"Великое кочевье" - читать интересную книгу автора (Коптелов Афанасий Лазаревич)

Глава вторая

1

Буйно трясет Каракол лохматой гривой, вырываясь из каменистых теснин, дико скачет через широкую долину, изрезанную на мельчайшие квадраты полос, и, злобно рыча, ударяется о каменную стену, где притулилось к сопке маленькое село Агаш. По берегу вьется узкая, избитая в ухабы дорога, опоясавшая между городом Бийском и границей Монголии несколько горных хребтов. Тишина на этой дороге лишь изредка нарушалась надрывным скрипом двухколесных таратаек, направлявшихся в Монголию, да цокотом копыт одиноких всадников.

В знойный июньский полдень 1925 года пара серых лошадей, уставших на крутых перевалах, тащила черемуховый коробок на железном ходу. Густобородый ямщик в синей рубахе, цыганских шароварах и широкополой войлочной шляпе повернулся к седоку, своему односельчанину, одетому в военную гимнастерку. Гладко выбритое, безусое лицо седока было светлым и казалось незнакомым. Пять долгих лет он не был в родном краю и теперь расспрашивал ямщика о своих родных и знакомых. Тот охотно отвечал, а потом, приглушив голос, осторожно спросил:

— У нас, Филипп Иванович, люди говорят: скоро все на старое обернется… Правда это, нет?

— Как — на старое? — насторжился Суртаев.

— Да так… как прежде было. Базары вон вновь зашумели: хочу — продам, хочу — нет. Никто мне не указчик. Батюшка, отец Христофор, возворотился, каждое воскресенье в церкви обедни служит. Храм новый воздвигать собираются. Этот больно мал.

— Ну, нет! Не бывать тому, чтобы все на старое повернулось, — горячо возразил Суртаев. — Не для того революцию делали. Не для того Советскую власть поставили. На нашем Алтае несколько сот коммун организовалось. Сейчас машинные товарищества начинаем всюду создавать, а ты говоришь «на старое обернется».

— Это не диво. И в старое время в складчину машины покупали, только названия такого не было, — сказал ямщик, понукая лошадей.

— Тогда иное дело: некоторые кулаки объединялись и покупали машины в складчину, чтобы бедноту в бараний рог скручивать. А теперь в машинные товарищества пойдет беднота, середняки. Кулака близко не пустят.

— Кулак? Да откуда он взялся? — спросил ямщик, усмехнувшись в пыльную бороду. — У нас прошлый год на собрании агроном Говорухин высказывался, что в наших краях помещиков отродясь не было и никаких таких кулаков нет, что, дескать, все мы теперь должны культурниками зваться.

— Помещиков не было? А Сапог Тыдыков чем не помещик? Знаешь, сколько он земли захватил? В неделю не объедешь! Двадцать шесть заимок поставил, скота, говорят, раньше держал до двадцати пяти тысяч голов. Батракам — счету не знал.

— Не-ет, он не помещик. Он у алтайцев заместо старшины почитался. А земля — что… она не остолблена, общая… Никто ее не мерил. И скота у Сапога никто не считал, — может, двадцать пять тысяч, может, больше… Он и сам не знает.

Переспросив фамилию агронома, Суртаев заинтересовался: откуда тот приехал, не дружок ли он Сапогу Тыдыкову?

— Все высокие науки прошел, — нахваливал агронома ямщик. — Заботится о культурниках.

Суртаев подумал о ямщике: «Видать, подкулачником стал. Про старое бормочет… А в обкоме говорили, что коммуна здесь крепкая».

За рекой, возле устья Мульты, Суртаев увидел прямую улицу домов нового поселка. По соседству — два ряда амбаров, дальше — сараи, скотные дворы. Белела тесовая крыша длинного коровника, за ним кудрявилась молодая березовая рощица, которой, по всей видимости, предстояло защищать поселок от долинных ветров. Далеко раскинулись поля, слегка приподнятые к горам. Направо — зеленые всходы хлебов. Налево — черные полосы парового клина. За плугами шли пахари. Суртаев понял, это и есть коммуна, один из островков новой жизни. Коммунары уже успели перепахать межи и на месте маленьких крестьянских полос засеять большие массивы пшеницей и овсом. Даже скотный двор — невидаль в этих местах — успели построить.

Филиппу Ивановичу все это понравилось, и он спросил, как называется новый поселок.

— «Искрой» зовут, — ответил ямщик, махнув кнутовищем. — Большой огонь раздуть собираются.

— И раздуют. Вот увидите.

Ямщик резко повернулся на козлах, и кони, не дожидаясь окрика, перешли на легкую рысь.

До села оставалось уже недалеко. Ямщик спросил через плечо:

— Вас куда доставить-то?

Года три назад умер у Суртаева отец, и в то же лето не стало матери… Давно минувшее развертывалось перед ним, как старая полевая дорожка. На пятнадцатом году отец отдал его в батраки к скотопромышленнику Мокееву. Летом парень работал в поле, а зимой возил корм скоту. Там от старого солдата, балагура и песенника, научился «разбирать печатное». Затем четыре года прожил у купца Рождественского, ездил с ним по кочевьям, где торгаш за пятикопеечные зеркальца и грошовые бусы брал бычков, баранов и даже дойных коров…

Потом Суртаева мобилизовали в армию. В 1917 году он был ранен при взятии Зимнего дворца. Вернувшись в Сибирь, он вскоре же ушел в партизанский отряд, воевал против Колчака, служил в частях особого назначения, доколачивал банды белогвардейцев далеко на севере. В селе у него оставались две сестры — Макрида и Маланья, но он еще не решил, у которой из них остановится.

Ямщик, придержав коней, поторопил его:

— Говори сразу. Ежели к Маланье — туда, — махнул кнутом на поселок коммунаров, — а Макрида — на старом месте, — указал на село.

— Правь к Макриде, — попросил Суртаев и вытер платком пыль с лица.

2

Во дворе никого не было. В сенях — тоже. Пол не только вымыт, а, как всегда, протерт с песком.

