"Становой хребет" - читать интересную книгу автора (Сергеев Юрий Васильевич)

10

Тимптон… Своенравная и крутая река. Быстрится среди осыпей и гранитных валунов с добрый пятистенок. От берегов всё выше упираются в небо развалы гор. Гневно стонут кипящие перекаты, бешеная струя полноводной реки играет плотами, как щепочками.

Лопаются у Егора на ладонях кровяные мозоли от набрякшего сыростью шеста. Над головой — бирюзина неба, по бокам — круговерть угрюмых скал, поросших лиственничным лесом и стлаником.

Непуганые медведи подбирают на берегах вымытые корешки и задохнувшуюся в обмёрзших зимних ямах рыбу.

Верка стервенеет от лая, рвётся на привязи, а лохматые хозяева тайги беспечно копаются в трёх саженях от несущегося вниз плота, пялятся маленькими глазками, потешно садятся на зады, свесив на пузо когтистые лапы.

Бродят вокруг ночёвок, рявкают, желая вспугнуть пришельцев, и лезут в воду, чуя на плотах наживу. Одного, самого отъявленного наглеца, сразил из винчестера Игнатий, запаслись на лето лечебным салом и желчью. Ещё не взявшуюся линять шкуру забрали для подстилки на биваках.

Объедались утятиной и олениной. Для разнообразия, Егор переводил заряды на глухарей. Доплыв до начала многовёрстного каскада порогов, Игнатий остановился для суточного отдыха.

Крепко привязав плоты к тихой заводи, золотоискатели пошли вдоль скалистого прижима вниз выбрать основную струю для сплава.

Из-под ног сыпались камни, прибойный ветер сёк лицо и пробирал сырым ознобом. Река бесновалась внизу, прыгая с высоких уступов, а дальше, насколько хватал глаз, кипела меж камней и бурлила, поднимая туман водяного буса.[7]

Показалось Егору, что ни одно живое существо не сможет преодолеть этого места. Он вглядывался в даль, примечая проходы, и, как ни храбрился, страх, всё же, одолевал, терзая душу.

В таком аду не поможет никакой поплавок, стенки ущелья отполированы водой за тысячелетия, негде даже зацепиться, на берег не вылезешь.

Откуда-то принесло выворотень толстой лиственницы, она забилась, заплясала на валунах, потом хрястнула и разваливалась на куски.

Игнатий молча смотрел на вакханалию, чинимую природой. Раздумчиво потрогал отрастающую бороду, повернулся и заспешил назад. Обходя на осыпи Егора, спокойно обронил:

— Айда, пока мы тут пялимся, медведи продукты решат. В этом году их вылезло на первый подкорм к реке, как никогда, много. Пошли, нечево себе лишний страх нагонять. Теперь отступаться поздно. Обойти по скалам это место с грузом нельзя, будем пытать судьбу. Ясно дело.

Отдыхали у костра рядом с чистым ручейком. Варилось мясо, потрескивали в огне дрова, громовой гул метался в ущелье, не найдя выхода, опадал вниз, забивая пробками глухоты уши.

Верка неугомонно облаивала рябчика на буреломном склоне, звала к себе. Игнатий вздохнул и заговорил. Егор подвинулся ближе.

— Лет восемь назад сгинули в этих порогах трое приискателей, три родных брата. Я их хорошо знал по Зее, считай, за девками вместе ухлёстывали, дрались и пили водочку совместно не раз. Они призадержались у Мартыныча, гульбанили напоследок. Уплыл я без них.

Прошёл эту страсть, остановился подсушиться и набраться сил. К вечеру прибило в заводь брёвнышки ихних паромов. А потом и самих пособрал, поплавки на отстойной яме указали утопленников. Завтра увидишь, где я их схоронил.

Видать, спьяну сунулись, а тут тверёзому дай Бог разума и силушки. За старшинку у них был Анисим Фомин — старший брат. Среднего величали, как тебя — Егоркой. Младшего — Иван. С тех пор зовут это место Фомин перекат.

