"Великое кочевье" - читать интересную книгу автора (Коптелов Афанасий Лазаревич)

Глава первая

1

Костер погас на рассвете. Плавно покачиваясь, последние струйки дыма скрылись за густым переплетом черных стропил. Мелкие угли покрылись золой, и в аил[1] спустилась утренняя прохлада.

Борлай Токушев откинул длиннополую шубу, поднялся с кровати, срубленной из толстых бревен и расположенной, как во всех алтайских аилах, за очагом, на женской половине. Он был одет в потертые штаны из козьей кожи, ситцевую рубаху с большой медной пуговицей. По обычаям предков, Борлай не снимал рубахи, пока она, изношенная в лохмотья, не сваливалась с плеч. Скуластое бронзовое лицо с крутыми бровями и широким лбом, перерезанным глубокой морщиной, не знало воды, Исстари в сеоке Мундус[2] все считали, что вода безвозвратно уносит счастье человека.

Борлай поспешно накинул на плечи продымленную шубу с волчьим воротником, низко надвинул на лоб круглую рысью шапку с малиновой кистью, опушенную мехом выдры. Он вышел на маленькую лужайку перед аилом, окруженную бурыми лиственницами — каждое дерево в три обхвата, и возраст его никому не ведом, — взглянул на зеленый пух молодой хвои, на голубой простор небосклона.

«Идут большие дни, погожие, спокойные. Месяц первых цветов налился здоровой силой, — отметил Борлай, взглянув на серебряный диск луны над лысой сопкой. — Самая пора кочевать. Луна полная, сильная, счастье принесет».

Он сходил на ближайший холм за единственной лошадью, вислоухой и пегой, будто молоком обрызганной, и не торопясь стал заседлывать ее.

Тем временем в аиле проснулся ребенок. Он кряхтел в берестяной люльке, стараясь высвободить руки из-под рваной овчины. Карамчи вскочила с постели. Взметнулись длинные полы чегедека,[3] который она, как все замужние алтайки, не снимала даже на ночь. Чегедек был сшит из дешевого плиса, оторочен радужными лентами, а по груди были рассыпаны красные шарики, связки голубых бус и белые ракушки, похожие на змеиные пасти. В пестрой россыпи терялись черные косы, унизанные монетами и крупными перламутровыми пуговицами. Мать сняла люльку с крюка и, присев на кровать, поставила себе на колени. Торопливо расстегнула чегедек и подала ребенку коричневый сосок с брызнувшим молоком. По круглому лицу ее разлилась улыбка, узкие глаза, опушенные густыми ресницами, заискрились радостью. Она не отрывала взгляда от пухлых щечек дочери.

Но вскоре грусть легла на лицо матери, и она, низко склонив голову над люлькой, чуть слышно запела:

В сыром ущелье выросший, Голубой цветок Увидит ли солнце? В бедном аиле родившаяся, Дочь моя Увидит ли счастье?

Где-то близко послышались шаги.

«Это не муж — у него твердая нога», — подумала Карамчи и надела черную барашковую шапку: посторонний человек не должен видеть непокрытой головы замужней женщины.

Широко распахнув косую дверь, в аил вошла алтайка в старой барашковой шапке, в грязном чегедеке, в рыжих сапогах с крутыми носками. На груди ее блестели тщательно начищенные монеты. Годы бросили на лицо густую сетку морщин и глубокую усталость. Поредели черные брови, повыпадали длинные ресницы из воспаленных век, и поблекли когда-то полные, румяные щеки. Во рту торчала длинная трубка из лиственничного корня, опоясанная медным кольцом.

— Дьакши-дьакши-ба?[4] — тихо спросила гостья.

— Дьакши, — ответила Карамчи и глазами указала на козью шкуру возле очага. — У тебя все ли хорошо?

— Хорошо, — чуть слышно вымолвила та.

Хозяйка аила знала, что Чаных пришла с обидами на мужа, семнадцатилетнего Ярманку, самого младшего Борлаева брата, и ни о чем больше не спросила.

— Я верила, что он чист, как ясное солнышко, как цветок лесной, никем не тронутый… — запричитала гостья. Голова ее затряслась, а из глаз хлынули слезы. Трубка упала в золу возле очага.

Утирая ладонями дряблые щеки, Чаных крикливо жаловалась:

— Была бы женщина телом мягкая, не так обидно было бы. А то погнался за девчонкой суше тонкой головешки.

Карамчи достала из-за голенища кожаный кисет с листовым табаком, смешанным с березовой корой, набила трубку и подала гостье.

— Я думаю, что люди наврали про него. Он, муж твой, к отцу Яманайки просто в гости ездит, араку[5] пить. Сама знаешь, они соседи ваши…

— Я все знаю, — сердито перебила Чаных, глаза ее сразу высохли, в зубах захрустел черемуховый мундштук. — Он ездит к Яманайке. Вчера сам сказал, что у меня зубы валятся, что я скоро сдохну и тогда он женится на этой подлой девке.

Хозяйка захохотала нарочито громко, и на ее груди зазвенели украшения из медных пятаков.

— Этого никогда не будет. Яманай и брат твоего мужа из одного сеока Мундус. Все женщины в сеоке — всем мужчинам сестры. Кто ему позволит жениться на сестре?

Она подняла трубку выше головы, погрозила, будто молодой деверь сидел перед нею, и сказала строго и уверенно:

— Сеок Мундус не потерпит безумца. Если твой муж уйдет к Яманайке, то оскорбленный им народ засмеет его и навсегда прогонит с гор. Он не посмеет.

Женщины свято блюли неписаный закон кочевья и из уважения к мужчине не называли Ярманку по имени.

В аил входил Борлай. Он пригнулся, но все-таки стукнулся головой о притолоку и сдвинул шапку с бритого лба на затылок, где единственная прядь волос была заплетена в тонкую косичку.

Гостья быстро вскочила перед старшим родственником и в знак уважения почтительно погладила свои тощие косы.

— Собрались? Коней завьючили? — спросил Борлай.

— Кто далеко кочует, у того все казаны побиты, — робко напомнила Чаных известную поговорку и, скорбно вздохнув, тихо спросила: — Как мне кочевать с малыми детьми? Нет моего… Вчера опять уехал.

Карамчи подала мужу раскуренную трубку.

Через дымовое отверстие над костром Борлай посмотрел на чистое небо и сказал жене:

— Кочевать будем вместе с солнышком: оно тронется в свой далекий путь, и мы отправимся… Перекочевка в ясную погоду принесет счастливую жизнь.

Чаных с поникшей головой встала, левым плечом приоткрыла дверь, и тихо молвила мягким и певучим голосом, незнакомым даже родственникам, — видно, вырвались у нее заветные думы:

— Был бы жив мой первый муж, мы кочевали бы впереди всех, и ни солнечный свет, ни пылкие звезды не увидели бы слез на моих щеках.

Борлай вздрогнул и, обернувшись, крикнул вслед:

— О старшем брате не поминай! Не вороши золотые кости. Не серди духа умершего. У тебя есть молодой муж, о нем заботься.

Он взял берестяную сумину и стал укладывать ветхие кермежеки[6] и бесчисленные амулеты.

