"Повесть о художнике Айвазовском" - читать интересную книгу автора (Вагнер Лев, Григорович Надежда)

СИМФЕРОПОЛЬ

В том году долго держалось тепло. Старики и те удивлялись, — почему не наступают холода.

Во время рождественских святок ученики уездного училища целыми днями пропадали на морском берегу. Некоторые даже купались.

Ованес и Саша Казначеев с французом-гувернером тоже уходили на долгие часы из дома. Мальчиков тянуло присоединиться к шумной детворе на берегу. Но француз был неумолим и уводил, их подальше от детей простолюдинов.

Они должны были подчиняться, но мстили французу, страдавшему одышкой, и вынуждали его взбираться за ними на высокий холм на окраине города; оттуда они любили смотреть на широко открывающуюся глазам панораму Феодосии и на далекий унылый шлях, по которому тянулись крестьянские арбы.

Ованес и Саша подружились. Им всегда было о чем говорить, их влекло к одним и тем же книгам.

Казначеевы выписывали много журналов и книг из Петербурга и Москвы. Саша всегда брал с собою что-нибудь читать на прогулку.

Усевшись на берегу или на любимом холме, друзья по очереди читали вслух.

Гувернера чтение всегда усыпляло. Ребята облегченно вздыхали: очень уж докучал им француз своими наставлениями. Теперь они могли на свободе читать и вслух делиться мечтами.

Больше остальных журналов они любили альманах «Северные цветы». Там часто печатались сочинения господина Пушкина Мальчики задумывались над стихами «Предчувствие», «Ворон к ворону летит», «Не пой, красавица, при мне».

Нередко случалось, что они откладывали занимательные книги о путешествиях и по многу раз перечитывали будившие ум и сердце стихи.

У Казначеевых были отдельные издания «Руслана и Людмилы», «Кавказского пленника». Мальчики читали их с упоением мечтая совершить подвиги Руслана или помочь пленнику.

Но вскоре после Нового года друзьям предстояло разлучиться. Казначеева неожиданно назначили таврическим губернатором и в его доме стали спешно готовиться к переезду в Симферополь.

У Казначеевых началась ежедневная суета. Жена градоначальника, Варвара Дмитриевна, срочно выписала новые туалеты из Парижа.

Целые дни специально вызванные из Одессы модистки примеряли, подгоняли, гладили дорогие заморские платья. Новая таврическая губернаторша хотела затмить своими нарядами всех губернских дам.

Один только Саша Казначеев не разделял всеобщего оживления: ему было грустно расставаться и с морем и с Ваней Гайвазовский.

Он все больше привязывался к своему новому другу, который умел не только рисовать и играть на скрипке, но знал и много такого, о чем Саша до сих пор не имел представления.

Ваня приносил старинные монеты и рассказывал о греках, генуэзцах, турках; на базаре он показал Саше место, где раньше продавали невольников. Тут же, на базаре, сидели слепцы-бандуристы и пели то гневные, то жалобные песни о том, как мучились славяне-невольники в проклятой туретчине.

Ваня дружил с певцами и их поводырями. И хотя Саше мать не раз выговаривала за то, что он убегает от гувернера и бродит бог знает где, мальчик не собирался отказываться от увлекательных прогулок.

Саша рос в одиночестве. С младшими сестрами ему было неинтересно, а взрослые казались ему немного глупыми, особенно женщины.

Не без затаенной насмешливости он наблюдал, как нелепо жеманятся и кривляются в гостиной у матери приезжающие к ней с визитами дамы. Только отец был несомненно умен и интересно рассказывал о войне с Наполеоном и о фельдмаршале Кутузове. Но Саша уже знает все это наизусть.

А Ваня каждый раз что-нибудь новое расскажет или придумает любопытное занятие. Вот и третьего дня, когда они гуляли вдоль берега, Ваню окликнул старый рыбак. Гувернер хотел увести детей, но рыбак насмешливо произнес:

— Ты, хранцуз, не больно петушись. Можешь панича держать на привязи, а нашего Ваню тебе еще никто не отдавал во власть. Тоже мне вояка нашелся… Бонапартово племя!..

