"Три красных квадрата на черном фоне" - читать интересную книгу автора (Бенаквиста Тонино)2Жарко. В горле пересохло. Вот здесь. Приподняв подбородок, я мог бы, наверное, выпростать его из-под простыни. Чтобы дать шее чуть-чуть подышать. Правда, это не единственное, что мне мешает. Попытавшись открыть глаза, я понял, что слушается меня лишь один, и то не полностью — открывается узкая щелочка. Второй просто отказывается разлепляться. И потом эта колючая граница чего-то вокруг лба, какая-то раздражающая полоса, липнущая к потной коже. Я мотаю головой направо и налево, но все напрасно — мне ее не сдвинуть. Только что я попытался раскрыть рот, но не стал сильно настаивать на этом. Так просто мне губ не разжать. Теперь все ясно: на носу у меня, вот тут, точно, — повязка от уха до уха и от верхней губы до открытого глаза. Там я ничего не чувствую. Где-то снаружи слышится шум. Какое-то шевеление. Я бы тоже хотел пошевельнуться. Если чуть-чуть упереться затылком, я смог бы взглянуть на все остальное. Легко сказать… В жизни не видел, чтобы постель заправляли так плотно. Чтобы вылезти из нее хоть на минутку, я прибегаю к левитации, так, самую малость, приподнимаюсь, выскальзываю. парю и разглядываю себя, прикидывая, на что же это похоже. Произведение искусства… Забавно предстать вдруг самому себе в виде кубистского портрета. Лицо сразу в фас и в профиль, с висячим глазом и щекой, раскрашенной полосами теплых тонов. Да, никогда не думал, что однажды узнаю на собственной шкуре, что может чувствовать портрет Пикассо. А изнанка картины и вовсе гадость. Я, должно быть, долго спал и видел сны. Закрывая глаз, я вижу последнее, что мне снилось. Трибуна, а на ней люди, люди, и все стоят. В горле у меня слишком пересохло, мне больше не уснуть. Они встали все одновременно. И судья тоже — чтобы убедиться, что белый шар коснулся красного. Это правда — если как следует не приглядеться, нельзя быть уверенным, что очко было. Но я-то знаю, что было. Я сыграл вдоль борта, ударив ровно столько, чтобы шар чуть-чуть повернул в углу. В общем, самую малость, только подтолкнул. Я с трудом отдираю язык от нёба, он требует влаги. Впервые в жизни меня мучит жажда. Невероятно. В академии я не позволяю себе ни глотка пива, боюсь, что это повредит зрению, пусть даже немного. Что-то прохладное касается моего лба. Рука, вот ее уже нет. Я приподнимаю голову, стараясь открыть глаз как можно шире. Женщина. Полоска женщины. Ее губы двигаются. — …утром! Только не… тихоньку… Я почти ничего не слышу. Правое ухо у меня закрыто повязкой, а сестра говорит не с той стороны. И притом негромко. Но я ее так не отпущу. — Пить… Пииииить!.. Один этот звук причиняет мне боль. Губы? Щека? Я не знаю, где кончается одно и начинается другое. Она подносит стакан. — Не двигайтесь. Я могу и сам пить, но не сопротивляюсь. Вот так, хорошо. Сейчас эта девица выйдет, и я снова погружусь в свои сны. Я знаю, почему я тут, в этой постели. Воспоминание вцепилось в меня, как перепуганный кот, как только я открыл глаз. Я устроил перекличку всех болезненных мест — все тут, особенно саднит лицо. Сколько же времени понадобится, чтобы восстановилась острота зрения? А? На остальное мне наплевать, даже если я не смогу говорить или ничего не услышу. Без всего этого я обойдусь. Мужское лицо, полуулыбка. Пусть и он сделает что-нибудь полезное. — …Пппп… чччч… шшш… — Не волнуйтесь. Поспите немного, вы еще находитесь под действием анестезии. Вы хотите кого-нибудь видеть? Мы спросили у вас на работе, кому сообщить