Завьючивая пегую лошаденку с большим животом и провисшей спиной, он сказал жене:

— Наш путь — в долину Голубых Ветров. Там травы густые да высокие — конь в них тонет! Скоту будет привольно.

В эту минуту он начинал верить, что та долина лучше Каракольской, где до сих пор кочевали они.

— За горами просторно, нет байских поскотин, вся земля будет нашей. Мы — сосед с соседом — за руки возьмемся, силу накопим, к счастливой жизни дорогу поведем.

Взглянул на запад. Под первыми лучами солнца полыхали ледяные вершины, устремленные в небо.

Разгорался веселый день.

2

Сбор назначили на большой поляне, возле круглой сопки, похожей на огромную шапку. Мягкие склоны были охвачены волнистым пламенем весенних цветов, а по северной стороне шелковой кистью ниспадал шумливый березняк. Там виднелись устремленные к солнцу белокорые жерди с полуистлевшими шкурами сивых лошадей, принесенных в жертву Эрлику.[7] С холма открывалась вся долина. Стальной лентой блестела река Каракол, возле которой каменными островами лежали байские усадьбы. От долины подымались тесные урочища, усеянные хрупкими аилами из лиственничной коры, похожими издали на муравейники. Над многими становьями растаяли последние дымки: вереницы всадников, направляясь к холму, гнали коров и овец.

Лес наполнился шумом, нестройным гулом гортанных голосов. То там, то тут мужчины покрикивали на лошадей, которые останавливались пощипать сочной травы. Женщины убаюкивали детей. Обрадованно ржали кони, почуяв высокогорные просторы. Звенели тонкие голоса отставших жеребят. Громко мычали коровы, и без умолку блеяли овцы. Позванивали казаны во вьюках, гремели чашки и деревянные ведра в кожаных мешках.

Борлай пригнал свою однорогую корову с теленком. Сам он взгромоздился на лошадь поверх кожаных мешков с пожитками. На левом боку болталась берестяная сумина с кермежеками. На головке седла стояла люлька, которую поддерживал ремень, закинутый на шею седока. Держась за гриву завьюченного жеребенка, шла Карамчи в широкой и длинной шубе, в чегедеке и шапке. На ее лице выступил пот.

— Посади бабу хоть на хвост кобыле, — пробурчал Утишка Бакчибаев, высокий и кряжистый человек со скуластым лицом, заросшим редкими кустиками черной бороды.

Этими словами он хотел подчеркнуть бедность Токушева.

В молодости Утишка собирался жениться на Карамчи, даже отдал за нее часть калыма и приготовил лиственничную кору для постройки нового аила, но Борлай, сговорившись с девушкой, ночью умчал ее в дальнюю долину и только позднее уплатил калым. С тех пор Бакчибаев затаил злобу на Токушевых и рассказывал о них разные небылицы, хотя частенько заезжал к Борлаю и даже навязывался в друзья. Узнав о большой перекочевке, Утишка решил ехать вместе со всеми. Его прельщало, что в необжитой долине, с нетоптаными травами и нетронутой землей, он будет самым богатым и, стало быть, самым уважаемым. Сейчас он дал понять, что у него Карамчи не ходила бы пешком, а ездила бы на хорошей лошади.

— Я хотел сам идти пешком — жена не согласилась, — просто объяснил Токушев. — За старые порядки держится.

— Уважить мужа хотела, — сказал его сосед Бабинас Содонов, на редкость бородатый алтаец в черной войлочной шляпе, похожий больше на старовера, чем на кочевника.

Карамчи молчала.

Борлай поднялся выше всех на пологий склон сопки, окинул взглядом стада коров, табунки лошадей и спросил сородичей:

— Все собрались? Можно отправляться?

— Паршивого барана, Ярманки, нет, — глухо напомнил средний брат Борлая — Байрым Токушев.

На поляне закричали Мундусы, озлобленные неслыханной дерзостью Ярманки Токушева, осмелившегося нарушить основную заповедь предков.

— Мало ему баб из чужих сеоков!

— Не пускать грязного человека в долину Голубых Ветров!

— Теперь на весь Алтай просмеют Мундусов.

— Не смеяться, а плетью надо учить бесстыжего, — надорванным голосом крикнул Тюхтень и медленно поднял тяжелую голову с морщинистым лицом, слезящимися глазами и седеющим пучком волос на подбородке.

Борлай думал о людях, собравшихся на поляне. Несколько дней тому назад они почтительно слушали его рассказы о долине Голубых Ветров, во всем соглашались с ним, так же, как он, ругали Сапога Тыдыкова, бывшего потомственного зайсана,[8] которого народ все еще считал главой сеока Мундус и почитал, как родного отца. В глазах было единодушное признание, что только он, Борлай Токушев, может быть их вожаком. А теперь лица их горели возмущением. Борлай понял, что они считают себя глубоко оскорбленными поступком его брата, приподнялся в седле и кинул нарочито грубо:

— Зря кричите. У нас, братьев Ярманки, кулаки крепкие. Он это знает.

На поляну вышли знакомые лошади. На одной ехал старый Токуш, отец Борлая, поддерживая берестяную сумину с кермежеками и амулетами, а на второй покачивалась Чаных. Позади, уцепившись за старших, сидели дети Чаных от первого мужа.

Они были погодками — старшему шесть, а младшему пять лет. На них болтались овчинные обрывки.

Показались последние всадники, а Ярманки все не было, хотя вчера он уверял, что выедет первым.

— Видно, не отпускает его подлая девка, — простонала Чаных.

Повернувшись к народу, Борлай взмахнул правой рукой, на которой болталась плеть:

— Откочевываем!

Пегуха подымалась по крутому склону, отыскивая чуть заметную тропинку, которая вела к скалистому хребту с вечными снегами.

Крикливый голос настиг Борлая:

— А кама не забыли позвать?

— Я был у кама Шатыя, но не мог упросить старика, даже проводить нас не согласился, — отозвался Тюхтень.

— Без кама нельзя.

— Беда упадет на нас черной тучей.

— Несчастье случится.

Одни кричали, что надо возвращаться в зимние аилы и в них провести лето, другие настаивали на богатом подарке шаману Шатыю, которого считали в горах «частым гостем богов».

Многие подосадовали, что неприятный разговор вспыхнул на взгорье, где летают духи — хозяева лесов, гор и снежных вершин.

— Не уйдем — последние овцы подохнут. Опять останемся без сена, а зимой снова к Сапогу бросимся: «Дай сенца для ягнят», — передразнил Байрым и жестким голосом закончил: — Сена он даст, но… сено у него дороже золота.

— Почему же Шатый камлать не согласился? — робко спросила Карамчи, поравнявшись с мужем.

— А потому, что он, как старый ворон около падали, возле баев держится.

Борлай, не торопясь, понукнул Пегуху и, тихо покачиваясь в такт шагам, скрылся в лесу. За ним, звеня ослабленными удилами, двинулись лошади сородичей. Широкой волной хлынули овцы. Постукивая копытами, шли коровы.

Когда последний всадник ступил на извилистую лесную тропу, Тюхтень нерешительно крикнул:

— Ничего, привезем кама из-за Катуни-реки.