Саша вырвался от гувернера, надерзил ему и настоял на том, чтобы немного поговорить с Ваниным знакомым.

Рыбак был веселый, разговорчивый, от него пахло свежей рыбой, морем. Он обещал Ване взять его на следующий день с собою на рыбную ловлю. Но когда Ваня попросил взять и Сашу, старик задумался и, почесывая затылок, сказал:

— Это мы сами решать не можем. На это требуется позволение господина городничего.

Саша уговорил отца. Казначеев позвал рыбака, долго о чем-то расспрашивал его и потом согласился:

— Ладно, Александр, отпущу тебя. Князь Михаил Илларионович одобрил бы такое решение. Расти храбрецом. Только матери раньше времени не говори. Я ей сам скажу.

Саша вернулся домой к вечеру. Утомленный, с обветренным лицом, но счастливый от переполнявших его новых впечатлений, он крепко уснул, не слушая нареканий гувернера.

Стоит Саше только вспомнить, что скоро надо будет уезжать из Феодосии в Симферополь, что кончатся все эти прогулки, разговоры с Ваней, как ему становится нестерпимо грустно.

Но Саша не говорит с Ваней о разлуке, он на что-то надеется, что-то хочет придумать. Наконец он решается.

В воскресенье, когда Варвара Дмитриевна уехала в церковь, а Казначееву нездоровилось, Саша вошел к нему в кабинет и, приласкавшись к отцу, уселся на ручку его кресла.

Казначеев погладил сына по голове и усмехнулся.

— Ну что? — спросил он. — Опять что-нибудь новое придумали с Ваней Гайвазовским?

Тогда Саша начал горячо просить отца взять Ваню в Симферополь.

— Ты же обещал помочь ему, батюшка! — воскликнул Саша. — Я сам это слышал.

Этот утренний разговор решил судьбу юного Гайвазовского. Казначеев вспомнил свое обещание позаботиться о маленьком художнике и свои тщеславные мечты прослыть покровителем будущего гения.

В необычайной одаренности мальчика градоначальник не сомневался.

Рядом с развалинами древней скифской столицы Неаполя Скифского, на месте небольшого татарского поселения Ак-Мечеть,[6] в 1784 году русское правительство основало новый город. Ему дали название Симферополь, что означает — город пользы. На гербе города был изображен улей с пчелами и наверху надпись: «Полезное».

Вначале в Симферополе было менее тысячи жителей. Но город быстро рос. Он стал центром Таврической губернии, образовавшейся после воссоединения Крыма с Россией. Сюда наехали чиновники, купцы, мещане. Симферополь отстраивался. Вскоре здесь появились щеголеватые дворянские особняки и безвкусные, но фундаментальные купеческие дома.

Тихий и сонный город чиновников, отставных военных и купцов тонул в роскошных садах.

В Симферополе была губернская гимназия. В тамошнюю гимназию 15 августа 1831 года и был определен Иван Гайвазовский.

Ваня тяжело переносил разлуку с отцом, матерью, старшим братом, с родной Феодосией, где безвыездно прожил свои детские годы.

И особенно томила его тоска по морю.

Даже новая жизнь, гимназия — все перемены, наступившие в его судьбе, не могли отвлечь его от воспоминаний.

Тогда, чтобы заглушить нестерпимую тоску, он подолгу, часами, не отрываясь, писал то карандашом, то пером, то акварелью виды далекой, но такой любимой, дорогой сердцу Феодосии.

На этих рисунках жило, дышало море, то голубое, кроткое, во время штиля, то разъяренное, черное в шторм. Рисовал он и рыбаков, дружно выгружающих богатый улов, и детей, весело играющих на горячем прибрежном песке у стен мрачных генуэзских башен. Были у него рисунки, на которых мечтательно потягивали: кальян старые толстые турки или плясали матросы в кругу веселых друзей. А однажды он написал акварелью свадебное шествие. В рисунке не было застывших, неподвижных фигур, процессия — вся движение, а над виднеющимся вдали морским заливом — легкие, радостные облака.

