуглое лицо Зимы побурело от прилива крови. — Будет у вас нынче хлеб! Будет! — Сомневаюсь. — Но почему же? — не утерпев, спросил Леонид. Куприян Захарович некоторое время стоял с низко опущенной головой, вероятно, ожидая, что за него поторопится ответить Зима. Но этого не случилось, и тогда он вынужден был сам заговорить с Леонядо. м: — Что ж ты… И этого не знаешь? — Откуда мне знать? И опять Куприян Захарович, что-то выжидая и обдумывая, постоял молча, с низко опущенной головой. Когда же, будто собравшись с духом, он резко вскинул голову, его лицо, темное, задубелое на ветрах, показалось Леониду каменным, и только в широко открытых глазах его стояла жизнь, огневая, но насквозь пропитанная безысходной болью… — Уйдут от нас золотые горы! — сказал он тихонько. — Захарыч, да что с тобой? — закричал ему Зима. — Ты успокойся! Что ты говоришь?! — Отойди! Не трогай! — Захарыч, так было, но так не будет. Не будет! Не будет! И не будет! — весь дрожа, потрясая кулаками перед Северьяновым, с горящим взглядом заговорил Зима. — Никогда не будет! Скоро выйдет новый закон. Ты слышишь? Нас запрашивали — мы сказали свое слово. Слышишь иди нет? Вводится твердая натуроплата. Сокращаются поставки. Очень сильно повышаются цены на зерно. У вас будет хлеб! Для себя и для продажи. У вас будут полные закрома. У вас будут миллионы с этой целины. Необычайное возбуждение, в котором находился Куприян Захарович, вероятно, оглушало его: по лицу было видно, что до него почти не доходят слова о новом законе. Но упоминание о миллионах все же задело и резануло его будто ножом. — Да зачем нам миллионы с целины? — закричал он, сделав шаг к Зиме и тоже подняв кулаки. — За что? Государство своими машинами и людьми поднимет целину, засеет ее своими семенами… Государство пришлет комбайны, машины и людей, чтобы убрать хлеб. А что мы, колхозники, будем делать на целине? Ничего! У нас нет на это сил. Так что же выходит? Государство сделает за нас все, а мы ни за что ни про что заберем половину хлеба да и продадим его государству же по высокой цене? Какая же здесь государству выгода? Нзт уж, раз государство все делает — пусть оно и забирает весь хлеб с целины. Вот как надо! Нам не нужны миллионы даром! Оставьте нам земли по нашим силам, дайте нам справедливую цену за хлеб — у нас и без целины будут миллионы! — Но как же с целиной? — удивился Зима. Куприян Захарович рубанул рукой наотмашь. — Раз надо — заберите! — Куда? — В совхоз! — Но где он, совхоз? — Создайте! Машины — вот они! Люди — вот они! Не хватает людей — все Лебяжье пойдет в совхоз! Да, да! Без шуток! И будет неплохо! — Но совхоз надо строить. — Стройте! — А где деньги? На что строить? — А вот на те миллионы, которые должны попасть к нам ни за что. В кассе они, деньги-то! От этой простой и великолепной мысли Зима так и онемел. В явном замешательстве он уставился на Куприяна Захаровича и несколько секунд молчал, с изумлением и тревогой разглядывая его лицо, по которому теперь катился градом пот, потом заговорил не своим голосом: — Куприян Захарович, да что же с тобой? Ты нездоров? Ну можно ли так? Ты весь в огне! — Идите! — попросил Куприян Захарович, растягивая обеими руками полы пиджака и обнажая грудь, обтянутую синей сатиновой косовороткой. — Я догоню. Постоять мне надо. — Хорошо. Успокойся. Мы пойдем. Пройдя сотню шагов кромкой пахоты, Зима быстро оглянулся на Куприяна Захаровича, который стоял, не сходя с места, и держал в руках кисет, горестно потряс головой и не стерпел, чтобы не укорить понуро шагающего рядом Леонида: — Обидел ты старика. Здорово обидел: — Сам каюсь, — глухо отозвался Леонид. — Ему тяжело. Он весь замордован, — грустно продолжал Зима. — Старый партизан! Еще с Колчаком воевал. Его здесь везде знают… Да и на этой войне воевал не хуже других: у него вся грудь в орденах. Ему в министрах быть. Ума — палата! Знает землю, знает дело… Развяжи ему руки, заплати хорошо за зерно — он в два года поднимет Лебяжье над всей степью! А мы его все учим, все бьем, все мордуем… А за что? У него десятки выговоров, которых он не, заслужил! Его два раза незаконно исключали из партии! Он меньше всех виноват в том, до чего дожило Лебяжье, и больше всех отвечает за это. А что он может сделать? Кто он? Он существует для того, чтобы было на кого в любое время вешать чертей. Только и всего! У нас ведь издавна так повелось, что все валят на председателей колхозов… Почитаешь книги — большинство председателей только и знают, что губят колхозы: то жулик, то вор, то пьяница… Вроде только по их вине и страдают колхозы! А теперь вот заговорили о том, что многих старых председателей, не имеющих образования, надо заменить агрономами. — Неужели и его снимут? — спросил Леонид. — Ходит такой слух. — А он… знает об этом? — Вероятно. Он все знает. Будто сговорясь, Зима и Леонид оглянулись и сказали в один голос: — Курит. И вновь не спеша зашагали краем пахоты. — Ах, какая у него умная мысль! — все более оживляясь, вновь заговорил Зима. — Государственная мысль! Да, колхозам надо оставить столько земли, сколько они могут обработать своими силами, с нашей помощью, а все остальные земли — в совхозы. Для государства — огромная выгода. Совхозы больше сдадут хлеба. Да и дешевле он будет! Это же ясно. Но зачем же он горячится так и страдает? Зима и Леонид, как по команде, вновь быстро оглянулись назад— и обмерли: Куприяна Захаровича не было… — Сердце! — белея, выкрикнул Зима. Куприян Захарович лежал у края пахоты, головой на гребнистом пласте целины, с широко раскинутыми руками, будто мысленно обнимая все небо с сияющим солнцем в зените… |
||
|