И опять все заговорили, но уже о другом. Всем хотелось поскорее забыть неприятный разговор. Женщины расспрашивали, широкая ли долина в облюбованном месте, глубокая ли река и далеко ли в лесу сухостойник. Мужья, успокаивая их и себя, говорили, что нигде нет такого рослого и сочного ревеня, как на крутых склонах тех гор, упоминали о бесчисленных зарослях душистой и приятно-горькой калбы — таежного лука — и хвалили охотничьи угодья.

Гортанные звуки песни Борлая будто стлались по косматым вершинам.

Тропа вела через камни и трухлявые колодины, извивалась среди леса, не знавшего топора. Высокие кусты горных пионов напоминали пылающие костры. Впереди виднелись разлохмаченные ветрами темно-зеленые кедры.

Молодая хвоя лиственниц здесь еще легче и прозрачнее. Потухали алмазные искры осыпающейся росы.

Тихий день наливался теплотой.

3

Чем выше поднимались путники на крутую гору, где каждый шаг — ступенька, тем низкорослее становилась зелень, угрюмее кедры и холоднее дыхание ветра. Вот и последние приземистые деревья остались позади. Седые мхи, крепкие ковры низко стелющейся полярной березки, снежные пятна по сторонам… А кругом вздымались гребни гор.

Когда лошади, обливаясь потом и дыша учащенно и горячо, на минуту останавливались, Борлай, придерживаясь за гриву Пегухи, оглядывался на длинную полоску Каракольской долины, затерявшейся среди гор. Там когда-то кочевал отец старого Токуша, дед Борлая, пока ту землю не захватили баи. Дети Токуша с малых лет пошли к зайсану Сапогу Тыдыкову в работники. Десятилетний Борлай пас отару овец в триста голов, через три года ему Доверили большое стадо коров, а еще два года спустя он стал пастухом одного из бесчисленных табунов Сапога. За пятнадцать лет ему удалось скопить пятьдесят рублей, чтобы уплатить калым за Карамчи. Вскоре после свадьбы посчастливилось убить в горах дикого марала с пудовыми рогами. На вырученные деньги он купил лошадь и двух коров. Летом пил свою араку, ездил по гостям, как настоящий хозяин. Осенью 1916 года его и старшего брата Адара взяли в армию на тыловые работы. Служили они в разных частях. Рыли окопы, мерзли в Пинских болотах. На обратном пути Борлай отстал от эшелона на станции Кинель. Долго плутал по российским дорогам. Возвратившись в родную долину, он не застал брата дома. Адар ушел с партизанским отрядом. С тех пор они виделись всего один раз, когда старший брат приезжал за семьей.

Брат сказал, что Ленин заботится о бедных и что его большие люди помогают им. И сам он, Адар Токушев, тоже записался в большевики…

Измученная лошадь подымалась по камням, словно по лестнице. Борлай не видел тропинки, уносясь в прошлое, развертывавшееся перед ним, как цветистые поляны на этом пестром крутосклоне.

Пять лет огненные вихри кружились по Алтаю — то отряды буржуазно-националистической земской думы Кара-Корум, то колчаковский полковник Сатунин, то есаул Кайгородов, то какая-нибудь кулацкая банда. Хотя родная долина не раз переходила из рук в руки, но русские «горные орлы», с которыми сроднился Адар, не сдавались. Наоборот, накопив силы в укромных долинах, они наносили по врагу удар за ударом и освобождали село за селом, стойбище за стойбищем. Зайсану Тыдыкову и его приспешникам на некоторое время даже пришлось скрыться за границу.

В апреле 1922 года «горные орлы» вместе с эскадроном красной кавалерии перевалили через неприступный снежный хребет и ворвались в последнее гнездо белобандитов. В жарком ночном бою вражеская пуля свалила Адара с коня. Через два дня Борлай прискакал в село. На пороге дома деревенского торговца, где в те дни разместился полевой госпиталь, он столкнулся с высокой дородной русской женщиной. Ее круглое доброе лицо было усыпано крупными веснушками. Голову она повязала красным платком, так высоко и так тщательно подобрала волосы, что оголенные уши топорщились и под ними, как маятники, покачивались увесистые серьги — серебряные полумесяцы с петухами. Большие синие глаза казались печальными, как высокогорные цветы водосбора в ненастный день. Окинув Борлая пристальным взглядом, она спросила:

— Вы по фамилии Токушев? Борлаем звать?

— Ие, — подтвердил Токушев. От недоброго предчувствия у него похолодело сердце.

— Брат про вас поминал… Лежал как в огне, глаза закрыл, а губы шептали: «Борлай этим волкам зубы выкрошит!..» Знать, про кулаков да бандитов говорил…

Глаза женщины наполнились слезами. Она подняла белый передник и утерлась уголком его.

— Не могли от смерти отстоять… И моего — тоже… Вместе воевали, в один чае успокоились…

Борлай опустил голову, сдерживая слезы, так стиснул зубы, что возле ушей вздулись желваки.

— Я сиделкой при них была… — сквозь слезы продолжала рассказывать женщина. — Всю ночь от коек не отходила: то одеяло поправлю, то пить подам… Худо им станет — врача разбужу… Всякие лекарства давали — не помогло. Ведь моего в живот ранили, а у твоего брата пуля прошла возле самого сердца.

Борлай поднял глаза на женщину.

— Парнишка, девчонка есть? — участливо спросил, не зная, как разделить ее горе.

— Никого нет… — Женщина зарыдала. — Мальчик был — оспа унесла…

— Не надо плакать, — сказал Борлай и тронул плечо женщины, будто это могло остановить слезы.

— Знаю… — отозвалась она. — Слезами горю не поможешь, но сил нет — текут и текут…

Глубоко вздохнув, она спросила:

— Может, с Васильем Петровичем поговоришь? Он лечил Адара.

— Много слов говорить — горе больше делать, — сказал Борлай. — Молчать надо.

И он замолчал. Женщина повела его на кладбище и тоже за всю дорогу не проронила ни слова, а когда остановились у свежего холмика глины, показала рукой на тесовый обелиск с красной звездой наверху и чуть слышно вымолвила:

— В одной могилке лежат.

Взглянув на Борлая, она строго потребовала:

— Сними шапку.

Токушев медленно стянул шапку с головы.

Постояли у могилы, вздохнули и, повернувшись, пошли в село. Борлай нес шапку за кисть, она болталась у него в руке из стороны в сторону.

— Теперь надень, — сказала женщина. — В штаб пойдем.

Командир части особого назначения Федор Семенович Копосов с газетой в руках сидел на широкой лавке у стены. Несмотря на усталость, его задубевшее от горного ветра лицо с желтыми, слегка подстриженными усами выражало несгибаемую силу и энергию. Гимнастерка у него была застегнута малиновыми нашивными петлями и подпоясана широким ремнем, оттянутым на боку деревянной кобурой маузера. Услышав фамилию Токушева, Копосов отложил газету, встал и участливо пожал руку Борлая.

— Хороший был у вас брат! — сказал он и подтвердил кивком. — Смелый, как сокол, верный, как правда!

Командир отошел к столу, открыл свою полевую сумку и бережно достал маленькую красную книжечку.

Узнав книжечку, Борлай с протянутой рукой подошел к Копосову, но, всмотревшись, вздрогнул и остановился: в нижнем углу книжечки возле самого корешка виднелось круглое отверстие, и от него растеклось бурое пятно запекшейся крови.

