"Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея" - читать интересную книгу автора (Вельтман Александр Фомич)

II

Его зовут Михайло Памфилович Лычков. Молодой человек, как бы вам описать его?… Молодой человек, если хотите, очень с хорошими свойствами. Молодой человек, который делает около ста визитов по годовым праздникам, которого встретите в обществе и в театре, где отвечают на поклон его замечательные поди, иногда протягивают руки и говорят: «bonjour, monsieur Лычков!»,[28] которого встретите в канцелярии, где он сам подойдет к вам и скажет, что он по особенным поручениям при его превосходительстве; которого встретите в каком-нибудь комитете о тюрьмах и в каком-нибудь благотворительном или ином обществе… которого встретите верхом, и он предупредит похвалу своей лошади и скажет, что она орловского завода, но что у него есть лошадь собственного завода, гораздо лучше этой… Молодой человек, которому вы, верно, понравитесь, если послушаете его рассказы и который, верно вас позовет к себе.

Михайло Памфилович вступил в службу в кацелярские служители по протекции самого начальника канцелярии, которому он понравился по какой-то особенной, природной готовности служить. И действительно, Михайло Памфилович служил ему чем только мог и, между прочим, приезжал в канцелярию на положении дела не делающих, а от дела не бегающих, которых начальник канцелярии встречал, протягивая руку, принимал как гостей и увлекался от своих скучных занятий приятной их беседой.

Так как настоящий век изобилует обладающими даром поэзии или, все равно, обладающими даром поэзиею, и так как в канцелярских, кроме размашистых перьев, необходимы иногда перья красноречивые, то в числе сослуживцев Михаила Памфиловича, кроме молодых людей высокого полету, было много неоцененных еще поэтов и прозаиков. Из салонов спускаться в канцелярию было низко, а от истоков Ипокрены[29] ходить в канцелярию было далеко и утомительно; и потому все эти прихожане ужасно зевали и рады были какому-нибудь развлечению. Одни читали наизусть свои поэтические вдохновения, другие с восторгом выслушивали декламации стихов о каком-нибудь Демоне или о какой-нибудь Демонессе, у которой, вместо волос, спускается на плечи лава; вместо взоров — стрелы или метательные копья, на ланитах пламень, на устах огонь, на груди дым, а в груди — что-то неизъяснимое.

Михайло Памфилович ахал больше всех, и потому признан был за человека со вкусом. По этому вкусу он был приятелем поэтов, а по изрядному состоянию, по возможности ездить на конях, быть одетым с иголочки и природной способности перенимать светские манеры был приятелем с некоторыми из верхолетов. Вследствие моды на литературные вечера между означенной рассадой светской деятельности завелись также литературные вечера. После нескольких опытов распределить дни Михайлу Памфиловичу достался вторник, и все сослуживцы в один голос решили: «Завтра все к тебе, Лычков!»

Чтоб придать тону своему вторнику и сделать его известным целой Москве, Михайло Памфилович обдумал, что для этого надо залучить к себе и известных московских литераторов. На первый вторник, в который так неожиданно должен был совершиться литературный вечер у Михаилы Памфиловича, нельзя было никак распорядиться насчет известных литераторов; но все-таки он решился сделать визиты всем, с которыми кланялся в обществе. Но прежде всего надо было предуведомить папеньку и маменьку, которые были в восторге от успехов сына в свете и потворствовали ему елико возможно.

Папенька Михаилы Памфиловича, Памфил Федосеевич, был, казалось, человек простой и добряк, по крайней мере на старости лет; но несмотря на простоту, он умел, со вступления на поприще житейское, сколотив изрядный капитал, купить именье и величаться помещиком. Так как это достоинство досталось ему довольно уже поздно, то он и не успел войти в круг знакомства, соответственный властителю двухсот душ и обладателю капитала, дающего около десяти тысяч процентов. Большой круг требовал новых привычек; а расставаться с старыми, с которыми сжились душа и тело, было и жалко и трудно. Чувствуя невозможность самому почваниться в свете и показать, что мы, дескать, сами с усами и не последние из личных дворян, Памфил Федосеевич сосредоточил свое честолюбие на успехах в свете единственного и возлюбленного сына, Мишеньки. Мишенька не изменил надеждам отца.

Пожилая супруга Памфила Федосеевича, Степанида Ильинишна, несмотря на толстоту свою, так и лезла в гору и, без сомнения, взобралась бы на нее и завела знакомства и с графинями и с княгинями, потому что она сочувствовала своему достоинству и всегда говорила: «Эка невидаль, графство!» Но, к несчастью, она не знала по-французскому; а без этого, черт знает чего, невозможно было показаться в русской гостиной, как с непричесанной головой. Не являясь в свете, Степанида Ильинишна сосредоточила свое высокое достоинство в своем дому да в кругу старых знакомых — губернских и коллежских регистраторш и секретарш, с которыми издавна она покумилась и без секретов которых, гаданий и сплетней, не могла уже обходиться. Сверх того и привычная, бессменная партия бостончика или вистика сроднила ее с ними. Но, как боярыне, ей нельзя уже было не нежиться, не чувствовать боли в какой-нибудь части тела и не лечиться лопатией[30] или гамепатией.[31] И то и другое не приносило ей пользы, особенно после заговенья или розговенья. Отлежав однажды бок, она почувствовала онемение. Призванный медик вообразил, что это следствие полноты и излишества крови и немедленно же предписал, кроме следуемых микстур, приставить к боку, на первый раз, не менее пятидесяти пиявок; пиявки исполнили свое дело как следует: выпили кровь да еще про запас притянули к боку достаточное ее количество. С тех пор обиженный бок стал беспокоить Степаниду Ильинишну. Она почла за долг проклинать лопатию и призвать в помощь гамепатию; но бесконечно малые приемы не нашли дороги из желудка к боку и воротились на белый свет без пользы. Прослышав про чудеса магнитизирования, Степанида Ильинишна расспросила, каким это образом лечатся новым способом? Кумушка Арина Ивановна тотчас же объяснила ей, что, дескать, есть два способа: первый способ самому магнитизироваться: доктор начнет водить руками по всему телу, покуда сон наведет…

— Нет, нет, нет, матушка, этого-то я с собой не позволю делать! Скажи, какой другой?

— А другой способ: доктор возьмет да намагнитизирует какую-нибудь девушку, да и спросит у сонной, какое лекарство он должен дать больной. Всю подноготную скажет! Удивительное дело! Что-то уж и не верится!

— Верится или не верится, отчего же не попробовать! Я попробую: велю намагнитизировать Дуньку да расспросить у ней, какое, дескать, для барыни лекарство нужно? Глупа только, где ей сказать! Ну, да не велика беда попробовать.

