"Курс — одиночество" - читать интересную книгу автора (Хаузлз Вэл)IXВплоть до этой самой минуты я ежедневно выполняю одну и ту же обязательную процедуру. Заполняю вопросник Британского совета медицинских исследований. Один из тех, кому предложили это дело, отказался. И пожалуй, правильно поступил. «Как вы себя чувствуете», — гласит один из вопросов. Реплика, которой вы встречаете сослуживца, рассчитывая на короткое: «Ничего», «Паршиво», «Здорово». Любой ответ сойдёт. Только не здесь. Здесь от вас требуется, чтобы вы раскрыли своё нутро и предъявили им для исследования. Да, мне одиноко. Да, мне страшно. Да, я буду рад, когда всё это кончится. Кому это важно, кроме меня? С какой стати я должен открывать свою душу какому-то любопытному медику, который будет брезгливо копошиться в ней и во мне, сидя в прокуренном лондонском учреждении? Тем не менее я продолжаю благоговейно заполнять вопросник. После стольких дней он даже по-своему благотворно влияет на меня, время от времени я пытаюсь объективно взглянуть на себя со стороны. Неужели ты и впрямь такой гриб-дождевик, что малейшая перемена погоды влияет на твоё настроение? Мы прошли к северу от Азорских островов, теперь надо уклониться к югу, чтобы обогнуть Гольфстрим. Норд-вест меня вполне бы устроил, но если в субботу утром нам везло, то в последующие двадцать четыре часа ветер постепенно отошёл на запад, и к полудню воскресенья установился вест-зюйд-вест. Теперь дует почти в лоб, и я снова вешаю нос. Вообще-то погода приличная. Видимость хорошая, ветер и волнение умеренные, только направление завывающего ветра вас коробит. Опять лавировать против ветра. Лавировать. Лавировать. Лавировать… Мне однажды сказали, что идти бейдевинд на малом судне — суета. Как это понимать? Тщётная надежда? Никчемная затея? Пустое развлечение? Напрасные усилия? Праздное времяпрепровождение, показная доблесть или, пуще того, проявление гордыни — плод чрезмерного самомнения? Всё это может быть и верно, однако нисколько не умаляет того факта, что ход бейдевинд требует от вас работы. Хорошее слово, верное слово. Конечно, можно попробовать хитрость и лесть, но на них далеко не уедешь. Пройдя половину пути между зенитом и горизонтом, солнце оказывается примерно на юго-западе, там, куда мы идём. Но и ветер дует с той же стороны, дует упорно, настойчиво. А с ветром приходит и волна, лютой её не назовёшь, но что-то вроде непрестанно движущегося парового катка, который вы можете бодать сколько угодно и без заметного успеха. Яхта лучше моего приспособлена для этого. У меня при взгляде на карту, на безбрежный этот океанище сердце сжимается. Его размеры совершенно подавляют. Яхта реагирует более разумно. Она одолевает каплю за каплей, волну за волной, стойко перенося все превратности судьбы; мне бы такое упорство. Я падаю духом, она же, хоть и ворчит порой и кряхтит, продолжает делать своё дело. Шкоты выбраны в тугую, не настолько, чтобы яхта совсем потеряла ход, но так, что грот превратился в доску, а стаксель только-только тянет. Наветренные ванты натянулись, как струна, штаги тоже, остальной такелаж болтается без толку и ничего не делает для поддержки мачты, которая сильно клонится в подветренную сторону. Териленовый грот хорошо переносит напряжение. Нижние полотнища поблескивают внизу, где солёные брызги выбивают о них барабанную дробь и скатываются к нижней шкаторине. Ветер гонит их назад, и они срываются с нока обратно в море с подветренной стороны. Риф-штерты бьются о парус, ждёшь, что это непрестанное трение должно отразиться на парусине, но пока что ничего не заметно. Зато ваш взгляд привлекает передняя шкаторина грота, соединённая с мачтой ползунами из нержавеющей стали. Один ползун, примерно посередине, сорвался, и в этом месте парус отстал от мачты. Починить, что ли? Это значит полчаса работать на палубе под градом брызг. Ладно, потерпит, скажем, до следующего штиля. От этих ползунов бывают и другие неприятности. У них острые края, которые истирают подшитую кромку териленовой парусины. Кожаные предохранители поизносились, ими тоже скоро надо будет