— Отдай мне! — Борлай снова протянул руку.

— Нельзя, — твердо сказал Копосов.

— Отдай! — повторил свою просьбу Токушев. — Я встану на место брата… Дай винтовку Адара.

— Война, дорогой мой, кончилась. — Копосов положил руку на плечо Борлаю. — Через два-три дня мы все пойдем по домам, займемся другими делами… — Он взглянул на красную книжечку. — А партбилет твоего брата поедет в Москву, к самому товарищу Ленину. И, как частица сердца Адара, сохранится в веках. При коммунизме люди взглянут на этот партийный билет и скажут: «За счастье народа пролил кровь наш далекий брат!» Вот так, дорогой мой.

Борлай не однажды слышал от Адара это чудесное слово — «коммунизм» и догадывался о существе его. Думалось: «Надежный кремень дает маленькую искру, от которой разгорается большой огонь. А это слово даст искру новой, еще неизвестной жизни: люди будут сильными, как богатыри, дружными, как братья, веселыми, как птицы весной, и чистыми, как цветы в солнечное утро». «Держитесь за новую власть, — говорил ему Адар. — За баями да зайсанами, жадными до богатства, смотрите лучше. Они будут рыскать, как волки… Не давайте им ходу…» Сейчас все это мелькнуло в голове и исчезло, вытесненное по-новому открывшимся обликом брата. Красная книжка Адара пойдет к Ленину, значит, брат был, как богатырь, верен большому делу!

Когда Борлай вернулся домой, в его аил собрались все родственники, сели вокруг очага. От горькой вести вскрикнули и залились слезами. Чаных, рыдая, уткнулась лицом в золу.

Борлай вздохнул:

— О богатырях не плачут.

Он вышел из юрты, заседлал Пегуху и поехал от стойбища к стойбищу. Всюду он повторял слова брата: «Держитесь за новую власть».

— За нашу власть, — подчеркивал Борлай и разъяснял: — Сапог нам не отец по сеоку. Он — волк. Все пастбища и покосы себе забрал…

Борлай подговаривал сородичей разбросать байские поскотины или на все лето загнать туда свой скот, чтобы остальные луга уцелели до сенокоса. Но редко где его выслушивали до конца, чаще всего после первых же слов обрывали:

— Кто пойдет против старшего в сеоке, тот подымет руку на родного отца!

— Ему все послушны, как дети.

Нет, не все. Есть люди, вышедшие из детского возраста. Хорошо бы сказать об этом на большом собрании. Но будет ли толк? Богатеи всегда приезжают на собрание первыми. А кто же из сородичей осмелится в их присутствии поднять голос против них, чтобы поддержать бедного из бедных? Потому-то Борлай и вел разговоры наедине, в ветхих аилах бедняков. Через год у него уже было десятка полтора единомышленников. Вот с ними-то и отправился он в едва доступную долину Голубых Ветров, которая с незапамятных времен пустовала; лишь изредка в середине лета пастухи загоняли туда табуны Сапога Тыдыкова.

Путники поднимались все выше и выше, навстречу солнцу и сиявшим в небесной синеве ледяным вершинам. Лес, сопутствующий тропе, как бы отставал от них. Сначала остановились березки, потом — выносливые лиственницы. Даже кедры неохотно поднимались по крутому склону и уступали место кустарнику, расстилавшемуся возле самой земли. Становилось холоднее и холоднее.

Но в полдень жаркое солнце все изменило: возле вечного снега зажурчали ручьи, запахло оттаивающей землей.

Вскоре под копытами заскрипел тугой сугроб. Открылось обширное нагорье, застланное чистым, как шкурка зимнего горностая, свежим снегом. Легкий след лошадей, отпечатанный накануне, издали напоминал забытый кем-то аркан. На юге голубели глубокие провалы долин. Оттуда, словно дым из аилов, подымался клубящийся туман.

Борлай рассматривал следы на снегу.

— Кто-то сегодня проехал туда, — сказал он. — Один человек. Алтаец: лошадь не кована.

Возле тропы возвышался небольшой холмик из гладко обточенных речных камней и гальки, обложенный ветками деревьев и полуистлевшими тряпочками. Кочевники спешились и смиренно возложили на холмик камни, привезенные из долины, лиственничные ветви и белые ленточки — подарки хребтовому духу, чтобы позволил благополучно спуститься в долину.

В конце нагорья тропа пересекала каменную россыпь. Задняя нога жеребенка, на котором теперь поверх вьюка сидела Карамчи, провалилась глубоко между камней. Силясь вытащить ее, жеребенок увяз передней ногой и, пошатнувшись, упал на левый бок. Хрустнули суставы.

— Плохой ты подарок привез хребтовому… Рассердил духа, — пробормотал Тюхтень, известный костоправ.

Утишка предложил Карамчи коня из своего табуна. Пока ловили да заседлывали, туман на краю перевала встал сплошной стеной. Борлай отдал ребенка жене и поехал рысью, чтобы от ущелья подать голос каравану.

Спускались по узкой расщелине. Без умолку покрикивали, чтобы не заблудились оставшиеся наверху. Туман сгущался — в трех шагах ничего не видно. Вдруг снизу долетели приглушенные голоса. Борлай остановился, прислушиваясь, далеко ли разговаривают, и громко крикнул. Но из тумана уже показалась голова лошади. Навстречу кочевникам ехал плечистый и широкогрудый человек со светлыми, как горные воды, глазами, с огненно-рыжей бородой. На нем был армяк из верблюжьей шерсти с черными проймами на груди, серая войлочная шляпа. Позади него вырисовывалась косматая голова вороного коня, навьюченного ящиками. А еще дальше пучеглазый верзила с ефрейторской выправкой; рябой нос его широко расплылся, русые усы заботливо закручены кольчиками, борода напоминала хвост тетерева, выдровая шапка-криночка была сдвинута на одно ухо.

— Ты что же это, паря, свадьбе дорогу застишь? — миролюбиво спросил передовой певучим голосом. — Давай вертайся. Свадьбе взадпятки бегать — негодящее дело.

— Маленько кочуем, — сказал Борлай и растерянно улыбнулся, показывая на сгрудившихся позади него лошадей и коров.

— Хы, ясны твои горы! — добродушно прозвенел огненнобородый и, увидев в мгновенный просвет вереницу всадников, хлопнул руками по бедрам. — Как же мы разъедемся с вами?

— Миликей Никандрович! Что ты с ним разговоры завел. Заставляй пятиться, — загремел раскатистый бас пучеглазого.

— Назад ходить нельзя, — объяснил Токушев.

Передняя лошадь свадебного «поезда» чуточку посторонилась. Воспользовавшись этим, Борлай проехал мимо Миликея Охлупнева, но с вороным конем столкнулся вьюками.

Пучеглазый верзила левой рукой схватил Пегуху под уздцы, а правой ударил по губам:

— Назад!

Испуганная лошадь, запрокинув голову, топталась на месте. Сзади нажимало сгрудившееся стадо коров, и она, не выдержав, ринулась на верзилу.

Тот ругался, размахивая кулаками, лез в драку.

— Осип Викулович, замолчи! — раздался из тумана строгий, зычный голос женщины.

Этот голос Борлаю показался знакомым.

