"Тетради дона Ригоберто" - читать интересную книгу автора (Варгас Льоса Марио)

Эпилог

Счастливое семейство

— И все-таки устроить пикник было не такой уж плохой идеей, — широко улыбаясь, проговорил дон Ригоберто. — Все это помогло нам понять: дома лучше, чем где бы то ни было. И уж точно лучше, чем за городом.

Донья Лукреция и Фончито рассмеялись, улыбнулась даже Хустиниана, раскладывавшая по тарелкам бутерброды с курятиной, помидорами, яйцами и авокадо — все, до чего по причине злосчастного пикника сократился ланч.

— Теперь я понимаю, что такое позитивное мышление, дорогой, — похвалила мужа донья Лукреция. — И конструктивный подход.

— И хорошая мина при плохой игре, — встрял Фончито. — Браво, папа!

— Сегодня никто и ничто не помешает моему счастью, — заявил дон Ригоберто, выбирая себе бутерброд. — Даже этот пикник, будь он неладен. Сегодня даже атомный взрыв не испортит мне настроения. Будем здоровы.

Он с удовольствием отпил холодного пива и надкусил бутерброд с курятиной. Лысина, лицо и руки дона Ригоберто покрылись легким загаром. Он казался весьма довольным жизнью и уплетал бутерброд за обе щеки. Это его посетила накануне вечером идея сбежать из сырой туманной Лимы и устроить воскресный пикник в Чаклакайо, чтобы всей семьей провести время в общении с природой. Донья Лукреция, помнившая, какой почти мистический ужас охватывал прежде ее супруга при одном упоминании о загородных прогулках, немало удивилась, но с радостью согласилась. У них ведь как-никак был второй медовый месяц. Почему бы не установить по этому случаю новые традиции? Утром, в условленный час — ровно в девять, — все семейство вышло из дома, захватив с собой приготовленную кухаркой провизию для настоящего ланча, включая бланманже с орешками, любимый десерт дона Ригоберто.

Все пошло не так с самого начала: на шоссе образовалась огромная пробка из грузовиков, автобусов и прочих транспортных средств, так что путешественники двигались с черепашьей скоростью, глотая ядовитые выхлопные газы. До Чаклакайо они добрались только к полудню, усталые и раздраженные.

Отыскать подходящее место у реки оказалось непросто. Чтобы выехать на дорогу, ведущую к Римаку, который здесь, вдали от Лимы, превращался в настоящую реку — полноводную, широкую, с маленькими порогами, о которые дробились пенистые волны, — путники вдоволь поплутали по окрестностям, то и дело возвращаясь к ненавистному шоссе. Когда же с помощью сердобольного аборигена им удалось наконец выехать к реке, их поджидала новая напасть. Для обитателей здешних мест Римак служил помойкой (а также сортиром), и берега его оказались завалены всевозможной дрянью — от бумаги, бутылок и жестяных банок до объедков, экскрементов и дохлых животных, — так что к отвратительному зрелищу сразу прибавился невыносимый смрад. Полчища агрессивных мошек осаждали путешественников, норовя набиться в рот. Все это нисколько не походило на обещанное доном Ригоберто слияние с природой. Однако глава семейства, демонстрируя беспримерную стойкость и отчаянный оптимизм, призывал жену и сына не сдаваться. Путники продолжали поиски.

Потратив немало времени, они нашли более-менее уютное — то есть по преимуществу свободное от нечистот — местечко, но там оказалось чересчур много любителей загородного отдыха, которые, расставив повсюду свои тенты, поедали лапшу в остром соусе и слушали тропическую музыку, несущуюся из включенных на полную громкость приемников и магнитофонов, словно даже на природе не могли расстаться с главным атрибутом большого города — шумом. Тогда дон Ригоберто, руководствуясь самыми лучшими побуждениями, совершил роковую ошибку. Вспомнив о бойскаутском отрочестве, он предложил домочадцам разуться, закатать брюки и вброд переправиться на каменистый островок, по счастью, никем до сих пор не занятый. Так они и поступили. Вернее, собирались поступить и уже шагнули в воду, нагруженные корзинами с провизией для ланча на природе. Но когда до идиллического островка оставались несколько метров, дон Ригоберто — воды было едва по колено и до того момента переправа проходила без приключений — самым комическим образом потерял равновесие. И плюхнулся в ледяные воды Римака, показавшиеся вспотевшему туристу еще более холодными, чем были на самом деле, при этом, словно нарочно, он опрокинул содержимое корзины, так что пряное себиче,[134] рис с индейкой и бланманже, а также белоснежная скатерть и салфетки в красно-белую клеточку, выбранные доньей Лукрецией для пикника, унеслись к Тихому океану.

— Смейтесь сколько душе угодно, я ни капельки не обижаюсь, — приговаривал дон Ригоберто, пока жена и сын помогали ему подняться на ноги и корчили уморительные рожи, из последних сил сдерживая хохот. Зеваки на берегу дружно потешались над промокшим до нитки сеньором.