заняться. Железный Майк доблестно трудится, он самый прилежный член команды, но сейчас ему не мешало бы подсобить. Частая крутая волна изо всех сил старается сбить яхту с ходу, а Майк явно склонен держать судно слишком круто к ветру. Может быть, всё-таки выйти, поправить флюгер? Но тогда я промокну. К чёрту! Лучше подождём и проследим, как часто на палубу залетают брызги. Определив ритм полива, можно высунуться из сходного люка и укоротить наветренный румпель-трос, чтобы крепче придерживал. Когда яхту поднимает на волне, руль, у которого площадь пера больше обычного для фолькбота да к тому же на баллере укреплены триммер и шток флюгера, болтается на петлях так, что того и гляди разлетится вдребезги. Румпель-тросы, необходимые, чтобы руль не перебирал, усложняют задачу. Когда корма сваливается с гребня, руль куролесит и румпель дёргается. Это не проблема для живого рулевого, его рука сама отзывается и выполняет роль амортизатора, теперь же размах колебаний ограничивают румпель-тросы. Руль пробует вырваться из этой узды, и вся кормовая часть яхты содрогается от их поединка. Вот вам ещё одна небольшая забота. Есть и другие. Яхта имеет течь. Это не обычная трюмная вода, которая увлажняет нутро яхты с тех пор, как она сошла со стапелей. Теперь, когда позади не одна неделя напряжённого плавания, приходится куда чаще работать помпой. Пока что я не веду регулярного учёта в вахтенном журнале. Просто, как покажется, что уже пора, качну раз двенадцать, примерно через каждые три-четыре часа. После дневного сна. Когда готовится ужин. Ночью, когда встаю, чтобы осмотреть палубу и горизонт. Это вошло в постоянный режим работы. Удивляться не приходится. Вылезая на крутую волну, яхта сшибается с ещё более крутым гребнем и сопровождающей его тучей брызг. На миг замирает, вырвавшись из объятий моря, насколько это возможно для судна на плаву. Нос и корма свободны, средняя часть судна служит центром равновесия. Вот когда яхта скрипит и кряхтит. Но равновесие длится какую-нибудь секунду. Волна уходит к корме, оставляя носовую часть без опоры. Нос падает вниз и шлёпается в ложбину, так что стаканы дребезжат, хотя они надёжно закреплены на своих полках. Зарывшаяся в море нижняя часть форштевня отбрасывает воду от корпуса вправо и влево, во все стороны, как будто работает сеятель. Немного времени отведено яхте, чтобы прийти в себя, — следующая волна уже тут как тут, нос, а за ним и весь корпус начинают восхождение, корма же уходит вниз. Вот когда руль выбрыкивает сильнее всего, особенно если Майк приводит яхту к волне, а волна круче обычного. Она поднимает нос, потом толкает его назад. Толчок тормозит поступательный ход яхты, и, если Майк сильно перестарался, грот будет обиженно хлопать, пока яхта не увалится и не начнёт правильно принимать под себя волну. Вам это кажется однообразным? Правильно кажется. Лежа внизу в спальном мешке, лишённый свежего чтива (даже Тэрбер приедается после третьего захода), я не отделяю себя от яхты. Все звуки мной изучены. Каждый стук, каждый треск, каждый скрип говорят мне, что происходит. Вот это своеобразное подрагивание вызвано натяжкой, которая должна держать штаг туго выбранным. Когда яхта идёт слишком круто к ветру, передняя шкаторина заполаскивает и слышны красноречивые хлопки. Нет никакой надобности сидеть в кокпите и, склонившись в подветренную сторону, заглядывать из-под грота на переднюю шкаторину кливера. Достаточно поднять ногу и коснуться ею болтов, крепящих к палубе рычаги натяжек, и я ощущаю, как они дрожат, когда Майк приводит судно к ветру. Лёжа навытяжку на подветренной койке, голова — на руке, я уподобляюсь чувствительной компасной стрелке. Ноги смотрят на северо-восток, голова — на юго-запад. Если дующий сейчас вест-тен-норд отойдёт хоть на румб по часовой стрелке, я сразу замечу перемену. Яхта по-прежнему будет идти бейдевинд правым галсом, но курс зюйд-вест сменится на зюйд-вест-тен-вест. И я это буду знать. Точно так же, если ветер сместится на румб против часовой стрелки, яхта следом за ним приведётся к югу, и качка сразу ослабнет. Лежу