Из-под горы, подобрав полы армяков, бежали бородатые поезжане, а сверху спешили алтайцы, перепрыгивая с камня на камень.

— Охлупнев, язви тебя, чего ты смотришь? Перекидывай лошаденок через камни.

Огненнобородый стоял в стороне, на высоком обрыве.

— Нельзя так, надо подобру, по-человечески, — говорил он. — Они на новое место кочуют — им тоже вертаться нельзя.

Храпели, ржали и лягались лошади, дико мычали быки, плакали дети. Невеста вскрикнула, притиснутая к камням, и, ухватившись за выступ скалы, взобралась наверх.

Казалось, перебранкой дело не кончится. Назревала стычка. Но вот появилась круглолицая, вся в веснушках, рослая женщина с выбившимися из-под кашемирового полушалка длинными прядями темно-русых волос. Это была свояченица Миликея — Макрида Ивановна, первая на селе краснобайка и присловница, без которой не обходилась ни одна свадьба. Увидев Борлая, спрыгнувшего на камень, она воскликнула:

— А-а, знакомый! Здравствуй! — И распорядилась: — Давай-ка принимайся за работу.

— Драстуй! — ответил Борлай и тронул шапку на голове.

А женщина уже засучила рукава — запястья у нее оказались красными и толстыми, словно сучья вековых сосен, — подоткнула подол широкого платья под гарусный пояс и схватила ошалевшую корову за рога, казалось — сейчас перебросит через камни, но она осторожно протащила ее мимо свадебного поезда. Следом Охлупнев вел упиравшегося быка.

Алтайцы снимали вьюки и по едва заметным выступам в скале переносили вниз.

Невеста сидела на склоне ущелья и, обняв камень, плакала. Макрида Ивановна, главная сваха, озабоченно взобралась к ней.

— Не лей слез, голубушка моя сизокрылая. Табуны повстречались — это к добру: всю жизнь в достатке проживешь, детей вспоишь, вскормишь.

Она вздохнула огорченно, вспомнив что-то свое, заветное, и, повернувшись, пошла к коню.

Жених помог невесте сесть в седло, и свадьба двинулась дальше.

Борлай посмотрел на широкую спину русской женщины, как бы впаянной в усыпанное посеребренными бляхами седло. Он узнал ее: это она водила его на могилу Адара — и пожалел, что не спросил, как ее звать.

— Маленько спасибо тебе! — крикнул на прощанье.

Она не оглянулась. А через миг исчезла в тумане.

Токушев смотрел ей вслед, будто бы поджидая, когда покажется последний всадник его каравана.

Люди, кони, коровы и овцы, сопровождаемые собаками, двигались вниз беспрерывным потоком.

4

Накануне перекочевки отцы семейств вернулись из облюбованной долины, где драли кору с лиственниц, рубили жерди и сооружали аилы, напоминавшие стога сена. Тогда же Ярманка Токушев возвратился на свое зимнее стойбище. Оставив коня нерасседланным и волоча вдруг отяжелевшие ноги, он направился к жилью. Вздрагивавшая спина и необычная для него сутулость говорили, что домашний очаг ему не в радость. Круглое, словно полная луна, лицо, с широкими крутыми дугами бровей, покрылось густой тенью задумчивости. Он знал, что жена-старуха встретит его полной чашкой араки, голопузые мальчуганы, дети покойного брата, будут увиваться около него, а он опять не найдет для них ни одного ласкового слова. Прошлое встало перед ним, как этот немилый аил. Особенно врезался в память день возвращения Борлая из дальнего села, где в последнем бою был ранен старший брат. Узнав о смерти Адара, Ярманка убежал в горы и там провел двое суток. Домой шел пошатываясь. Веки опухших глаз слипались. Он знал, что, следуя обычаям предков, вдова старшего брата по наследству перейдет к нему и станет его женой.

Так и случилось. Сколь ни противился он, а родные, собравшись всей гурьбой, отвели его в аил Чаных. Все пришли с тажуурами,[9] полными араки.

Старый Токуш, от дряхлости едва державшийся на ногах, сказал снохе:

— Вот твой новый хозяин, детям — отец.

Родственники сели вокруг костра. Чаных перед каждым из них поставила деревянные чашки, полные араки. Борлай торжественно поднял свою чашку и в знак уважения подал младшему брату — виновнику торжества.

— Вырасти ребят хорошими людьми, — пожелал он. — Сделай меткими стрелками, смелыми наездниками.

У Ярманки задрожали пальцы, и чашка выскользнула из рук. Расплеснувшаяся арака залила горячие головешки, и над костром взметнулся едкий дымок. Женщины вскрикнули от испуга. Токуш погрозил сыну трубкой, а Чаных плеснула аракой на кермежеков, чтобы они получше сторожили жилье и не впускали беду.

Тот вечер был самым тяжелым в жизни Ярманки Токушева…

Теперь отец сидел у костра на том же месте, грел пегую от бесчисленных ожогов костлявую грудь. Ярманка сел рядом. Чаных поставила перед ним две чашки араки. Он одну передал отцу, вторую поднял сам и, чтобы скоротать время, стал пить маленькими глотками. Потом он обменялся с отцом трубками и, не подымая на жену глаз, курил не торопясь. Чаных сидела с дымящейся трубкой и ждала, когда молодой муж взглянет на нее. Но он, докурив трубку, выбил пепел о носок сапога и нехотя, сквозь зубы, сказал старику:

— Аил поставлен. Можно кочевать туда.

— Огонь развел? — спросил Токуш, смотря на сына тусклыми выцветшими глазами.

— Развел. Дым шел прямо вверх: можете ждать счастья.

Ярманка горько усмехнулся и поспешно вышел, не ответив на беспокойные вопросы Чаных.

Солнце давно упало за лысую вершину, на небе ясно обозначилась усыпанная звездами «журавлиная дорога». В лесу застыла успокаивающая тишина, нарушаемая одним неугомонным журчанием рек да глухим уханьем филина. Пролетела сова, чуть слышно шелестя мягкими крыльями. Неподалеку хрустнула ветка. И опять тишина. Деревья протягивали лохматые лапы и хватали всадника за лицо, хлестали по груди.

«Зачем мне, молодому, такое наследство? Зачем пить горький сок осины, когда есть чистый родник?.. Я поставлю себе новый аил и возьму Яманай в жены. А эта старуха пусть живет как знает», — думал Ярманка. Но тут ему вспомнились слова Борлая: «Вырасти ребят хорошими людьми». Слова правильные, никто не спорит. Но Борлай может сам позаботиться о детях брата.

Ярманка не знал, что ему ответит Яманай. Старые обычаи, как путы, связывают людям ноги. Яманай из одного с ним сеока Мундус. Говорят, что она — родственница по крови и ее надо звать сестрой.

Ярманка горько усмехнулся:

«Родственница — как вон та гора степному озеру! Мой дед кочевал в Чуйской степи, а ее предки — в долине Усть-Кана. До кровного родства не меньше ста колен».

Но еще не было в горах случая, когда бы алтайка выходила за мужчину своего сеока. Хватит ли у девушки сил разорвать старые путы?

Лицо парня было мрачным. Он знал, что, взяв Яманай в жены, обольет себя позором. Все его будут презирать за то, что бросил Чаных. Братья начнут призывать проклятия на его голову. С ним никто не поздоровается. Аил его не увидит гостей.