Когда учитель рисовального искусства в гимназии увидел эту акварель, он долго не хотел поверить, что написал ее ученик Гайвазовский. Он думал, что сын губернатора Саша Казначеев принес из коллекции отца работу какого-нибудь петербургского художника и думает сыграть с ним очередную шутку, выдавая ее за акварель своего друга Вани.

Как-то днем, вернувшись из гимназии, Гайвазовский застал в доме губернатора перемены: появился новый учитель — итальянец.

У итальянца было смуглое лицо, живые, блестящие глаза, высокий лоб.

В первый же день он потребовал у Гайвазовского все его рисунки. Он долго разбирал каждый рисунок, сыпал вперемежку итальянскими и французскими словами.

Во время разбора присутствовала сама Варвара Дмитриевна Она благосклонно кивала головой и во всем соглашалась с итальянцем.

Это она взяла его по рекомендации важной губернской дамы. Натальи Федоровны Нарышкиной, к советам которой очень прислушивалась.

Губернаторше нравилось, что этот высокий, худощавый молодой человек, склоняясь перед ней в учтивых поклонах, ежеминутно величает ее eccelenza.[7] Это льстило ее тщеславию.

Варвара Дмитриевна была из обедневшей дворянской семьи, но очень гордилась тем, что происходит из рода князей Волконских.

Она любила подчеркивать свое княжеское происхождение и ко всем относилась свысока.

Лицо ее всегда сохраняло сердитое и недовольное выражение. Сам Казначеев во всем уступал своей супруге, и она фактически держала в руках не только мужа, но и всех его подчиненных.

В Симферополе говорили, что губернией управляет губернаторша.

Итальянец, по-видимому, об этом знал и всячески старался заслужить расположение Варвары Дмитриевны.

Подвергнув рисунки Гайвазовского строгому, даже придирчивому разбору, он отметил в них большие достоинства и даже предсказал юному художнику в будущем большую славу.

Итальянец был хитер: он решил, что не следует разочаровывать губернаторшу в таланте мальчика, которому покровительствует сам губернатор. Это могло бы восстановить Казначеева против нового учителя.

Губернаторша осталась довольна. Ей понравилось, что новый учитель так строг к недостаткам их протеже.

«Заноситься мальчишка не станет, будет знать свое место. Больше почувствует, что приютили и обласкали его, сына плебея», — подумала она.

Но в то же время губернаторша была довольна и похвалами учителя. Ей льстило, что такой, как она думала, сведущий человек, предсказывал мальчику-художнику славу и этим как бы подтверждал, что она и ее муж имеют вкус отменный. Это они разглядели еще в первых рисунках феодосийского оборвыша признаки истинного таланта.

Варвара Дмитриевна и решила при первой же встрече рассказать Нарышкиной, как похвально отозвался итальянец об их протеже.

В классной комнате учитель сразу стал иным. Его рассказ о Неаполе, откуда он был родом, пленил мальчиков.

От него Гайвазовский впервые услыхал об итальянских художниках Микеланджело, Леонардо да Винчи, Рафаэле Санги, Сандро Боттичелли, Тициане.

В сумерки, когда гимназические уроки уже приготовлены, итальянец рассказывал своим ученикам о постоянных скитаниях великого Леонардо да Винчи, о его занятиях не только живописью, но и наукой, о его мечте научить людей летать по воздуху.

Мальчики полюбили итальянца. Он был неистощим на рассказы. О чем бы он ни говорил, все было увлекательно интересно.

Даже самые скучные страницы из учебника по древней истории в его изложении оживали.

Когда он говорил, мальчикам казалось, что они переносятся в древний Рим и присутствуют в Колизее на смертельном состязании гладиаторов.

Гайвазовский научился ценить замечания учителя о своих рисунках, они всегда были верны и метки. Но научить, как сделать рисунок лучше, как его исправить, итальянец не умел. Рисовал он гораздо хуже своего ученика и не скрывал этого от мальчика. Огорчаясь этим вместе с ним, он утешал Гайвазовского, что музы сами приведут его к совершенству, а он, учитель, будет вовремя указывать юному художнику на его промахи.