Готовый на подвиги (не впервые ли в жизни?), дон Ригоберто не желал отменять пикник, повторяя, что на жарком солнце его одежда высохнет в один момент. Но донья Лукреция была непреклонна. Заявив, что подобный героизм чреват пневмонией, она настояла на возвращении в Лиму. В обратный путь семейство отправилось усталым, но непобежденным. Фончито и донья Лукреция подшучивали над доном Ригоберто, которому пришлось снять брюки и вести машину в одних трусах. В Барранко путники вернулись в пять пополудни. Пока дон Ригоберто переодевался и принимал душ, донья Лукреция с помощью Хустинианы, вернувшейся после выходного, — мажордома с кухаркой отпустили до вечера, — приготовили сэндвичи с курицей, помидорами, яйцами и авокадо для запоздалого ланча в экстремальных условиях.

— С тех пор как вы с мамой помирились, ты стал таким добрым, папочка.

Дон Ригоберто задумался, отложив надкусанный бутерброд.

— Ты серьезно?

— Очень серьезно. — Мальчик повернулся к донье Лукреции: — Разве не так, мамочка? Папа целых два дня никому не перечит, ни на что не жалуется и всем говорит приятные вещи. Разве это не означает быть добрым?

— Мы всего два дня как помирились, — рассмеялась донья Лукреция. И, нежно глядя на супруга, добавила: — На самом деле он всегда был таким. Просто ты не сразу это понял, Фончито.

— Даже не знаю, хорошо ли, когда тебя называют добрым, — проговорил дон Ригоберто, приняв задумчивый вид. — Все добряки, которых я знаю, полные кретины. Как будто доброта равна отсутствию воображения и скудости запросов. Надеюсь, от счастья я не поглупею еще больше.

— Не беспокойся. — Сеньора Лукреция поцеловала мужа в лоб. — Это последняя напасть, которой тебе следует опасаться.

Щеки женщины разрумянились на чаклакайском солнце, легкое перкалевое платье без рукавов придавало ей свежий и здоровый вид. «Она стала еще прекраснее и будто помолодела», — подумал дон Ригоберто, любуясь нежной шеей жены и маленьким ушком, над которым дрожал непокорный локон, выбившийся из-под желтой, под цвет босоножек, ленты. Спустя одиннадцать лет Лукреция казалась еще моложе, чем в день их первой встречи. В чем же проявлялась эта удивительная перемена? «В глазах», — решил дон Ригоберто. Они меняли цвет от светло-карего к темно-зеленому и бархатисто-черному. Сейчас глаза Лукреции просто светились в обрамлении черных ресниц и излучали радость. Не замечая пристального взгляда мужа, она поедала второй сэндвич и прихлебывала холодное пиво, от которого на губах у нее оставались капли. Это и было настоящее счастье? Этот восторг, страсть и обожание, переполнявшие его сердце? Да. Дон Ригоберто подгонял медлительное время, мечтая, чтобы поскорей наступила ночь. Чтобы остаться наедине с любимой, живой, из крови и плоти.

— В чем я ни капли не похож на Эгона Шиле, так это в том, что он любил природу, а я нет, — произнес Фончито, договаривая вслух свои мысли. — Этим я пошел в тебя, папа. Меня совершенно не трогают всякие там деревья и коровы.

— Потому-то наш пикник и полетел в тартарары, — философски заметил дон Ригоберто. — Природа отомстила своим врагам. Так что ты говорил об Эгоне Шиле?

— Что он любил природу, а я нет, и это единственное, в чем мы не похожи, — повторил Фончито. — Эта любовь обошлась Эгону слишком дорого. Его на месяц посадили в тюрьму, и он чуть не лишился рассудка. Останься Шиле в Вене, такого не случилось бы.

— В том, что касается Эгона Шиле, ты, Фончито, просто ходячая энциклопедия, — изумился дон Ригоберто.

— Ты не представляешь, — вмешалась донья Лукреция. — Он знает все, что сделал, сказал, написал и нарисовал этот художник за двадцать восемь лет своей жизни. Все картины, рисунки и гравюры с названиями и датами. И воображает себя его реинкарнацией. Честное слово.

Дон Ригоберто не засмеялся. Он рассеянно кивнул, чувствуя, как в душе начинает шевелиться крошечный червячок сомнения, источника всех напастей. Откуда Лукреции известно, что Фончито знает все об Эгоне Шиле? «Шиле, — подумал он. — Радикальный экспрессионист, которого Оскар Кокошка с полным основанием считал порнографом». Дон Ригоберто вдруг ощутил необъяснимую, едкую, пронизывающую ненависть к художнику. Да здравствует грипп «испанка», прибравший его к рукам. Откуда Лукреции известно, что Фончито вообразил себя этим мазилой, выродком жалких обломков Австро-Венгерской империи, в добрый час развалившейся на куски. Лукреция между тем продолжала неосознанно терзать супруга, все больше погружавшегося в трясину подозрений.

— Хорошо, что мы затронули эту тему, Ригоберто. Я давно хотела поговорить с тобой, даже хотела написать тебе письмо. Меня тревожит это увлечение, в нем есть что-то маниакальное. Да, Фончито. Почему бы нам не обсудить это втроем? Кто, кроме отца, даст тебе стоящий совет? Я сотни раз тебе говорила. В интересе к Эгону Шиле нет ничего плохого. Но у тебя этот интерес превращается в одержимость. Наверное, каждому из нас есть что сказать по этому поводу.

— Мамочка, по-моему, папе нехорошо. — Звучавшая в голосе сына забота показалась дону Ригоберто хорошо замаскированным издевательством.

— Господи, какой ты бледный. Вот видишь? Я говорила, что твое купание не пройдет даром.