В кухне на крашеных опечинах — хорошо знакомые уродливые «райские птицы». На подоконниках цветет красная герань.

Осмотревшись, Филипп Иванович поставил чемоданы, достал душистое мыло и, наскоро умывшись, присел возле стола; покосившись на медного «Егория» в углу, достал из кожаного портсигара папиросу: «У Макриды можно покурить».

В соседнем дворе кричала девочка:

— Тетя Макриша, к вам какой-то дяденька приехал! Тетя Макриша!..

Вскоре, стуча босыми ногами о тесовую лесенку, вбежала хозяйка, остановилась у порога, окинула Суртаева взволнованным взглядом и, улыбнувшись, хлопнула широкими ладонями:

— Да неужели ты, братко?!

Филипп Иванович поспешно встал.

Сестра бросилась к нему, обняла и горячо поцеловала в щеку.

— Да ты откуда, соколик, прилетел? Садись скорее, рассказывай. А я много раз думала: жив ли ты? Да ты пошто таким-то стал? Голова гладкая, как шарик, ни одной волосинки, ровно тебя опалили.

Макрида всплеснула руками и, повернувшись, кинулась к печке; широкая юбка из узорчатого холста колыхалась, раздуваясь.

— Гостенек с дальней дороги покушать хочет. Чем же я тебя попотчую, сиза сокола? Не обессудь, пожалуйста, чем богата, тем и рада. Нежданно-негаданно прилетел ты, ясно солнышко, — звенела сестра приятным голосом, вытаскивая из печи горшок за горшком.

— А где же супруга твоя осталась? Неужто не женат? — спросила она, когда брат подвинулся к столу и разломил румяный пшеничный калач.

— Живу один, — сдержанно ответил Филипп Иванович. — Думал жениться, да опоздал: пока с бандитами воевал, она за другого вышла. Ребенок с ней.

Опускаясь на лавку рядом с братом, сестра задушевным голосом спросила:

— Твой ребеночек? Парень, девка?

— Девочка.

— Сколько годков-то ей?

— Четвертый пошел, — вполголоса промолвил брат, глядя на свои руки, мявшие узорчатую скатерть.

— Поди, бегает на кривых ножонках. У суртаевской породы ноги кривые, как клещи у хомута.

— Не видел. Ни разу не видел.

Макрида Ивановна всплеснула руками:

— Да ты что? Где это слыхано, чтобы на дите свое родное не поглядеть? Да ведь сердце-то у тебя, поди, не каменное — ноет.

Она прошлась по избе и, остановившись возле печи, махнула рукой:

— Э, да все вы, мужики, такие бессердечные.

Филипп Иванович посмотрел на сестру, задержал взгляд на ее слегка рассеченной верхней губе. Вспомнилось ее нерадостное детство, облачные дни ранней молодости и неудачное первое замужество. Второго мужа сестры он видел только один раз, характера его не знал, а лицо запомнил. Вон на стене висит его карточка: бородатый, в папахе, перевязанной наискосок красной лентой, правая рука сжимает рукоятку вложенной в ножны шашки…

Над портретом поникла сухая ветка горькой осины с багровыми листьями…

— Макриша, — осторожно, вполголоса заговорил брат, — давно несчастье-то приключилось?

— Ой, Филя, не спрашивай… — вздохнула сестра и утерла глаза рукавом кофточки.

Она подсела к брату и рассказала обо всем.

— …Дружок у него был из алтайцев, в одну могилку с ним лег. Так и на памятнике написано: «Друзья по оружию Никодим Петров и Адар Токушев», — закончила свой рассказ Макрида Ивановна.

Вечером пришли гости. Из коммуны приехал верхом муж Маланьи — Миликей Охлупнев.

Хозяйка принесла большой чайник медовухи и начала разливать по стаканам.

Миликей Никандрович прикрыл свои стакан широкой ладонью.

— Может, один изопьешь? — настаивала хозяйка.

— Не приневоливай, — отказался наотрез Охлупнев.

— Раньше, помню, разрешал ты себе. Не отставал от людей, — сказал Филипп Иванович.

— А сейчас запрет наложил.

Охлупнев, разговаривая с Суртаевым, то расправлял и без того широкую огненную бороду, то поглаживал лысину; расспросил о городских ценах на масло и мясо, о мануфактуре и неловко покашливал, не зная, о чем еще говорить с этим человеком, с малых лет оторвавшимся от земли. Пришел черед расспрашивать Суртаеву, и Миликей Никандрович увидел, что жизнь и работа «Искры» интересует гостя во всех подробностях. Филипп Иванович хотел знать, на каких полях коммунары нынче сеяли пшеницу, на каких — овес, гречиху, горох и коноплю, собираются ли они переходить на многополье и есть ли у них красный клевер. Стало ясно, что он не оторвался от земли, а, наоборот, говорит о ней с большим интересом, чем раньше, и все по-научному, как агроном. Суртаев хотел знать, дружно ли они работают, нет ли у них ссор.

— Всяко случается, — улыбнулся Охлупнев и разгладил усы. — Мы спервоначала, как из отряда вернулись, шибко горячо взялись, аж всех кур собрали, даже огородные семена: все, дескать, будет общее. Ну и началась морока — от бабьего шума хоть уши затыкай. А когда этих паршивых курчонок, гром их расшиби, возворотили да всем свои огороды вырешили, — веселее работа пошла. Вот еще с молоком никак уладить не можем…

— Стаканчики-то подымайте, — настаивала Макрида, протягивая руку, чтобы чокнуться со всеми.

Охлупнев провел рукой по усам.