— Уж кстати бы и я полечилась, Степанида Ильинишна.

— Пожалуй, матушка, убытку мне от этого не будет.

— Так пришлите мне сказать, как будут магнитизировать.

— Изволь, пришлю.

Степанида Ильинишна в самом деле послала Сидора искать по Москве иностранного доктора, что магнитизирует. Сидор тотчас же отыскал иностранного доктора, что мозоли сводит.

— Здравствуйте, батюшка, — сказала Степанида Ильинишна. — Эй, Дунька… Вот, намагнитизируйте, пожалуйста, девчонку да расспросите у ней, чем лечить от бока? у меня бок болит… Вот она.

Дунька явилась, стала в дверях и смотрела исподлобья на мозольного мастера, не понимая, зачем ее представляют ему.

— Вот она, сделайте одолжение; а я уж уйду, не могу смотреть… извините!

Степанида Ильинишна вышла, а мозольный мастер показал Дуньке стул, помог ей разуться. Дунька не смела противиться.

Кончив операцию, в ожидании вознаграждения он походил по комнате, кашлянул несколько раз. Степанида Ильинишна со страхом взглянула в двери.

— Что, уж кончено?

— Ага! — отвечал доктор по части мозолей.

— Что ж, какое же лекарство-то мне предпишете?

Он подал ей скляночку и сказал по-немецки, жидовским наречием, что она увидит на опыте, как хорошо это лекарство сгоняет мозоли.

— Как же, батюшка, принять это или намазывать? — спросила Степанида Ильинишна, подавая в вознаграждение десятирублевую ассигнацию.

Вместо ответа оператор поклонился и вышел.

— Что ж это он не сказал мне, что надо делать с этим? да уж верно намазывать… это мазь. Дунька! расскажи мне, что он с тобой тут делал? Да, смотри, говори сущую правду.

— Да бог его знает, сударыня, посадил на стул, велел разуться, да чем-то помазал пальцы.

— Только? Что ж ты, заснула?

— Никак нет, сударыня.

— Коли не спала, так что ж он тебя спрашивал?

— А бог его знает! он ничего не спрашивал.

— Врешь, дура; сама не помнишь, верно спала.

— Ей-богу нет-с!

— Врешь, глупая; ведь он тебя магнитизировал. Дунька, не понимая, молчала.

— То-то, заставишь дуру что делать, сам не рад! Что ж, намазывать этим или принять?

— Да вот он этим, кажется, и мазал.

— Попробую; беды, чай, не будет, — сказала Степанида Ильинишна и Дуньке же велела растирать мазью бок.

Оказалось, что мазь лучше действовала от боли в боку, нежели от мозолей; у Дуньки разболелись ноги, так что она ступить не могла; а у Степаниды Ильинишны на другой же день боку стало гораздо лучше. Она решилась всегда лечиться магнитизированием и вспоминала об обещании, данном Арине Ивановне. Арина Ивановна страдала головной болью; и от головной боли мазь помогла, только волосы полезли страшным образом.

— Нет, уж, матушка, Степанида Ильинишна, покорно благодарю за нее: лучше останусь с головными болями, чем быть плешивой.

— Напрасно, Арина Ивановна, в волосах-то, верно, и сидит гноя боль. Есть чего жалеть! вырастут другие. Я вот полечилась, да пан теперь. И вперед случись что, тотчас же велю Дуньку магнитизировать.

Такова была маменька Михаилы Памфиловича.

— Папа, у меня сегодня будет литературный вечер, — сказал однажды Михайло Памфилович, войдя, по старому обычаю, к отцу пожелать ему доброго утра.

— Это что такое значит, Миша? Что за литературный вечер? — спросил отец.

— Ведь я вам сказывал, папа, что я познакомился с литераторами.

— Так что ж такое?

— Я бываю у них на литературных вечерах, нельзя же и мне не сделать литературного вечера.

— В самом деле! Ну, я поговорю с матерью. Надо же посоветоваться.

— Помилуйте, как это можно откладывать; все условились быть у меня сегодня, и вообще по вторникам.

— Помилуй, всякой вторник у тебя будут литературные вечера!

— А как же иначе; уж это так водится; все приедут, мне не больным же сказаться.

— Да кого ты звал?

— Московских литераторов,

— Да кого именно?

Этот вопрос затруднил несколько Михаила Памфиловича.

— Как кого, папенька, мало ли литераторов; некоторые вместе со мной служат…

— Ну?

Михайло Памфилович высчитал имена всех известных и неизвестных литераторов; но если б не прикрасил сиятельными и чиновными, то славные имена не произвели бы никакого влияния на Памфила Федосеевича.

— Неужели? — сказал он, — и князь будет?

— Да, вероятно, будет… он…

— Да ты говоришь, еще главный сочинитель будет?

— Да, папа.

— Черт знает, Миша, ты, право, лжешь!

— Ей-богу, я у него был, он такой очаровательный человек… я с ним коротко познакомился.

— Хм! удивительно! Ведь он, брат; действительный статский советник.

— Что ж такое? мало ли поэтов в чинах; например, Глинка и Дмитриев[32] также действительные статские советники.

— К тебе в гости? Ну, брат, Миша, высоко ты забираешь! Надо подумать! ведь все-таки они не к тебе, а ко мне в дом будут.

— Помилуйте, папа, когда тут думать? ввечеру они все приедут.

— Что ж ты не сказал прежде? ведь это ни на что не похоже: зовет гостей не спросившись?

— Когда же мне было сказать вам; вчера ввечеру все согласились быть сегодня у меня.

— Поди-ну!.. Надо подумать, как принять! я поговорю с матерью.

— Да ничего не нужно особенного; только надо попросить maman, чтоб вместо булок и сухарей к чаю, купить английской соломки… продается в кондитерских…

— Ну, это уж не мое дело.

— Да мне нужно, папа, пятьсот рублей.

— Помилуй, Миша! давно ли ты взял пятьсот рублей?

— Ведь я говорил вам, что я пожертвовал их на человеколюбивое заведение… Нельзя же мне было… ведь я член.

— Да! ну! черт знает, братец, накладно!.. На что ж тебе еще столько денег?

— Мне непременно надо купить библиотеку: мне стыдно будет перед литераторами, что у меня нет ни одной книги.

— Что, брат, говорил я тебе: береги, Миша, свои книги, — пригодятся.

— Да что ж мне в учебных книгах! Мне по крайней мере необходимо иметь сочинения литераторов, которые у меня будут.

— Ты совсем обобрал меня!

— Что ж делать, папа.

— То-то, что делать!.. На!

