"Платон. Его жизнь и философская деятельность" - читать интересную книгу автора (Орлов Е. Н.)ГЛАВА IIIВо всей системе философии Платона ничто, быть может, нас так не интересует, как его учение о государстве и вообще об обществе. Прогресс науки обнаружил несостоятельность большинства его взглядов в различных областях человеческого познания: попытка его отторгнуть завесу, отделяющую мир чувственный от сверхчувственного, и таким образом разрешить высочайшие проблемы бытия и знания признана в настоящее время – как и все ей подобные – тщетной и невозможной; его космогония, равно как и космология, низведены на уровень наивных фантазий, вызывающих ныне улыбку на устах даже школьника, и даже в психологии мы сделали достаточные успехи, чтобы умозрения нашего философа на этот счет казались нам грубыми и натянутыми. Не так, однако, обстоит дело с его политическими доктринами. Наука об обществе – социология – до сих пор является лишь благочестивым желанием, и та часть, которая занимается политическими отправлениями общественного организма, до сих пор не пошла дальше первоначальной эмпирической стадии. Кое-какие горизонты, правда, перед нами уже раскрываются, и мы, хотя еще и смутно, как в сумерках, начинаем уже мало-помалу различать тропу, по которой шли человеческие общества; но все же мы до сих пор еще не обладаем ни одним законом, который с большей или меньшей ясностью объяснил бы нам прошлое или послужил бы указанием для настоящего и будущего. Индуктивный метод до сих пор еще почти не приложим к явлениям общественного мира, сами факты либо не собраны, либо недостаточно определены, и в своей практической деятельности мы руководствуемся главным образом или требованиями момента, или общими априорными принципами. При таких условиях многое из того, что по этим вопросам говорил Платон, до сих пор еще не потеряло своего интереса и даже значения: быть может, будущая наука отвергнет и эти его доктрины, как отвергла другие; но пока, на той ступени, на которой находятся общественные знания в настоящее время, они для нас ценны и заслуживают полного внимания. “Республика” Платона начинает собой ряд тех произведений политического характера, которые рисуют нам типы наилучших, по мнению авторов, общественных организаций, обеспечивающих счастье личности. Такого рода картины принято называть утопиями, придавая этому слову значение неосуществимого, хотя бы даже и желательного проекта. Таких утопий в сущности было и есть очень много: каждый из нас, чувствуя в тот или другой момент несовершенство или неудовлетворительность данного общественного строя, составляет себе более или менее сознательный идеал социальной организации, которая бы удовлетворяла физическим и духовным потребностям человеческого существа. Редко, однако, кто из нас вырабатывает этот идеал во всех необходимых деталях и излагает его на бумаге в назидание современникам и потомкам; но такие попытки были, и их-то по преимуществу, называют утопиями. Платон, св. Августин, Томас Мор, Кампанелла, Морелли, Мабли, Кабэ, Сен-Симон и Фурье – вот ряд главных имен, не считая наших современников, таких, как Беллами, Гертцка и Вильям Моррис, с которыми связаны наиболее известные попытки дать картину совершенного общественно-политического строя. Самые же замечательные из них – это проекты Т. Мора, жившего в XVI веке, и Платона. “Утопия”, – фантастический остров, куда Мор перенес место действия своего рассказа,– сделалась нарицательным именем для всех подобных проектов; со вторым нам предстоит познакомиться в этой главе. Общественная организация, по Платону, вытекает из самих условий существования, в которые поставлен человек. Его организм беспрестанно расходует свои силы, и этот расход, необходимое условие его деятельности, должен быть постоянно восполняем. Пища, кровь и одежда являются поэтому предметами первой необходимости, без которых трата жизненных сил не может быть возмещена. Но может ли отдельный индивид удовлетворить всем этим нуждам? Платон думает, что нет, и в этой самонедостаточности личности видит причину возникновения человеческих обществ. Человек ищет других себе подобных, с которыми он соединяется для общей работы, и при их помощи устраивает жизнь так, что становится возможным удовлетворять всем главным потребностям жизни. Ясное, однако, дело, что каждый человек обладает некоторыми способностями, в силу которых он пригоден к известной работе больше, нежели к другой; к тому же, занимаясь постоянно одним и тем же делом, он приобретает больше сноровки и теряет меньше времени при переходе от одного занятия к другому. Естественно поэтому, что если каждый член общины изберет себе ту работу, к которой он наиболее способен, и станет заниматься ею исключительно, то все они, вместе взятые, успеют удовлетворить своим потребностям и скорее, и полнее, нежели в том случае, если бы каждый из них брался за различные виды деятельности. Разделение труда поэтому является первым и основным началом, на котором покоится человеческое общество, и, согласно указанным трем потребностям, в пище, крове и одежде, это общество не может состоять менее, нежели из трех-четырех человек: земледельца, плотника и ткача или сапожника; но земледельцу нужен плуг, плотнику – инструменты, а ткачу или сапожнику – станок, шилья или кожа; следовательно, и четырех человек будет мало: нужны кузнецы, механики и даже пастухи, которые пасли бы стада и занимались выделкой кож. Но и этого мало. Подобно тому, как человек не может жить один, так и общество не может жить изолированным: существует масса вещей, которые обществу необходимы, но которых оно не может по тем или другим причинам само производить. Является потребность в сношениях с другими общинами, у которых все это имеется,– и возникает торговля. Но торговля означает обмен, а обмен не может иметь места там, где нет излишка в продуктах. Нашему обществу поэтому необходимы земледельцы, плотники, ткачи и т.