как будто неподвижно, на самом же деле меня подняло в воздух на десять футов и на столько же футов пронесло вперёд, и мне слышно, как вода обтекает корпус. Журчит, словно горный ручей, стремительно бегущий через камень. Толщина обшивки всего три четверти дюйма, и, если приложить к корпусу чувствительные кончики пальцев — так взломщик знакомится с сейфом, — можно ощутить скольжение моря. С начала перехода за шляпкой вот этого гвоздя прошло тысяча триста миль воды. Вам это кажется однообразным? Правильно кажется. Лежите, и спать не хочется, лишь бы время шло, смотрите на шляпку этого гвоздя, словно курица на черту, проведённую от клюва мелом по полу. От этих маленьких кусочков меди всё зависит. Судно, будто подушечка для булавок, пронизано красновато-коричневыми гвоздями. Но всё то, что они старательно скрепляют, мачта и такелаж силятся расшатать. Мачта — это не что иное, как подпорка для парусов и такелажа, и нагрузка, которой она подвержена, передаётся на её шпор. Чем туже натянут штаг, тем сильнее мачта упирается в степс. Такелаж тянет концы судна вверх, мачта отжимает среднюю часть вниз. Я хорошо представляю себе все эти скрытые напряжения; они, хотя не заметны для глаза, заставляют серьёзно задуматься об ударах, которые обрушиваются на корпус. Находясь внутри этого корпуса, я не только сознаю, но и осязаю приходящееся на него напряжение. Я настолько сросся с яхтой, что, когда люк задраен и не видно окружающего, забываю, что такое равновесие, и становлюсь как бы частью оборудования, вроде шарнирного примуса — впрочем, он лучше меня следит за естественным горизонтом. В лад движениям корпуса меня то легонько придавит, то потянет назад; вот и всё, что я ощущаю. В отличие от качающегося чайника я не выравниваюсь в горизонтальной плоскости. Я — внутренний орган, обшивка яхты — кожа. К полудню воскресенья мы прошли по лагу семьдесят восемь миль, за следующие сутки — ещё шестьдесят две, которые дались нам ценой упорного труда. Но ведь последние дни курс был почти южный, поэтому от силы половина этой дистанции по-настоящему шла в счёт. Остальное съела проклятая необходимость и снова и снова делать поворот оверштаг, снова и снова лавировать, просто ум за разум заходит. В понедельник утром справа на траверзе показалось судно. Оно прошло в трёх милях севернее, не заметив моего фолькбота. А если и заметило, то, во всяком случае, не подало виду. Просто удивительно, как близко надо подойти, чтобы рассчитывать, что вас увидят. Будете биться об заклад, скажите — на милю, не больше. По-вашему, поднятый на мачте белый парус непременно должен бросаться в глаза? Ничего подобного. Половину времени яхта скрыта в ложбинах между волнами, когда же она влезает на волну, попробуй отличить парус от мелькающих со всех сторон тысяч белых гребней. Единственное исключение из этого правила бывает в полный штиль, когда поникшие паруса — если вы их неосмотрительно оставили — будут торчать, как перст, над маслянистой гладью. Лёгкое разочарование, навеянное прошедшим судном, развеял гул самолёта, летевшего так высоко, что я даже в бинокль не смог опознать это серебристое пятнышко. Самолёт сделал широкий круг над яхтой, и я внушил себе, что нас заметили. В моём одиночестве не следовало пренебрегать даже таким хрупким звеном. Глядя, как он идёт надо мной, я соображал, где может находиться его база. Скорее всего, на Азорских островах. Интересно, сколько до них? Нехитрая манипуляция измерительным циркулем, и вот готов неожиданный ответ: — Всего семьдесят пять миль! Разумеется, эта мысль уже несколько дней живёт в моём подсознании, теперь мне это ясно, но я старался её заглушить. — Семьдесят пять миль — один дневной переход. Я бормочу это, наклонившись над картой. До чего соблазнительно! Горячая ванна, свежая пища, радиограмма на родину, письмо Эйре и детишкам. Чем больше я об этом думаю, тем сильнее искушение. Двадцать три дня, как мы вышли из Плимута, пройдено тысяча четыреста миль, но это всё было и прошло. Следующие две тысячи миль — вот что меня волнует. Неужели я не одолел ещё и половины пути до Нью-Йорка? В