— Смешную побывальщинку вспомнил. Про свою Маланью. Организовались мы, партизаны, в коммуну, а жили в разных концах деревни. На работу надо собрать — полдня теряй. А у каждого коммунара — соседи-единоличники. Со всех сторон в уши пели: «Что вы затеяли?.. Толку не будет». Видим, в деревне нам, ясны горы, тяжело. Надо на выселок выбираться. Земля будет рядом. Коммунары — дом к дому, все равно что рукой за руку — сила! Крепости прибавится. Дождались весны. Пора избы ломать да перевозить на выселок, а бабы, гром их расшиби, уперлись: «Не поедем никуда». Мужики тоже было на попятную. Вот я и говорю: «Утром начнем разбирать мою избушку». Малаша — в слезы. Несогласная. Ночью поставила кросна и принялась холст ткать. На рассвете мы крышу ломаем — она ткет. Сердитая — не подступись. Мы зачали потолок разбирать, земля сыплется — она ткет. Стены раскатали — ткет. Только с лица переменилась. Я думал, вспылит. Ничего, обошлось. Кросна ее на руках вынесли, на новом месте поставили. А потом она стала помогать нам больше всех. Еще темным-темно, а она, бывало, торопит: «Поезжайте за избушкой… Чей сегодня черед?» Видно, боялась, что кой-кто струсит, не переселится, что поселок будет маленьким… Вот так мы все дома и передернули. С той весны работа у нас пошла по-хорошему. Посев большой, скота развели, двор построили, начали сеять клевер.

Он пригласил Суртаева в гости. Филипп Иванович сказал, что побывает у него позднее, а завтра отправится к кочевникам Верхней Каракольской долины, где ему предстоит большая работа.

— Партия посылает меня помочь алтайцам.

— Не скоро ты их из каменных щелей на свет божий вытащишь, — сказал Миликей Никандрович.

— Почему так?

— Хоронятся они от народа: войны, стало быть, напугались. Бандиты здорово пощипали их. А теперь богачи воду мутят… Трудненько тебе достанется.

— А легко ведь ничто не дается.

— Ты ищи наших партизан, — посоветовал Охлупнев. — На их плечи опирайся. Огнем испытаны — ошибки не дадут.

3

На следующий день Суртаев пошел в аймачный комитет партии. Ему сказали, что у секретаря сидит алтаец из какой-то далекой долины.

— Вот и хорошо! — обрадовался Филипп Иванович и прошел в кабинет.

Там все блестело новизной. И простой, некрашеный письменный стол, и длинный стол для заседаний, и тяжелые лиственничные стулья. По стенам висели портреты вождей. Кедровые рамы источали приятные запахи леса. Стол секретаря был накрыт новой кумачовой скатертью. И на самом секретаре, Федоре Семеновиче Копосове, был новенький френч, еще не притершийся к его плечам.

У стола сидел алтаец в желтой шубе, испещренной заплатами. Тоненькая косичка смешно торчала на макушке бритой, круглой, как шар, головы. Широкая сухая спина и прямые плечи позволяли думать, что это еще молодой, твердый, как кремень, и энергичный человек. Взглянув на бронзовое лицо с крепкими скулами, острыми глазами и тугими складками в уголках рта, Филипп Иванович понял, что он не ошибся.

Поздоровавшись с секретарем, Суртаев показал ему направление из обкома партии: он назначен сюда кочевым агитатором и намерен поехать в самые глухие долины аймака.

— Вот, знакомься. — Копосов указал на алтайца. — На твое счастье, приехал товарищ из долины Голубых Ветров. Это далеко, за снежным хребтом.

— Знаю, бывал там, — сказал Филипп Иванович и, повернувшись, протянул руку человеку, сидевшему у стола. Тот молча подал свою.

Пристально взглянув друг на друга, они увидели знакомые черты. Но где и когда встречались они? Наверно, очень давно, еще в юности.

— А-а, вспомнил! — Филипп Иванович хлопнул себя рукой по лбу и, обрадованный, придвинулся к кочевнику. — У зайсана Сапога в работниках жил, да?

— Ие! — улыбнулся алтаец и тряхнул головой. — Я узнал тебя. Тогда купец Гришка приезжал, у меня выдру брал, один кирпич чаю давал. Маленько плохо. Такой торговля — обман.

— Помню, помню… Жадюга был мой хозяин.

— Ты сказал мне: «Вечером приходи». Табак дарил. Вот такой большой папуха!

— Постой, постой, — силился припомнить Суртаев, — как твоя фамилия?

Борлай назвался.

— Токушев?! — переспросил Филипп Иванович. — У тебя был брат Адар?

— Был, — вздохнул Борлай.

— В моем отряде воевал, — сказал Копосов, — храбрый и честный был человек, настоящий большевик!

Федор Семенович взглянул на того и другого.

— Я очень рад, что вы оказались дружками. Товарищ Токушев, я думаю, не откажется помочь тебе.

— Можно, — согласился Борлай.

— Вот и хорошо! — обрадовался Копосов. — Работу начинайте с Верхней Каракольской долины. Там у нас есть член партии — Чумар Камзаев.

— Знаю, знаю Чумара, — подтвердил Борлай. — Хороший человек!

— Я надеюсь, — говорил Копосов, — что вы своей работой поможете создать нам в Караколе ячейку партии. Вот Борлая Токушевича надо готовить к вступлению. Он хочет заменить Адара.

— Ие, — взволнованно подтвердил Борлай, выпрямившись на стуле.

— Работать тебе будет не легко, — предупредил Копосов. — Это не то, что в русском районе. Там кулак — просто богатей, и все. А здесь еще действуют родовые пережитки. Весь сеок — родственники. Бай — чуть ли не отец родной. По меньшей мере старший брат. Бедноту еще только выявляем, и не так-то просто ее организовать. Даже не сразу установишь, кто бедняк, кто середняк. Людей, знающих язык, — раз, два, да и обчелся. Вот сейчас организуем курсы для аймачных работников. Все курсанты начнут изучать алтайский язык. Учти, что кое-где ты встретишься с недоверием. Русские торгаши и чиновники так долго обманывали и обирали алтайцев, что даже теперь кочевники настороженно относятся к слову незнакомого, разговаривают неохотно.

— Ничего, мы свои люди. — Суртаев уверенно взглянул на Борлая.

— Да, он для тебя — опора, — сказал Копосов.