Ваня мечтал о настоящем мастере-наставнике, но пока довольствовался и этим.

Он ценил в итальянце не только его всегда верные замечания, но и обширные сведения о жизни великих итальянских художников, об их картинах, о том, как они умели составлять краски.

Часто учитель уводил Сашу и Ваню на прогулки. Был он подвижен и неутомим и мальчиков приучал к быстрой ходьбе.

Иногда они уходили далеко за город и навещали богатый дом Натальи Федоровны Нарышкиной.

Ее сын Федор был ровесником Саши и Вани и вместе со своей матерью бывал у Казначеевых.

Во время загородных прогулок мальчики часто встречались с Федей и его гувернером и продолжали прогулку вместе.

На обратном пути молодой Нарышкин всегда зазывал друзей к себе.

Гайвазовский начал примечать, что Нарышкины проявляют к нему такой же интерес, как и Казначеевы. Они дарили его дружелюбным вниманием, но требовали взамен, чтобы он их развлекал игрой на скрипке или новыми рисунками.

Гайвазовскому это даже нравилось. Ему льстило, что такие знатные господа слушают его игру и хвалят его рисунки. Он был им благодарен. Из его жизни ушла нужда. Он больше не ходил зимою в ветхой одежде и в дырявых башмаках. Сейчас у него теплая гимназическая шинель, отдельная комната, книги, рисовальная бумага, различные карандаши и краски.

Но иногда, вспоминая бедный отцовский дом, мать, склонившуюся над рукоделием при слабом свете сальной свечи, мальчик чувствовал, что ему неуютно и холодно в богатом губернаторском доме. В такие минуты Ваня все бы отдал за свидание с матерью.

Родители, по-видимому, догадывались о его переживаниях и в письмах постоянно ему напоминали, чтобы он не скучал и всегда был благодарен своим благодетелям.

Однажды в воскресенье мальчику стало особенно горько. Казначеевы поехали в гости к Нарышкиной и взяли его вместе со своими детьми. В комнате Феди Нарышкина Саша Казначеев, Ваня и несколько других мальчиков с интересом рассматривали новые гравюры, которые прислал из Москвы старинный друг Нарышкиных — архитектор Тончи.

Гайвазовский достал альбомчик и начал срисовывать одну из гравюр. Все мальчики сгрудились возле него и заглядывали через плечо на то, как он работает.

Им казалось волшебством, что гравюра так быстро появлялась на листке альбома.

Саша Казначеев даже с кем-то поспорил, что копия вышла лучше самого подлинника.

Но спор был прерван приходом дворецкого. Он передал Гайвазовскому приказание Варвары Дмитриевны взять скрипку и выйти к гостям.

Ваня отдал альбом с рисунками Саше и пошел. Уже в дверях он услышал, как один из приехавших в гости мальчиков сказал:

— Мы нашего казачка тоже привезли сегодня. Батюшка говорит, что такого певчего и у государя нет.

У Вани Гайвазовского в сердце закололо так, как будто в него внезапно вонзили острую иглу. В несколько секунд он понял, что для всех этих господ он такой же мальчик-слуга, как этот казачок Ване даже померещилось, что ему сейчас требовательно закричат, как бывало кричали в греческой кофейне: «Мальчик! Мальчик, сюда!»

Ваня вышел за дверь и остановился, напряженно ожидая, что скажет Саша.

Но Саша ничего не ответил, а стал вместе с другими шумно собираться в гостиную слушать его игру.

После этого случая Гайвазовский начал незаметно отдаляться от Саши Казначеева и Феди Нарышкина. Он чаще запирался у себя в комнате или уходил один бродить по городу. Как-то он забрел на базар и был оглушен гомоном базарной сутолоки. Гайвазовскому вспомнился феодосийский базар, бандуристы, Хайдар Он решил поискать — нет ли здесь странствующих певцов. Вдруг он услышал, как кто-то обращается к нему:

— Господин гимназист, вам что угодно? Может, вам нужно перочинный ножичек, карандаши, рисовальную бумагу? У меня самые лучшие товары. Не проходите мимо.

