"Моя школа" - читать интересную книгу автора (Бондин Алексей Петрович)

СТАРАЯ КРЫСА

Завод всасывал меня, раскрывая многообразие людей, их характеров и привычек. С каждым днем я находил новое, необычное. Меня тянуло с не меньшей силбй и в механический цех, где также были интересные люди.

Однажды, ненастным днем, мы закусили у себя в цехе и разбрелись. Я пошел в механический. В цехе было безлюдно, тихо, как будто оглушающий шум машины внезапно замер и упал. Только где-то позвякивала сталь:

— Дзинь-н!.. Дзон-н!..

Кто-то работал в обеденный перерыв.

В отдаленном углу послышался взрыв хохота. Я пробрался меж наваленных чугунных шестерен и валов туда, где Семен Кузьмич Баранов, старый слесарь, рассказывал что-то, и в изумлении остановился.

У чугунной колонны, на ящике, где обедал слесарь Евтроп Терентьевич Берников, смело разгуливали пять крупных крыс. Евтроп бросал им хлеб, а они смело подходили и ели.

Ванька Кирюшкин подобрал гайку и нацелился в крыс. Но Евтроп грозно предупредил:

— Попробуй-ка брось, я тебе уши-то оборву!

Евтроп, широкоплечий сутулый человек с мягкой лопаточкой русой бороды, торопливо хлебал из закопченного железного котелка картофельную похлебку. Вкусно пахло луком и лавровым листом. Он уронил крошку хлеба, крысы бросились к ней.

Евтроп заглянул под ноги и шутливо проговорил:

— Ну, чего вам мало стало? У меня не драться! Нате-ка! — Он бросил им еще хлеба.

Крысы ходили возле ног, кряжистые, как обрубки, и хвосты у них маячили, острые, длинные, прямые. Мимо прошел белобрысый кривоногий Сушков.

— Что, Евтроп Терентьич, скотинку свою кормишь? — смеясь, спросил Сушков.

— Кормлю. Это наша скотинка: вша да крыса, клоп да таракан.

Пообедав, Евтроп тоже подошел к верстаку Семена Кузьмича, где собрались рабочие, которые не ходили обедать домой.

Семен Кузьмич — старый слесарь в ватной стеганой жилетке, из-под которой выглядывала ветхая красная рубаха, — был первым сказочником, рассказчиком веселых анекдотов и прибауток. Вокруг него всегда собиралась молодежь. Старики же сторонились и недовольно, даже злобно посматривали на него. С молодежью он был ласков и словоохотлив.

У него все были «на службе», и всем он распределял работу. Старым он говорил:

— Вы, почтенные, отправляйтесь ткать, тряпье рвать, чулки вязать.

Нас, подростков, называл «верхоглядами».

Иной раз к нему подходили и кричали:

— Семен Кузьмич, расчет давай!

— Как это? — серьезно спрашивал он.

— Не желаем больше у тебя служить.

— Ага, бунтовать? А если я губернатора потребую? Да пороть вас опять станем? Забыли?… А? Нет вам расчета: кассир у меня запировал… Носить, говоришь, нечего? К осени куплю по лаптишкам… Сапоги?… Я вам дам сапоги!

И, встав в воинственную позу, Семен Кузьмич кричал:

— Разойдись, стрелять буду! Тут полицейских крючков обрядить не во что, а они — «сапоги»!

У Баранова был неистощимый запас сказок, анекдотов и прибауток. Меня однажды послали спросить у него, кого он поймал, когда ловил рыбу в Баранче. Я смело подошел к нему ж спросил. На его липе промелькнула острая усмешка. Он скосил на меня свои маленькие колючие глазки и спросил:

— А ты чей?

Я сказал.

— Это Петра? Знаю. Ну, коли Федорыча — скажу: Зотю поймали. Не понимаешь? Зотю — лешачонка. Приходи потом, расскажу.