— Удивительный мальчишка! — сказал Памфил Федосеевич про себя, смотря вслед сыну, который, оправив перед зеркалом полосы, платок на шее и булавочку на манишке, вышел вон. — Удивительный мальчишка!.. Скажи, пожалуйста, только что из яйца вылупился, а с какими людьми уж свел знакомство!..

— Степанида Ильинишна!.. Эй! кто тут!.. провалились! Варька! Иван!

— Что ты, батюшка, раскричался! опять нога, что ли?

— Какая нога! что за нога! совсем не нога, а Миша. Ей-богу, это удивительный мальчишка!

— Что он тебе сделал? что не по-твоему?

— Не по-моему; разумеется, что не по-моему!

— Так и надо кричать?

— Да кто кричит? помилуй!

— Да ты! посмотри, из себя вышел!

— Ах ты, господи, слова не даст сказать!

— Да говори, кто тебе мешает!

— Я хотел сказать тебе, что это удивительная вещь; представь себе! что еще он — мальчик, молоко на губах не обсохло… Куда ж ты?

— Да что мне слушать брань…

— Откуда брань? Кто тебе сказал, что брань? дай окончить-то!

— Ну?

— Я хотел сказать, что, что еще он? мальчик, а ведет знакомство с какими людьми!

— Ну, что ж? молод и знакомится с молодежью; а тебе не по сердцу?

— Ну, кто говорит что не по сердцу? ты не дашь выговорить! Какая молодежь!.. вельможи, матушка! вельможи к нему назвались на вечер!

— Полно, пожалуйста, вздор молоть! с какой стати назовутся к Мише вельможи?

— Я тебе говорю! из студентов-то он в сочинители хватил! Вот и назвалась вся братья сочинителей к нему на вечер; да какие люди-то — все известные!.. в каких чинах! А? каков Миша-то? а? Степанида Ильинишна!

— Что ж, слава богу, недаром мои заботы были об нем.

— Ты! все ты! а уж я ничего!

— Хорош бы он был хомяк, если б пошел в тебя! Не сам ли ты говорил ему: не водись с людьми, которые тебе не по плечу.

— Да! в старину это было так, а теперь — другое дело. В старину кошки мышей ели, а теперь не едят — вишь, подай молочка да говядинки.

— Это все на Ваську ты метишь!

— Э, поди ты с своим Васькой; не о том дело; надо подумать, как принять, ведь сегодня ввечеру все у нас будут.

— Как сегодня ввечеру?

— Да так! назвались, как хочешь и принимай!

— Ты шутишь, что ли?

— Какая шутка; нагрянут человек двадцать.

— Миша с ума сошел! назвал гостей; да еще все незнакомых; а у нас ничего не готово, комнаты не прибраны… Господи! когда ж я обернусь! Надо самой ехать заказать мороженое, купить провизии; нельзя без ужина или, по крайней мере, закуски… Ничего не успеешь сделать! Я думаю, все, что куплено к обеду, оставить к вечеру, а сами чего-нибудь перекусим.

— За винами надо послать; да уж я распоряжусь в этом… А! вот кстати!

Вошли Григорий Иванович и Лукьян Анисимович. Это были старые сослуживцы Памфила Федосеевича на службе по откупам.

Григорий Иванович был в старину кос и сохранил этот недостаток и в старости.

Лукьян Анисимович и в молодости и в лета мужества был рыж; но под старость лишился прекрасных волос своих, а клочки на висках поседели.

Григорий Иванович жил уже домиком, а Лукьян Анисимович не умел сберегать нажитого и потому продолжал службу по части хождения по делам.

— Вот кстати пришли! здравствуйте, Григорий Иванович; садись, брат, Лукьян Анисимович… Иван! наложи Лукьяну Анисимовичу трубку.

— Я сам наложу-с, Памфил Федосеевич.

— Ну, накладывай. А что, Григорий Иванович, ведь вы, кажется, продолжаете читать книги?

— Не засну, сударь, без чтения. Вчера, например, прочел очень занимательный журнал. Ах, как ругается! да еще кого ругает-то: Александра Петровича Сумарокова! такую экзекуцию задал, что ужас!

— Уж чтоб теперь был такой сочинитель, как Сумароков, да уж я не знаю! — сказал Лукьян Анисимович, закурив трубку и подсев важно к Памфилу Федосеевичу, с желанием принять участие в разговоре. — У меня, правда, только одна часть его сочинений: ну, да уж наслаждение! уж надо сказать! Чуть свободное время — я и читаю; тысячу раз перечитал, ей-богу-с. А уж чем больше читаешь, тем как-то все лучше. Что нынешние книги! мой Ваня таскает их на дом кучу. Вот журналы-то, журналы, что вы говорите, Григорий Иванович, да я в толк не возьму: писано как-то без расстановки, да всё слова какие-то особенные.

— Нет, Лукьян Анисимович, не говорите. Правда, есть слона, что вдруг и в толк не возьмешь, а как подумаешь хорошенько, так это то же слово, да по новому правописанию; примером, по-нашему был Кишот, а теперь пишут — Кихот: гораздо нежнее; в наши времена Невтоном называли одного астронома, а теперь — Ньютоном, так-то и прочие все слова: примером, вот я вчера начитал: Пафос, что бы это значило? Думал, думал, наконец, догадался, что это тот же Бахус.[33]

— Да что ж нового-то в журналах?

— Как что?

— Намедни развертываю, дай, думаю, прочту что-нибудь новенькое. Ай да новость: Колумб открыл Америку!

— Не знаю, верно вам какой-нибудь старый журнал попался.

— Нет, не старый!

— Постой, Лукьян Анисимович! Ну, что ты споришь; знаешь ли ты хоть кого-нибудь из сочинителей?

— Где ж их знать, Памфил Федосеевич: сроду не видывал; да и где ж их видеть? Они в люди не показываются. Слава богу, кот уж двадцать лет в Москве живу, а нигде, просто нигде в маза не видал сочинителя.

— Ну, а я тебе покажу всех до единого! Хочешь?

— Не знаю; а любопытно было бы посмотреть.

— А, знаю, — сказал Григорий Иванович, — у Памфила Федосеевича, верно, ихная книга с портретами.

— Нет, брат, живьем покажу!

— Да где же?

— Отгадай!

— А! говорят, что выдумали какие-то особенные вечера, где их собирают сочинять стихи.

— Литературные?

— Та-та-та, именно!

— Не знаю, — сказал Григорий Иванович, — а я не так слышал; я слышал, что на литературные вечера для того собирают сочинителей, чтоб издавать журналы.

— Уж в этом извините, Григорий Иванович: журналы издают не сочинители, а редакторы.