д., да еще и новый класс купцов, постоянно разъезжающих по соседним общинам и вывозящих и ввозящих товары. Даже этого мало: общество разрослось, каждый член его занимается своим делом, – как же будет производиться обмен продуктов в самом обществе? Сапожник, скажем, сделал пару сапог, но ему нужно поправить крышу: станет ли он теперь бегать по городу с сапогами в руках, ища плотника? А если последнему нужны не сапоги, а хлеб? Отправится ли сапожник, у которого жилище полно воды от дождя, льющегося через крышу, искать теперь земледельца, которому нужны сапоги, и, выменяв их на хлеб, побежит ли с последним к плотнику? Конечно, это абсурд: нужны лавочники и даже оптовые торговцы, которые специально занимались бы делом обмена. Но как насчет войны, наступательной и оборонительной? Людей теперь в нашей общине много: пожалуй, им может не хватить земли на пропитание. Что же делать? А у соседей как раз имеется полоска земли, которая, нужна ли им самим или нет, но во всяком случае весьма кстати пригодилась бы нашей собственной общине. Быть может, случится и так, что соседи почувствуют вожделение к нашей землице,– и в том, и в другом случае пойдут войны и появится, согласно требованиям разделения труда, и особый класс воинов, которые, чтобы успешно выполнять свое дело, также должны специализироваться, и т. д. Картина эта, понятно, не отличается большим историческим правдоподобием. Жизнь обществами не есть человеческое изобретение: она существует и у животных высшего типа и человеком лишь наследуется в эволюционном процессе наряду с прочими физическими, духовными и социальными свойствами и инстинктами. Разделение труда, – за исключением, быть может, самых элементарных форм, основанных на различии полов или возрастов, также не могло иметь места: первобытный человек не нуждался ни в крове, ни в одежде; пищу же он находил готовой на деревьях или в земле, и, срывая ее или выкапывая, он тут же ее и съедал. Но даже и на более поздних стадиях развития, когда ни открытое небо, ни закрытая пещера не могли более удовлетворять появившейся в человеке потребности в крове, и когда ни древесные листья, ни плоды или коренья не могли уже долее служить ему одеждой или пищей, – даже тогда, говорим, такого резкого разделения труда, как представлял себе Платон, не могло быть: охотник ли, пастух ли, или даже позднее земледелец – доисторический человек столь же часто сколачивал себе шалаш, как и метал стрелы или проводил борозду. Система разделения труда появляется поздно, и в той совершенной форме, в какой рисовал ее Платон, она не существовала даже в самой Греции. То же самое приходится сказать и об обмене и торговле: существование их среди самого общества предполагает целый ряд экономических категорий, таких как рынок, отчуждаемость продукта труда и частная собственность в более или менее развитой форме, которых никоим образом не могло быть при племенном и общинном коммунизме первобытных обществ. Как попытка, следовательно, проследить возникновение и развитие социального организма, эта теория не выдерживает никакой критики; но она важна по своим указаниям на те органические элементы, из которых, по мнению Платона, слагается и должно слагаться человеческое общество. В основе его лежат экономические потребности, и право в нем состоять членом обусловливается трудом, общественно полезным и необходимым. И вот наше общество устроилось, но для правильной и нормальной его жизни нужны законы, которые регулировали бы взаимные отношения его членов и обеспечили бы преуспеяние всего организма. Ввиду этого необходимы правители, издающие такие законы и наблюдающие за их исполнением. Такие люди также нужны – если еще не больше – как земледельцы, плотники, сапожники, купцы, торговцы и воины. Они и имеются в каждом из известных нам обществ, и согласно тому, в руках какого класса находится кормило правления, т. е. из какой среды исходят личности, издающие и исполняющие законы, Платон разделял – в “Республике” и “Законах” – все формы правления на три разряда. Прежде всего идет правление единоличное, которое, смотря по тому, законное оно или незаконное, т. е. добровольно ли народом вверенное или узурпированное, называется либо монархией, либо тиранией. Вторая форма правления – демократия– совершенно противоположна первой: правителем является сам народ в своей коллективной личности,– без всякого различия рода, ценза и интеллектуальных и моральных качеств; но и она может быть законная или незаконная, смотря по тому способу, каким овладела властью. Третья же форма, к которой Платон, как и его ученик Аристотель, имел наибольшее пристрастие, состоит в правлении класса богатых и способных,– это аристократия, которая, однако, если завладела государственным рулем насильственно, вырождается в олигархию. Под эту же форму Платон подводит и военную республику – тимократию, – где власть принадлежит сословию военных. Все эти формы