И рассказал:

— Пошли рыбачить на реку Баранчу с бреднем. Ночь-то была темная, как в душе у Игнашки Белова, вашего мастера, — знаешь его?

— Знаю.

— Вот… И река эта кажется не река, а смола. Кипит, кипит… Я говорю: «Забредем в этот плёс». Забрели. И вытащили во какого налима! В кузов не входит. Башку-то засунули, а хвост-от наружи. Ну, значит, пошли в балаган, уху варить. И вдруг это слышим — из воды вылез кто-то, поплескался, да и кричит: «Зотя-а!»

— Кто это? — спросил я со страхом.

— Кто? Лешачиха. А у нас из кузова налим как заорет: «Ма-ма-а!..»

Семен Кузьмич во время рассказа не проронил ни одной улыбки; вокруг него покатывались со смеху, он же сидел серьезный и деловитый.

Больше всего мне нравились его сказки про попов. Знал он их очень много. Видно, что не любил попов. Во время этих рассказов глаза его метали искры ядовитого смеха.

Я крепко полюбил Семена Кузьмича. Мне казалось, что он всё знает и, как волшебник, может угадывать мысли каждого человека. Мне не страшно подойти к нему и спросить о том, что меня волнует. Я теперь не боюсь его острых глаз. Я вижу в них теплые излучины.

Раз я подошел к нему и спросил:

— Семен Кузьмич, а ты веришь в бога?

— В бога? — чутко насторожился он и пытливо посмотрел мне в глаза. Его безволосые веки чуть вздрагивали, а в глубине карих глаз засветилась какая-то незнакомая мне радость.

Я почувствовал, что он понял всю серьезность и сложность моего вопроса. С лица исчезла обычная острая усмешечка. Вместо неё из густой сети морщин на истощенном лице глянуло грустное раздумье.

— А тебе для чего это? — спросил он.

Во мне еще ни разу не горело так доверие к людям, как оно вспыхнуло вот сейчас к этому удивительному человеку. Я рассказал ему все свои сомнения, рассказал о Петре Фотиевиче. Он улыбнулся и шутливо дернул меня за волосы.

— Ты умный парнишка… Для чего, говоришь, бога придумали?

— Хм, где ты робишь?

— В ковальной.

— А чья ковальня?

— Демидова…

— Вот… Чтобы ты робил да молился, а о другом ни о чем не думал. Сколько поденщины-то получаешь?

— Двадцать копеек.

— Ишь ты! А если бога к тебе не приставить, так ты, пожалуй, сразу рублевку запросишь, да еще что-нибудь и придумаешь. А у нас, в случае чего, если вольные мыслишки в башку влезут, так на то еще сатана есть. А на этом свете — жандарм. Сатана на том свете возьмет да голым задом на каленую сковородку посадит. А жандарм на этом свете тебя в каменный мешок упрячет. Вот люди-то и боятся. Думаешь, они веруют? Боятся! Кому это надо? Попу, хозяину да вот вашему Игнашке Белову. Он каждую выписку на масло для цеховой иконы собирает. Ты, поди, давал?

— Давал.

— Сколько?

— Четвертак.

— Дурак! Он на этот четвертак пошел да опохмелился. Понял?

— Понял.

— Ну вот, иди-ка, робь.

Я ушёл. Мне жаль было четвертака, который я дал на масло для лампады у большой цеховой иконы Николая-чудотворца. С этих пор я внимательно следил за Беловым.

Утром, приходя в цех, он раздевался, подходил к иконе, обнажал облысевшую голову и набожно крестился. Потом залезал на табурет, заправлял лампаду, зажигал её и снова крестился. После вытирал масленые руки о свои жидкие волосы и, встряхнув фуражку, напяливал её туго на голову. Во всех его движениях было какое-то глупое, ненужное благочестие.

В другой раз он пришел красный, съеженный. Он взял кружку трясущимися руками, открыл её маленьким ключом, достал из неё деньги и скрылся. Потом я видел, как уставщик Трекин выпроваживал его, пьяного, из цеха.