Гайвазовский оглянулся. Старик, не то еврей, не то караим[8] приглашал его остановиться у своего убогого лотка.

Мальчик вспомнил, что на днях он потерял перочинный ножик. Он начал выбирать.

Торговец причмокивал губами и закатывал глаза, усердно расхваливая свой товар. Гайвазовский поспешил скорее расплатиться и уйти.

Когда он почти выбрался из базарной толчеи, кто-то осторожно, робко тронул его за рукав.

Перед ним стоял худощавый, сгорбленный мальчик с бледным лицом. Трудно было определить, сколько ему лет. На узкие плечи была посажена несоразмерно большая голова с пытливыми, умными, но беспредельно печальными глазами.

— Господин гимназист, извините меня… — тихо и робко проговорил мальчик. — Ваше лицо показалось мне таким добрым, когда вы покупали ножик у моего отца, а то я бы никогда не посмел остановить вас…

Что-то дрогнуло в душе Гайвазовского. Никогда еще он не встречал таких забитых, несчастных мальчиков. Поводыри у бандуристов и то не были так жалки.

Гайвазовский взял его за руку.

— Пойдем отсюда, — приветливо сказал он, — здесь шумно и многолюдно.

Они спустились к Салгиру. Была ранняя весна, и маленькая река превратилась в бурный поток. Хорошо было сидеть на молодой траве и глядеть, как несется мутная весенняя вода. Гайвазовский узнал, что мальчик еврей, его зовут Менделе, что он учится в хедере,[9] но сам тайком научился читать по-русски и теперь мечтает о русских книгах.

Они стали встречаться. Гайвазовский приносил ему книги Казалось, Менделе их не просто читал, а проглатывал. С каждой новой встречей Гайвазовский замечал, что его товарищ становился все смелее и даже начинал изредка смеяться.

Однажды Менделе поведал Ване странное: о том, что дома его бы прокляли, если б узнали, что он встречается с шейгецем[10] изберет книги у гоя.[11] Менделе признался, что книги, которые приносит ему Ваня, он хранит в укромном месте на чердаке. Там он их и читает, когда возвращается из хедера. Ни одна душа об этом не знает.

Мальчики скоро подружились. Менделе обожал своего друга.

Однажды в пятницу под вечер они проходили мимо освещенной синагоги. Гайвазовский спросил, можно ли ему войти. Менделе ответил, что вряд ли Ваню впустит шамес.[12] Но все же они решили рискнуть.

К счастью, шамеса не оказалось у входа, и друзья начали осторожно пробираться вперед.

Гимназический мундирчик Гайвазовского сразу привлек внимание молящихся. Один старый еврей гневно сверкнул глазами и взял Гайвазовского за плечо, намереваясь вытолкать. Но тут Менделе быстро зашептал по-еврейски:

— Этот мальчик живет у губернатора.

Старик в страхе отпрянул, выпустив Гайвазовского. В синагоге произошло некоторое замешательство, но через минуту все пошло по заведенному порядку.

Ваня с любопытством присматривался ко всему, но моление скоро окончилось.

Менделе сказал, что завтра, в субботу, здесь будет торжественное богослужение.

На следующий день Гайвазовский не пошел в гимназию. Из его головы не выходила синагога. О мальчике из дома губернатора в синагоге знали уже все. Шамес молча пропустил его. Многие молящиеся недружелюбно косились на гимназиста, но никто с ним не заговаривал.

Гайвазовский увидел в задних рядах свободную скамью, сел недалеко от двери и стал с любопытством оглядывать синагогу.

Вчера вечером она была слабо освещена, сегодня же голубое весеннее небо весело заглядывало в окна. Молящихся было много. Поверх одежды на их плечи были наброшены талесы — белые и кремовые шерстяные накидки в черных полосках.