— Брось, ничего страшного, — ответил дон Ригоберто слабым голосом. — Я откусил слишком большой кусок и немного поперхнулся. Все уже прошло. Я правда в порядке, не беспокойся.

— Да ты весь дрожишь! — Встревоженная донья Лукреция пощупала мужу лоб. — Ну все, ты простудился. Надо срочно выпить отвар вербены и две таблетки аспирина. Я все приготовлю. И не спорь. В постель, без разговоров.

Упоминание о постели нисколько не тронуло дона Ригоберто, стремительно перешедшего от бурного веселья к тихому унынию. Донья Лукреция ушла на кухню. Дону Ригоберто стало не по себе под ясным взглядом Фончито, и, чтобы скрыть неловкость, он спросил:

— Шиле посадили в тюрьму за любовь к природе?

— Ну, конечно нет, с чего ты взял, — рассмеялся мальчик. — Его обвинили в аморальном поведении и растлении девочки. Это случилось в местечке под названием Нойленгбах. Останься Шиле в Вене, ничего такого не произошло бы.

— Правда? Расскажи-ка поподробнее, — попросил дон Ригоберто, чтобы выиграть время. Сам не зная для чего. Торжествующее солнечное сияние последних дней сменили ливни, громы и молнии.

Чтобы немного успокоиться, он решил прибегнуть к проверенному средству и принялся считать мифологических существ. Циклопы, сирены, лестригоны, лотофаги, цирцеи, калипсо. Этого оказалось достаточно.

Все началось весной 1912 года; если быть до конца точным, в апреле, подробно рассказывал мальчик. Эгон со своей любовницей Валли (это прозвище, на самом деле ее звали Валерия Нойциль) сняли домик в чистом поле, на краю деревни с непроизносимым названием. Нойленгбах. Эгон любил писать на свежем воздухе, если погода позволяла. В один прекрасный день к нему подошла какая-то девочка и завела разговор. Они просто поболтали, ничего больше. Потом эта девчушка появлялась еще несколько раз. А как-то ненастной ночью вломилась к Эгону и Валли мокрая до нитки и объявила, что ушла из дома. Они пытались ее отговорить: ты не права, вернись домой, но девчонка ни в какую — умоляла, чтобы ее хотя бы оставили переночевать. Они согласились. Гостья легла вместе с Валли, Эгон Шиле — в соседней комнате. Наутро… Появление доньи Лукреции с дымящимся отваром вербены и двумя таблетками аспирина прервало рассказ, который дон Ригоберто, сказать по правде, и так слушал вполуха.

— Выпей все, пока горячее, — приказала донья Лукреция. — И аспирин. А потом в постель, пропотеть как следует. Еще не хватало, чтобы мой старичок простудился.

Донья Лукреция легонько коснулась губами — дон Ригоберто вдохнул травяной запах отвара — лысеющей макушки мужа.

— Я рассказываю о том, как Эгона посадили в тюрьму, — пояснил Фончито. — Ты уже слышала эту историю, так что тебе будет неинтересно.

— Нет, нет, продолжай, не обращай на меня внимания, — ободрила пасынка Лукреция. — Хотя я и вправду хорошо ее помню.

— Когда ты успел рассказать Лукреции свою историю? — процедил дон Ригоберто сквозь зубы, глотая горький отвар. — Она вернулась домой два дня назад, и все это время я ни на шаг ее не отпускал.

— Когда я навещал ее в Сан-Исидро, — ответил мальчик со свойственной ему кристальной откровенностью. — Ты ему не говорила?

Дону Ригоберто показалось, что в воздухе трещат электрические разряды. Чтобы не смотреть на жену, он героически отхлебнул огненного отвара, который обжег ему горло и желудок. В животе дона Ригоберто вспыхнуло адское пламя.

— Я не успела, — пролепетала донья Лукреция. Ее лицо — ай-яй-яй! — сделалось мертвенно-бледным. — Но я, конечно, собиралась все ему рассказать. Ведь в наших посиделках не было ничего плохого?

— Что же в этом плохого, — с нажимом произнес дон Ригоберто, делая очередной глоток душистого адского питья. — Очень мило, что ты навещал Лукрецию и приносил ей вести обо мне. Так что там с Шиле и его любовницей? Тебя прервали на полуслове, а мне не терпится узнать, что было дальше.

— Мне продолжать? — обрадовался Фончито.

Сердце дона Ригоберто готово было выскочить из груди, а горло превратилось в сплошную рану. Его жена застыла на месте, растерянная, онемевшая.

Так вот… Наутро Эгон и Валли на поезде отвезли свою гостью в Вену, где жила ее бабушка. Девчонка клятвенно заверила их, что поселится у старушки. Однако в городе она заартачилась и в результате провела ночь в гостинице с Валли. На другой день девочка вернулась в Нойленгбах вместе с Эгоном Шиле и его подругой и провела у них еще двое суток. На третий день объявился ее отец. Он обнаружил Эгона во дворе, за работой. Этот господин рычал, что вызвал полицию, обвинял художника в растлении детей, ведь его дочь была несовершеннолетней. Пока Шиле успокаивал взбешенного отца, его дочь схватила ножницы и попыталась перерезать себе вены. К счастью, Валли, Эгон и отец девочки подоспели вовремя, последовало бурное объяснение и всеобщее примирение. Отец с дочерью отправились домой, а Эгон и Валли решили, что все устроилось. Но не тут-то было. Через несколько дней Шиле арестовали.