это невозможно поверить. И я заставляю себя ещё раз посмотреть на карту, измерить глазами это огромное белое пространство. Циркуль не нужен. И без того видно, как далеко, чертовски далеко. Что случится, если я зайду в порт? Не будем заниматься самообманом, уверять себя, будто я завтра же отправлюсь дальше. Сколько раз я заходил в какой-нибудь порт, и, каким бы невинным он ни казался, всегда меня что-нибудь затягивало. Уходить трудно. А расстояние до Нью-Йорка будет то же. Искушение поставить крест на всей затее может оказаться слишком сильным. Пока я торговался сам с собой да ещё стоял на трапе, глядя на юг, ветер сместился больше чем на румб против часовой стрелки и теперь дул зюйд-вест. И так как яхта шла правым галсом, получался курс зюйд, прямо на Флориш и предлежащие острова. — Каких-нибудь семьдесят пять миль! — Не бывать этому! — Все наверх! — Поворот оверштаг! Отключить Майка. С минуту иду прежним курсом, чтобы почувствовать румпель. А теперь румпель под ветер, шкот потравить. Яхта разворачивается, но я плохо рассчитал, с наветренной стороны подходит большая волна. Нос лезет вверх, однако не успевает одолеть гребень, и тот нависает над баком, как прибой над берегом. На миг всё застывает, словно на фотографии. Но тут же движение возобновляется. Гребень наступает, с рёвом обрушивается в туче брызг на бак, распластывается перед мачтой, перехлёстывает через рубку и водопадом врывается в кокпит, где я съёжился около крышки сходного люка, к счастью плотно закрытого. — Разрази меня гром! Я промок насквозь, это в общем не так страшно, ведь на мне одни шорты да рубашка, однако вода холоднее, чем вы думаете, к тому же волосы и борода опять будут липкими от соли. Из кокпита вода с бульканьем уходит в сливные трубы и стекает через борта; я встаю и вижу, что яхта попала в капкан. Она потеряла ход, грот и стаксель полощутся впустую вокруг мачты. Перо руля не испытывает напора струи, и он сейчас бесполезен. Майк самодовольно крякает: с ним ещё ни разу не случалось такого позора. Ничего не поделаешь, надо выходить на бак и выносить стаксель на ветер. С обезветренными парусами яхта утратила устойчивость, она не только подскакивает по прихоти волн, но и нервно встаёт на дыбы — ничего похожего на её обычный аллюр с лёгким креном. Соблюдая осторожность, пробираюсь вперёд (не забудьте пригнуть голову, не то вас стукнет по голове беспорядочно качающийся гик). Босые ноги нащупывают опору рядом с рубкой, тело наклонено внутрь, тянусь руками к ящику со спасательным плотом, лежащему на палубе рубки. Ухватившись за него, можно двигаться дальше, и вот уже есть вторая опора для рук — мачта. Яхта по-прежнему стоит носом против ветра, так что, ловя шкот, остерегайтесь, чтобы бешено хлопающий стаксель не хлестнул вас по лицу латунным коушем шкотового угла. Никак не поймёшь резвящийся парус. Кажется, он сознательно от вас увёртывается, и после одной-двух напрасных попыток вы решаете подстеречь, когда он чуть присмиреет. — Ага, попался, шалопай! Теперь выбирать стаксель на ветер, выносить его на левый борт, чтобы яхта развернулась в северном направлении. Пошла? Нет ещё. Ветер туго натянул шкот, который я держу. Но яхта продолжает топтаться на месте, не хочет переходить на новый галс. Если она сейчас получит ход назад, придётся идти на корму, класть руль на борт. — Что такое? Руль положен на борт, об этом позаботилась волна. — Что, Майк, съел? Так, поворачивает. Подержим шкот ещё немного. Надо довести поворот до конца, ничего что грот уже начал наполняться. Вот теперь можно выпускать шкот и осторожно возвращаться назад. Шхуна ещё не набрала ход, только кренится от давления ветра на грот. Лучше пробираться с наветренной стороны. Там выше и суше, да к тому же, если пойдёшь вдоль правого борта, придётся снова нырять под гиком. Идёте, не отрывая ног от палубы, наклонившись над рубкой, спиной к морю; в это время игривый гребень шлёпает яхту в задранный борт, и вверх взлетает каскад воды. Вашу голову и спину снова окатывает, а в штанины врывается словно струя из пожарного рукава. — Пощадите! Наконец