«Ну и пусть никто не приезжает, — успокаивал Ярманка себя. — Счастье сеют вдвоем. И урожай собирают двое».

Все дело за Яманай. Только бы она не побоялась болтовни старух. Кажется, она умеет стоять на своем. Упрямая девушка! Скорее со скалы бросится в реку, чем согласится выйти за другого!

А спросят ли ее? Отцы не привыкли считаться с желаниями дочерей, — во всем полагаются на свой рассудок. Умниками себя считают. А отец ее, Тюлюнгур, вдобавок ко всему, жадный. Он может продать девушку богатому…

От этой мысли Ярманка вздрогнул.

Надо торопиться.

Тропинка обогнула невысокую, поросшую мхом скалу, и впереди открылась поляна с одиноким аилом.

…Дрова рассыпались по очагу, не горели, а тлели. В аиле стоял полумрак. Бурая занавеска у кровати вздрагивала от тяжелого храпа Тюлюнгура и его жены.

Яманай спала на женской половине, возле очага, подложив под голову старую шубу. Где же еще спать девушке, у которой, будто у кукушки, нет ни гнезда, ни угла? Такая доля девичья! Тысячелетиями спали и зимой и летом прямо на земле прабабушки Яманай… Проснувшись, девушка услышала мягкие звуки комуса,[10] похожие то на свист певчих пташек, то на журчанье ручейка в лесу в тихую лунную ночь.

Девушка бесшумно приподнялась и поползла к выходу. В ушах ее разливался звон. Она не слышала ни раскатистого храпа отца, ни глухого покашливания матери. Удары сердца казались ей настолько гулкими, что никакой бубен не в силах звучать громче.

И вдруг мелькнула леденящая мысль:

«Постель Чаных, согретая им, не успела остыть…»

По телу девушки, распростертому на жесткой земле, волной прокатился холод. Голова упала на застывшие руки, протянутые к двери.

А в аил врывалась песня:

Золотым листом богато одетая — Не белая ли береза это? По крутым плечам волосы распустившая — Не моя ли невеста это?

Что скажет мать, если она все слышала и узнала парня по голосу? Вдруг Ярманка не осмелится сделать то, о чем говорил не раз? Тогда Яманай будет самой несчастной в горах кукушкой, обреченной на вечную бездомность.

И тут, успокаивая себя, она припомнила одну из последних встреч, когда он говорил ей, что больше не будет слушать глупости стариков и откажется от той, беззубой. В тот вечер уверял:

— Мы скоро построим свой аил…

Так и сказал: «Скоро».

Если он покажет силу мужского сердца, то и она, Яманай, не побоится окриков отца. Даже слезы матери не разжалобят и не остановят ее. Она уйдет от родителей и прислонится к мужу, точно к ветвистому кедру в непогоду. Он защитит ее от упреков и нападок; услышав о калыме, рассмеется: «Ее нельзя продать: она — человек!» Обязательно так ответит отцу… У них будет свой очаг, жаркий и неугасающий. Они увидят счастье.

Снова послышались волнующие звуки комуса. Яманай вскочила и метнулась из душного жилья, где кислый запах овчин смешивался с горьким дымом. Позади нее с треском захлопнулась дверь. Яманай оробела: «Зачем я пошла?.. Назовут меня подлой девкой, мешающей кровь своего сеока». Но горы уже дохнули на нее пьянящим ароматом хвойных лесов и буйных трав. Сердце стучало, и в груди разлился жар.

Ярманка лежал на земле, прижавшись к стене. Неподалеку от него мелькнула желтая шуба, отороченная плисом, и малиновая шапка с голубой кистью. Он даже разглядел усыпанные медными бляшками ремни, висевшие на боку. На этих ремнях — огниво, кремень и кресало, заткнутые за темно-красную опояску. Девушка повернулась к нему. Луна осветила ее лицо, и он увидел, как радостно блеснули черные бисеринки глаз и сверкнули в улыбке крупные зубы. Обжигающая кровь прилила к лицу. Он спрятал комус в широкую опояску и побежал за Яманай, скрывшейся за первыми деревьями.

…Давно переломилась ночь. Ярманка и Яманай сидели под ветвистой лиственницей. Лунный свет, прорываясь сквозь густые ветки, выхватывал из темноты то легкие приподнятые брови девушки, черные, как уголь, то улыбающиеся губы.

Ярманка говорил певучим голосом:

— В далекую пору в наших горах жил молодой парень Бий, быстрый, как олень, и смелый, как орел. А по другую сторону горного хребта жила девушка Катунь. Лицо у нее было светлее луны, глаза красивее Каракольских озер, губы алее июньских пионов. Встретились они на лесной тропинке и, пока светило солнце, смотрели друг на друга, как зачарованные. А когда расставались, обменялись словами верности. Думали только о свадьбе, о своей жаркой любви. Но парня насильно женили на дряхлой тетке, овдовевшей в старости. Он ненавидел старуху. Сердце его и сердце девушки были связаны крепким арканом, который ни перерубить, ни перерезать. И никогда тот аркан не перегниет, не перетрется. Он крепче железа и долговечнее стали.

Девушка с первых слов догадалась, что Ярманка в эту сказку много вносит от себя, и щеки ее запылали еще сильнее.

— Были они из одного сеока, — продолжал парень, — и родители рассвирепели, когда узнали, что они любят друг друга. Для девушки стали искать жениха, а парня измучили упреками и насмешками. Но молодым легче было умереть, чем потерять друг друга. И сговорились они убежать в далекую степь, ровную, как небо, усыпанную родниками, будто звездами. В лунную ночь заседлали коней и отправились. Бий первым выехал в степь. Долго искал свою возлюбленную, но улыбка радости не появлялась на его лице. А случилось так: отец девушки проснулся не вовремя и в ярости набросал ей на дорогу горы камней, до самого неба. Долго билась Катунь, но ничего сделать не могла. Упала замертво. Перед утром услышала она голос возлюбленного — и вновь закипела в ней сила, заволновалось сердце. В кровь себя изодрала, а камни разбросать не смогла. Тогда она превратилась в бурную реку и стала раскидывать горные преграды. Услышал Бий буйный плеск воды, тоже превратился в реку и поспешил на помощь своей милой. Встретились они в степи, у подножия последних сопок, где теперь лежит город, и метнулись в объятия друг друга. Помчались вдаль, как один поток. И уже никто не мог им помешать, никто не мог разъединить…

Яманай сидела с закрытыми глазами, горячие губы ее шептали:

— Вот так же и мы… Подожди немного, скоро мне сделают женское седло.

«Журавлиная дорога», пересекающая небо, побледнела. Звезды начинали гаснуть.

…Догоняя сородичей, Ярманка поднялся на перевал, когда туман лег на снег, словно тополевый пух на землю. Всадник опустил поводья, доверившись осторожной лошади. Так он делал обычно во время ночных переправ через многоводные реки, когда не было видно ни ушей, ни гривы, а ременные поводья уходили в темноту.