Слушал ли хоть кто-нибудь историю Фончито? На первый взгляд — да, ведь взрослые сидели тихо, не двигаясь, почти не дыша. Все время, пока мальчик без запинки вел свое повествование с интонациями и паузами, выдававшими отменного рассказчика, отец и мачеха не сводили с него глаз. Но почему они были так бледны? Отчего казались такими отрешенными? Такие вопросы читались в больших выразительных глазах Фончито, который переводил взгляд от Лукреции к дону Ригоберто, ожидая хоть какой-нибудь реакции. Он смеялся над ними? Смеялся над отцом? Дон Ригоберто поглядел сыну в глаза, ожидая увидеть искру макиавеллиевского коварства. И встретился с ясным, чистым, безмятежным взглядом человека, свободного от угрызений совести.

— Папа, мне рассказывать, или тебе скучно?

Дон Ригоберто покачал головой и, сделав неимоверное усилие, — горло было сухим, как наждак, — пробормотал:

— А что было в тюрьме?

Шиле продержали за решеткой двадцать четыре дня по обвинению в аморальном поведении и растлении несовершеннолетней. В растлении — из-за эпизода с девчонкой, а в аморальном поведении — из-за картин и рисунков ню, найденных полицией в доме. Шиле смог доказать, что не прикасался к девочке, и с него сняли обвинение в растлении, но не в аморальном поведении. Судья решил, что коль скоро неприличные картины могли видеть дети, заходившие в дом к художнику, он достоин суровой кары. Какой именно? Сожжения самого непристойного рисунка.

В тюрьме Шиле ужасно страдал. На автопортретах того времени он болезненно худой, в потухшими глазами, похожий на мертвеца. За решеткой Шиле вел дневник, в котором записал («Минутку, сейчас вспомню, как там было»): «Я, от рождения одно из самых свободных созданий на земле, посажен в клетку именем закона, не отражающего чаяний народа». В заключении Эгон написал тринадцать акварелей и этим спас свой рассудок: койка, дверь, окно и пропитанное солнцем яблоко, одно из тех, что каждый день приносила Валли. Она с утра занимала стратегически выгодную позицию неподалеку от тюрьмы, чтобы Шиле мог видеть ее из окошка своей камеры. Валли безумно любила художника, и он сумел пережить тот кошмарный месяц лишь благодаря ее поддержке. Сам Шиле едва ли питал к ней столь же сильные чувства. Он часто писал Валли, ценил как натурщицу, но и не только ее, а еще очень многих, например уличных девчонок, которых изображал полуголыми, в разных позах, сидя на своей стремянке. Главной страстью Шиле были дети. Он сходил от них с ума, и не только как от моделей. Можно сказать, что художник любил детей как в хорошем, так и в плохом смысле. Так утверждают его биографы. Он был великим живописцем и при этом немного извращенцем с болезненным влечением к мальчикам и девочкам…

— Что ж, мне, признаться, и вправду немного нездоровится. — Дон Ригоберто вскочил на ноги, уронив лежавшую на коленях салфетку. — Знаешь, Лукреция, я, пожалуй, последую твоему совету и лягу. Не хотелось бы разболеться по-настоящему.

Произнося эти слова, он смотрел не на жену, а на сына, который, увидев, что отец встает, встревожено примолк, словно готовый в любой момент прийти на помощь. Дон Ригоберто вышел из комнаты, так и не взглянув на Лукрецию, хотя ему отчаянно хотелось узнать, бледна она по-прежнему или стала пунцовой от возмущения, удивления и тревоги, задается ли она вопросом, случайно мальчишка завел этот разговор или то был расчет умелого интригана, решившего погубить их счастье. Дон Ригоберто передвигался с трудом, точно дряхлый старик, и от этого злился еще сильнее. Он заставил себя резво взбежать по лестнице, чтобы продемонстрировать (кому?), что все еще находится в отличной форме.

Сбросив туфли, дон Ригоберто улегся на кровать и закрыл глаза. Он весь пылал. На фоне опущенных век мельтешили синие крапинки, в ушах, казалось, монотонно жужжали слепни, изводившие их на неудачном пикнике. Вскоре, словно под действием сильного снотворного, дон Ригоберто провалился в сон. Или потерял сознание? Ему снилось, что у него вырос зоб, а Фончито рассматривает его и говорит, как взрослый, тоном опытного эксперта: «Осторожно, папа! Это очень опасный вирус; если не поберечься, он станет как теннисный мячик, и придется его удалить. Как зуб мудрости». Дон Ригоберто проснулся, обливаясь потом, — Лукреция укрыла его пледом, — и понял, что наступила ночь. За окном было темно, звезды попрятались, огни Мирафлореса тонули в тумане. Дверь ванной распахнулась, впустив в комнату поток света, и на пороге возникла донья Лукреция, в халате и готовая лечь.

— Он чудовище? — тревожно спросил дон Ригоберто. — Он понимает, что говорит и что делает? Заранее просчитывает результат? Или нет? Или он просто сумасбродный ребенок, который неосознанно совершает дурные поступки?

Донья Лукреция присела на край кровати.