о том, что случилось, но там ничего не знают. Как только вы сможете говорить, мы попытаемся что-нибудь сделать. Какая анестезия? Щека, что ли? Вот кретин, не понимает, что у меня жутко чешется лоб под повязкой. Ему стоит только приподнять бинт и вытереть пот. Одно движение. Придется самому. Правая рука у меня не двигается, а вот левой я вполне могу дотянуться до собственного черепа. Трудно, однако. Мужчина берет мою руку и почти насильно укладывает ее на место. — Не шевелитесь, пожалуйста. Вас что-то беспокоит? Повязка слишком тугая? В три секунды он догадывается, откуда идет мое раздражение, и промокает мне лоб и виски холодным влажным тампоном. Я удовлетворенно вздыхаю. — Спите. Я зайду через несколько часов. Поговорим. Говорить будем жестами. Анестезия, о которой он говорит, — это щека. Вся правая сторона физиономии ничего не чувствует. Видимо, им пришлось меня зашивать. Скоро я почувствую скрепки. Наверное, больно будет. А может, меня изуродовало? То-то ребята из академии посмеются. И в галерее — теперь это будет музей ужасов. Какой сегодня день? Когда это все случилось? Вчера или сегодня утром? Я ничего не слышал — ни сирены, ни криков. И удара совершенно не помню. Наверное, я потерял сознание как раз перед тем, как на меня свалилась эта махина. Боль в лице потихоньку просыпается. Все места начинают болеть в унисон — как одна рана. Я пробежал языком по внутренней стороне щеки, и меня сразу будто током долбануло. Вся морда искурочена. Но это ерунда. Мне хочется кричать от боли — а я не могу, мне бы посмотреть в зеркало на ущерб, нанесенный моей физиономии, — а я не могу раскрыть глаз, мне бы потрогать пальцами каждую ссадину — а обе мои руки будто прикованы к краям кровати. Но мне нужно все мое тело. Я должен тренироваться каждый день, а то Ланглофф будет мной недоволен. Он не захочет со мной заниматься. Моя жизнь — там. — Ну так что, некому сообщать? — Н-н-н-нн!!! — Не нервничайте. Если он еще раз скажет это, я плюну ему в рожу. Для такого случая сорву повязку. Левая рука начала действовать, я уже несколько раз сам почесался, правая вся замотана — какой-то марлевый клубок. А этот придурок в белом халате все жаждет призвать кого-то поплакать надо мной. Я единственный ребенок в семье, мои родители живут в Биаррице, и я не собираюсь беспокоить их этими глупостями. Они старые, они могли бы броситься сюда только потому, что какому-то подонку вздумалось подпортить физиономию их сыну. Отец не больно-то крепок здоровьем, а мама — это мама… Вот. — Так что? Ни семьи, ни подружки? А друзья? Вам это могло бы помочь. Я дам вам бумагу — напишите номер телефона. Помочь? Мне? В чем? Выть от боли? Перебить тут все к чертовой матери? Роясь в карманах своего халата, он отводит глаза в сторону и спрашивает, будто украдкой: — Вы не левша? Удивленный вопросом, я буркаю, что нет. — Хорошо. Тогда я возьму вашу левую руку в свою и помогу вам писать. Прежде чем я успеваю прореагировать, он уже принимается за дело и вставляет мне между большим и указательным пальцами карандаш. Бешенство подступает к горлу, я бурчу все громче, он подносит бумагу к самому моему глазу. Я почти ничего не вижу, я никогда не писал левой рукой, и я не желаю никому ничего сообщать. А вот ему я с удовольствием бы выпустил кишки. Правда, одним карандашом тут не обойдешься. Как одержимый, я всаживаю грифель в бумагу и невероятно медленно царапаю какие-то загогулины, которые то вылезают за пределы листа, то сами останавливаются, когда я этого вовсе не хочу. Никогда в жизни я