правления казались ему, однако, более или менее несовершенными. Лучше всех, быть может, была бы монархия, но то обстоятельство, что она легко может перейти в тиранию, перевешивает все ее прочие достоинства и делает ее опасной для народного благосостояния. Демократия – также не без больших недостатков: народная толпа глупа, невежественна и полна предрассудков. Она изменчива, капризна и не умеет отличать истины от лжи. Она не владеет собой и легко делается игрушкой в руках красноречивого демагога и ловкого интригана. Лучше всего было бы правление людей отборных по своим способностям, серьезности и знаниям; но где их взять? Ни богатые, ни военные как таковые не вносят с собой достаточной гарантии тому, что их правление не перейдет в классовое, противонародное, олигархическое. Нужно поэтому создать новый класс, если мы желаем иметь государство совершенное, идеальное, – класс, который состоял бы из подобных отборных людей и которому исключительно была бы вверена задача государственного правления. Мы раньше видели, что для более или менее обеспеченного материально общества необходимы два обширных разряда граждан: тех – и это самые многочисленные, – которые заняты экономически производительным трудом, и других – чья роль состоит в поддержании общественной безопасности как извне, так и внутри. Для успешного выполнения возложенной на каждого из них задачи необходимо полное и абсолютное разделение между ними труда, сообразно их способностям и наклонностям, так чтобы член одного класса не только не мог вмешиваться в круг деятельности другого класса, но и не смел заниматься работой какого-нибудь члена Спустя целый ряд столетий этой же самой мысли, почти в тождественной форме, суждено было возродиться в мозгу другого человека, а именно Сен-Симона (Огюст Конт, который, как известно, также провозгласил подобное мнение, был учеником последнего). Так мало за этот громадный период времени – двадцать три века – успели двинуться вперед наши политические идеи! Мы не беремся судить, насколько осуществление этой мысли было бы желательным для человечества: быть может, зло от атрофии гражданских функций большей части общества перевешивало бы то благо, которым сопровождалось бы усиленное приложение освобожденной энергии к сфере личного самосовершенствования; но вопрос не в этом, а в том, осуществима ли эта мысль вообще? Исторический опыт показал нам, что нет,– что люди не настолько бескорыстны, проницательны, безошибочны, чтобы, при отсутствии общественного контроля и соучастия, какой бы то ни было класс мог успешно править государственной ладьей на исключительное благо народа. Личные и классовые интересы и предрассудки, индивидуальные недостатки и идиосинкразии и бесчисленное множество других обстоятельств мешают возникновению и существованию идеальных правителей, какие рисовались воображению Платона, Сен-Симона и других: это коренится в несовершенствах не одной какой-нибудь страны, не одной какой-нибудь эпохи, а всего человечества и всей истории. Игнорировать этот факт так же невозможно, как игнорировать само несовершенство нашего духовного и физического существа; и современное человечество, или по крайней мере Западная Европа, должна была после вековых страданий отказаться от подобной мечты и осознать, что нет другого залога общественному благополучию, кроме как в самодеятельности общества. Все же мы не должны думать, что Платон закрывал глаза на трудности, лежащие на пути к достижению идеала; по крайней мере он понимал, что такие совершенные личности, как его правители, не рождаются, а в лучшем случае – если они вообще возможны – делаются: отсюда преобладающее, можно сказать, огромное значение у него воспитания. Мы ниже увидим, какие еще другие цели преследовало воспитание в платоновском государстве; теперь посмотрим, в чем оно состояло и каким образом вырабатывались достойные правители. Роль воспитания принадлежит самому государству, на руки которому ребенок передается чуть ли не с первого дня своего рождения. Начинается оно, как и следует ожидать, попечением о физическом развитии будущего гражданина,– попечением, которое в сущности никогда не прекращается до самой его смерти. Но уже с того самого момента, когда в ребенке пробуждается сознание, начинается его систематическое нравственное и умственное воспитание, и здесь Платон предвосхищает идеи Руссо и новейших педагогов, которые поняли значение ранних впечатлений на духовную натуру человека и настаивают на необходимости для здорового ее развития тщательно подобранных влияний с раннего младенчества. С трех приблизительно лет вплоть до юношеского возраста, лет до 16, беспрерывно тянется образование в тесном смысле этого слова: изучение мифов, гимнастические упражнения, чтение и письмо и, наконец, музыка, в которую включается и поэзия. Первые, т. е. мифы, должны, конечно, быть очищены от непристойных элементов, нравственных и религиозных, и иметь исключительной целью пробуждение в ребенке эстетического чувства и воображения. Под гимнастикой следует подразумевать не те упражнения, которые имеют в виду образование атлетов с целью побеждать на публичных играх, а военную выправку, ловкость, стойкость и выносливость – точь-в-точь так, как было в Спарте. Нужно учить детей владеть оружием, переносить тяжести лагерей и походов и закалять их против всякого рода физических влияний и невзгод. Нужно внушать им чувство беспрекословного