Компанейские были мужики, добрячие. Ниже устья реки Чульман есть в Тимптоне три большущих валуна. Хоть и стоят они в самой струе, могут погубить, дал я им в память Фоминых имена трёх братьев. Да што это я тебя пугаю, не дело так. Ложись спать.

Егор долго лежал с открытыми глазами, слушая буйную гулянку в жилище злых колдунов. Тесные ворота в Нижний мир караулят угрюмые великаны из камня, ощетинив под небеса пики дремучих елей.

Мерещится в перехлёстах звуков петушиный крик, лай собак, заунывный стон голодных волчьих стай и страшный плач людской. Потом опять всё глохнет в орудийном рёве воды.

Егор проснулся. Рассветало… Он лежал и смотрел на тонкие веточки кустов, набрякшие сыростью от речного тумана. Сизыми каплями расплавленного свинца вызревала на них тяжелая роса. Гольцы уже оплавило алым разливом солнца, а в сырой теснине клубился промозглый мрак.

Из серости блеклого неба проступила весёлая голубизна. Игнатий, без раздумий, ступил на плот. Пришёл час… Он неторопливо обвязался верёвкой, ладонью плеснул на лицо и вытерся рукавом. Напоследок обронил:

— Считай до ста и отваливай следом. От берега уйдёшь, Верку отвяжи… могёт быть, выплывет, коль опрокинешься, — неожиданно широко улыбнулся, — Егор! Ить не клюёт нас жареный петух в зад! Может, вернёмся к Соснину? А? Егор, на горе бугор…

— Трогай… Ясно дело, — подмигнул Парфёнову, — вперёд!

Игнатий хотел перекреститься, но река крутанула плот, вынудив его схватиться за шест обеими руками, и приискатель разом сгинул за ступенчатым провалом, Егор шептал:

— Один. Два… семнадцать… пятьдесят шесть… девяносто восемь, девяносто девять… сто!

Резко оттолкнулся, устойчивей разлапил ноги и скинул верёвку с шеи Верки. Плот бесновато набирал разгон… Стены ущелья галопом понеслись назад, плот взбрыкивал и плясал, как необъезженный жеребец.

И когда он торчмя сиганул в пучину с трёхаршинного уступа, Егор чудом удержался, поймав рукой увязку вьюков. Оковала ледянящая жуть, сквозь неё прожглась мысль: «Правь! Правь! Сгинешь!» — и он заорал во всю мочь:

— Пра-а-авь! Пра-а-авь! Вот та-а-ак… Хрен возьмёшь! Пройду! Пробьюсь. Пра-а-авь…

Мокрая собака лёжа раскорячила лапы и истошно выла от страха. Егор бессознательно слышал этот вой, ловил взглядом небо и стены ущелья, бешеные буруны окатывали его с ног до головы, били с размаху и гнули, но он сосредоточился на летящих навстречу лобатых валунах.

Неимоверными усилиями отталкивался, направляя плот меж их зубов… А этой гребёнке не было конца и края. И опять тонул в грохоте воды отчаянный крик:

— Пра-а-авь!

Несколько раз плот налетал боком на камни, его мигом кренило и опять срывало. Усталость от чрезмерного напряжения свинцом наливала руки. Рёв нового порога неотвратимо близился, и невозможно было разобрать, где валуны, а где струя, — всё скрыто пляшущим туманом поднятой в воздух пены.

Ноги сами искали упор, руки окостенели на шесте, и вот уже покатило плот с крутой горы в глотку захлебнувшегося рычаньем ущелья. Казалось, что минула вечность в этой неравной борьбе, и неожиданно всё разом стихло.

С Егора ручьями текло, зубы стучали, а из горла с хрипом выплескивалось звериное подвывание. Он стоял, отупело глядя вперёд, на гладь ровной и тихой реки. Ущипнул себя за щёку — живой!