Освоившись, маленький художник обратил внимание на роспись на потолке. Но она его разочаровала. Потолок украшали ангелы и сцены на библейские темы. Мальчик-художник сразу заметил несовершенство рисунка, полное отсутствие ощущения пространства и безвкусные, аляповатые краски.

Но рядом с этой грубой, неумелой живописью его поразил изумительной работы ковчег, видневшийся из-за темно-лиловой бархатной занавеси, украшенной золотым шитьем, кистями.

Необычайно хорош оказался и высокий шатер посередине синагоги. Его поддерживали изящные деревянные колонны. На возвышении, под шатром, пел кантор, окруженный хором мальчиков. Он был в богатом белом шерстяном кафтане с серебряным шитьем.

Гайвазовский разглядел, что такие же кафтаны красовались на некоторых молящихся. Мальчик решил, что, по-видимому, это самые почетные прихожане. Они сидели в креслах по обе стороны ковчега.

Ряд кресел богачей отделялся от других рядов свободным пространством, устланным богатым ковром.

Гайвазовский заметил, что чем ближе скамьи к дверям, тем они проще и сидят на них бедняки в ветхих, во многих местах заштопанных и заплатанных накидках, а молитвенники у них растрепанные, их пожелтевшие листки давно отклеились от переплетов.

Внезапно кантор громким голосом возвестил начало торжественной молитвы. Все встали и, натянув молитвенные накидки на головы так, чтобы были ими закрыты глаза, начали нараспев повторять за кантором слова молитвы. Евреи при этом беспрерывно раскачивались в такт жалобному песнопению.

Гайвазовскому стало жутко, но он продолжал наблюдать. Он заметил, что даже в минуты молитвенного экстаза евреи молятся по-разному: владельцы кресел, натянув на глаза небольшие, изящные накидки, лишь слегка колыхались своими тучными телами, их голосов совершенно не было слышно в общей молитве. Но бедняки в заплатанных талесах раскачивались неистово, вкладывая в каждое слово молитвы все страдания измученных невзгодами и нуждой людей. Их молитвенное бормотание быстро переходило в крик. Жалобный вначале, он к концу торжественной молитвы становился требовательным, почти угрожающим.

Мальчику стало еще страшнее от этого неистового крика толпы с закрытыми лицами. Чуткой душой художника он скорее почувствовал, чем понял, что эти разные по одежде люди даже молиться богу не могут одинаково.

Для одних бог — добрый, любящий отец и поэтому им нет причины неистовствовать; наоборот — они полны к нему спокойной признательности за дарованные им блага. Бедняки же громко плакались богу, обнажая измученные, скорбящие сердца и взывая к нему о милосердии. Постепенно, незаметно для себя, они от жалоб переходили к требованиям, неистово крича, что и они хотят немного радости и счастья в жизни.

Гайвазовский не выдержал и опрометью кинулся из синагоги. Но его память еще долго хранила Этот ужасный крик, напоминающий ему вопль смертельно раненного животного, а в глазах плясали раскачивающиеся фигуры без лиц, без глаз, безликая скорбная толпа.

В тот же день с ним приключилась беда. Как только Ваня вернулся домой, Варвара Дмитриевна позвала его к себе в комнату.

Губернаторша была не одна. За креслом стояла ее любимая горничная Полина — старая дева с ехидным морщинистым лицом и тонкими губами. Все слуги боялись ее — она постоянно доносила на них госпоже.

Ваня, когда вошел, сразу почувствовал что-то недоброе в ее улыбке.

Варвара Дмитриевна полулежала в кресле. Ее обычно сердитое, недовольное лицо было все в красных пятнах.

— Где это ты пропадал сегодня, mon cher?[13] спросила губернаторша расслабленным голосом.

Мальчик, опустив голову, молчал. Ему было страшно признаться, что он не пошел в гимназию и был из любопытства в синагоге. От страха он даже почувствовал неприятную дрожь в коленях. В доме все, кроме Саши, боялись Варвары Дмитриевны. Ваня старался как можно реже попадаться ей на глаза. Саша всегда потешался над ним, когда видел, как Ваня теряется в присутствии его матери.