не изображал ничего левой рукой. Чистая абстракция. Когда мне кажется, что дело сделано, карандаш сам выскальзывает у меня из пальцев и падает на пол. Надеюсь, это похоже на то, что я хотел изобразить. Он читает: БОЛЬНО — Да, конечно, вам больно, так всегда бывает, когда приходишь в себя. Только я не понимаю, что вы тут написали, в конце, «К» потом, кажется, «Р», а дальше что? «А»? А дальше я хотел написать «КРЕТИН», но бросил. Я машу рукой, чтобы снять этот вопрос. — Я позову сестру, она вам кое-что даст. Старайтесь меньше двигаться. Да, мне больно, и я не знаю никого в Париже, кого это взволновало бы. Неужели это так странно? — Послушайте, я не хочу надоедать вам, спрашиваю в последний раз, чтобы быть уверенным. что вы и правда никого не желаете видеть. Давайте договоримся, если «да», вы моргаете один раз, если «нет» — два. Хорошо? Чтобы покончить со всей этой тягомотиной, я моргаю два раза подряд. Ну вот, наконец-то они займутся моей шкурой, у меня весь череп огнем горит, кажется, все зубы с правой стороны тоже решили включиться в эту игру. Я уже не знаю, как мне отделаться от этой маски сплошной боли. Вколите же мне что-нибудь, усыпите, а то я тут сдохну! Входит сестра — может, чтобы спасти меня? Они переглядываются, я плохо вижу, кажется, он отрицательно качает головой. — Удвойте дозу обезболивающего, мадемуазель. Она протягивает руку к какому-то приспособлению, которого я не заметил, — висящей в воздухе бутылке. Я удивленно икаю. Капельница… Трубка присоединена к моей правой руке уже несколько часов, а я до сих пор ничего не почувствовал. — Это успокоительное и крововосстанавливающее, — говорит он. Я пытаюсь вытащить из-под простыни правый локоть, но они тут же придавливают его к кровати, оба, одновременно. Сестра даже произносит что-то вроде: «Эй, эй!» Они снова переглядываются, молча, но у меня такое впечатление, что они переговариваются. Несмотря на повязки, правая рука, кажется, тоже начинает отвечать. Оставили бы они ее лучше в покое. Что-то я не помню, когда я ее поранил. — Мадемуазель, позовите, пожалуйста, господина Бриансона. Врач измеряет мне давление. Другой приходит сразу же, словно все это время ждал под дверью. Они обмениваются парой слов, которых я не слышу, и первый выходит, не взглянув в мою сторону. Новый моложе и без халата. Он садится на край постели, рядом со мной. — Здравствуйте, я доктор Бриансон, психолог. Кто-кто? Я, наверное, ослышался. — Вы скоро сможете встать на ноги, максимум через неделю. Щеку вам зашили. Через пару дней можно будет снять повязку с глаз, и вы будете нормально видеть. Через пять-шесть дней снимут швы, и вы сможете говорить. В общей сложности вам придется здесь побыть пару недель, чтобы все зарубцевалось. Мы сначала боялись сотрясения мозга, но электроэнцефалограмма у вас хорошая. Пару недель… Еще две недели здесь? Да ни за что. Ни минуты. Если понадобится, я пойду в академию весь в бинтах, как мумия, глухонемой, но пойду. В ответ я пытаюсь орать, но чувствую, что неубедителен. Мне бы поговорить с ним, расспросить, объяснить ему, в чем дело, сказать, что мне необходимы все мои рефлексы. Бильярд — вещь особая, там можно очень быстро и очень много потерять. Я снова хрюкаю что-то и приподнимаю руку. Он встает и переходит на другую сторону. Я трясу своим марлевым клубком, чтобы он понял, что именно меня беспокоит. Правая рука. — Чччччч… рррр… ккка… — Не пытайтесь говорить. Положите руку. Пожалуйста… Я повинуюсь. Что-то начинает грызть меня изнутри, где-то в желудке. Новая