— Да! ну, об этом не спорю: ономедни, был я по делу у Степана Васильевича, вдруг приезжает к нему какой-то молодой человек, щеголь, платье сидит, точно как на нем самом утюжено. Степан Васильевич и спрашивает: «Ну, как вы провели время на литературном вечере?» — «Очень скучно, по обыкновению», — говорит. «Что ж делали там?» — «По обыкновению, ничего». Степан Васильевич захохотал; а потом стали говорить по-французски.

— Что-нибудь да не так, Григорий Иванович, — сказал Памфил Федосеевич, — а главное, хотите быть на литературном вечере?

— Если куда-нибудь ехать, так не знаю…

— Шагу не сделаешь с места, братец! — сказал торжественно Памфил Федосеевич, — всех без исключения здесь, у меня, увидишь!

— Не знаю, — сказал Лукьян Анисимович.

— Да, всех увидишь; назвались к сыну; ты знаешь ли, что и Миша сочинитель? Да какие люди-то будут!.. генералы! Ввечеру, вот здесь.

— Любопытно! вот что любопытно, так любопытно!

— А? каков у меня сынишко? с какими людьми ведет знакомство! Давно ли перестал учиться? Думал, вот надо хлопотать об определении на службу, просить добрых людей, кланяться… ан он сам себе добыл место; да еще какое! по особенным поручениям! и как пошел-то!.. Кажется, я говорил вам, что он на днях сделан действительным членом общества любителей садоводства?

— Как же, Памфил Федосеевич, знаю: я уж просил его, чтоб он для моего садика снабдил меня разными семенами.

— Э-гэ! вишь ты какой! Даст, братец, не бойся; я сам ему напомню.

— Уж как одолжите-то!

— На всех литературных вечерах бывает; не из последних: недаром все сочинители назвались к нему на вечер,

— Когда ж это?

— Сегодня.

— Ей-богу? Это… я вам скажу!

— А? Как ты думаешь, Григорий Иванович?

— Да, любопытно взглянуть на сочинителей; я хоть и много читал, почти все сочинения; но читать все не то. Я читал вот и Полевого,[34] Булгарина[35] читал, читал вот Кота бурмосеку,[36] как бишь его? Сейчас припомню… а вот не знаю, кто переводит Поль-де-Кока[37]… Это штука! Возьмешь книгу — не оставишь.

— Так если, господа, хотите видеть сочинителей — милости прошу, мы их вам покажем. Миша поехал уж покупать библиотеку.

— Библиотеку для чтения?[38]

— Э, нет, брат, нет, Григорий Иванович: ты возьмешь книгу, другой возьмет, третий — шкаф и пуст. А сыну нельзя без книг. А вот что я тебе скажу, уж извини; как соберутся, я тебя вперед и выставлю; ты заводи с ними разговор о книгах: ты в этом деле знаток, так и мне ловчее будет слово приставить.

— Нет, Памфил Федосеевич, как-то конфузно заводить разговор.

— Нет, сделай одолжение!

— Нет, право, конфузно; пожалуйста, не заставляйте!

— Нет, уж как хочешь!

— Не знаю, отставной ли мундир надеть, или просто в партикулярном фраке?

— Генералы, братец; я думаю, пристойнее в мундире; я сам надену мундир; с коронации не надевал, да нечего делать.

— Так прощайте покуда, Памфил Федосеевич: мне надо купить еще темляк, да и шляпенка очень стара…

— Ах ты, господи! — вскричал Памфил Федосеевич, — совсем из головы вышло!

— Что такое?

— Степанида Ильинишна уехала; а я и позабыл сказать ей, чтоб купила английской-то соломки!

— Для чего вам английская солома?

— К чаю, братец!

— Как, к чаю?

— Как, к чаю! ну, просто к чаю, вместо хлеба и сухарей.

Лукьян Анисимович пожал плечами и посмотрел на Григория Ивановича с выражением: не сошел ли Памфил Федосеевич с ума?

Григорий Иванович понял и покачал головою.

— Уж лучше с мякиной, чем с соломой, Памфил Федосеевич, — сказал Лукьян Анисимович, ставя трубку на окно и взявшись за шапку.

— И этого-то ты не понимаешь! Едал пирожное кудри?

— Это знаю.

— Ну, так царские кудри похожи на кудри; а это на солому.

— А! стало быть, это пирожное?

— Не пирожное, а просто из теста или из муки сделана солома, а ее едят с чаем.

— Что не выдумают; а все англичане. Я и чай с маслом чухонским однажды попробовал — очень недурно. Так прощайте, Памфил Федосеевич.

— Прощайте, Григорий Иванович.

— До свидания.

— До свидания, Лукьян Анисимович.

Между тем как Памфил Федосеевич занялся рассматриванием своего мундира, сынок его приехал в книжный магазин и потребовал сочинения всех русских литераторов.

— Вам, верно, составлять библиотеку? — спросил книгопродавец, человек с книжным смыслом, который понимал достоинства литературных произведений и, вероятно, знал, что и книги, как людей, по платью встречают, а по уму провожают; что рост и дородность есть достоинства более всего замечательные; что самая занимательная и ходкая книга есть или шут, или забавник, или враль, или любезник, который говорит очень мило пошлости; или рассказчик-сплетник, который выносит сор из избы и взводит на всё и на всех небывальщину; или выглядывающий колдуном, падшим ангелом, на которого находит стих, смущающий душу; или, наконец, какой-нибудь модник, который весь не свой.

— Вам, верно, составлять библиотеку?

— Именно.

— Так вот Ломоносова сочинения, Державина, Сумарокова.

— Э, нет, мне этих не нужно.

— Так какие же сочинения всех литераторов? Может быть, «Сто литераторов»?[39] Вышел только один том.

— Дайте мне сочинения всех московских литераторов: Загоскина, Погодина, Полевого.

— Полные сочинения?

— Полные.

— Налицо всех нет теперь, в палатке; да вам, чай, нужны в переплете; так дня через два будут готовы.

— Нет, мне сегодня нужно.

— Так не угодно ли взять, что есть налицо. Да ведь московского нынче нет ничего нового. Вот не угодно ли новый роман К…?

— Нет, К…а мне не нужно.

— Прекрасный роман, в четырех частях. Он теперь здесь, в Москве.

— В Москве? неужели? Ах, мне надо с ним видеться; где он стоит?

— В гостинице «Европа».

— Так положите и роман К-…а; да поскорее, мне некогда.

— Сию минуту; да уж позвольте иные в бумажке положить: это все равно-с лучше переплести, когда поизорвутся.

— Хорошо; или нет… Впрочем, пожалуй.

Книгопродавец понял, с кем имел дело. Он навязал огромную кипу московского литературного хламу, подкрасил несколькими романами и повестями известных писателей, составил счет на двести пятьдесят рублей; взял деньги, низко поклонился доверчивому покупщику и сам вынес книги в коляску.