— Ты молчишь, mon ami?[14] — уже цедила сквозь зубы Варвара Дмитриевна. — Значит, совесть нечиста?

И вдруг не сдержалась и прорвавшимся визгливым голосом начала кричать на него:

— В синагоге пропадаешь? С жиденком сдружился? Мало чести и ласки от сына губернатора, потомка князей Волконских, получаешь?

Губернаторша неистовствовала.

— Убирайся в свою комнату и не смей выходить, пока тебя не позовут! — вдруг оборвала она.

Гайвазовский не помнил, как он добрался до своей комнаты, как уткнулся в подушку и замер.

Долго он лежал, глухо всхлипывая, потом уснул.

Проснулся он уже вечером, в темноте. Кто-то сильно тряс его за плечо, громко смеясь.

— Вставай, чудак ты этакий! Все улажено.

Он узнал голос Саши. Саша присел к нему на кровать и рассказал, что, когда он вернулся из гимназии, maman была ужасно зла и бранила слуг пуще обычного, но он быстро ее успокоил.

— Странный ты, — продолжал беспечным голосом Саша, — Сказал бы, что это я тебя попросил зайти в синагогу полюбопытствовать, — мне ведь самому неудобно. Я так и объяснил maman. А все это Полина натворила. Дважды видела тебя с каким-то мальчиком. Сегодня увидела опять, пошла за вами и выследила. Ну, я ей устрою штучку, доносчице. А главное, досадно, что ты мне ничего не сказал, вместе бы сходили. Любопытно, должно быть, у них в синагоге… Ну, расскажи, что ты там видел.

В последующие дни Гайвазовский, вернувшись из гимназии, почти не выходил из своей комнаты. Он решил в дальнейшем еще реже попадаться на глаза Варваре Дмитриевне.

Но не это было главное. Из его головы никак не выходили евреи в синагоге. На улице, на уроках в гимназии и особенно в тихие вечерние часы, когда он оставался один в своей комнате, они неотступно стояли у него перед глазами.

Наконец юный художник понял, что зрелище, которое поразило его в синагоге, будет его преследовать до тех пор, пока он не перенесет его на бумагу. И он начал рисовать.

Обычно рисунки у него получались быстро. Но на этот раз работа шла мучительно медленно. То его не удовлетворяло расположение фигур, то ему казалось, что они все похожи друг на друга. А юному художнику хотелось в этой группе людей показать каждого в отдельности, думающего, мечтающего о своем, ко в то же время слившегося в своих страданиях с остальными.

Он закрывал глаза и ясно видел эти истощенные человеческие фигуры в странной одежде.

Со стороны они могли показаться забавными и даже вызвать веселый смех. Гайвазовскому же было больно. В этих униженных и оскорбленных людях мальчик чувствовал таких же бедняков, как он сам, читал на их лицах как бы частично историю своей судьбы. А на рисунках у него по-прежнему получались только смешные фигурки.

Как-то вечером он особенно горько задумался о себе, о своем положении в доме Казначеевых, где с каждым днем он сильнее чувствовал, что живет из милости, и даже слуги относятся к нему свысока. Но тут же он вспомнил, что и учитель-итальянец, и гимназические учителя, и сам Казначеев — все говорят, что у него счастливый дар и он непременно преуспеет в художестве. И он внезапно ощутил такой прилив сил, такую веру в себя, что ему захотелось громко петь, смеяться и скорее что-то делать. Он подошел к столу, где лежали варианты его рисунка, зажег свечи, схватил карандаш и начал работать с какой-то неудержимостью.

Через два часа он в изнеможении выпустил из пальцев карандаш, рисунок был окончен. Юный художник глядел на свой труд и был им доволен. Наконец он добился того, чего хотел. Фигуры получились характерные, живые. Ощущался даже ритм движений этой взволнованной, охваченной экстазом толпы.

Гайвазовский дал рисунку название «Евреи в синагоге».