— Самое главное — товарищ Токушев поможет собрать людей на эти своеобразные курсы. Вот познакомься, Федор Семенович, с программой из края, тут есть темы для инструкторов аймачного комитета партии и для специалистов. Пригласим врача, зоотехника, ветеринара, из области приедет охотовед.

Федор Семенович взял план и, надев очки, стал читать. Суртаев подсел к нему поближе. Обсуждая пункт за пунктом предстоящую работу, они наметили место, где будут открыты курсы.

Пока они разговаривали, Борлай выкурил две трубки. Потом, волнуясь и негодуя, спросил:

— Пошто Сапог вся земля, вся долина Каракол свои лапа держит? Где алтаец будет кочевать, где сено косить?

Он говорил о самом больном, и на его лице показались капельки пота. Он настороженно смотрел в глаза Копосову и ждал ясного ответа.

Отвечая ему, секретарь говорил нарочито медленно и каждому слову придавал особую убедительность:

— Подожди немного, товарищ Токушев. Начнем землеустройство. Отрежем землю у Сапога — вам, беднякам, отдадим. Землемеров, людей таких, которые землю меряют, пошлем к вам, и они все сделают. Не волнуйтесь, вы будете хозяевами земли. Вы, а не такие волки, как Сапог. Только держитесь за партию, помогайте ей.

Слушая его, Токушев время от времени удовлетворенно кивал головой.

Копосов встал и, обойдя стол, пожал руку Борлаю, а потом — Суртаеву.

— Желаю успеха! — сказал он. — Мне пора идти на совещание.

…Токушев первый раз был в аймачном комитете партии. Входил не без робости, а вышел в приподнятом настроении, словно от старых и хороших друзей. Он чувствовал, что у него прибавилось силы, а главное, голова стала ясной. Если раньше словно вечерний полумрак висел перед глазами и закрывал даль, то теперь Борлаю казалось, что утренний свет заливает долину. Он думал:

«Вот идет по долине дорога от села к перевалу и дальше — к Москве. Возле дороги тянется и поет-гудит стальная струна. По ней Копосов разговаривает с мудрыми людьми, с Москвой. А у Сапога нет такой струны, и разговаривать ему не с кем, силы ждать не от кого. А ему, Борлаю, прибавил силы русский коммунист. Ой, какие хорошие люди появились в горах!..»

Суртаев шел по улице. Токушев ехал рядом с ним и, радуясь тому, что новый друг понимает его язык, как свой родной, говорил ему без умолку то по-алтайски, то по-русски:

— Я все горы знаю. Все долины мне известны. Мы с тобой долго будем ездить от кочевья к кочевью, соберем на курсы самых честных людей. Маленько проверять всех будем. Найдем таких смелых, каким был мой брат Адар…

Курсы ему представлялись чем-то вроде отряда, в котором воевал с бандитами его покойный брат. Разница лишь в том, что Суртаев будет еще учить книги читать. Как это хорошо! Тогда Борлай сам любую бумажку прочитает! Да только ли бумажку? Нет, он заведет себе такую же толстую книгу, какую видел у Сапога, в которой что ни лист, то картинка. Купит чистой бумаги и все будет записывать. Всю свою жизнь. Тогда слова его не умрут, как умирают сейчас. И сын — будет же когда-нибудь у него сын — увидит, что делал отец, какие слова говорил.

Весь день они провели вместе, заходили в аймачные учреждения, в аптеке взяли много бутылочек и коробочек с разными лекарствами, в кооперативном магазине накупили зеленого плиточного чая и сахара, табаку и спичек, бумаги и карандашей. Борлай принимал свертки и укладывал в переметные сумы, перекинутые через спину Пегухи. Он ждал, когда они будут покупать ружья, порох и свинец, но Суртаев сказал, что у него есть одна винтовка и к ней три сотни патронов. Этого им хватит на все лето.

Только в конце дня они оказались у ворот той ограды, где жила Макрида Ивановна.

— Заезжай, дружок, — пригласил Суртаев.

Но Борлай махнул плетью в сторону синей сопки.

— Я поеду в горы. Маленько буду слушать кукушку, курана[12] буду слушать.

— Какой же ты мне друг, коли ночевать от меня в лес бежишь!

— В сердце смотри. — Борлай распахнул шубу. — Самый верный друг!

— Вот потому-то я и не хочу отпускать тебя.

— В избе спать — груди тяжело, в лесу спать — легко.

— Привыкать надо.

— Привыкать будем зимой. — Борлай протянул руку. — Дай твою винтовку. Маленько смотреть буду, может, курана увижу.

Суртаев вынес ему винтовку. Борлай схватил ее, подбросил на руке, заглянул в ствол, приложил к плечу и прищелкнул языком:

— Якши! Хороша!

Пока он развьючивал Пегуху, Суртаев принес ему калач хлеба.

Борлай снова вскочил в седло и, закинув винтовку за плечо, по кривому переулку направился к Синюхе — мохнатой сопке, возвышавшейся над селом.

4

Суртаев долго не мог заснуть. Он думал о предстоящей большой работе. Начало как будто неплохое, но ведь еще все впереди. Как-то ему удастся отыскать восприимчивых людей, открыть им глаза, подружиться с ними, подготовить их для борьбы с баями? Осенью придется обо всем докладывать на бюро областного комитета партии.

В полночь он вышел во двор. Ночная прохлада обдала лицо приятной свежестью.

На бархатистом темно-синем небе тихо мерцали багряные, золотистые и зеленоватые звезды. Острые шпили гор выглядели отмякшими и затупившимися. Где-то возле вершины Синюхи мигал дерзкий огонек. Это, наверно, Борлай остановился там на ночевку.

— Ишь какой веселый огонь развел — в небо искры! — воскликнул Филипп Иванович и подумал: «Там он как дома. Жизнь его текла у непотухающих костров, вот и тянет его к лесу. Жить — значит жечь костры».

Он вернулся в дом и вскоре заснул.

…Утром его разбудил отрывистый стук в наличину. Он вскочил и бросился к окну.