— Я сто раз на дню задаю себе этот вопрос, — проговорила она с печальным вздохом. — Думаю, он и сам не знает. Тебе лучше? Ты проспал пару часов. Я приготовила горячий лимонад, вот он, в термосе. Налить? Кстати, послушай. Я не собиралась скрывать от тебя, что Фончито бывал у меня в Сан-Исидро. Просто не успела рассказать.

— Я знаю, — остановил ее дон Ригоберто. — Пожалуйста, давай больше не будем об этом говорить.

Дон Ригоберто встал и, бормоча себе под нос: «В первый раз заснул не вовремя», прошел на свою половину. Переодевшись в халат и обув тапочки, он заперся в ванной, чтобы с особой тщательностью совершить ежевечернее омовение. Дон Ригоберто чувствовал себя совершенно разбитым, голова гудела, как бывает при сильном гриппе. Он открыл теплую воду и высыпал на дно ванны полфлакона ароматной соли. Пока ванна наполнялась, дон Ригоберто почистил зубы щеткой и зубной нитью и при помощи маленького пинцета удалил волосы из ушей. Давно ли он отказался от правила — помимо обычной ванны, посвящать каждый вечер уходу за одной из частей своего тела? С тех пор как ушла Лукреция. Год, ни больше ни меньше. Пора восстановить здоровый еженедельный ритуал: в понедельник уши, во вторник нос, в среду ноги, в четверг руки, в пятницу рот и зубы. И так далее. Погрузившись в воду, дон Ригоберто почувствовал себя немного лучше. Он гадал, легла ли Лукреция в постель, какой пеньюар надела, — или не надела вовсе? — и сумел на время отогнать мучительное видение: дом в Оливар-де-Сан-Исидро, детский силуэт на пороге, маленький кулачок стучит в дверь. С мальчиком надо было что-то делать. Но что? Любое решение казалось непродуктивным и невыполнимым. Выбравшись из ванны и тщательно вытершись, дон Ригоберто побрызгался одеколоном из лондонского магазина «Флори», подарком друга и коллеги из компании «Ллойд'с», частенько присылавшего мыло, кремы для бритья, дезодоранты, присыпки и духи. Затем он надел пижаму из чистого шелка, а халат повесил в ванной.

Донья Лукреция уже легла. Она погасила в комнате свет, оставив только ночник. За окном жалобно стонал ветер, волны неистово бились о камни Барранко. Когда дон Ригоберто лег подле жены, сердце его забилось сильнее. Весенний запах свежей травы и влажных бутонов щекотал ноздри, проникал в мозг. Пребывая в туманном, почти экстатическом состоянии, дон Ригоберто ощущал бедро жены в нескольких миллиметрах от своей левой ноги. В слабом, рассеянном свете ночника он разглядел, что на ней надета сорочка из розового шелка на тоненьких бретельках, с пышной оборкой на груди. Дон Ригоберто глубоко вздохнул. Неистовое, освобождающее желание захватило все его существо. От аромата жены кружилась голова.

Словно угадав его мысли, донья Лукреция погасила ночник и приникла к мужу. Дон Ригоберто с глухим стоном обнял жену, прижал к себе, обхватил руками и ногами. Целовал ей волосы и шею, повторяя слова любви. Но едва он начал раздеваться и стягивать с Лукреции сорочку, она произнесла слова, от которых его обдало холодом:

— Он пришел ко мне полгода назад. Ни с того ни с сего явился в Сан-Исидро, вечером, без предупреждения. И с тех пор навещал меня все время, после школы, вместо занятий в академии. Три-четыре раза в неделю. Он сидел у меня час, а то и два, мы пили чай. Я не знаю, почему не сказала тебе вчера или позавчера. Я собиралась. Клянусь, я собиралась.

— Прошу тебя, Лукреция, — взмолился дон Ригоберто. — Ты не обязана ничего мне рассказывать. Ради всего святого. Я люблю тебя.

— Я хочу рассказать. Немедленно.

Дон Ригоберто отыскал в темноте губы жены, и она пылко ответила на его поцелуй. Лукреция помогла мужу снять пижаму и сама сбросила сорочку. Но когда он принялся ласкать ее, целуя волосы, уши, щеки и шею, женщина вновь заговорила:

— Я с ним не спала.

— Я ничего не желаю знать, любовь моя. Неужели нам обязательно говорить об этом именно сейчас?

— Обязательно. Я не спала с ним, но… послушай. Это не моя заслуга, а его упущение. Если бы он попросил, если бы он только намекнул, я легла бы с ним не раздумывая. Ни минуты, Ригоберто. Я каждый вечер бесилась оттого, что не сделала этого. Ты меня возненавидишь? Я должна сказать тебе правду.

— Я никогда тебя не возненавижу. Я люблю тебя. Жизнь моя, жена моя.

Но Лукреция продолжала свою исповедь:

— Беда в том, что, пока он живет здесь, под одной крышей со мной, это может случиться в любой момент. Мне жаль, Ригоберто. Но ты должен знать. Я не хочу этого, не хочу, чтобы ты страдал, как тогда. Я знаю, как ты страдал, любимый. Но лгать тебе я не собираюсь. В нем есть что-то такое, какая-то сила. Если ему снова взбредет в голову, я покорюсь. Я не в силах сопротивляться. Даже если это разрушит наш брак, на этот раз навсегда. Мне жаль, Ригоберто, очень жаль, но это правда. Жестокая правда.