повиновения и любовь к скромному образу жизни, не терпящему ни роскоши, ни даже комфорта. Но главными факторами нравственного воспитания должны быть музыка и поэзия: они возбуждают сильные и возвышенные чувства, они наполняют воображение высокими образами, вызывая вместе с тем жажду подражания, и, наконец, развивают в нас то чувство гармонии, ровности и уравновешенности, которое для грека было драгоценнее всего прочего. Платон, однако, был убежден, что в том виде, в каком эти два искусства существуют, они совершенно непригодны для воспитательных целей. Сила их могуча,– тем тщательнее должны они быть очищены от зловредных элементов, могущих нанести хрупкой человеческой нравственности неописуемый вред. Есть, например, виды музыки, которые по тем или другим причинам способны вносить одну лишь деморализацию: одни – вульгарны по стилю, другие – неестественны по форме, третьи – просто бессодержательны, а четвертые – не вызывают других эмоций, кроме сладострастия, изнеженности, лени, и т . д. Такая музыка должна быть совершенно исключена из идеального государства: в нем она должна быть строга по форме, важна и медленна по темпу и возвышенна и вместе с тем проста по содержанию. Только при таких условиях она может сделаться первоклассной общественной силой, – “цитаделью и оплотом государства”, всякое изменение в которой, – говорит Платон, – неминуемо ведет за собой коренное изменение и в законах государства! Но еще большее внимание следует обратить на поэзию. Большинство поэтических творений страдают теми же недостатками, что и музыкальные, да к тому же еще и сюжеты их далеко не всегда подходящи. Платон приводит целый ряд произведений того времени, в которых авторы дают самые превратные понятия о мире, о Боге, о жизни за гробом, о душе, и доказывает, что громадное большинство их способно внушить лишь дурные страсти и безнравственные наклонности, вроде трусости, лицемерия, изнеженности, пьянства, жестокости и т. д. Он считает поэтому необходимым выкинуть из существующей поэтической литературы – даже из Гомера – все те места, которые, по его мнению, вредны, и для вящей безопасности решается совершенно изгнать из государства современных поэтов, наравне со всеми прочими жрецами искусств не подходящих под его идеал: они-де, все до одного, учителя ложной морали, достойные за свой талант быть украшенными венками, но за свое пагубное влияние на нравы – быть выпровоженными за пределы страны. Только сочинители философских диалогов, религиозных драм и благородных мифов оставляются, остальные должны быть высланы. С 16 лет юноша начинает изучать математические науки: геометрию и астрономию. Мы не должны удивляться тому значению, которое придавали этим наукам древние греки вообще и Платон в частности. Многих отраслей знания, которые теперь существуют, тогда еще не было совсем, а из тех, которые тогда уже были в зачатке, как, например, медицина, ни одна еще не перешла за первоначальную эмпирическую стадию своего развития. Одна лишь математика – и, главным образом, геометрия – стала уже слагаться в организованную систему со всеми признаками науки. Знание математики казалось поэтому знанием par excellence, и человеческий ум не то с благоговением, не то с чувством трепета останавливался перед его поразительными истинами, его непреложными выводами и своеобразным методом, так резко отличавшимся от грубых, так сказать, на ощупи основанных методов прочих отраслей знания. Воображение возбуждалось чудесами математики, знакомство с ней казалось сверхчеловеческим, и люди, обладавшие им, являлись чуть ли не полубогами или по крайней мере мудрецами. Платон смотрел на все это точно так же, как и его современники; но в его глазах изучение математики имело еще то крупное достоинство, что подготавливало и приучало людей отрешаться от чувственных восприятий, улавливать неизменное под изменчивым, – словом, ставило их на тот путь, который ведет к познанию идей. Математика, таким образом, была органическим элементом в платоновской системе воспитания, и ею в сущности заканчивается для большинства граждан теоретическое образование. В 18 лет они вступали в практическую жизнь, занимаясь в продолжение двух лет главным образом военным искусством. На 20-м же году происходит нечто вроде экзамена или просева: те из молодых людей, которые не обнаружили достаточных умственных способностей и нравственных достоинств, вроде неподкупности, прямоты и пр., но которые вместе с тем достаточно мужественны и бесстрашны, остаются в классе воинов: на них возлагается дело защиты государства от внешних и внутренних врагов. Но те, которые отличались и в том, и в другом, идут дальше и продолжают свое воспитание и образование с целью подготовиться к посту администраторов и законодателей. До 30 лет эти люди занимаются всеми существующими науками в их внутренней и взаимной связи: это как бы высшее образование, имеющее целью не столько увеличить количество знаний, сколько развить в учащихся способности к самостоятельному и правильному мышлению. Тогда опять те, которые не обнаружили больших успехов, занимают низшие административные и исполнительные должности; остальные же приступают к изучению высочайшей из всех наук, этому венцу человеческого познания, – к диалектике, науке об идеях. Они постигают все тайны мироздания и становятся философами, способными созерцать чистое бытие – истину, добро и красоту. Эти-то люди, цвет