И вдруг! Его захлестнуло неведомое наслаждение от преодолённого ужаса, он упивался радостью испытанного риска. По щекам Егора бежали слёзы, его тряс сумасшедший смех, непомерное честолюбие взыграло и шевельнуло помертвевшие губы: — Теперь, мне сам чёрт не страшен…

Только потом уж увидел на берегу радостно махающего руками Игнатия, а когда причалил, Парфёнов уже сидел телешом у разгорающегося костра. Одежда сохла на старых жердях, прибитых к деревьям.

Рядом топорщился перекладинами грубо вытесанный топором, почерневший от времени крест над заросшим травой холмиком. Приискатель отхлёбывал из банчка, вздрагивая от холода.

Они долго сидели, как глухонемые, хлебали жгучую влагу, поминали зарытых в мёрзлый берег людей. Наконец, Парфёнов уронил:

— Вот и прошёл ты крещение нашенское. А я сюда боле не поплыву. Хватит. Чуток не утоп этим разом.

— А я — поплыву, — уверенно сказал Егор.

Игнатий скосил на него прищуренный глаз и обнял за плечи.

— Про-о-о-опал ты, брат. А как до золотья доберёмся, совсем свихнешься. Это ить такая заразная штука — испытать себя. На што годишься. А ведь и я наверняка поплыву. Чё без толку зарекаться. Я уж тебе гутарил, что в Харбине есть один удалой японец.

Живы будем, сведу тебя с ним. То, что мы счас испытали, он зовёт — Величием Духа Человека. Когда я впервой слухал тово маленького и худого старика, многое не понимал, а потом вник и уж не могу без разговора с ним. Без его школы.

Может быть, потому и хожу в Манчжурию, что снимает он своим ученьем все тяготы и печали. Величие духа… Кацумато учит, что мы, смертные, заблудшие в мелких похотях и страстях, способны на невозможные дела.

Он заставил меня поверить, что можно сладко спать, зарывшись в снег, обходиться в еде кореньями и почками деревьев, когда пристигнет нужда, бороть в себе страх. Страх делает нас безвольными, жалкими и смертными.

Если страх одолеешь, станешь в своём сознании бессмертен и… велик! Будешь понимать себя, узнавать свою силу в полной мере, с несусветной яростью идти избранным путём и добиваться задумки…

Коли со мной случится беда, найди Кацумато-сан и передай привет от меня, китаец Ван Цзи, что тебя ко мне привёл, отведёт и к нему.

— Говоришь о величии духа, а сам не веришь. Возвернёмся, и поклонишься сам японцу, — отозвался Егор.

— Кто знает… Дух духом, а тайга-то, вот она. Анисим Фомин с братанами рядом. У тайги — тоже великий дух. Разве не видишь? Всё отлажено, как в человеке. Ты оглянись кругом, ить ничего лишнего нету, в простоте такая краса — глаза не отлепишь!

И галька, и валуны, и эти дурные пороги, и скалы крутые, и вот эта дремучая листвень — всё на месте. Всё стоит на местах так крепко, что не попрекнёшь… Верка? Ты что это присмирела, девка?

Собака лежала у костра и не могла согреться, её колотило мелкой дрожью. От мокрой шерсти стлался парок с едким душком псины.

— Да-а… Голубушка, связалась ты с нами и, видать, сама не рада. Страху натерпелась вдоволь. Верка? Ни-и-и-ч-ё-о, пообвыкнешь. Собачья доля, обчая…

— А почему ты её Веркой назвал? — полюбопытствовал Егор.

— В память о девке — любушке своей, Вере Михайловне. Я отлучился на промысел из Зеи, а ей блудный ловкач кусок бросил, как ты этой сучке, она и побежала следом. Враз позабыла хозяина.

Верка, могёт быть, из-за охоты прибилась, ружья наши приметила, ей простительно. А моя-то, от чево? Поди теперь разбери. Верка? Будя трястись, на, погрызи чуток мяска.