Женщина расплакалась. Ее слезы потушили последние искры вожделения. Растерянный дон Ригоберто обнял жену.

— Мне прекрасно известно все, о чем ты говоришь, — прошептал он, утешая ее. — Но что я могу поделать? Ведь он мой сын. Куда я его дену? К кому? Ведь он еще ребенок. Знаешь, сколько раз я об этом задумывался? Будь он хоть немного старше… Хотя бы окончил школу. Он говорил, что хочет стать художником? Что ж, отлично. Пусть едет учиться в Буэнос-Айрес. В Соединенные Штаты. В Европу. Хотя бы в Вену. Он ведь обожает экспрессионизм? Значит, поедет в академию, где учился Шиле, в город, где он жил и умер. Но как избавиться от него сейчас, пока он еще мал?

Донья Лукреция прижалась к мужу, оплела его ногами, потерлась пяткой о его ступню.

— Я не хочу, чтобы ты от него избавлялся, — прошептала она. — Я понимаю, что он еще ребенок. Не знаю, понимает ли он, как опасен, к каким катастрофам могут привести его красота и этот ненормальный, просто чудовищный ум. Я говорю так лишь потому, что все это правда. С ним мы никогда не будем в безопасности, Ригоберто. Если не хочешь, чтобы все повторилось, стереги меня, ревнуй, запирай. Я не хочу спать ни с кем, кроме тебя, мой любимый муж. Я так люблю тебя, Ригоберто. Если бы ты только знал, как мне тебя не хватало, как я по тебе скучала.

— Я знаю, любовь моя, я знаю.

Дон Ригоберто перевернул ее на спину и навалился сверху. К донье Лукреции, судя по всему, вернулось угасшее было желание — слезы высохли, по всему телу пробегала дрожь, дыхание стало сбивчивым, — и она, ощутив над собой мужа, раздвинула ноги, чтобы он мог в нее проникнуть. Дон Ригоберто целовал ее долго, глубоко, закрыв глаза, растворившись в неге, вновь счастливый. Слившись, сплетясь телами, впитывая пот друг друга, они медленно двигались, продлевая наслаждение.

— На самом деле в этом году ты спала со многими, — произнес дон Ригоберто.

— Правда? — промурлыкала женщина грудным голосом, исходившим, казалось, из самых ее глубин. — Со сколькими? С кем? Где?

— С любовником-зоологом, который взял тебя среди кошек. («Какая мерзость», — слабо застонала она.) С другом юности, ученым, который отвез тебя в Париж и Венецию и пел во время секса…

— Детали, — потребовала донья Лукреция, тяжело дыша. — Все до мельчайших подробностей. Что я делала, что ела, что делали со мной.

— Ублюдок Фито Себолья чуть не изнасиловал тебя и Хустиниану. Ты спасла девушку от этого похотливого животного. И в результате вы с ней занялись любовью в этой постели.

— С Хустинианой? В этой постели? — усмехнулась донья Лукреция. — Надо же, как бывает. Как вечером в Сан-Исидро я едва не занялась с ней любовью из-за Фончито. То был единственный раз, Ригоберто. Когда мое тело тебе изменило. В мыслях я изменяла тебе тысячи раз. Как и ты мне.

— В мыслях я не изменял тебе никогда. Но расскажи, как это было, прошу тебя. — Он ускорил движения.

— Сначала ты, потом я. С кем еще? Как, когда?

— С моим выдуманным братом-близнецом, который устроил оргию. С мотоциклистом-кастратом. Ты была профессором права в Виргинии и совратила святого юриста. Ты занималась любовью с женой алжирского посла в бане. Твои ножки вдохновили французского фетишиста в восемнадцатом веке. Накануне нашего воссоединения мы заглянули в дом свиданий в Мехико, и там одна мулатка чуть не откусила мне ухо.

— Не смеши меня, только не сейчас, — взмолилась донья Лукреция. — Я тебя убью, просто убью, если ты не дашь мне кончить.

— Я тоже кончаю. Мы кончим вместе, я люблю тебя.

Через несколько мгновений он в изнеможении откинулся на спину, а она положила голову ему за плечо и попыталась вернуться к прерванному разговору. К шуму моря за окном примешивались крики то ли дерущихся, то ли влюбленных котов, изредка слышались автомобильные гудки и рев моторов.

— Я самый счастливый человек на земле, — произнес дон Ригоберто.

Донья Лукреция ласково потерлась о него.

— Так будет всегда? Мы сможем всегда быть счастливы?

— Так не бывает, — мягко ответил дон Ригоберто. — Счастье как вспышка. Исключение, случайность. Но в наших силах оживлять его снова и снова, не давать ему погаснуть. Все время раздувать огонек.

— Я начну тренировать легкие прямо сейчас, — заявила донья Лукреция. — Они у меня станут как мехи. А если огонь начнет гаснуть, я подниму такой ветер, что он разгорится пуще прежнего. Фффуууу! Фффуууу!

Влюбленные долго молчали, не разжимая объятий. Донья Лукреция лежала так тихо, что дону Ригоберто показалось, будто она заснула. Но глаза женщины были открыты.

— Я всегда знал, что мы будем вместе, — прошептал он ей на ушко. — Я хотел примирения, искал его много месяцев. Но не знал, с чего начать. И тогда ко мне стали приходить твои письма. Я разгадал твой замысел, любовь моя. Ты лучше меня.