страны, превосходящие всех сограждан своими умственными и нравственными качествами, и делаются, спустя известное число лет, проведенных в практической деятельности, правителями государства. Читатель, надеемся, не попрекнет нас за то, что мы остановились на платоновской системе воспитания: оно играло у него слишком большую роль, чтобы можно было ограничиться парой слов. Оно вырабатывало класс философов-правителей,– элемент в общественной организации, который, по мнению нашего мыслителя, отличает идеальное и совершенное государство от всякого другого. Но оно ведет еще и к другим результатам. Прежде всего оно делает возможной ту классификацию граждан по способностям и наклонностям, на которой основывается разделение труда и установление классов, – два основных устоя платоновской республики. Человеку дается полная возможность развивать свои способности в той или другой сфере и приобретать соответствующие знания: в какой из этих сфер он покажет наилучшие успехи и в какой, стало быть, он сможет быть наиболее полезен обществу, – к той его и приставят. Этим обеспечится maximum производительности наличных сил страны. Но выше всего этого стоит главная и общая цель воспитания, а именно – развитие в людях добродетели, т. е. реализация высшего блага. Добродетель, если не тождественна со счастьем, есть во всяком случае его причина, как порок – причина зла, а так как единственный raison d'être[3] государства есть обеспечение за каждой личностью, входящей в его состав, наибольшей суммы этого счастья, то главным и конечным предметом забот его должна быть добродетель, т. е. выяснение нравственных идеалов и насаждение их в сердцах и умах людей. В чем же добродетель состоит? Мы знаем, что душа мировая и человеческая состоит из трех элементов: рационального, иррационального, или чувственного, и среднего между ними —мужественного; точно так же и государство слагается из трех классов, совершенно аналогичных этим элементам. Первый класс – класс философов – соответствует верховной части души – разуму: и тот, и другой правят, и тот, и другой имеют дело с идеями. Второй класс – воины – представляет не что иное, как общественное, так сказать, воплощение второго элемента души – духа, который хотя и противоположен разуму (классу философов), но всегда является его помощником и союзником. Третий же, самый низший класс,– класс работников,– занимающийся физическим трудом, вполне сходен с третьей, низшей частью души, имея дело с материальными предметами и никогда не поднимаясь выше феноменального мира. Отсюда естественно, что и добродетель, или нравственное совершенство каждого из этих классов должно быть аналогично добродетелям соответствующих частей души: первый класс достигает высоты своего призвания, когда он обладает знанием идей или мудростью; второй не иначе может выполнять свои обязанности, как будучи мужествен, а третий должен видеть свой нравственный идеал в самообладании и повиновении. Эти добродетели представляются более чем целями, к которым классы должны стремиться: они суть необходимые условия существования класса как такового: без мудрости нет философов и правителей, без мужества нет воинов, и без самообладания и повиновения нет рабочего сословия. Каждый из этих классов должен практиковать свою добродетель, и только ее одну,– подобно тому, как каждый обязан заниматься исключительно своим делом: в этом заключается основное требование справедливости,– добродетели, общей для каждого гражданина без различия классов. Платоновское государство состоит, таким образом, из трех сословий, резко отделенных одно от другого родом деятельности и нравственными стремлениями. Схема, конечно, в высшей степени искусственная, принимающая общество скорее за механически сколоченное здание, чем за организм компактный и цельный, медленно, но беспрерывно развивающийся. Но здесь, быть может, важно не столько то, что наш философ считает возможным искусственно построить такое общество – хотя, конечно, и это крупное заблуждение, от которого мы не вполне еще избавились и поныне, – сколько то, что, по его мнению, раз навсегда установленные формы общества постоянно для него пригодны и целесообразны. Он не видел динамической стороны социального организма и не знал, что количество, интенсивность и взаимоотношения в нем сил постоянно меняются и что, следовательно, смена форм является не только естественной спутницей, но и необходимым условием общественного прогресса. Мечтать поэтому о том, что обществу можно обеспечить наибольшую сумму блага, втиснув его в раз навсегда застывшие, окостенелые, хотя бы и совершенные формы, не только напрасно, но и противоречит требованиям социального прогресса. Эта глубокая ошибка лежит в основе всего дальнейшего развития платоновской схемы. Государство не должно быть ни слишком малым, ни слишком обширным, а как раз таких размеров, которые удовлетворяли бы материальным нуждам народа и требованиям нормального общежития. Оно не должно быть также ни слишком бедным, ни слишком богатым: в первом случае оно терпело бы нужду, порождающую разного рода зло, физическое и нравственное, а во втором – появились бы на сцену роскошь, разврат, тунеядство и прочие пороки – детища богатств. Вообще, – говорит он, – во всех странах, где имеются большие богатства, господствует вместе с тем и крайняя бедность: государство не составляет одного целого, а распадается как бы на два отдельных класса – богатых и