Ух, ты, моя хорошая… Ясно дело, верней собак нету, — Игнатий запустил пальцы в её загривок, обмяк в улыбке, — может, совсем она бездомная, долго ль человеку пропасть в тайге, плёвое дело… Эх, Верка, Верка.

— Игнатий, ты вот говорил при Соснине, что в вас хунхузы стреляли, что партизанил в тутошних краях. Расскажи?

— А чё брехать-то, было дело, ясно дело. Многие лиходеи бродяжили по тайге, искали нашево брата приискателя. Да и счас ишо не перевелись. Слыхал? Мартыныч-то упреждал? Харбинские тута промышляют, верным делом былое офицерьё, лихоманка их задери.

Вроде единоплеменники мы с ними, а попадись — живота лишат по-злодейски, — взгляд Игнатия затёрся где-то высоко на рекой в навеси скал другого берега, — легко, сказать, стреляли хунхузы. Их, брат, до революции находило к нам тыщами…

Перед семнадцатым годом я прибыл на Тимптонские прииски. От Сергиевской Золотой горы убёг, там бандиты так взлютовали — жизни не стало. Много народу полегло от их рук. Грабили они прииски, били и стреляли всех подряд. Пытали людей, вызнавали, где золото и деньги.

Ясно дело, наживу свою приискатели всегда держали при себе в кожаных мешочках-тулунках, частенько на шее подвешивали. Если схоронить не успел, всё изымут.

В банды шли китайцы, корейцы, русские, маньчжуры, и кого чёрт туда не сводил, не было от них спасения и защиты — только быстрые ноги да слепое везение.

Тропы в жилые места от приисков все были под их глазом: ни пешему, ни конному не проскочить. Гибли и страдали рабочие люди. Так вот бедовали. Промышленникам до приискателей дела не было, грызлись они меж собой за куски пожирней, да с нас последнюю шкуру норовили спустить.

По Тимптону раньше было много люда и приисков. Первым в изначале века открылся Дорожный, в девятьсот втором годе нашёл россыпь горный смотритель Скобельцинский, от Верхне-Амурской компании, и прииск на том месте назвали его именем.

Он и счас там живёт, Иннокентий Тихоныч партизанил за революцию в отряде Щетинкина. Порфирий Ларин тоже на Лебедином, говорят, сторожит от растаскивания прииск. По ево фамилии и назван тот посёлок у станции Большой Невер — Ларинск, это под городом Рухлово.

Кажись, в девятьсот шестом открылся Лебединый прииск, ещё до него — Муравьёвский и много разных иных: Колбочи, Опаринский, Владимироский, Миллионный, Французский. Народу-у страсть прихлынуло!

Добывали мы золото хозяевам пудами, а мытарились в общих казармах впроголодь, продукты доставляла компания никудышные: гнилое мясо, в похлёбке крупинка за крупинкой бегает с дубинкой. Обитали на сплошных нарах, семейные по углам занавесками отгорожены, а холостые вповалку.

В середине барака большая печь из бочки топится день и ночь, народу битком и страшная грязнота. Д-ы-ым коромыслом!

Артельские мамки — жёны иных рабочих, готовят скопом на энтой бочке еду, детишки орут, портянки и онучи воняют — продыху нет, висят они над котелками с кашей и прочей жратвой.

Клопов и вшей — хоть горстями собирай. У бараков весной образуется столько хлама, что голову сломать можно.

Из шахты мы вылазили поздно ночью, а спускались ещё затемно. Так что, при зимнем дне, света белого не видали месяцами. За невыход штрафовали, а то и гнали в шею с приисков.

А куда в морозы денешься, приходилось терпеть. А работа-а, не приведи Бог… мокрая и холодная, а когда и придавит в забое. От такого житья подался я в партизанский отряд Старика в Тимптонской тайге. Разное было…

В девятнадцатом году был в повстанческом отряде на прииске Владимировский. Пошли мы гурьбой к Зее, освобождать от хозяев прииски. В начале зимы меня дома схватили японцы.