Женщина ощутимо напряглась, но через мгновение снова расслабилась.

— Это была гениальная идея, с письмами, — продолжал дон Ригоберто. — С анонимками, я хочу сказать. Барочная загадка, блестящая стратегия. Сочинить, будто я посылаю тебе письма без подписи, чтобы у тебя появился предлог мне писать. Ты не устаешь удивлять меня, Лукреция. Я привык считать, что знаю тебя, но нет. Я и представить себе не мог, что в твоей головке могут созреть такие головоломки, такие ребусы. И ведь ты добилась своего, не так ли? К счастью для меня.

Вновь наступило молчание, дон Ригоберто чувствовал, как бьется сердце его жены, то контрапунктом, то в унисон с его собственным.

— Мне хотелось бы отправиться с тобой в путешествие, — мечтательно произнес он некоторое время спустя, чувствуя, что его начинает клонить в сон. — Далеко-далеко, в какое-нибудь экзотическое место. Где нас никто не будет знать и мы тоже никого знать не будем. Например, в Исландию. Скажем, в конце года. Я могу взять отпуск на неделю или даже на десять дней. Как тебе?

— Давай лучше съездим в Вену, — предложила она слегка заплетающимся то ли от приближающегося сна, то ли от лени, одолевавшей ее после занятий любовью, языком. — Посмотрим картины Эгона Шиле и места, где он их писал. Все эти месяцы я только и слышала, что о его жизни, полотнах и рисунках. В конце концов меня стало разбирать любопытство. Разве тебе не кажется странным, что Фончито помешался на этом художнике? Насколько я знаю, тебе Шиле никогда особо не нравился. Так откуда это увлечение?

Дон Ригоберто пожал плечами. Он понятия не имел, где искать корни помешательства своего сына.

— Решено, в декабре едем в Вену, — заключил дон Ригоберто. — Смотреть картины Шиле и слушать Моцарта. Он действительно никогда мне не нравился; но, возможно, настала пора поменять пристрастия. Если этот художник нравится тебе, он и мне должен нравиться. Не знаю, что нашел в нем Фончито. Ты совсем засыпаешь? А я тебе мешаю своей болтовней. Спокойной ночи, любимая.

— Спокойной ночи, — пробормотала донья Лукреция.

Дон Ригоберто подвинулся и согнул ноги, чтобы жена оказалась как бы сидящей у него на коленях, а донья Лукреция повернулась на бок, прижавшись спиной к его груди. В такой позе они засыпали все десять лет до разрыва. И вернулись к ней позавчера. Одной рукой дон Ригоберто обхватил плечо Лукреции, накрыв ладонью ее грудь, а другой обнял за талию.

Кошки, наверно, слюбились или завершили схватку и примолкли. Последний автомобильный гудок вместе с тарахтением мотора давно растворился в тишине. Пригревшемуся рядом с теплой женой дону Ригоберто казалось, что он, повинуясь сладостной инерции, скользит в спокойных и ласковых водах, а может быть, летит в космосе, навстречу льдистому сиянию звезд. Сколько дней, сколько часов еще продлится это ощущение безмятежного покоя, полной, нерушимой гармонии? Словно отвечая его мыслям, донья Лукреция произнесла:

— Сколько моих писем ты получил, Ригоберто?

— Десять, — ответил он, слегка запнувшись. — Я думал, ты спишь. А почему ты спрашиваешь?

— Я тоже получила от тебя десять анонимок, — ответила она, не двигаясь. — Я бы назвала это любовью к симметрии.

Теперь насторожился дон Ригоберто.

— Десять анонимок от меня? Я не написал тебе ни одного письма. Ни с подписью, ни без подписи.

— Конечно, — произнесла женщина, глубоко вздохнув. — Ты и сейчас ничего не знаешь. До сих пор бродишь в потемках. Ну хоть немножко начинаешь понимать? Я тоже не отправляла тебе анонимок. Всего одно письмо. Но то самое, одно-единственное и вправду написанное мной, я так и не отправила.

Они пролежали молча, не шелохнувшись, две, три, пять секунд. И хотя тишину нарушал лишь рокот волн, дону Ригоберто казалось, что под окнами вновь собираются разъяренные коты и истомленные страстью кошки.

— Ты ведь не шутишь? — выговорил он, отлично зная, что донья Лукреция говорила очень серьезно.

Она не ответила. В спальне снова воцарилась тишина. Каким коротким, каким непрочным оказалось их ослепительное счастье. Добро пожаловать в реальность, Ригоберто, суровую и жестокую.

— Если ты, как и я, больше не хочешь спать, — предложил он наконец, — вместо того чтобы считать овец, давай попробуем во всем разобраться. Лучше покончить с этим прямо сейчас. Если ты не против, конечно. Если предпочитаешь забыть об этих анонимках, давай забудем. И больше никогда не станем о них говорить.

— Ты ведь и сам прекрасно знаешь, Ригоберто, что забыть не получится, — устало возразила женщина. — Нужно разобраться во всем раз и навсегда.

— Отлично, — согласился он, приподнимаясь. — Давай их прочтем.