Михайло Памфилович заехал еще во французский магазин, купил несколько изданий illustr?s с политипажами,[40] и потом помчался в «Европу».

— Здесь стоит господин К…?

— Извольте посмотреть, на доске записано.

— А! в третьем нумере; где третий нумер?

— Извольте идти наверх: там покажут.

Михайло Памфилович, входя на лестницу, снял шляпу, поправил гребеночкой волоса, отыскал сам третий номер, потому что в коридоре никого не случилось. Дверь ее заперта; вошел в переднюю — никого нет; но в комнате кто-то распевает.

Михайло Памфилович приотворил легонько двери и вздрогнул, когда раздалось:

— Кто там?

Раскинувшись с ногами на диване, лежал довольно еще молодой человек, с истощенным уже лицом, с впалыми глазами, но в которых блистал огонь. Венгерка нараспашку, руки по карманам широких шаровар.

— Извините, — проговорил Михайло Памфилович, сделав современный реверанс головой вперед и поправляя очки, — в передней никого нет… и я не мог предупредить карточкой… Узнав, что вы посетили Москву, я, как почитатель вашего таланта…

— Покорнейше прошу! — сказал Дмитрицкий, окинув быстрым взглядом Михаила Памфиловича. — С кем имею честь говорить?

— Я так люблю русскую литературу, — отвечал Михайло Памфилович, подавая карточку, — я наслаждался чтением ваших сочинений и не мог отказать себе в желании видеть известнейшего нашего литератора.

«О-го! я сочинитель! прекрасно! Я думал поискать со свечой такого знакомца, а он сам явился: Михайло Памфилович Лычков», — подумал Дмитрицкий, прочитав визитную карточку.

— Очень рад познакомиться, сказал он вслух, — вы мне делаете много чести.

— Помилуйте, я так уважаю гениальность.

— Вероятно, и сами сочиняете? Кажется, я что-то читал…

— Ах, нет, я еще совсем неизвестен на этом поприще…

— Вы постоянный московский житель?

— Постоянный.

«Ну, о чем же мне еще с ним говорить?» — подумал Дмитрицкий, смотря на Михаила Памфиловича, который почтительно устремил на него свои очки и ожидал нового вопроса.

— Москва — бесподобный город!

— Вам понравилась? Но как вы ее находите в сравнении с Петербургом?

— О, я нахожу, что Москва гораздо обширнее… Вы имеете здесь собственный дом?

— Как же-с, мой батюшка имеет свой собственный.

— Чем же вас потчевать?… Эй, кто тут? Что-нибудь закусить да бутылку шампанского!.. да сыру! Ведь я сказал, чтоб кто-нибудь здесь дежурил! Представьте себе, я здесь один-одинехонек, даже человека нет со мной.

— Вероятно, приехали в дилижансе? Человек — совершенно лишнее.

— О, как можно, я не привык ездить без своего человека. Нo y меня, верст за пятьдесят отсюда, сломался экипаж, два колеса вдребезги, а ось пополам; я оставил коляску, людей, чтоб как-нибудь починили, а сам поскакал на почтовых, приезжаю в дом к одному знакомому, а он уехал из Москвы. Что делать? принужден был остановиться в гостинице.

— Это, точно, неприятно.

— Очень, очень неприятно! Вы трубку курите или сигары? Эй! подай сигар, да лучших!.. Не угодно ли отведать сыру… Откупорь! Это не кислые щи?[41]

— Как можно-с; самое лучшее шампанское. Дмитрицкий налил стакан, хлебнул.

— Изрядное!.. Покорно прошу!

Михайло Памфилович знал приличие, что от шампанского не отказываются, и потому взял стакан и прихлебнул.

— Это что такое? нет, извините, мы чокнемся! Как бишь ее… Кастальскую воду пьют залпом, чтоб не выдохлась.[42]

В восторге от приему и дружеской простоты обращения Михайло Памфилович не умел отказаться от второго стакана.

— А я хотел просить вас, — сказал он, — сделать мне честь.

— Все, что прикажете.

— У меня сегодня литературный вечер, соберутся несколько московских известных литераторов… Надеюсь, что и вы не откажете быть у меня. Все так рады будут с вами познакомиться.

— На литературный вечер? — сказал Дмитрицкий, рассуждая сам с собой: «За кого этот мусье принимает меня? за какого-то известного литератора, которого никто еще в глаза не видал? Да это прекрасно! Отчего ж не сыграть роль известного литератора?… Он же меня ни по имени, ни по фамилии не величает, и я не скажу, кто я; из этого выйдет при развязке славное кипроко![43]»

— Очень бы рад, да не знаю, как это дело устроить; я теперь совершенно в затруднительном положении.

— Да не угодно ли вам переехать ко мне? — сказал Михайло Памфилович.

— К вам?… «хм!.. — подумал Дмитрицкий, — и это прекрасно!..» Но представьте себе, я здесь без платья и без денег, со мной только ключи от шкатулки… у меня недостанет даже денег здесь расплатиться. А скоро ли приедет Сенька с коляской! Остановясь в доме у приятеля, я не нуждался бы в деньгах; но вот, что хочешь делай!

Дмитрицкий вынул кошелек и вытряхнул из него ключик и червонец.

— Сколько вам нужно, я могу служить, — вызвался Михайло Памфилович. Самолюбию его льстила возможность служить известному литератору; притом же ему очень хотелось уже сказать всем и каждому: «У меня остановился К…»

— Со мной есть около двухсот рублей, — сказал он, вынимая бумажник.

— О, это еще с лишком, я думаю столько и не нужно будет, — сказал Дмитрицкий, взяв деньги. — Эй!.. счет!.. да! призови сюда ямщика!

— Дорога, я думаю, прескверная.

— Прескверная; а хуже всего было то, что нечего было есть.

— А гостиницы по дороге?

— Помилуйте, это ужас!.. Ну, сколько?

— Тридцать два рубля-с.

— Вот вам пятьдесят, да с тем, чтобы всех обсчитывали так же, как меня… А тебе, мужик-сипа, кажется, следует шестьдесят рублей? да червонец на водку, не так ли?

— Если милость ваша будет.

— Ну, вот тебе от моей милости семьдесят пять рублей, кланяйся!

— Много благодарны.

— То-то же, я не богат, да тароват. Ступай! кажется, со всем распорядился… Не угодно ли получить семьдесят пять обратно? За мной сто двадцать пять.

— Так точно. Мы можем ехать?

— У вас есть чем побриться?

— Все, что вам угодно.