Спустя полчаса он услышал разноголосый шум, казалось, доносившийся откуда-то из-под земли. Перед ним открылась знакомая расщелина…

5

Внизу тумана не было. Он подымался только из ущелий возле главного хребта, старательно пеленал каменные вершины, сливался в огромные жгуты и тогда устремлялся в поднебесье. Темный лес, окаймлявший долину Голубых Ветров, казалось, прислушивался к неясным шорохам приближающейся ночи. На лугу потускнели яркие весенние цветы — огоньки, опустили свои пламенные головы, а с крупных лесных пионов осыпались малиновые лепестки.

Взглянув на небо и отметив, что далеко на юго-западе горы не темно-синие, какими они бывают накануне ненастной погоды, а покрытые легкой голубизной, Борлай промолвил:

— А дождя завтра все-таки не будет.

Он хотел сказать, что первый ясный день на новом месте предвещает счастливое лето для всего кочевья, но в это время тропинка круто повернула, разомкнулись каменные челюсти, и внизу открылась та часть долины, где стояли новые аилы.

Еще недавно алтайцы жили в одиночку. Пока едешь от аила до аила, выкуришь несколько трубок. Теперь Борлай убедил сородичей поселиться поближе друг к другу. Так делают русские при постройке своих деревень. И так жить лучше. В любой день и час можно поговорить с соседями о новостях. А если, не к слову будь сказано, нападут волки, легче отогнать их от становья.

Аилы стоят на берегу реки прямым рядком, как избы в деревне. Один Утишка обосновался вдали от всех, возле густого леса.

Вглядевшись в новое стойбище пристальней, Борлай увидел такое, от чего тревожно защемило сердце: половина новых, еще не обжитых аилов была кем-то разрушена. автору.) его спутников немало найдется таких, которые не посмеют войти в аилы, тронутые звериной лапой, а утром откочуют назад в Каракольскую долину.

Караван приближался.

Из конца в конец прокатился взволнованный многоголосый шепот:

— Хозяин долины, грозный дух, не принимает нас.

— Без камланья кочевать — самого себя счастья лишать. За камом надо ехать.

— Не за камом, а назад откочевывать.

«Не потому ли и пустовала эта долина, что никто не мог задобрить здешнего духа гор?» — подумал Борлай, уставившись прищуренными глазами в затылок вислоухой лошади.

До него докатился шепот сородичей. Он поднял голову, смущенно взмахнул руками и стал бить Пегуху по бокам, вынуждая на крупную рысь.

— Это вихрь разворочал аилы, — неуверенно бросил он.

Тюхтень, встревоженно посматривая по сторонам, поучал его, как малого ребенка:

— Горный дух зверем ходит, честным людям показывается голым мальчиком… а чаще всего бегает вихрем. Это все знают.

— Никто, кроме хозяина долины, не стал бы аилы разворачивать, — робко поддержал старика Бабинас Содонов.

— Не покамлали, не умилостивили.

От крайнего аила кто-то метнулся через поляну и так быстро скрылся в перелеске, что Борлай не успел разглядеть — человек это или зверь. Вдруг ему показалось, что он заметил взлетевшую над высокой травой длинную пеструю кисть. Он крикнул спутникам:

— Человек побежал!.. Вон, смотрите… ветки качаются.

Борлай слышал, как его слова, перебрасываемые от всадника к всаднику, повторяясь в гулкой дали, раскатились по отзывчивым лесным вершинам.

— Шапка на нем из козьих лап! — крикнул он.

Кочевники остановились возле говорливой речки. Мужчины развьючивали лошадей, ловили жеребят и неподалеку привязывали на арканы. Тревожно мычали коровы, запираемые в тесные загоны, блеяли овцы. Собаки сосредоточенно лаяли в сторону леса, покрытого темно-синим налетом сумерек.

— Зверя чуют, — сказал Содонов.

— Нет, не зверя, — едва вымолвил Тюхтень, страх сковал его губы. — Так собаки лают к несчастью. Горный дух рассердился… Не покамлали.

А темнота все сгущалась и сгущалась. Неприветливая долина напоминала глухое место, куда обычно увозят покойников.

То и дело хныкали голодные дети, утомленные перекочевкой. Тихо, чтобы не слышали мужья, голосили бабы.

Старухи повторяли примету: «Зверь аил тронет — умрет кто-нибудь».

— Все здесь подохнем.

— А я первая, — бормотала Чаных. — Приедет мой от поганой девчонки и со злости изувечит меня.

Поблизости чернели уцелевшие аилы. Их было немного. И хозяева их, видя беду соседей, тоже помрачнели. А ведь они стремились сюда, как перелетные птицы в родные просторы севера. Минувшей ночью в каждой семье до самой утренней зари говорили без умолку: в новых аилах жизнь будет полна светлых дней, как некошеный луг полон цветами. Детишки мечтали о том, как заботливые отцы устроят им лежанки возле чистых стенок из свежей лиственничной коры, представляли себе, как пахнет молодой травой и цветами земля необжитого аила, как вкусно густое молоко, хранящее ароматы солнечной долины. Хозяйки всю дорогу хвалились своими коровами: удои на летних пастбищах будут обильными, в кожаных мешках буйно забродит молоко, превращаясь в ядреный чегень,[11] и арака из него выйдет горячей огня и пьянее водки. Девушки верили, что на новом становье их встретит счастье, что в это лето гулять им на свадьбах и в играх проводить лунные ночи, когда горят на земле неугомонные цветы ярче звезд. Отцы семейств надеялись, что на новоселье их будет сопровождать достаток и удача. Вот они, новые аилы, так манившие кочевников. Теперь становье напоминало старые могильники.

Подойдя к взволнованным сородичам, Борлай решительно сказал:

— За аилы приниматься пора. Разводите костры!

— Принимайся, пока тебя Эрлик не оседлал, — пробормотал Содонов.

— Да, на Эрликово место попали, — поддержал Сенюш Курбаев. — Всегда он цветистыми лугами человека завлекает.

Взошла луна, и люди повеселели.

Собирая раскиданное по всему лугу корье и торопливо закрывая дыры в бурой оболочке жилища, Борлай вполголоса повторял:

— Медведь не может так. И вихрь тоже не может…

Вскоре ему попался пласт лиственничной коры со свежей царапиной. Он долго ощупывал ее, а потом бросился к толпе:

— Смотрите! Вот.

Помахал обломком коры над головой.

Первым ощупал царапину Тюхтень.

— Медвежий коготь, — сказал по-стариковски твердо.

— Не говори глупостей! — крикнул Утишка. — Топором рублено, но так, чтобы посчитали за медвежью царапину.

— Я и говорю: человек… Злой человек… чтобы напугать нас, — убеждал Борлай. — Помните, видели след на снегу, на перевале?

И снова заполыхал многоголосый спор.

Поднимая ногу, чтобы перешагнуть порог своего потревоженного аила, Борлай почувствовал легкий озноб. В детстве, в юности он много раз видел, как отец переставлял жилье с одного места на другое. Причинами таких внезапных перекочевок являлись то смерть лошади, то болезнь коров, то еще какое-либо несчастье. При этом отец обычно говорил: «Несчастливое место выбрал». И сам он, Борлай Токушев, не раз откочевывал — хотя бы на ружейный выстрел — с несчастливых мест. А сегодня он должен был сделать по-иному. Он знал, что с его уходом отсюда долина снова опустеет. И он твердо решил не уходить, несмотря ни на что. Здесь он проверит, правдивы ли приметы стариков.