бедных, постоянно между собою враждующих и борющихся. В Этот пункт в платоновской схеме более, нежели какой-либо другой, вызывал и продолжает вызывать враждебную критику; но замечательная вещь: всякий раз, как общественные реформаторы принимались строить подобного рода социальные схемы, они неминуемо доходили до тех же или аналогичных заключений. Вряд ли, конечно, кто из таких реформаторов смотрел на эти институты с точки зрения исторического момента и видел в них закономерные категории, появляющиеся на известной стадии общественного развития. Вряд ли они видели ту тесную между ними связь, в силу которой учреждения являются двумя соотносительными результатами одного и того же общего экономического движения, и, наконец, едва ли для них была вполне понятна та чисто экономическая роль, которую, к благу ли или несчастью народа, частная собственность играет в его жизни. Они могли лишь констатировать выплывающие на поверхность отрицательные явления, вроде недовольства или преступлений против личности, являющихся обычными и печальными результатами существования “моего” и “твоего”; но этого было для них достаточно, – в особенности для Платона, перед глазами которого совершалось быстрое и неудержимое разложение афинской политики благодаря беспрестанной борьбе поземельных собственников с денежной буржуазией. В идеальном государстве этого не должно быть: правящие классы, философы и воины должны жить как одна семья, не встречая никаких поводов к раздорам и спорам в сталкивающихся желаниях присвоить в свою исключительную собственность или пользование те или другие вещи. За исключением того, что абсолютно необходимо для немедленного потребления, у них не должно быть ничего такого, про что они могли бы сказать: это – мое. У них нет ни отдельных домов, закрытых для остальных граждан, ни другого имущества или имения, на которые тот или другой индивид имел бы исключительные права. Все принадлежит всем сообща, – и даже стол у них должен быть общий, как на острове Крит или в Спарте. То же самое и относительно семьи. Платон видит всю деликатность этого вопроса, который люди всеми силами стараются не затрагивать, и перед которым, как перед святыней, останавливаются и опускают руки самые дерзкие радикалы. Философ долго колеблется, прежде чем выразить свое мнение на этот счет, – это мнение столь необычайно. Однако вопрос этот столь первостепенной важности для жизни общества, что трусливое замалчивание его недостойно серьезного политического мыслителя. И он решается: институт семьи должен быть разрушен, т.е. всякое более или менее продолжительное сожительство мужчины и женщины с вытекающими из него обязательствами, нравственными и материальными, как по отношению друг к другу, так и к детям. Не говоря уже о том, что обладание женщиной в смысле исключения всех прочих мужчин может легко подать повод к зависти, ревности, преступлениям и даже междоусобицам, – само существование семьи вносит противоречивый элемент в государственную организацию, как ее понимал Платон. Философы и воины существуют только для государства и не должны иметь никаких других интересов, кроме общественных; между тем семейная организация как бы обособляет личность, замыкая ее в отдельный мирок и вводя в ее мысль посторонние заботы. Тут, стало быть, дело даже не в том, что человеку часто приходится попадать в фальшивое положение и идти на компромиссы в желании примирить интересы лично-семейные с общественными: уже одного того факта, что он перестает принадлежать всецело государству, достаточно, чтобы осудить семью как элемент противогосударственный. Женщины должны принадлежать всем и никому, причем функция деторождения должна служить исключительно целям государства и стать под его контроль. Философы периодически решают вопрос о числе потребных государству граждан и назначают известные праздники для брачных союзов, в которые могут вступать мужчины лишь между 25– и 45-летним возрастом, а женщины между 20– и 40-летним: этот-де период наиболее нормален и обеспечивает физическое и духовное здоровье детей, и всякие сношения до него считаются вредными, нечистыми, а потому преступными. Эти союзы происходят не в силу взаимной склонности обеих сторон, но по указаниям правителей, которые постановляют – кому с какой женщиной сойтись. Красивейшие и благороднейшие женщины, чья любовь наиболее драгоценна, отдаются тем гражданам, которые либо по своим физическим и нравственным достоинствам, либо по своим выдающимся заслугам стоят выше всех своих соперников: они являются как бы призами для достойнейших, стимулируя их к благородному соревнованию, и вместе с тем делаются матерями прекраснейших детей, – ибо, – говорит Платон, – в государстве надлежит придерживаться того же принципа, что и в хозяйстве, где мы подбираем подходящую самку для данного самца так, чтобы получить потомство желаемого типа. Эта цель – доставить государству способных граждан – становится у Платона господствующей; ради нее он забывает благо личности, для реализации которого только и существует идеальное государство; и во имя ее он приносит в жертву все, что мы считаем наиболее дорогим и святым. С беспощадно прямолинейной логикой утверждает он, что дети, родившиеся больными и уродливыми или сверх назначенного комплекта, должны быть немедленно убираемы прочь и безжалостно умерщвляемы. Такую же участь должны разделять и здоровые младенцы, но явившиеся на свет от