— У меня и бритв с собой нет; дурак Сенька положил чемодан в телегу, чтоб мне мягче было сидеть; а ключи оставил у себя,

— Чтоб перевезти чемодан, можно приказать нанять извозчика, а мы сядем в коляску.

— Конечно. Эй! найми извозчика и перевези мой чемодан к ним, по адресу.

— Недалеко отсюда.

Михайло Памфилович сказал адрес. Все устроено. Дмитрицкий сел с ним в коляску, и отправились.

— Я уж у вас буду без церемоний, в чем есть.

— К чему же церемонии!

— Я их и не люблю. Приедете ко мне, воздам вам сторицею; за хорошую игру в простых сдам вам игру в сюрах.[44] А что, кстати, говорят, что в Москве ведут огромную игру?

— В английском клубе.

— В банк?

— Нет, банк запрещен; здесь играют преимущественно в палки.[45]

— Что ж, палками можно также отдуть.

— Как вам нравится Москва в сравнении с Петербургом? — повторил опять старый вопрос Михайло Памфилович, которого постоянно улыбающаяся физиономия от двух стаканов шампанского и чести ехать вместе с известным свету человеком приняла вид важный, ожидающий со всех сторон предупредительных поклонов.

— Как нравится Москва? в каком отношении? — спросил Дмитрицкий.

— В отношении общего вида, в отношении наружности?

— О, мне все равно, в каком сосуде ни заключаются люди, лишь бы они были такие, какие мне нужны. А что, здесь много хорошеньких?

— О, вам непременно надо быть в благородном собрании или в театре; вы увидите бомонд[46] московский и всех красавиц; если хотите, мы поедем вместе.

— Мне кажется, напротив, где много красавиц, там не увидишь ни одной. Приятнее знакомство: в доме хорошенькая хозяйка, миленькие дочки, и тому подобное; но чтоб особенно дочки не были опасны для сердца.

— Это каким же образом? Хорошенькие всегда опасны.

— Совсем не всегда: что за опасность, например, влюбиться в девушку, которая может принести тысяч сорок доходу? Это все равно, что влюбиться в тысячу душ и взять их за себя, или влюбиться в значительный капитал и перевести билет на свое имя.

Эта философия поразила Михаила Памфиловича: он уважал любовь всем сердцем.

— Вы поэт, а судите так прозаически, — сказал он.

— Это так вам кажется, потому что вы в восторге. Во время восторга я совершенно иначе думаю; я думаю, что рай только с нею или в ней.

— Вот мы и приехали, — сказал Михайло Памфилович. Коляска въехала на двор и остановилась перед крыльцом.

— Прекрасный дом! — заметил Дмитрицкий, выскочив из коляски вслед за Михаилом Памфиловичем, который провел его через переднюю на антресоли.

— Рекомендую вам мою обитель; а вот… покорнейше прошу, ваша комната.

— Я вас не стесняю?

— О нет, это мой маленький кабинет; у меня здесь достаточно комнат.

— Прекрасно! очень мило! вы очень мило живете!

— Не прикажете ли сигар? я сейчас велю подать огня. И Михайло Памфилович побежал вниз.

«Славный дом! очень порядочно живет! верно, хороший достаток! — рассуждал Дмитрицкий, засев на диване и рассматривая комнату. Шелковые занавески, столик, накрытый салфеточкой, на столике зеркальцо, раскрытый напоказ несессерец, — несколько баночек помады, разные душки, щеточки и гребеночки, все как следует!.. Между окон бюро,[47] на бюро Наполеон да два каких-то старикашки… По стенам в рамках раскрашенные красавицы… Прекрасно… Перед диваном столик, на столике лампа на бисерном коврике… Очень мило!.. Несколько визитных билетов разбросано по столу… с нами, дескать, знаются люди!.. Князь ***… О-го!.. Однако ж я не вижу ни одного ломберного столика… Это невежество, которого я и не ожидал от молодого человека; дело другое говорить, что совершенно не умеешь играть в карты; но не играть — это глупо!»

Между тем как Дмитрицкий рассуждал таким образом, рассматривая свое новоселье, Михайло Памфилович сбежал вниз, поцеловал у папеньки и у маменьки ручку.

— С кем эхо ты приехал, Миша? — спросила мать.

— Это, маменька, известный литератор К…

— Помилуй, Миша, с чего это ты взял, не сказываясь отцу и матери, сзывать в дом гостей? да добро бы хоть за день сказался: у нас здесь не трактир, ничего готового нет!

— Да что ж делать, маменька, сами назвались.

— Не отказывать же стать, друг мой, когда такие люди называются, — сказал в защиту сына Памфил Федосеевич, — известные люди, вельможи делают честь…

— Честь! да эту честь надо поддержать! не в грязь же ударить лицом! да что ж, этот, что спозаранку приехал?

— Господин К… остановился у меня.

— Как остановился?… Скажи, пожалуйста, остановился у него!

— Постой, матушка, дай слово сказать.

— Кто ж он такой, Миша?

— Он только что приехал из Петербурга.

— Поди ты: у него уж и в Петербурге знакомые! Что ж он, служит там?

— Он, кажется, служит при министерстве.

— Скажи, пожалуйста! при министерстве?

— Ах, господи, боже мой! я думала вместо обеда велеть ужин готовить для гостей, ан вот и обед готовь! Просто, сударь, суматоху поднял в целом доме! Когда же успеет повар и обед и ужин готовить?

— Да зачем, маменька, ужин? просто закуску, а la fourchette![48]

— Поди ты с модными своими фуршетами! Терпеть не могу гостей отпускать голодными, угощать только фаршами, вот вздумал!

— Совсем не то, маменька: так называется, когда на стол не накрывают, а просто подают кушанье.

— Как просто?

— Каждый возьмет себе чего-нибудь.

— Чего-нибудь у меня не будет, а будет ужин. Михайло Памфилович, как покорный сын, никогда не спорил с родителями, но всегда делал по-своему. Когда противилась маменька, его сторону держал папенька, и наоборот.

Снизу Михайло Памфилыч побежал опять к себе на антресоли, несколько раз спросил гостя своего: не угодно ли ему чего-нибудь? и наконец, извинясь, что на минутку отлучится, поскакал с визитами к двум-трем литераторам, обдумывая дорогой все средства, которыми можно было бы залучить к себе какую-нибудь известность.

Литераторы по большей часта не жесткий и простодушный народ. Слабая струна у них всегда наруже: человек хоть не дальний, да похитрее и посмелее тотчас может произвести на них впечатление, только не затрогивай ничем гордость. Звать просто ни с того ни с сего к себе, зовом их не соблазнишь; но на каждого есть приманка и особенно страстишка к каким-нибудь редкостям искусств, к древностям, к ветхостям, к собраниям каких-нибудь автографов великих людей и прочее.