Когда в следующее воскресенье юноша показал свой новый рисунок Саше Казначееву и Феде Нарышкину, те несколько мгновений молчали, а потом разразились гомерическим хохотом, приговаривая:

— Ну и смешные эти жиды! Аи да Ваня! Вот одолжил! Только учитель-итальянец не смеялся, а сказал:

— Синьор Гайвазовский, вы настоящий маэстро! — Он впервые так назвал юного художника.

Итальянец отвесил ему низкий, церемонный поклон и еще раз взял в руки рисунок. В его глазах не было ни смешинки. Легкая грусть облачком легла на лицо.

Ваня облегченно вздохнул: его работа понята учителем так, как должно. Значит, он сумел своим рисунком вызвать в другом человеке мысли и чувства, испытанные им самим. Теперь его уже не угнетал громкий смех двух развеселившихся барчуков. Итальянец все еще рассматривал рисунок, как вдруг Федя Нарышкин выхватил его и помчался к матери.

— Нужно показать maman! — бросил он на ходу. — Это ее позабавит.

Наталью Федоровну рисунок удивил. На нее произвела сильное впечатление свобода, с которой молодой художник запечатлел сложную сцену. Она знала почти все прежние рисунки Гайвазовского и была поражена, как быстро развивается его дарование. Она позвала Гайвазовского и долго с ним беседовала.

Наталья Федоровна заговорила о Санкт-Петербурге, об Академии художеств и велела юноше отобрать и принести ей, помимо нового рисунка, все его прежние лучшие работы. Она обещала позаботиться о его будущности, отослать рисунки архитектору Тончи и просить его в письме ходатайствовать о зачислении юноши в Академию художеств.

Наступило лето. В гимназии окончилась экзамены. В раннее июньское утро Гайвазовский шел к Нарышкиным. Накануне вечером за ним присылали.

В саду никого не было. Солнце и птицы возвещали беспечный, счастливый день. Так же ясно и тихо было и на сердце у Гайвазовского.

В доме Нарышкиных летом вставали рано. Наталья Федоровна на балконе разбирала полученную вчера почту.

Гайвазовский поклонился.

— Поднимитесь ко мне, mon cher, я должна вас поздравить с большой удачей…

У юноши заколотилось сердце, когда она приблизила к своим глазам лист белой почтовой бумаги.

— Ну вот, mon ami, судьба к вам благосклонна. Благодарите бога и добрейшего Тончи. Он сообщает, что президент Академии художеств Алексей Николаевич Оленин находит у вас большие способности к живописи и высказался за ваше определение в академию казенным пенсионером.

Значит, не обманули его солнце и птицы в саду, сулившие ему нынче счастье!

Счастье!.. Разве можно точно определить, как оно приходит и наполняет все существо человека!

Оно уже приходило к нему, когда он получил в подарок скрипку или когда феодосийский градоначальник подарил ему настоящие краски и рисовальную бумагу. Но разве можно сравнить то ощущение счастья с тем, которым он переполнен сейчас!

«Казенный пенсионер…», «Президент Академии художеств Алексей Николаевич Оленин находит у вас большие способности к живописи…» Эти слова вихрем проносятся в его голове и заставляют снова радостно трепетать сердце юноши.

Академия художеств! Сейчас можно уже не бояться мечтать, а можно вслух произносить эти два таинственных, манящих слова. Как будто вся музыка, какую он слышал, звучит теперь для него в этих двух словах.

Нарышкина глядит на счастливого юношу и тонко улыбается. Конечно, она рада за него, но еще больше довольна тем, что сегодня вечером у губернатора, где должны собраться гости, она небрежно обратится к губернаторше: «Я чуть было не забыла сообщить вам, Варвара Дмитриевна, приятнейшую новость — мои хлопоты о Гайвазовском благоприятно окончились: президент Академии художеств Оленин решил определить его казенным пенсионером».

Тщеславие Натальи Федоровны удовлетворено. Она докажет теперь этой гордячке губернаторше, что истинными покровителями искусств всегда были Нарышкины, а не какие-то Казначеевы.

Гайвазовский не догадывается о тайных мыслях своей покровительницы и горячо благодарит ее.