родителей, перешагнувших за законный возраст, 45 и 40 лет, когда брачные союзы могут совершаться беспрепятственно, но должны быть бесплодны. Как только ребенок рождается и оставляется в живых, его немедленно отнимают у матери и отсылают в дальние воспитательные дома, куда матери поочередно приходят и кормят всех находящихся там детей безразлично: ни ребенок, таким образом, не знает своей матери, ни мать – своего ребенка, но все дети, родившиеся на 10 месяце после известных праздников, называют отцами и матерями всех тех, которые в то время сошлись в брачном союзе. Этим окончательно отнимается почва, на которой могла бы сложиться частная семья: вместо нее вырастает семья общественная, в пределах и интересах своих совпадающая с самим государством. Нам неудобно входить здесь в оценку подобных взглядов на семью с точки зрения общественного института: она, пожалуй, и неуместна будет в этом очерке. Но мы не можем не отметить того факта, что, увлеченный своими высокими идеями о государстве, Платон создал не только воображаемое общество, но и воображаемых человеческих существ. Он лишил их плоти и крови и сделал какими-то ходячими единицами, имеющими значение лишь постольку, поскольку они идут на составление общей суммы – государства. Он отнял у них благороднейшие психические потребности – в любви половой и родительской, – и оставил им одну лишь физиологическую функцию; да и эту последнюю философ не прочь был бы стереть с лица воображаемой земли, если бы считал возможным или нашел способ увеличить народонаселение, не прибегая к ней. Мы не можем признать режим, который он предлагает, возможным или даже желательным: контроль в области брачных союзов, быть может, до некоторой степени и необходим, но он не должен переходить за пределы человечности и обращать общество в конный завод. В тесной связи с вышеприведенным стоят взгляды Платона на положение женщины в обществе. В эпоху, когда жил Платон, она уже оставила свою прялку и вышла из своего терема-гинекея, о котором мы читаем у Гомера, и, не имея еще юридических прав, тем не менее, уже стала человеческой личностью и общественной силой. Но наш философ пошел еще дальше. Он равно далек был от рыцарского ей поклонения, под которым лишь скрывается презрение к ней как к существу вечно несовершеннолетнему, и от того буржуазного лицемерия, которое хочет видеть в женщине воплощение “тихих добродетелей” или “украшение домашнего очага” и вместе с тем отсылает ее на фабрику или на улицу. Для Платона женщина была прежде и после всего человек с теми же правами и обязанностями, что и мужчина, и согласно с этим он хочет, чтобы она получила то же самое воспитание и образование в поэзии, в музыке, гимнастике, математике и пр., и занимала те же государственные посты, что и тот. Философ хорошо знал, какого рода доводы приведут против него его противники, но он знал также и как им ответить. Ему укажут на анатомические и физиологические различия в организмах женщин и мужчин и напомнят его же принцип, в силу которого различия в силах и способностях должны вести – если уже не для блага самой личности, то по крайней мере для блага общества – к соответствующему различию в обязанностях и правах. Он не отрицает силы этого аргумента и не старается от него уклониться, но указывает, что этот аргумент к делу вовсе не относится. На свете, – говорит он, – существуют плешивые и не плешивые: следует ли из этого, что одним мы должны отвести сферу деятельности менее привилегированную, нежели другим? Конечно, нет, потому что в таких вопросах мы должны принимать в соображение не всякие особенности в физической или духовной природе людей, а только те, которые так или иначе имеют отношение к данному роду деятельности. Плешивость нисколько не мешает человеку быть мудрым или мужественным и, следовательно, выполнять обязанности правителя или воина; но разве большей помехой являются известные особенности женского организма и, в частности, функция деторождения? Платон решительно отрицает это: он убежден, что между способностями и силами мужчины и женщины не существует никакой качественной разницы, которая оправдывала бы резкое разграничение в правах и сферах деятельности их. Правда, – говорит он, – и история доказала ненадобность даже этой уступки, – правда, существуют некоторые занятия, как, например, прядение или стряпня, где женщины от природы отличаются больше, нежели мужчины, но из этого всего не следует, что мы должны всех их без исключения засадить за ту или другую из этих работ: среди женщин, как и среди мужчин, есть такие, которые более способны быть философами, нежели кухарками, или отличаются в телесных упражнениях больше, нежели в пряже. Обратить поэтому всех женщин в прях или кухарок было бы так же нелепо, как обратить всех мужчин в воинов или в философов; все зависит исключительно от рода способностей, которыми одарена личность, а никак не от пола ее. В силу этого Платон и требует, чтобы женщина имела доступ ко всем занятиям и общественным постам наравне с мужчиной, и чтобы единственным критерием в распределении этих занятий была не принадлежность к тому или другому полу, а обладание теми или другими на то данными. “Итак, – заключает Платон, – закон, который мы предлагаем, вполне согласен с требованиями природы, а потому – не невозможен и не фантастичен; тот же порядок вещей, который существует на деле, в действительности представляет не больше, как