Приехав к первому, Михайло Памфилович, усладив, его вступлением о славе его, стал ахать и удивляться редкой библиотеке, а особенно маленькому собранию редких монет.

— Ах, какие редкие монеты! — повторял он без умолку, — у меня есть одна монета, но не знаю, какая она, должна быть очень древняя.

— С каким изображением?

— Изображен царь, а надпись… я не заботился разбирать: я мало в этом знаю толку; но, кажется, надпись славянская.

— Это очень любопытно.

— Завтра хотел приехать ко мне один знаток…

— Очень, очень любопытно бы видеть ее.

— Я вам могу служить ею… Если пожалуете ко мне сегодня ввечеру…

— Постараюсь быть непременно.

Взяв слово и рассказав свой адрес, Михайло Памфилович поехал от литератора прямо в меняльную лавку.

— Есть древние монеты?

— Редчайшие-с.

— Что стоит эта?

— Эта дорога-с; монета римского императора Антония. Вот с другой стороны и Клеопатра.

— Ну, что ж стоит?

— Сто рублей, без торгу.

— О, как дорого, нет! А эта?

— Это сибирский грош… Теперь уж и они редки.

— Ну, хочешь за обе пятьдесят рублей?

— Как можно!

— Больше не дам.

— Для первого знакомства, извольте!

Заплатил деньги, отправился к другому литератору, который между прочим похвастался собранием редких автографов.

— Ах, у меня есть собственноручные записки всех великих людей прошлого столетия и, между прочим, кажется, письма царевны Софии.

— Как это любопытно! позвольте мне взглянуть.

— Сделайте одолжение! Да не угодно ли вам посетить меня сегодня ввечеру, я бы вам показал кстати альбом рисунков одной дамы: все лучшие живописцы Европы рисовали для нее.

— Сегодня, право, не могу; завтра, если можно…

— Как жаль, завтра она уезжает. Хоть на минутку заезжайте.

— Очень хорошо.

Вот Михайло Памфилович поскакал к одному знакомому за автографами, а в один знакомый дом за альбомом.

Этот знакомый дом был дом Софьи Васильевны, в котором мы не были со времени бегства Саломеи Петровны. Петр Григорьевич, убедившись, что дочь бежала, плюнул и сказал жене:

— Вот твое воспитание!

Но Софья Васильевна была в отчаянии.

Желая утешить себя по крайней мере устройством судьбы Катеньки, она послала на третий день за Василисой Савишной.

Василиса Савишна явилась, словно подернутая туманом.

— Слышала, Василиса Савишна? — сказала Софья Васильевна, залившись слезами.

— Слышала, сударыня! да это чудо какое-то; знаете ли, почему я к вам и идти не хотела?

— Что такое?

— Федор Петрович сквозь землю провалился.

— Как?

— Да так и так.

Эта новость совершенно убила Софью Васильевну. Два несчастия совершились; надо было ожидать третьего. Но вместо ожидаемого несчастья через несколько дней перед домом на улице остановилась роскошная карета, запряженная чудной четверкой гнедых; человек в ливрее вбежал в переднюю и спросил, дома ли господа?

— Кто такой? — спросила нетерпеливо Софья Васильевна. Ей подали два билетика, на одном напечатано было:

«Федор Петрович Яликов», на другом: «Саломея Петровна Яликова».

— Петр Григорьевич! — вскричала Софья Васильевна, бросаясь в кабинет к мужу, — Петр Григорьевич!..

— Что такое, матушка?

Но Софья Васильевна без памяти, без слов упала в кресла, а билетики упали на пол.

— Что такое? — повторил Петр Григорьевич, поднял билетики, взглянул на них и онемел.

— Это что за штуки! — вскричал он, наконец. — Насмешка над отцом!

— Зови их! — произнесла слабым голосом Софья Васильевна; я умираю…

— Их? чтоб нога их здесь не была! — вскричал снова Петр Григорьевич.

Софья Васильевна ахнула и повисла, как мертвая, на креслах. Петр Григорьевич от испугу позабыл о своем гневе, кричит во все горло:

— Эй, люди! воды! Зовите Саломею Петровну!..

Вскоре явилась и вода и Саломея Петровна, разряженная в пух, как говорится по-русски.

Чувствуя всю неприличность броситься в таком наряде помогать матери прийти в себя, она остановилась, потом присела, между тем как Петр Григорьевич, ничего не чувствуя и ничего не видя, кроме помертвевшей своей жены, спрыскивал ее водой, натирал виски спиртом, подносил к носу четырех разбойников и, наконец, возвратил к жизни.

Саломея Петровна смотрела на все это, понюхивая надушенный платок с улыбкой. Мысль ее была полна радости, что она успела перехитрить мать

«Я ожидала этой сцены, — думала она, — так жестоко рушились планы на счастье Кати! От этого можно упасть в обморок!»

— Здравствуйте, папа! — сказала она наконец, подходя к отцу.

Петр Григорьевич взглянул было грозно, хотел что-то сказать, но Софья Васильевна вскрикнула:

— Саломея!

— Здравствуйте, maman.

— Зачем ты это сделала? Ты меня совершенно убила! — проговорила слабым голосом Софья Васильевна/

— Гм! — произнесла, улыбнувшись, Саломея.

— Где муж твой?

— Он в зале, если позволите… Федор Петрович!

Федор Петрович вошел в кабинет… Но это был уже не тот Федор Петрович в усах и в мундире. Это был мужчина без усов, наряженный по последней моде, в таком хитро скованном фраке с принадлежностями, который шьется не по скверной какой-нибудь талии, а по изящным формам болвана.

Петр Григорьевич хотел было встретить зятя строгим взором; но видит незнакомого мужчину, разряженного, завитого, в белых перчатках, с изумрудной булавкой на груди, с драгоценной палкой в руках. Петру Григорьевичу ничего более не оставалось делать, как сконфузиться и почтительно поклониться.

Но женщины скорее узнают мужчин.

— Боже мой, неужели это Федор Петрович? — вскричала Софья Васильевна.

— Я бы никак вас не узнал, — сказал и Петр Григорьевич.

Федор Петрович бросился к нему в объятия и потом подошел к ручке к Софье Васильевне.

— Ах, сестрица! — вскричала Катенька, вбежав в комнату с радостным чувством, и хотела броситься в объятия к Саломее.

— Здравствуй! — сказала Саломея Петровна, воздержав ее от восторга, и вспыхнула, когда Федор Петрович с восклицанием: «Катерина Петровна!» — бросился к руке Катеньки.

— Ах, я вас насилу узнала! — сказала Катенька — как вы вдруг переменились.