Квартировали у нас, видать, ктой-то шепнул им, что я партизанил. Зимой с японцами хорошо воевать, понаденут на себя сорок одёжек, кочанами капустными ходят, повернуться толком не могут.

На руках перчатки, головы бабьими платками замотаны. Врасплох меня пристигли. Я только объявился — ихний офицер заходит. Показывает кулак с оттопыренным большим пальцем. Я сдуру головой кивнул, думал по-нашенски — хорошо.

А он как взревет: «Большевик!» Надо было отпираться от того пальца, а на мизинец кивать головой. Мизинец у них почитался за меньшевика. Вдруг этот офицер увидел, что по столу таракан бежит, разлыбился: «Тарака-а-ан хорос-с-со. Клоп шибко худо — клоп большевик!»

Загребли меня из дому. Я ишо плоховато ходил. Недели две перед этим был в разведке, и поймали нас хунхузы. Двоим моим дружкам отсекли головы шашками, а мне пятки отбили палками, да ржут-насмехаются: «Твоя ходи нету, твоя отдыхай».

Кое-как тогда выбрался к своим. Ну, а из дому под штыками японскими дочикилял с большой толпой арестованных в кутузку. Оттуда в октябре нас повезли в город Свободный, а там засадили в «эшелон смерти». На Красной речке под Хабаровском шли в то время повальные расстрелы.

Много людей извели белогвардейцы и японцы. Там били нас кому не лень: и Семёновское войско приложило руку, и прочая тварь. Доходной я стал совсем, ноги болят распухшие, в груди ломота открылась.

Тут ненароком встретил в вагоне бодайбинского дружка — приискателя Вольдемара Бертина, с которым вместе горе мыкали по Витимской тайге. Он мне и шепнул, что ево знакомый якут Иванов пообещал за наше спасение четыре фунта золота отдать есаулу. Всё, как есть, сбылось.

Нас пятерых вывели из «эшелона смерти», всыпали, для науки, по сто плетей и перевели в тюрьму. Есаул Якимов золото забрал, а дальше в освобождении помощи не оказал. Держали нас при морозах в каменном доме без окон, давали на прокорм четвертушку хлеба и водицу.

Как только выбрался из тюрьмы, отлежался дома и двинул опять вольным старателем на Тимптонские прииски. Поклониться не забыл за спасение Бертину и якуту Иванову. Четыре фунта золота не пожалел отдать за нас! Век ему буду обязан жизнью своей.

— Игнатий — всполошился Егор. — Ты сказал, что Якимов тебя освободил, не Харитоном его звать?

— Шут его знает, он не объявлялся и не ручкался со мной. Только раз и видел его, когда штаны снимал под плети. Здоровенный такой бугаина с бородавкой у ноздри.

— Он! В Манчжурии рядом живём. И бородавка на месте. Домину на то золото отгрохал, что пушкой не пробьёшь.

— Да ну-у? Вот бы свидеться с гадом… Нас-то он спас, а сколь порешил невинных. Бог даст встретимся… Так во-оот… Притопал я на прииск Лебединый. Как раз с Мартынычем в одной казарме поселился.

Тут и налетела банда хунхузов. У меня ишо пятки не зажили от прежней порки. Постреляли народу страсть. Главарь банды меня с Мартынычем сам пытал. А потом угадал, ить тот раз они меня палками угощали. Говорит:

— Тинза шибко ю? Дескать, золота много есть?

— Ми юла, — нету, — отвечаю.

— Твоя ну хо — плохой люди. Тинза ю!