вы в кокпите. Руль под ветер, так и держите его коленом, пусть яхта забирает ход. Добирайте кливер-шкот, это ей поможет; о гроте думать не надо, он сам переложился. Ну вот, теперь яхта идёт прилично. Приведитесь до полного бейдевинда. В порядке? Можно вылезать на ют и подключать флюгер Майка. Вернувшись после всего этого в каюту, сижу на краешке койки и сдёргиваю промокшую насквозь хлопчатобумажную рубашку. В носовой отсек её, к остальной мокрой одежде. Потом ловлю минуту, когда яхта выравнивается в ложбине, быстро отрываю собственную корму от койки и вылезаю из шортов. Они пляжные, из какого-то искусственного волокна, оно не впитывает влагу так, как хлопок или шерсть. Отвисятся, и вода сама с них стечёт. Теперь растереться полотенцем. Не такая согревающая процедура, как хотелось бы, ведь полотенце-то влажное, но лучше, чем ничего. В заключение вытереть голову, хотя сколько её ни три, суше не станет. Теперь ещё надо перенести спальный мешок с бывшей подветренной койки, она после смены галса стала наветренной и непригодной для отдыха. Но сперва предстоит схватка с матрасом в водонепроницаемой пластиковой оболочке. У пенопласта, которым он набит, отвратительная привычка свёртываться в трубку, так что вы лежите рядом с этой неладной штукой, а не поверх неё, как положено. Есть смысл потратить минут двадцать на то, чтобы попытаться разгладить матрас. Это не так просто, как кажется; попробуйте для сравнения снаружи открыть лежащий в кармане перочинный ножик. Ладно, сойдёт и так. В конце концов я сам виноват. Ведь меня спрашивали, какой матрас нужен: стёганый или нет? Стёганый? В ту минуту дел было столько, что я не отнёсся к этому вопросу с должным вниманием. И получил нестёганый матрас. А теперь, пожалуйста — скатка из разбухшего пенопласта в пластиковом конверте, старательно подогнанном к сужающимся в ногах койкам. Всё равно приятно забраться в спальный мешок. Лёжа в мешке, заполняю вахтенный журнал. Не данные о навигации, это сделано во время очередных обсерваций, а сейчас — запись в личном дневнике на последних страницах, он, не смущаясь, приемлет информацию, которая медицинскому вопроснику ни к чему. Теперь, когда я поборол соблазн Азорских островов, можно вписать что-нибудь этакое, самоуверенное. Я сам себе кажусь молодцом? Это плохой знак. Делая запись огрызком карандаша, ловлю себя на мысли, что упущен случай послать радиограмму домой. Приступ тоски по дому сопровождается надеждой скоро встретить другой корабль, который пройдёт достаточно близко, чтобы заметить мой флажный сигнал. День проходит, за ним ещё одна долгая ночь. Ветер колеблется между норд-вестом и зюйд-вестом, заставляя частенько выходить на палубу, чтобы повернуть на другой, более выгодный галс. В этих широтах сейчас достаточно тепло, когда светит солнце, можно работать в одних шортах; на время перестаёт расти груда гниющей одежды в носовом отсеке. Поднявшись в очередной раз на палубу, замечаю впереди дымок и долго стою, высматривая пароход, однако он прячется за горизонтом. Потомившись некоторое время внизу, снова выхожу. Теперь видны его надстройки, но он идёт в южном направлении, слишком далеко от яхты. С сожалением смотрю, как он становится всё меньше, вот уже опять остался лишь дымок. Тут и полдень подошёл, пора брать высоту солнца, затем ленч, а впереди вторая половина дня; как дотянуть до вечера? Мне нечего делать. Книги читаны-перечитаны до того, что, закрыв глаза, я вижу любую страницу на выбор. Наконец желание заняться чем-нибудь становится неодолимым, и я, пренебрегая летящими брызгами, выхожу на палубу, чтобы опустить стеньговый вымпел и валлийский флаг. Оба развеваются на мачте с самого старта, и оба поистрепались, а так как ещё и полпути не пройдено, я скатываю их и прячу, а то нечего будет вывесить перед Нью-Йорком. Настаёт четверг, 7 июля. Вообще-то ночью лучше спится, особенно если день солнечный и жаркий, однако по ночам приёмничек радиопеленгатора берёт больше станций и разных программ. Лёжа в спальном мешке и примостив на животе приёмник, я кручу ручки и наполняю треском, щелчками