Достав обломок кремня, он дрожащими пальцами прижал к нему щепотку мягкого, как вата, темно-зеленого трута и с размаху ударил большим, похожим на подкову кресалом. Во все стороны брызнули мелкие искры. Трут задымился. С первого удара добыт огонь! На лице Борлая появилась улыбка. Он опустился к очагу. Но огонь вспыхивал и капризно угасал. Токушев шепотом уговаривал его:

Мягкая зола — постель тебе, Белая пыль — тебе подушка.

Карамчи боком вошла в новое жилище, готовая в любую минуту выбежать оттуда.

Она торопливо пробормотала:

— Огонь, разводимый тобой, пусть будет богат хорошими углями, а наша жизнь на новом месте пусть будет богата светлыми днями.

Услышав шепот жены, Борлай замолчал. Она не должна знать о его тревоге. Не должна слышать, что он, как старик, тоже шепчется с огнем.

— Он и так разгорится, — сказал громко, подбадривая Карамчи.

Сухие щепки запылали, и в аиле стало светло. Хозяйка повеселела.

Сунув люльку с ребенком на кровать и закурив, она начала суетливо обставлять жилье. Продымленной занавеской отгородила супружеское ложе, к сырой стропилине привязала чумазых кермежеков.

Борлай достал из берестяной сумины пучок веток можжевельника и бросил на горячие угли жертвенника, — черные «караульщики» закрылись дымом.

Вскоре аил показался обжитым, и Борлай окончательно отогнал от себя думы о рассерженном горном духе.

Рядом с хозяином сидел первый гость — Утишка Бакчибаев. Угощая друг друга, они выкурили по две трубки.

Карамчи достала кожаный тажуур, покрытый изображениями оленей, и налила мужчинам по чашке араки.

Гость первым опрокинул чашку и, пожелав хозяевам, чтобы их скот на новом месте нагулял побольше жиру, поднялся с земли.

— Пойду и я жилье налаживать, — сказал Утишка спокойно и деловито.

Ночью задымили соседние аилы. Мужчины, успевшие обосноваться, помогали пострадавшим сородичам собирать раскиданные жерди, стропилины и кору. Деревянные скелеты снова оделись лиственничной корой.

В полночь Борлай пошел к младшему брату. Чаных сидела возле очага, поджав ноги, и часто добавляла дров в костер. Против нее — Тюхтень, рядом с ним — Ярманка; он только что приехал и сейчас не отрывал глаз от пылающих поленьев. Возле него — сам Токуш. Лицо черное, как у кермежека. Старик убаюкивающим голосом рассказывал длинную сказку-поэму. Веки его, давно лишенные ресниц, часто смыкались, а на морщинистом подбородке вздрагивали седые волоски.

— Аилы наши ломал злой человек. Вот доказательство, — начал Борлай, показывая трубку, вырезанную из лиственничного сука. — Возле своего аила поднял.

Тюхтень взял трубку, долго рассматривал на ней поясок из красной меди с изображением елочек, а потом сказал:

— Дальним человеком делана. Я такого рисунка в жизни не видал. Наверно, проезжий потерял.

— Потерял наш враг, когда кору с аилов сдирал, — возразил Борлай. — Тот, кто убежал от нас в лес.

6

Дневной свет падал в просторный аил через дымовое отверстие и просачивался в щели. Ярманка отворил дверь и взглянул на восток. На бледном небе застыли белые груды далеких облаков. Солнце было какое-то грустное. Даже воздух казался горьким, будто полынь.

Младший Токушев проверил, много ли пороху в рожке, висевшем возле винтовки, есть ли пистоны. Пуль было всего семь штук, и он решил сходить к брату за пулелейкой. Четыре детских глаза безотрывно следили за всеми движениями молодого отчима. Ему показалось, что испуганные взгляды детей несли укор и в то же время умоляли. Плечи Ярманки вздрогнули, точно кто-то тряхнул его.

«Мать им многое рассказала и заставила следить за мной», — подумал он.

— Отец, ты на охоту собираешься? — спросил старший, когда отчим направился к двери.

— На охоту, — пробормотал Ярманка, и ему показалось, что дети по дрогнувшему голосу поняли, что он лжет. Ярманка выбежал из аила и захлопнул дверь.

«Ребятишки подохнут без меня, как выброшенные из гнезда галчата. Разве я могу их оставить? — думал он. — Я им теперь вместо родного отца. Что было бы со мной, если бы меня отец бросил таким малышом? Я заменю брата, ушедшего с земли, — и сила его будет моей силой».

Ярманка вспомнил, что с малых лет хотел быть таким же, как старший брат: без промаха бить белку в глаз, знать все соболиные повадки, а козлиные тропы видеть — как морщины на своей ладони. Если потребуется, ездить с хорошо вооруженным отрядом, чтобы утверждать в горах новую власть, которая, по словам того же Адара, о бедном народе заботится больше, чем отец о своих малолетних детях. Потом ему хотелось быть таким же начальником в волости, каким одно время был умерший брат. В памяти встал тот день, когда Адар, приезжавший навестить отца, полушутливо сказал:

— Ты, Ярманка, мой наследник во всем.

Смеясь, брат повторил старую пословицу:

— Падет кобыла — останется только хвост да грива; убьют меня — тебе останется моя жена, аил и дети. — И уже строго добавил: — Чаных не обижай, у нее сердце доброе. Ребят выкорми, на коней посади.

В детстве Ярманка каждый день бывал у Адара, не раз заставал его спящим рядом с Чаных. Бритая голова брата всегда лежала на черной войлочной подушке на одном и том же месте и выдавила глубокую впадину. А теперь он, Ярманка, спит на этой постели, которая не успела утратить запаха прошлого, и голова его всегда попадает на то же самое место. Ему не раз казалось, что, ложась на эту постель, он ложится рядом с покойником. В такие минуты он вскакивал с широкой бревенчатой кровати и надолго убегал из аила.

— Да, мне остались кости! — горестно вымолвил Ярманка, направляясь на берег реки.

В груди его кипела обида. Он мог осыпать руганью неожиданно встретившегося человека или со слезами на глазах рассказать о себе все.

Из соседнего аила вышел Борлай. Увидев младшего брата, он вспомнил, как возмущались сородичи его отсутствием в день перекочевки, и свое обещание наказать Ярманку, но, встретившись с грустным взглядом парня, он, попыхивая табачным дымом, мысленно сказал:

«Теперь можно и не ругать его: отсюда до Тюлюнгура дальний путь — не ускачет… А к осени маленько забудет. Время и не таких девок из головы вышибает».

Он выдернул из-за голенища таинственную трубку.

— Посмотри. Может, ты знаешь хозяина? Я как будто видел такую трубку, но в чьих зубах — не припомню.

Но и Ярманка не знал хозяина трубки.

У реки Тюхтень завьючивал коней. Братья Токушевы поспешили к нему.

— Ты куда, старик? — спросил Борлай.

— Худая долина. Несчастье живет тут, злые духи кочуют, — угрюмо бормотал старик, суетясь около вьюков. — Надо уезжать.

Токушевы попробовали успокоить его, но старик стоял на своем. Он откочевал назад в Каракольскую долину.