— Моя шибко хо! — отвечаю ему. — Моя много тинза копай. Мартыныч шибко хо, много помогай. Тебе шибко много золота добудем…

— Ваша пропади нету, — смилостивился бандит, — ходи тинза копай, мне таскай, наша стреляй не будет. Наша пампушки, манту будет давай, пельмени давай, капусту давай, зелёный горох давай. Но если тинза ми юла, твоя контрами — убью!

Еле ноги унесли от стращателя, а тут иная банда объявилась и нас с Мартынычем к стенке мордами. Вокруг головы пули свистят, лиходеи золота требуют. Женщин насильничают, магазины грабят, казармы вверх дном трясут.

Кое-как вырвались, потом месяц в тайге хоронились. Тут откель ни возьмись сыскался отряд белых. Схлестнулись они с бандитами и порешили их начисто. Выучка сказалась.

Вернулись беляки на Лебединый и давай грабить почище хунхузов. Потом солдаты сделали у себя революцию, офицеров постреляли и ушли в Ларинск, а оттуда по домам.

Мне в это время так надоело бегать от бандитов, что уже воевал в отряде Журбина. Он погиб на Опаринском прииске, хороший был командир. Большевик. Вскоре очистили тайгу от белых и серых, я стал опять промышлять золотишком. Другова навыка боле нету.

Новая власть пока не возродила прииски к жизни, так и обитаюсь по тайге вольным старателем. Нечё гонять лодыря, пока ноги ходят.

Об одном только думку держу, чтобы напрочь освободилась тайга от банд и грабежей. Утомился до смерти страшиться кажнева шороха. Как думаешь, в будущности станет порядок на земле этой иль всё будут лихие люди колотить народ, отбирать добро?

— Не знаю, Игнатий, — засомневался Егор, — я ведь, сам толком нездешний. Уволок нас батя за кордон. Смутно представляю, что за жизнь была в России, окромя своей станицы, и что будет. Только в этой Манчжурии мне как-то не по себе, тошно жить среди чужих. Домой бы на Аргунь вернуться, да кто меня там ждёт.

— Ты ишо вьюноша, для суда людского грехов не завёл. Ежель нас перехватит банда — молчи. Я буду сам с ими гуторить, коли вынудят стрелят — бей главарей, а хунхузьё, как стадо, вояки никудышные, — хотел ещё что-то сказать, но перемолчался и долго оглядывал Егора со стороны, словно впервые увидал, — в станице-то родня осталась, Егор?

— Остались, дядья, тётки… друзей немало. Можно объявиться, Игнат? Я за отца не ответчик.

— Погодь до осени. Там видно будет. Вот сыщем фартовый ключик, потом оженим тебя на раскрасивой казачке. Чем худо?

— Что вы меня все женить надумали. Дома отец сбирается… Тут ты… Сам говоришь, что собака куда умней жены, на хозяина не брешет.

Одёжка высохла. Солнце жарит, можно голышом до вечера сидеть. Егор смотрел на реку и дивился, — неужто я сам прошёл этот перекат?

В этот день дальше не тронулись. Сушили подмокшие вьюки и припасы. Парфёнов разобрал взятую с собой небольшую сеть из конского волоса, позвал Егора на рыбалку.

— Свеженькой рыбки захотелось, обрыдла уже дичина, счас мы иё, голубу, прихватим перед исходом переката.

От одного конца сети идёт длинный шнур, поверх её балберки из бересты, снизу — окатыши свинцовых грузил. К другому концу сети Игнатий привязал сухую палку в руку толщиной. Перешёл вбродок на большой валун, там вырывалась из теснины струя реки и проносилась мимо глубоченной ямы.

Он замахнулся, кинул палку поперёк течения. Тонкая сеть расправилась паутинкой в воздухе и булькнула. Балбёрки заплясали в гребешках волн. Рыбак сноровисто отпускал с локтя петли шнура и, когда он кончился, сеть развернуло течением на плёс.

В том месте сразу же вскипела вода от рыбьих хвостов, шнур задёргался, а Парфёнов, сматывая его на руку, радостно крикнул Егору:

— Есть! попалась рыбёха! счас мы и выберем.