и писком наушники, которые приходится надевать на голову из-за слабой слышимости. Сперва я поймал Би-Би-Си — чуть слышно, а через полчаса станция и вовсе пропала, но я успел поймать сигнал точного времени и страшно обрадовался. Мои часы по-прежнему шли верно. Замечательно. После проверки времени — последние известия. «Говорит Би-Би-Си, Лондон. С большим прискорбием мы извещаем о кончине Эньюрина Бивена». Даже несмотря на металлический звук наушников, чувствовалось волнение диктора. — Эньюрин Бивен. Мне вдруг стало безумно грустно, хотя я никогда его не видел и во многом не соглашался с его политикой. Кажется, он был незаурядным оратором? И выдающимся парламентарием? Человек, который выдвинулся по заслугам? У меня появился комок в горле. За много-много миль от дому я лежу в своей деревянной коробке. Кто-то пустил в воздух эту стрелу, а я, ничего не подозревая, повернул ручку, и стрела вонзилась в мою душу. Этакое тоненькое древко познания, отравленное острой болью, сорвалось с тетивы, роль которой сыграла кончина земляка-кельта. Мои глаза увлажнились, и слёзы, не стесняясь, побежали вниз по щекам на бороду, к другим солёным каплям. Расчувствовался не в меру? — Зачем же так?.. Мне не с кем разделить печальную новость. Она вошла в моё сознание, как и в сознание многих других, но дальше ей некуда деться. Я не мог никому её передать — скажем, соседу за кружкой пива. Или лежащей рядом жене. Разве не помогает разговор отвести душу? Эньюрин Бивен. Умер. Не дожидаясь конца последних известий, я выключил приёмник, поднялся с койки и сел, съёжившись, перед примусом. Хотя я не видел его (в каюте кромешный мрак), я знал, что на нём стоит не только чайник с водой, но и большая чистая кружка. Затем моя рука протянулась за бутылью в оплётке. Я нуждался в глотке «Будь здоров». Полночное небо щеголяло полной луной, которую в эту минуту заволокла туча. Люк был задраен, чтобы в каюту не проникали брызги, и царила такая темень, будто я начисто ослеп. Для меня существовало лишь то, что я мог осязать. Дальше простиралась бесконечность с мириадами звёзд и милостивым создателем. Вообще-то я привык к мраку каюты. Скоро месяц я экономлю аккумулятор осветительной сети, читаю только при дневном свете. Но теперь каюта была не просто тёмной, а чёрной. Закроешь глаза, и вроде бы светлее. Странное ощущение. Я чувствовал себя зародышем во чреве. Эмбрионом в яйце. Только вместо желтка меня облекала печаль услышанной новости. Она ощущалась, как груз, который давил не только на плечи, а на всё тело, сжимал со всех сторон, будто сама атмосфера ополчилась против меня. Вот ведь до чего расстроился. Я сделал хороший глоток, допил гоголь-моголь с ромом, поставил на место кружку и вытер рукой отороченный волосами рот. — Нечего поддаваться меланхолии. Я вернулся к койке и приёмнику. Не одни же плохие новости носятся в эфире, должно быть и что-нибудь утешительное, надо только поискать. Однако волны Би-Би-Си отступили за пределы радиуса действия моего приёмничка. Некоторое время была слышна только проникновенная египетская речь и зауныв-ая арабская музыка. Новый поворот ручки, и я сразу насторожился: гнусавый голос, тягучая речь — это может быть лишь Северная Америка. — Говорит Уай-эн-и-уай, слушайте новости в начале каждого часа… Звук то прибывал, то убывал, зато моё возбуждение не убывало. Значит, мы всё-таки продвигаемся вперёд, если уже ловим Штаты. Первая новость, которую мне удалось разобрать, касалась дирижабля военно-морских сил США, разбившегося вместе с командой во время поисков пропавшего яхтсмена. А сам яхтсмен вскоре объявился, жив-здоров. — Надо же, какое несчастье, какая утрата! Кажется, мне сегодня суждено слышать только самые трагические вести. На несколько секунд станция пропала, потом снова появилась: — Сегодня утром у берегов Ньюфаундленда яхта «Барабанный бой», принадлежащая мистеру Максу Эйткену, лишилась мачт… Я поспешил выключить этот проклятый аппарат, пока не случилась ещё какая-нибудь беда. Мои нервы не выдержали бы ещё одну серьёзную катастрофу. Да и то пришлось глотнуть хорошую дозу «Будь здоров», чтобы немного успокоить их. Остаток ночи я почти не спал. Моё тело пассивно лежало в каюте, а сознание беспорядочно скиталось по континентам. Наконец наступил рассвет. Слава богу, день выдался солнечный, ясный. Погода для субботних вылазок, надо её максимально использовать. Норд-вест трудился с прохладцей, и я поставил большой генуэзский стаксель. Затем последовала утренняя обсервация. Как хорошо было работать под всё более тёплыми лучами солнца. День устремился по большой дуге к зениту, и ночная хандра испарилась. В эту минуту лопнул грот. Первая серьёзная авария после гибели аккумулятора. И я был ей рад. Хоть есть чем заняться. Я потратил на починку час, хотя мог бы управиться в двадцать минут. А куда спешить, у меня уйма времени. Трудовой порыв не прошёл, и я вытащил все канистры с водой, опробовал каждую, потом подсчитал, сколько же всего осталось. Ровно двадцать галлонов. За двадцать восемь дней израсходовано десять галлонов, это значит — меньше трёх пинт пресной воды в день на все нужды; настоящее достижение. Тут подошло время полуденной обсервации, она показала, что пройдено за сутки восемьдесят миль — ещё один повод для торжества. Атмосферное давление было высокое и устойчивое. Мой барометр показывал тысячу сорок пять миллибар. Правда, прибор не корректировался, так что показания, наверно, отклонялись от истинных, но для меня сейчас устойчивость была важнее точности. Я спрашивал себя, удержится ли ветер. Конечно, он не удержался. Во второй половине дня он спал, и мы снова заштилели. Но и это не повлияло на моё приподнятое настроение. Чтобы поддержать его, я отыскал банку олифы и час занимался полезным трудом, протирал те части стоячего такелажа, до которых мог дотянуться. Всего лишь первый сезон, а на них уже появились следы ржавчины. За ужином (штиль продолжался) я пытался сообразить, почему истёкший день казался мне таким удавшимся. После удручающего сообщения по радио я был совершенно убит, но затем маятник качнулся обратно и вознёс меня на небывалую высоту, и даже наше топтание на месте меня не расстроило. Может быть, дело в том, что Азорские острова остались в двухстах милях за кормой и соблазнов становится всё меньше? Вполне возможно. Но ещё большую роль, пожалуй, сыграл тягучий американский голос, это он послужил стимулом, которого мне хватило на весь день. Ещё одна ночь. Штиль. Чёрные воды под белоснежной луной. Паруса лежат на палубе. Грудой тусклого серебра. Сидишь в кокпите, держишь в руках горячую кружку, а в ней какао — будто лужица жидкой грязи, над которой в лунном свете вьётся пар. И тишина. И тебя словно обволакивают морская пучина и небо — бархатный мешок. Тот, кто держит этот мешок, не спешит его завязать. А я сижу на дне и смотрю наверх, на яркий кружок света. Яхта качается. Окружающий нас дёготь чмокает, отрываясь от деревянной обшивки. Судёнышко ворочается — медленно, лениво, расслабленно, будто отдыхающая женщина в постели, — и корпус его извлекает из моря звуки, напоминающие звон колокольчика. Не только ветра нет. Нет атмосферы. Никаких перемещений тёплого и холодного воздуха. Термическая пружина не работает. Ничто нас не разделяет. Безветренный океан приковал мой взгляд. Тусклая гладь под луной. С миллионом поблескивающих зеркал. Я вздрагиваю. Очарование нарушено. — Торчу здесь, вместо того чтобы спешить в Нью-Йорк. Пора спускаться вниз, покрутить радио. И вот уже выразительная музыка Эдварда Элгера уносит меня в другие сферы. Я снова плачу. Зачем сдерживать свои чувства? Никто меня не видит, никто не слышит. Никто никогда не узнает. А как ещё отвести душу? Встать и запеть, обращаясь к звёздам? Заговорить с безмолвной яхтой? — Вставай, ублюдок несчастный, не то свихнёшься. Упражнения в кокпите. Нагишом под луной. Белый человек. — чёрный человек. Приседание, глубокий вдох. Взмах руками — вверх, вниз. Вверх, вниз… Вверх. Вниз. Стало полегче. Вниз за шортами и свитером. Разжечь примус, согреть чаю. С благодарностью слушать деловитое гудение и смотреть на красивое голубое пламя, словно притягивающее к себе переборки каюты. |
||
|