Каждое утро и вечер к иконе собирались на молитву. Старики шли добровольно, а нас, подростков, Трекин загонял силой:

— Айда, айда на молитву, без разговоров!.. Что? Молиться не пойдешь — с работы выгоню.

Мы нехотя шли, вставали. Впереди всех Белов. Он громко, как откуда-то срываясь, запевал неприятным, гнусавым голосом:

— Слава тебе, бо-о-о-о-же наш, сла-ава тебе…

Однажды мы чинно стояли и молились. Вдруг из-под иконостаса вылезла толстая, жирная крыса, удивленно посмотрела черными пуговками глаз и повела усатой мордочкой.

Голоса вдруг смешались и дрогнули. Всех душил смех, а крыса спокойно прошлась, уселась на приступок иконостаса и внимательно следила за людьми, точно слушала пение.

Сзади нас проходил Семен Кузьмич. Лицо его сморщилось в озорную улыбку, он тихо нам шепнул:

— Смотрите, ребята, Евтропкина скотина на молитву пришла.

Мы фыркнули. Не выдержали и остальные. Молитва оборвалась, и грохнул взрыв хохота. В крысу полетели шапки.

Мы разбежались. Рабочие, смеясь, надевали шапки и расходились, а вдогонку летела отборная брань Белова.

Через неделю Белов подошел ко мне и требовательно спросил:

— Выписку получил?

— Получил.

— Давай полтинник!

— На что?

— На масло в лампадку, к иконе.

Я мысленно подсчитал, что если я отдам полтинник, то у меня останется только два рубля с полтиной. Мне хотелось принести домой зеленую трешницу. Я решительно сказал:

— Не дам.

— Как?

— Просто не дам, и только. Ты пропиваешь эти деньги.

Белов покраснел от злобы. Он молча схватил меня за волосы и дернул. В глазах моих потемнело от звонкой пощечины.

Я вырвался и схватил дюймовую заклепку. У меня невольно полились слезы обиды.

— Я сам видел, как ты из кружки таскал деньги! — закричал я.

Белов снова бросился ко мне, но я забежал за пресс. Ванька Кирюшин сосредоточенно, спокойно взял с полу костыль и так же спокойно бросил им в Белова. Белов присел, выругался отборной бранью и, прихрамывая, бросился за Ки-рюшиным. В руках его зловеще мелькнула толстая квадратная железина.

— Убью, гад! — кричал он.

Но две пары дюжих рук схватили Белова и отняли железину. Прибежал Трекин. Расталкивая людей, он грозно закричал:

— Что аа драка?… Разойдись сейчас по местам!

В конце дня мы стояли с Ванькой в конторке цеха. Возле нас стояли Белов и наш мастер Борисов. Я рассказывал, как было дело.

— А за это знаешь, что вам будет? — угрожающе спросил Трекин.

— Надо заклик дать, Павел Осипыч, — смиренно сказал Белов. — Каждый уг-лан будет так с мастерами обращаться.

— Тебе спервоначально надо заклик дать, — горячо заговорил Борисов. — Правду мальчишка сказал: деньги у Николы-святителя на шкалики таскаешь? Тас-каешь. Не один он видел. Все знают.

— А вы другого старосту назначьте, — вызывающе ответил Белов.

— Это не мое дело, я в ваши дела не вмешиваюсь. Пусть уж тот назначает, кто тебе деньги на масло дает, — сердито сказал Борисов.

— Выйдите, — приказал нам Трекин.

Мы вышли.

Борисов и Белов еще долго о чем-то спорили с Трекиным. Потом Борисов, под-ходя к венсану, сказал:

— Давай, ребята, принимайся за работу. — И тихонько добавил: -

Хотели вас выгнать, да отстоял я. Вы не связывайтесь с ним. От дряни подальше — лучше будет.