— Очень ошибаешься, нисколько не переменился! — сказала Саломея Петровна тоном двусмысленности. — Федор Петрович и прежде считал и теперь считает тебя ребенком.

Эти слова для всех показались обидными, но никто не сказал ни слова.

Федор Петрович с жалостью посмотрел на Катеньку; он уже чувствовал, как тяготела над ним начальничья воля супруги. С первых дней бракосочетания проявилось в нем сознание, что он попал в какую-то нового рода службу, хуже бессменного караула за наказание. Саломея Петровна сначала занялась учением Федора Петровича манерам и приличию, чтоб не стыдно было показать свету предмет своей страсти, которую она в кругу знакомых называла прихотливой, причудливой, но обдуманной.

— Я искала, — говорила она, — человека не для света, но для счастия семейной жизни, который бы во мне видел все и жил для меня одной. Я и замужем не хотела терять свободы.

Эту мысль поняли и сознали справедливой почти все без исключения дамы, знакомые Саломее; многие даже завидовали ее выбору; но девушки смеялись над счастьем без оков любви.

Просвещать Федора Петровича, однако ж, скоро надоело Саломее Петровне; она не видела в нем ни grace,[49] ни чего-то, что, несмотря на удовлетворение ее полной свободой, одно только могло наполнить давно чувствуемую ею пустоту и в доме, и вне дома, и в мыслях, и в груди, и наяву, и во сне.

Между тем как Саломея Петровна повсюду искала этот икс, с домом ее родителей познакомился Михайло Памфилович и страстно влюбился в Катеньку. Для нее он хотел непременно сделаться поэтом, пробовал тысячу раз написать стихи к ней, и написал уже первый стих:

О милая Катенька!

сидел над ним по целым ночам, засыпал над ним и просыпался; но кроме милой Катеньки ничего не приходило в голову. Однако же стихи необходимы для альбома. Михайло Памфилович знал, что в стихах главное мысли, и потому обратился с этими мыслями к одному из поэтов-товарищей, и вышли стихи такого-то с мыслей Лычкова. Таким образом под своими мыслями можно было подписать свое имя. Катенька была охотница рисовать, рисовала порядочно. Она из знакомых, путешествовавшая по Европе, одолжила ей свой довольно замечательный по рисункам альбом для скопирования некоторых видов. Этим-то альбомом и хотел похвастаться Михайло Памфилович и приехал просить его у Катеньки на минутку.

Тут застал он Саломею Петровну и, разумеется, объявил, что у него сегодня литературный вечер; между прочим похвастался и тем, что у него остановился К…

— Ах, как это интересно! Я к вам приеду, и вы меня познакомите с ним, — сказала Саломея Петровна, продолжавшая и в замужестве искать идеала мужчин.

Михайло Памфилович помчался домой; а между тем знакомцы его родителя, Лукьян Анисимович и Григорий Иванович, прежде всего отправились по своим знакомым похвастаться той честью, которая их ожидает.

— Да-с, бог приведет, — говорил Лукьян Анисимович, — сегодня ввечеру мы увидим всех сочинителей в лицо.

То же говорил и Григорий Петрович, но с прибавлением, что его просил Памфил Федосеевич позанять их своим разговором.

— Я, конечно, не ударю лицом в грязь, случалось мне и с самими сенаторами разговаривать; но представьте же мое положение: взять на себя хозяйскую обязанность занимать гостей в чужом доме! «Помилуйте, Памфил Федосеевич, — говорю я, — как это можно!» — «Сделай, братец, одолжение, я ни словечка не буду уметь сказать про литературу!» Нечего делать, согласился!

Из числа знакомых Григория Ивановича была одна девица, занимавшаяся в доме родительском не вязаньем чулков и не вышиваньем по канве, но плетением стихов. Кто ее призывал к поэзии, бог ее знает; известно только то, что она, помимо чистописания, правописания и здравописания, начала прямо с стихописания и многописания. Без сомнения, что все это было вдыхновение, как она выражалась в одних стихах без препинаний и без цезуры[50] или, как она выражалась, без цензуры. Она даже написала стихи к своему ценсору в подражание Пушкину, в которых объясняла ему, что ее стихи — свободные птицы, которых она ни за что не посадит в клетки.

Эта гениальность истекала, разумеется, из чувств, которыми она была преисполнена и которые, как известно, истекая не на чье-нибудь сердце, а на бумагу, кристаллизуются в стихи.

Дева-поэт, очень естественно, захотела узреть мужей-поэтов и потому сказала Григорию Ивановичу, чтобы он непременно доставил ей случай быть на литературном вечере у Памфила Федосеевича.

— Каким же образом? Я, ей-богу, не знаю, — сказал Григорий Иванович.

— Ах, боже мой, скажите просто, что такая-то сочинительница также желает познакомиться и быть на литературном вечере.

— Конечно, Григорий Иванович, ведь моя Домаша также известна публике: вы знаете, что ее стихи напечатаны в журнале.

— Как же-с, оно, конечно-с, без сомнения… только… впрочем, я, пожалуй, скажу.

— Вы предуведомьте, теперь же съездите, скажите, что я приеду с вами.

Григорий Иванович, разумеется, отговориться не умел, и его немедленно же прогнали! предуведомить о приезде на вечер девы-поэта.

— Сделайте одолжение, за честь себе великую поставим, — сказали Памфил Федосеевич и супруга его.

— У нас, батюшка, и из Петербурга гость, известный сочинитель, да также не из маленьких людей, рука у министра.

— Такие хлопоты, Григорий Иванович, что уж и не знаю, — прибавила Степанида Ильинишна, — тут за обедом нельзя же чем-нибудь накормить, а того и гляди, что начнут собираться; встречай, принимай гостей да в то же время думай о чае, об угощенье, об ужине!

— Маменька, — прервал Михайло Памфилович, прибежав сверху, — он не сойдет вниз, потому что утомился с дороги; прикажите наверх подать кушанье.

— Вот! все труды и подвиги пошли под ноги! А тут уж на стол накрыто! Да что ж, он сойдет ли по крайней мере хоть в глаза плюнуть хозяину и хозяйке? Для чего ж я спозаранку разрядилась?

— Нельзя же мне ему сказать, чтобы он сейчас шел; он сам знает приличия.

— Уж так, у вас теперь у всех какие-то приличия; не в первый раз уж ездят к тебе такие бонтоны,[51] в дом ездят, а хозяина в глаза не видывали. Какие-то приличия знают, а обычая не ведают.

Михайло Памфилович, не оспаривая матери, побежал наверх занимать гостя, который, развалясь на диване по-хозяйски, расспрашивал его про обычаи московские. Парадный обед Степаниды Ильинишны очень позапоздал; и потому после обеда осталось только времени на туалет к приему гостей.