Балбёрки дёргались от рывков добычи, Егор не стерпел, тоже побрел к валуну. В сети запутались ленки, крупные хариусы и небольшой таймешонок. Повыкидав на берег рыбу, Игнатий снова расправил сеть, закинул её.

— Собери рыбёху и иди ставь котелок, — бормотнул молодому напарнику, — я счас заявлюсь. Ух, и попируем же!

Мокрый шнур опять задёргался в его руках. Егор собрал рыбу, ушёл к костру. Наскоро почистил чешую на плоском камне у воды, выпотрошил и промыл тёмных хариусов, хищно оскаленных леночков, толстошкурого таймешонка.

Котелок с доброе ведро скоро закипел. Егор пустил остро пахнущих сыростью рыбин в воду, она затопилась и покрылась белёсой пенкой. Ещё вздрагивали лопушистые хвосты, а со дна уже пошли гулять мелкие пузырьки, вынося кверху жирок навара.

Егор добавил соли, горсть сушёной картошки и сдобрил варево щёпотью перца. Когда Парфенов вернулся и развесил на жердях обвянуть сеть уха во всю бурлила, выплёскивая на жар костра душистую пенку, шевелила сбившуюся в тесноте рыбу.

Игнатий подошёл, снял котелок, с нетерпением зачерпнул деревянной ложкой набрякшую ароматом еду, обжигаясь, хлебнул и защурил от блаженства глаза.

— Бери ложку, Егор, а то один вылакаю. Сладость непомерная!

Ели щербу с сухарями, на чистой тряпице исходила парком белоглазая рыба, растопырив плавники. Игнатий в забытьи смаковал её, высасывая и разбирая по косточкам головы. Пиршество закончилось дегтярной густоты чаем и беспробудным сном в пологе.

Егор ночью просыпался, подкладывал дров в костёр и опять закрывал глаза, проваливаясь в исцеляющую дрёму. Руки и тело отдавали томной болью, свежий воздух, настоянный на запахах тайги и реки, хмельно остужал голову, вливая силы.

Наутро ещё сварили щербицы, наелись до отвала, передохнули за чаем и быстро собрались. Парфёнов оттолкнувшись от берега, распахнул широко руки, загорланил песню, поводя вокруг шалыми глазами:

Из-з-за о-острова-а на стре-е-же-ень, На прото-о-о-ор р-речной волны-ы-ы, Вы-ыплыва-а-ают р-расписны-ыя, Сте-еньки-и Ра-а-азина челны-ы…

Егор весело подхватил со своего плота. От избытка чувств взлаяла и завыла Верка, вслед за непутёвыми хозяевами. Усталая от порогов, перебаламученная вода мерно покатила их вниз.

Поросшие густыми ельниками устья неведомых речек, распадки по ним уходили в безлюдье и дикие места, туда валом шла на нерест рыба, в брачных песнях продолжали свой род глухари, вставали на шаткие ножки явившиеся на свет шоколадного меха тугуты-оленята у осторожных сокжоев, свои владения блюли медведи, прорастали сквозь старый тлен диковинные травы, чтобы расцвести в короткое лето, дать семя и увянуть навеки.

Временами подступали к реке чистые леса гладкоствольных сосен на пологих склонах, огромные тополя и чизении, смешанные с берёзой и еловой гущью, заполняя широкие острова. Ни следа человека, ни даже намёка, что он есть на этой земле.

Суровая в своей неброской и величественной красоте природа остерегала могучей силой.

Глухомань, жившая своими законами многие века, недоступная, привыкшая к сменам тепла, холода, гроз и метелей, открывалась в позолоте солнца, хотелось остановиться и пройти за кривуны, перелезть через хребты, окинуть любопытным взором никем не виданную ширь спящей земли.

А птицы всё беспрестанно летели на Север, их необоримо тянуло туда, к родным местам.