— Солнце встало, кочевать пора! — по-алтайски крикнул Борлай.

Суртаев распахнул окно.

— Заезжай, дружок, во двор, чайку попьем.

— Чай — хорошо! — улыбнулся Борлай и указал на свою добычу: — Маленько мясо жарить надо.

К седлу был приторочен большой куран. Тонкие, словно выточенные, задние ноги самца косули, с темными, будто резиновыми копытцами, свешивались с одной стороны Пегухи, передние — с другой. Легкая, изящная голова с закрытыми глазами была украшена ветвистыми рожками.

Суртаев поздравил друга с удачной охотой.

На крыльце появилась хозяйка дома. Борлаю она обрадовалась, как хорошему старому знакомому.

— Как говорится, гора с горой не сходится, а человек с человеком — завсегда. — Она открыла ворота и поклонилась гостю. — Милости просим, Борлай Токушевич! Заезжай, дорогой гостенек!

Не зная, что ответить на незнакомое приветствие, Борлай смущенно снял шапку и тоже поклонился. Но, спрыгнув с лошади, он остановил хозяйку, порывавшуюся закрыть ворота:

— Мне надо маленько спрашивать.

— Спрашивай, Борлай Токушевич, спрашивай.

— Я тебя хорошо помню, а как звать — не знаю.

— Макридой я наречена.

— Макрид, — повторил Токушев, стараясь запомнить странное имя.

— Да, Макрида Ивановна! — подтвердил Суртаев. — Моя сестра!

— Ой, совсем хорошо! — Борлай протянул правую руку и только тогда заметил, что пальцы все еще сжимают шапку. Быстро переложив шапку в левую руку, он обхватил широкую, крепкую ладонь женщины. — Драстуй, Макрид Вановна!

— Здравствуй, здравствуй! — рассмеялась хозяйка. — Да ты шапку-то надень.

Через минуту Пегуха была развьючена. Макрида Ивановна унесла куранье мясо в кухню, и вскоре над печной трубой появились клубы черного дыма.

Суртаев с Токушевым присели на ступеньки крыльца, покурили, поговорили про минувшую ночь. Борлай рассказал, как он на перевальной звериной тропе подстерег курана, как потом у костра жарил свежую печенку и как на рассвете его разбудила рано проснувшаяся кукушка.

На пороге снова появилась хозяйка и с поклоном пригласила:

— Заходите, гости дорогие, заходите!

Борлай нерешительно ступил на камышовую дорожку, высоко подымая ноги, словно хотел отряхнуть пыль с подошв. Первый раз он шел по таким чистым сеням. Ему казалось, что все здесь новенькое, нетоптаное и нетронутое.

На столе сиял самовар, вокруг него стабунились чашки, белые, точно первая ледяная пленка на реке. Пахло жареным мясом, румяными шаньгами и сотовым медом.

— Снимай шубу, гостенек, — сказала хозяйка и похлопала рукой по лавке. — Садись вот сюда.

Токушев смущенно стянул шубу с плеч, — серенькая ситцевая рубаха на нем давно сопрела, и в дыры виднелось темное, будто задымленное тело. Зато штаны у него хорошие — из новой добротной кураньей кожи.

Приободрившись, Токушев сел к углу стола.

Но хозяйка не унималась:

— Ты садись как следует, а то баба любить не будет, — смеялась она и рукой показывала, куда нужно подвинуться от угла.

Покрытые толстым слоем сметаны, горячие шаньги похрустывали на зубах. Борлай ел кусок за куском, — и, странно, никто не смотрел ему в рот, никто не думал о том, что за столом сидит алтаец. Скуластое лицо его налилось румянцем, черные глаза жарко горели, и под ними выступили бисеринки пота. Иногда губы трогала легкая улыбка удивленного и довольного человека. Но он все-таки не мог посмотреть в глаза хлопотливой хозяйке, пока сидел за столом. Ему казалось, что вот сейчас холодно напомнят: «Никогда алтаец не обедал вместе с русскими, богатеи порой кормили дружков, но не за общим столом, а мы тебя посадили за один стол с собой». Но никто не сказал ничего похожего.

Наоборот, хозяйка, видя у него пустой стакан, настаивала:

— Дай, я тебе еще налью. Кушай на здоровье!

Борлай говорил: «Тойгон», — но Макрида Ивановна, думая, что он отказывается из скромности, наливала до тех пор, пока гость смущенно не закрыл стакан рукой.

Завтрак кончился. По обычаю русских, надо было сказать какое-то слово.

Токушев долго вспоминал это слово, слышанное всего лишь два раза, а потом сказал:

— Прощай…

В то же мгновение он понял, что сказал не то, и взглянул на хозяйку. На ее лице не дрогнула ни одна морщинка, будто она даже не заметила, что он обмолвился.

Она достала два мешка, в один сложила жареное мясо, другой наполнила шаньгами и пирогами.

Филипп Иванович отказывался от столь обильных подорожников, но сестра махнула на него рукой:

— Ты и не говори даже. Чтобы я тебя, брата родного, с хорошим дружком да без припасу в путь-дорогу отпустила? Не бывать этому.

Она, смеясь, сунула оробевшему Борлаю за пазуху горячую шаньгу, завернутую в холстинку.

— В присловье одном говорится: «Хорошо в дорожке пирожок с горошком». А шаньга со сметаной вкуснее горохового пирога. Ешьте да худым словом не поминайте.

Она улыбалась. Борлай кланялся ей и тоже улыбался.

Проводив гостей за ворота, Макрида Ивановна крикнула на прощанье:

— Счастливой дорожки!

И долго следила за удаляющимися всадниками.

5

Как всегда на Алтае, в начале лета стояли пламенные дни. Не зря алтайцы назвали июнь месяцем Малой жары, июль — месяцем Большой жары. Солнце подымалось из-за хребта, опоясавшего Золотое озеро — Алтынколь, плыло над белыми узлами горных кряжей — Чуйскими альпами, Катунскими высотами, над ледяными вершинами Белухи, снижалось над сизо-серыми долинами Усть-Кана, Коргонскими «белками» и падало в бесконечные казахстанские степи. Во многих аилах можно побывать, сотню трубок выкурить и десяток тажууров араки распить.