боль, незнакомая, непонятная. Просто, когда он сказал «пожалуйста», я понял, что для него это действительно важно. — Мы ничего не могли сделать. У меня холодеет лицо. Мне больше не больно — нигде, только в желудке. Будто жжет. И мочевой пузырь вот-вот лопнет. Мне надо чуточку тишины. — При падении та скульптура начисто отсекла вам кисть. Что-то я не понимаю: он говорит «та» скульптура и «вам» кисть, все очень конкретно. И ясно. Отсекла начисто кисть. Отсекла. Начисто отсекла. Начисто. Кисть отсекла начисто. — Мне очень жаль… Мое тело опорожнилось. По ногам потекла горячая лава. Левый глаз закрылся сам собой. Потом открылся. Он все еще тут, сидит, не двигаясь. Я почувствовал покалывание в носу, начал дышать ртом. — Ваша рука была в очень плохом состоянии… Об аутотрансплантации не могло быть и речи. Он ждет. Он ошибается. Я не врач… Но он ошибается. И мне надо немного тишины. Пошарив вслепую на тумбочке, моя левая рука наткнулась наконец на карандаш. Затем она подняла его вверх. Он понял, взял блокнот и подставил под грифель. Дрожа и дергаясь, она нацарапала еще какие-то беспорядочные каракули. Эта рука делает все, что приходит ей в голову, словно ей наплевать на мою — мою голову, помятую, побитую, неспособную послать простейший приказ, какое-то слово, а рука, неблагодарная, пользуется этим, отказывается передавать мои мысли, вот не хочет, и всё тут, она, видите ли, решает, за ней первое слово, вот это самое, она отыгрывается, а я дрожу все сильнее. Выбившись из сил, я роняю ее на постель. Все это время он молча следил за нашей борьбой. Он читает. УЙДИТЕ Дверь бесшумно закрывается. Покалывание прекратилось, как только из глаза брызнули слезы. Среди ночи меня вдруг словно подкинуло. Я ничего не чувствовал — только пот, одновременно горячий и ледяной, по всему телу, а потом, почти сразу, режущая боль где-то в районе пупка. И огонь между ног. Я не смог удержать мочу. Лихорадочно я принялся шарить рукой там, где должна была находиться тумбочка, что-то упало, судя по звуку, графин с водой, но выключателя я так и не обнаружил. А мне так надо, так надо увидеть ее, потрогать. Она здесь, совсем рядом, я чувствую ее, она хочет подобраться ближе к моему лицу, погладить его, пощупать нос, вытереть слезы. Резким движением я высвобождаю руку из тканевого браслета, стягивающего запястье. Живот горит огнем, повязка слишком тугая, я рычу, я ничего не вижу, одной левой рукой мне не справиться с булавкой и узлом, я теряю терпение, открываю рот, не обращая внимания на рану, — какое это теперь имеет значение! — вгрызаюсь в марлевый клубок, рву его зубами, рычу от бешенства, сглатываю кровавый комок, сейчас я увижу ее, она помогает мне, раздвигая пальцы как можно шире там, под бинтами, она трудится изо всех сил, повязка ослабевает, клубок разматывается и соскальзывает на пол. Я трясу рукой, как проклятый, вот уже выдернута игла от капельницы, ага, готово, кисть свободна, сейчас я смогу поднести ее к губам, чтобы облизать каждый палец, сжать в кулак, постучать по стене, написать все, что мне хочется проорать в темноту, она легко проводит по моему телу, она двигается, словно безумная паучиха, карабкаясь по моей шее… Но я не чувствую ее прикосновения. Зажегся свет. Две женщины в белом набрасываются на меня, но я кричу звериным криком, чтобы они не подходили. И я вижу. Наконец. Я вижу эту жирную подрагивающую паучиху — неосязаемую, невидимую. Вот она — примостилась на неопрятном обрубке. Паучиха, которую вижу я один. И которая одного меня приводит в ужас. |
||
|