В доме было прохладно, и, прежде чем перебраться в кабинет, они накинули халаты. Донья Лукреция захватила термос с горячим лимонадом, приготовленным на случай простуды. Перед тем как приступить к чтению, сделали пару глотков из одного стакана. Дон Ригоберто хранил письма в последней из тетрадей, заложив ими чистую страницу; донья Лукреция, перевязав свои послания лиловой лентой, носила их в дамской сумочке. Конверты и бумага оказались совершенно одинаковыми — такие продавались за четыре реала в китайских лавках. Однако почерк был разный. Единственного письма, в действительности написанного доньей Лукрецией, среди анонимок не оказалось.

— Это мой почерк, — пробормотал дон Ригоберто, придя в крайнее изумление. Он скрупулезно изучил первое письмо, сосредоточившись на каллиграфии и почти игнорируя его содержание. — Хотя, сказать по правде, почерк у меня самый заурядный. Его кто угодно скопирует.

— Особенно подросток, увлеченный живописью, юный художник, — заключила донья Лукреция, помахивая письмами, якобы написанными ее рукой. — Это как раз не мой почерк. Потому я и не решилась отправить тебе письмо, которое действительно написала. Чтобы ты не смог сравнить его с другими и разоблачить меня.

— Немного похоже, — возразил дон Ригоберто; он разглядывал анонимки под лупой, как филателист — редкую марку. — В обоих случаях буквы закругленные, старательно прорисованные. Почерк женщины, окончившей школу при монастыре, например, Софианум.

— Разве ты не узнал мой почерк?

— Я и не знал, — ответил он. Настал третий за эту ночь больших сюрпризов его черед удивляться. — Я только теперь это понял. Насколько я припоминаю, прежде ты не писала мне писем.

— Да и эти написаны не мной.

Еще целых полчаса они молча изучали анонимные послания. Супруги сидели рядышком на кожаном диване, заваленном подушками, под торшером с расписанным рисунками австралийских аборигенов абажуром. Света хватало обоим. Время от времени они прихлебывали лимонад. Порой у кого-то вырывался смешок, гневный возглас или печальный вздох, но другой ни о чем не спрашивал. Оба закончили читать одновременно и искоса поглядывали друг на друга, усталые, растерянные, нерешительные. С чего начать?

— Он проник сюда, — произнес наконец дон Ригоберто, обводя взглядом кабинет. — Рылся в моих вещах, читал записи. Все самое заветное, самое тайное — здесь, в моих тетрадях. В них то, чего даже ты не знаешь. Письма, которые я тебе якобы отправлял, действительно мои. Хоть и написаны не мной. Я готов поклясться, что каждая фраза в них украдена из моих тетрадей. Просто мозаика. Мысли, цитаты, шутки, игры, мои собственные и чужие слова, все вперемешку.

— Вот почему все эти игры, все эти приказания напоминали о тебе, — проговорила донья Лукреция. — Но в моих письмах нет ничего от меня.

— Я сходил с ума от тоски по тебе, мечтал получить от тебя весточку, — покаялся дон Ригоберто. — Потерпевшие кораблекрушение хватаются за что попало, тут уж не до тонкостей.

— Но все эти пошлости? Вся эта претенциозная чушь? Правда, напоминает Корин Тельядо?[135]

— Кое-что здесь и вправду из Корин Тельядо, — задумался дон Ригоберто. — Я пару раз находил в доме ее книжки. Я еще решил, что их читает кухарка. Теперь понятно, кому они принадлежали и на что сгодились.

— Я убью этого мальчишку! — воскликнула донья Лукреция. — Корин Тельядо! Честное слово, убью.

— Ты смеешься? — изумился дон Ригоберто. — Тебе это кажется забавным? По-твоему, мы должны похвалить его и поощрить?

Донья Лукреция смеялась долго, искренне, безмятежно.

— Откровенно говоря, Ригоберто, я не знаю, что и думать. Конечно, ничего смешного здесь нет. Но что же делать: плакать? Сердиться? Отлично, давай рассердимся, и что тогда? Что ты сделаешь с ним завтра утром? Отругаешь? Накажешь?

Дон Ригоберто пожал плечами. Ему тоже хотелось смеяться. И, по правде сказать, он чувствовал себя полным кретином.

— Я никогда его не наказывал, тем более не бил и просто не знаю, как это делается, — признался он немного стыдливо. — Потому он и вырос таким. Я просто не знаю, что с ним делать. Боюсь, он в любом случае выйдет победителем.

— Но ведь и мы кое-что выиграли. — Донья Лукреция придвинулась к мужу, и он положил руку ей на плечо. — Мы ведь помирились. Если бы не эти анонимки, ты никогда не решился бы позвонить мне и пригласить на чашку чая в «Белый шатер». Разве не так? Да и я не пришла бы на свидание, если бы не письма. Ни за что на свете. Письма проложили дорогу. Нам не в чем его винить; он помог нам, помирил нас. Ты ведь не жалеешь, что мы снова вместе, Ригоберто?

Наконец рассмеялся дон Ригоберто. Он потерся носом о висок жены, чувствуя, как ее волосы щекочут ему веки.

— Об этом я никогда не пожалею, — пообещал он. — Что ж, после всего пережитого мы заслужили право на сон. Все это очень хорошо, но мне, женушка, с утра в контору.

Они вернулись в темную спальню, держась за руки. Донья Лукреция отважилась пошутить:

— Мы возьмем Фончито в Вену в декабре?

А что, если она не шутила? Дон Ригоберто поспешил прогнать дурные мысли, провозгласив:

— Несмотря ни на что, у нас счастливая семья, правда, Лукреция?