Борлай просыпался, когда на траве еще лежала никем не тронутая роса, заседлывал лошадей и тряс Суртаева за плечо:

— Ночь кончилась. Надо кочевать.

Филипп Иванович вскакивал и, покрякивая, тер лоб ладонью. Сколько раз он давал себе слово вставать раньше своего спутника — и все-таки каждое утро приходилось краснеть: сон в росистый рассвет непреодолимо сладок.

Они ехали от аила к аилу, часами беседовали с хозяевами. Суртаев рассказывал о революции и партии, о Советской власти и работе с беднотой, о борьбе с баями и кулаками, о курсах и школе.

За три недели они побывали во всех углах аймака — пересекали взгромоздившиеся выше облаков хребты, где даже в июле случались бураны, пробирались по тайге и вброд переправлялись через бурные реки. Им оставалось посетить Верхнюю Каракольскую долину и кочевья у истоков реки.

Теперь они ехали тропой, извивавшейся по молчаливому лиственничнику. Борлай, встряхнувшись, запел:

Что от ветра спасает, От дождя сохраняет, — Не шелком ли одетая лиственница? Что от зимы бережет, От грозы укрывает, — Не кожу ли свою нам дарящая лиственница?

Проснувшееся к ночи эхо осторожно подпевало. Суртаев прислушивался к голосу лесов, потом протяжно свистнул.

— Не свисти, товарищ Суртаев, горный дух не любит. Рассердится — дорогу спутает и через реку не пустит.

Филипп Иванович не понял — шутил спутник или говорил серьезно.

— А где же он живет, горный дух?

— Ты сам знаешь: в лесу, на горах.

Суртаев встретил острый взгляд непонятно улыбающихся и чуть прищуренных глаз.

— Неужели ты веришь этому?

— Не знаю. Сам свистел — ничего не было. Старики говорят: «Горный дух в каждой долине есть», а ты говоришь: «Нет духа». Где правда?

После короткого раздумья Токушев добавил:

— Ульгеня[13] я просил помогать мне: овечку резал, камлал. Он не помогал. Эрлика просил — тоже не помогал. Может, спали боги, не слышали. Может, нет их — не знаю.

Редкий басистый лай летел из глубины дремлющего леса. Где-то на поляне, подняв морду к небу, лениво бухал крепкоскулый волкодав. Во всех концах долины ему Откликались собаки.

— У ТаланкеЛенга собака голос подает, — сказал Борлай, — к нему и заедем.

Они повернули коней в ту сторону, откуда доносился лай, и вскоре лесной полумрак окутал их.

Суртаев знал, что в лесу, где эхо надоедливо повторяло все шорохи, мудрено по собачьему лаю найти одинокий аил, и уже готовился провести ночь под кедром, как вдруг расступились деревья и путники оказались на маленькой елани. По тому кислому, отдающему дымом запаху, который присущ всем алтайским аилам, Филипп Иванович узнал, что где-то рядом стояло жилье.

Их встретил низкорослый, сутулый человек в шубе, накинутой на одно плечо. Он взял поводья, пообещав отвести лошадей на хороший корм, а гостей пригласил в аил.

Двое голых мальчуганов грелись у огня. Хозяйка деревянной поварешкой перебалтывала в казане соленый чай с молоком.

Гости сели на мужскую половину. Вскоре хозяйка поставила перед ними чашки с чаем, всыпав по ложке ячменной муки — талкана; к ногам их подвинула посудину из кожи коровьего вымени, в которой была серая от пыли сметана; на голую землю положила твердые, словно камень, плитки сыра курут и бросила теертпек — пресные лепешки, испеченные в золе.

Вернулся хозяин и угостил гостей трубкой. Она была новая, только что обкуренная. Борлай долго вертел ее перед глазами, всматриваясь в каждую извилину рисунка на медном пояске, в каждую царапину на древесине: трубка походила на ту, что была найдена у разрушенных аилов.

Таланкеленг настороженно ждал, готовый протянуть за ней руку.

— Хороша трубка! Ты большой мастер ножом работать, — похвалил Борлай и спросил: — Много ты сделал таких трубок?

— Зачем человеку много трубок? — Хозяин аила пожал плечами. — Одной хватит.

Приняв возвращенную трубку, он так торопливо сунул в рот черемуховый чубук, что даже зубы щелкнули. Покуривая, смотрел в огонь, и вытянутое вниз лицо со вздернутым носом блестело, будто раскаленная бронза. Низкорослая, как бы придавленная фигура его теперь казалась еще сутулее.

Посматривая на него, Токушев продолжал:

— Такую трубку можно сделать в подарок другу…

— Я ни для кого не делаю, — резковато ответил Таланкеленг и поспешил перевести разговор на другое. — Утром я собираюсь кочевать к вам, — сообщил он.

— К нам?! — удивленно переспросил Борлай. — А от нас народ откочевывает, говорят: «Несчастливая долина».

— Я приеду — будет счастливой.

— Ты, хозяин, к утру позови соседей. Откочевывать можешь послезавтра, — попросил Суртаев.

В эту ночь Борлай долго не мог уснуть, думал о Таланкеленге:

«Однако его трубку я поднял у развороченного аила?.. И шапка у него из козьих лап, а кисть на ней пестрая… И тогда я видел пеструю кисть…»

На рассвете сон незаметно закрыл его глаза. Пробудился он, когда в аил вошел сухоплечий человек среднего роста в желтой шубе с лисьим воротником и в беличьей шапке с малиновой шелковой кистью. В сивой бородке, похожей на кедровую ветку, виднелась жесткая черная щетина. Глаза желтые, маленькие — лисьи. Когда он перешагнул порог, хозяин и хозяйка, шумя заскорузлыми шубами, почтительно вскочили. Токушев спросонья тоже было метнулся вверх, но, разобравшись, снова сел к огню и виновато посмотрел на Суртаева. Смущенный взгляд говорил: «Это по старой привычке».