нарушение естественного права”. За женщиною, таким образом, признается полная государственная правоспособность, и, освобожденная от тех обязанностей и трудов, которые сопряжены с семейной организацией общества, она делается правителем или воином, как и мужчина. Естественно, что ввиду этого она должна вместе с мужчиной пройти через одну и ту же систему воспитания и образования, и здесь Платону вновь приходится отвечать на некоторые возражения противников, – возражения, которые с таким же апломбом выставлялись тогда, как и теперь. Насчет поэзии и музыки дело еще сносно: пожалуй, даже обучение этим предметам придаст женщине некоторую пикантность, которой раньше в гинекеях не было места. Но как насчет математики или философии? Не убьет ли это все, что так привлекательно в ней, что ей наиболее к лицу, что составляет даже отличительную ее особенность, – именно то неуловимое нечто, которое зовется женственностью? А еще более гимнастика, при занятиях которой она по правилам должна будет обнажаться: ведь это значит заведомо отнимать у нее ее лучшее украшение и охрану – стыд и прямо толкать ее на путь безнравственности и разврата! Но Платон смеется надо всем этим: для него подобные возражения отзываются лишь предрассудками, которые, он уверен, исчезнут с течением времени, когда эти ныне столь шокирующие порядки потеряют характер новизны. Люди привыкают ко всему: они привыкнут и к этому, и все, что теперь кажется бессмысленным и безнравственным, станет казаться естественным, как если бы оно существовало спокон века. Что же касается необходимости для женщин обнажаться при гимнастике и таким образом подвергаться насмешкам и опасностям, то Платон не без сарказма замечает, что было бы очень печально, если бы женская нравственность охранялась одной лишь одеждой. Он лучшего мнения о женщине, нежели все эти рьяные идеологи “женственности”, и считает вполне возможным, чтобы она сохранила свою скромность несмотря на наготу. Пусть, – говорит он, – добродетель служит ей одеждой, пусть она ей будет броней и защитой от посягательств на ее чистоту: тогда женщина сможет безнаказанно обнажаться и разделять с мужчиной труды военные и правительственные. Во всем этом слышатся знакомые нам нотки, и мы не знаем, чему больше удивляться: прозорливости ли и благородству платоновских взглядов на женщину как на человеческую и гражданскую личность или тому, как стары возражения противников женской эмансипации, которые мы слышим еще и теперь, в современный нам век. Во всяком случае Платон был первым из европейских мыслителей, который сумел отрешиться от вековых предрассудков и стать на высшую точку зрения, с которой женщина перестает оцениваться как самка и приобретает значение человеческого существа. Идеал был высокий, – столь высокий, что нужен был целый ряд столетий, чтобы он стал достоянием всего человечества и мог приблизиться к реализации. Мы старались изложить как можно яснее и подробнее политические взгляды великого мыслителя. Что они по тем или другим причинам не вполне реалистичны, сознавал уже сам Платон, который в конце своей жизни должен был отказаться от них и составил другой проект, ближе принимавший в соображение действительные условия жизни. В своем сочинении “Законы”, оставшемся, к сожалению, неоконченным, он дает картину общества, построенного уже на других принципах, где нет места ни резкому разделению на классы, ни общности имущества и женщин. Но первый проект все же остался его наиболее любимым детищем, и, быть может, когда час его смерти был близок, ни о чем он так не жалел, как о том, что не мог привести его в исполнение. К сожалению, мы в настоящее время не могли бы разделять ни тех восторгов, ни тех надежд, которые, по-видимому, Платону внушала его утопия. Человеческая мысль движется вперед, и одно из самых ценных ее завоеваний состоит в уменьи определять в каждый данный момент пределы возможности для осуществления того или другого идеала. Мы отказались бы поэтому от платоновских идеалов как от неосуществимых, даже если бы они были совершенны; но они к тому же никогда и не были такими. Не вдаваясь в частности, мы спросим лишь одно: где в платоновском государстве народ? Мы знакомы с философами, мы знаем воинов, но нигде, собственно, мы не видим народа. Там, где-то глубоко внизу, во мраке и удушье копошится серая масса, подобно нагим рудокопам в шахтах или черным муравьям в земляном муравейнике: народ ли это? Какую роль он играет? Как он живет? Страдает ли? Мыслит ли? Нам неизвестно: мы знаем лишь, что он работает на все общество и что общество живет его трудом, но за исключением этого народ с ним не имеет ничего общего. Для кого же в таком случае и для чего строит Платон свое государство? Не для горсти ли философов и не для того ли только, чтоб обеспечить им досуг для “философствования” и дать возможность устраивать политические эксперименты? Народная масса у Платона – это та толпа гребцов-невольников, которою приводится в движение государственная ладья; она нужна, потому что обществу нужны физический труд и черная работа, но иного места, как в трюме, ей нет: там она должна жить и работать, не зная ни света, ни счастья, ни того, что происходит наверху. Она стоит вне политической организации, как те илоты, на которых покоилось спартанское общество; она создана не для себя, а для философов, и все толки об обязанностях к ней последних теряют всякий реальный смысл. |
||
|