Сапог Тыдыков сел рядом с Борлаем и дарственным жестом предложил ему свою серебряную монгольскую трубку с тяжелым чубуком из темно-зеленого нефрита. Токушев отвернулся.

«Молодец, мужик!» — мысленно похвалил его Суртаев и задумчиво провел рукой по лбу: «Как прогнать зайсана? Главное, он еще не лишен голоса. И народ мы еще не успели высвободить из-под его влияния».

Сапог покосился на Токушева и громко, назидательно сказал:

— Когда люди бросают курить, они все равно трубку принимают, чтобы передать другим. Так старики учили!

Борлай молча достал из-за голенища кожаный кисет, набил свою трубку и закурил.

— Ха, дуракам закон не писан! — насмешливо выпалил Сапог и высокомерно задрал подбородок.

К нему подскочил Таланкеленг, почтительно принял трубку, глотнул из нее разок и с поклоном подал Суртаеву. Филипп Иванович решительно отвел его руку и посоветовал:

— Верните тому гражданину. Мой друг Борлай Токушев и я не желаем пользоваться его умом. У нас своего достаточно. И табачок у нас не хуже.

Вошло несколько человек — соседи Таланкеленга, приглашенные на беседу. На мужской половине сразу стало тесно.

Сапог решил, что настало самое удобное время для разговора с кочевым агитатором. Поглаживая бородку и поблескивая лисьими глазками, он начал:

— Слышал я, что вы приехали организовывать курсы для народа? Хорошее дело! Учить надо кочевников. Передавайте им ваши золотые слова.

Суртаев смотрел на костер и хмуро сводил брови.

Сапог сменил торжественный тон на деловой.

— Куда велишь приезжать народу на курсы? — спросил он.

— А это вас, гражданин, не касается, — резко ответил Суртаев и посмотрел таким уничтожающим взглядом, что Сапог растерялся и стал в два раза быстрее гладить бороду. А когда пришел в себя, приподнял подбородок, прикрыл похолодевшие глаза тяжелыми веками и горделиво сообщил:

— Я спросил не ради пустого интереса. Надо же мне знать, куда направлять своего сына.

— Не утруждайте себя зря.

— Мой сын — грамотный человек. Один во всей долине. Он будет вам помогать.

— Мы в помощи баев не нуждаемся.

— Я — равный со всеми человек. У меня такие же права.

— Равный, говоришь? — спросил Суртаев, едва сдерживая ярость. — А что ты сегодня ел? Баранину, молодого жеребенка? Так? Это ясно всем. А что ели твои пастухи? Чаем кишки полоскали. Так?

Несколько человек кивнули головами, а от самого порога послышался голосок:

— Так.

— А почему такая разница? — Суртаев обратился к присутствующим. — Ведь работают они, а ты лежишь. У них ничего нет, а у тебя — табуны. Они голодные, а ты мясо жрешь.

— Видят все, как я разъелся, — ухмыльнулся Сапог и повел сухими плечами. — Во мне жиринки не найдешь.

— С волка тоже сало не топят, а ведь он баранов ест.

Сапог вскочил и, погрозив кулаком, метнулся к двери. От порога он крикнул:

— Ответишь за это оскорбление, гражданин кочевой агитатор. Я в суд подам!

Аил вздрогнул от удара двери, и в костре заметались языки пламени.

Когда шаги Сапога затихли, Суртаев, заканчивая мысль, сказал:

— Богат он потому, что грабил вас.

Все переглянулись. Еще никто в горах не осмеливался назвать Сапога грабителем.

— Вы работали, а он почти все забирал себе. Пастуху — одного ягненка, себе — двести. Так было?

— Так, так… — отозвалось сразу несколько голосов.

— А теперь этому приходит конец. Партия — за народ, за бедняков, за тех, кто живет своим трудом. Партия — против баев. Она во всем поможет вам…

Заговорили о курсах. Молоденький остроносый паренек, до сих пор сидевший молча возле самой двери, спросил, можно ли ему приехать на то новое стойбище, где Суртаев собирается учить людей.

— Ты пастух? — спросил Филипп Иванович. — Работаешь батраком у Сапога?

Паренек кивнул головой.

— Тебе хозяин сказал, чтобы ты записался?

Паренек недовольно повел плечами:

— Если нельзя, так я не поеду.

Суртаев спросил Таланкеленга про отца паренька.

— Чоман всю жизнь у Большого Человека коров пас. Хороший был пастух! — ответил Таланкеленг. — Аргачи в отца пошел!

— Расторопный парень!

— Честный! Старательный! — нахваливали соседи.

Суртаев на минуту задумчиво свел брови, а потом взглянул на паренька и согласился:

— Ладно, приезжай в нижний конец долины.

Тут же он передал ему деревянную бирку с зарубками:

— Каждый день срезай по одному бугорку. Когда палочка будет гладкой, являйся к нам.

Аргачи взял палочку и спрятал в кисет с табаком.

6

Суртаев с Токушевым проехали по всей долине и теперь подымались по узкому урочищу «Медведь не пройдет», стиснутому каменными громадами.

Возле ручья, бурлящего посредине полянки, стоял аил… Рядом — маленькая изба, крытая землей, с крошечным оконышком без стекла, напоминающая деревенскую баню по-черному. К стене был привален огромный чурбан, на котором высокий алтаец в рваной шубе, сброшенной с правого плеча, и в овчинной шапке без опушки и кисточки острым плотничным топором вытесывал широкие лиственничные доски. Услышав мягкий шорок шагов и усталое дыхание лошадей, он вскинул сухощавое лицо, почти лишенное бороды и усов. Взглянув на серые щеки и встретившись с мягким взглядом продолговатых глаз, Суртаев подумал, что этот человек многое пережил и много видел.

«А сколько же ему лет? Не то тридцать пять, не то все пятьдесят?»

Чумар положил топор.

— Доски делал. Скоро приедут люди. Писать надо, — объяснил он, когда гости подошли к избе.

— Как писать? — удивился Филипп Иванович.

— Бумаги нет, карандашей тоже нет.

Хозяин отворил двери в избу и достал корзину с круглыми и длинными углями. Смущенно улыбаясь, он взял дощечку и написал на ней несколько букв.

— Вот как пишет! Лиственничный уголь не годится: твердый он, ломается. А этот уголь — талиновый, мягкий. Хороший уголь.

В избе, где было душно и тесно, Чумар Камзаев жил лишь в середине зимы. Он провел гостей в аил.

— Ты нынче не кочевал? — спросил Борлай.

— Мне кочевать некогда. Народ учить надо, — отозвался хозяин и стал подносить гостям араку.

Филипп Иванович медленно осматривал жилье. Он нашел за стропилиной истрепанную книжку. Это был самоучитель, изданный в начале столетия.

— Давно ты научился грамоте? — заинтересовался он.

Чумар сел на баранью шкуру, легко подогнул ноги под себя. Заговорил медленно, певучим тенором:

— Давно. В Абае у русского мужика в работниках жил. Там поп дал мне эту книжку. Крестить меня собирался. Которые буквы показал, которые — нет. Весной я поехал овец пасти — и книжку с собой. В книжке нарисован конь и написано, что это конь. Я стал понимать. На камнях писал. Однажды вздумал я написать слово «Ат».[14] Две буквы только, а я писал два дня. Все не так выходило. Тяжело. Думать стал: «Грамота алтайцу не нужна совсем». И книжку бросил в мешок. Война пришла. Белый царь поссорился с другим царем. Народ погнали воевать. У нас, алтайцев, сначала только лошадей брали, а в шестнадцатом году и до людей добрались. Кто подарок комиссии даст — того забракуют, а кто не может подарка дать — иди на войну. Взяли меня на войну. Погнали по городам. Всю зиму гнали. Весной окопы копать заставили. День копаем, ночь копаем — все им мало. Начальство сердитое, по щекам бьет, не дает разговаривать. Охота мне стало жене весть о себе подать, а писать не умею. Грамотных нет. Вспомнил книжку и пожалел, что не взял с собой.

Борлай смотрел на землю. Воспоминания проплывали перед ним, как расстилавшийся по земле и таявший вдали дым огромного костра. Он тоже копал могилы и окопы на фронте, так же мысленно переносился в родные горы и думал о грамоте.

— Отпустили меня домой, — продолжал хозяин. — Баба моя умерла без меня. Коня найти не мог. Аил пустой. Только та книжка цела осталась, никто не взял. Кому она нужна? Я обрадовался. Опять учиться начал. Найду в лесу камень, мохом обросший, пишу на нем. Маленько научился…

В аил входили алтайцы в шубах, подпоясанных и спущенных с голых плеч. Чтобы не мешать разговору, произносили чуть слышно свое «дьакши» и садились у дверей. Они так внимательно слушали хозяина, что даже забыли про обмен трубками. Чумар рассказывал, как он поддерживал связь с партизанскими отрядами, как баи угрожали ему смертью и как в волости дали ему винтовку. Под конец интересно и живо описал последние бои с бандитами.

— С твоим братом вместе воевал. В партию нас на одном собрании принимали, — сказал он Токушеву взволнованно и снова перешел на тихий, повествовательный тон. — Войну кончили — я домой приехал. Женился на вдове, у которой было четыре лошади, пять коров и десять баранов. Жить можно бы, но… повернуться некуда. Везде на хорошей земле баи сидят. Думал я, думал: «Учить бедняков надо, а то я один — задохнуться можно». Список составил, каких людей надо учить грамоте обязательно. Побывал у товарища Копосова. Он сказал: «Пока школы нет — учи, подымай народ». Я поехал по аилам, уговорил учиться. Теперь люди приезжают ко мне каждое утро. Вот они, — Камзаев указал на алтайцев, столпившихся у порога.

Чумар понравился Суртаеву тем, что о своих занятиях с учениками рассказывал с предельной искренней простотой, что у него не было ни бахвальства, ни ложной скромности.

«Вот уж действительно, чем богат, тем и поделиться рад, — подумал Филипп Иванович и решил пригласить Чумара со всеми его учениками на курсы: — Он будет сам учиться и мне помогать».

Начался урок. Камзаев большую доску повесил на дерево, маленькие — роздал ученикам, разместившимся на полянке. Он писал углем слова, состоящие из нескольких букв: «скот», «пуля», «солнце». Иногда тут же набрасывал рисунок.

Суртаев сидел позади всех, изредка делал пометки в записной книжке.

После занятий он пригласил всех алтайцев на курсы. Там они будут писать уже не на досках, а в тетрадях, не углем, а настоящими карандашами. Вот такими.

Его карандаш пошел по рукам.

Когда алтайцы разъехались по аилам, Филипп Иванович сказал Чумару о недостатках его урока.

— Перед каждым занятием мы с тобой вместе будем составлять план, — пообещал он.

— А после курсов, товарищ Камзаев, кочуй к нам в долину, — пригласил Токушев.

— Я не кочую, — уклончиво ответил Чумар. — Я зимой в избушке живу.

— Но ты не косишь сена, — заметил Борлай. — Тебе придется зимой пасти скот в другом месте, на нетоптаных травах.

— Придется, — согласился Чумар.

Он понимал, что без заготовки сена не может быть полной оседлой жизни. А одному трудно заниматься этим незнакомым делом, да еще на неделенной земле.

— Вот если бы согласились алтайцы работать вместе, как работают русские в коммуне «Искра». Другая бы жизнь пошла, — сказал он и вопросительно посмотрел на Суртаева.

— Как? Как? — заинтересовался Борлай.

Суртаев рассказал о коллективном труде, но посоветовал Чумару не торопиться со своими предложениями.

— Надо начинать с маленького товарищества, а не сразу с коммуны, — сказал он. — А со временем у вас будет своя «Искра». Будет обязательно.