"Заре навстречу" - читать интересную книгу автора (Кожевников Вадим Михайлович)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Что б ни случалось, отец всегда держал себя с Тимой вежливо.

Когда Тима опрокинул на пол керосиновую лампу и похожий на шляпу зеленый стеклянный абажур разбился вдребезги, отец только сказал огорченно:

— Ну, брат, натворили мы с тобой! Придет мама, что мы ей скажем? Присев на корточки, отец собирал осколки в газету.

— Папа! — заявил Тима. — Хочешь, пойду на кухпю и просижу там один всю ночь, пока мама не простит?

Петр Григорьевич высыпал осколки в помойное ведро, долго молча ходил по комнате, пощипывая бородку, потом заглянул под стол, куда залез Тима, чтобы не видеть опечаленного отцовского лица, и произнес сердито:

— Только слабодушные люди могут просить о наказании, не чувствуя за собой вины.

— Папа, — проныл Тима, — я же нечаянно его разбил!

— Тогда есть все основания упрекнуть тебя в лицемерии, — нравоучительно сказал отец.

— Я же просто испугался, когда разбил!

— Выходит, ты трус?!

Этого Тима перенести не мог. Он вылез из-под стола, подошел к отцу и спросил, задыхаясь от обиды:

— Значит, я трус, по-твоему?

— Да, — спокойно ответил отец.

В отчаянии озираясь, Тима увидел на табуретке кринку с молоком, накрытую сверху блюдечком.

Вызывающе глядя в глаза отцу, Тима взял кринку в обе руки, высоко поднял ее, помедлил и бросил пзо всех сил об пол.

— Вот, — прошептал Тима, — и еще чего-нибудь разобью!

Отец, сощурившись, смотрел на Тиму.

— Ты знаешь на кого сейчас похож? На погромщика!

Тима знал, кто такие погромщики. Об этом рассказырала мама. Его еще не было на свете, а мама тогда жила в Ростове, где по улицам ходили с портретами царя логовые извозчики и лабазники. Мама прятала от них свею подругу Эсфирь. Когда в дверь стали бить каблуками, папа — который еще вовсе не был папой, а просто пришел в гости к маме, — снял студенческую тужурку, надел на пальцы оловянный кастет, скинул крючок с двери и стал драться в прихожей. Если бы рабочие-дружинники не расогнчлп погромщиков, папу убили бы. У папы до сих пор бровь рассечена белым шрамом.

Погромщики — это было самое оскорбительное в доме слово… Тима зажмурился, глубоко вздохнул, чтобы пбратьсч сил, и разразился отчаянными рыданиями.

И когда наконец открыл слипшиеся от слез глаза, увидел, что отец стоит у двери одетый.

— Папа, папочка, — закричал Тима истошно, — только не уходи!

— Я пойду к соседям занять молока, — спокойно сказал отец. — Если ты боишься один посидеть в комнате, — насмешливо предложил он, — пожалуйста, идем вместе.

— Но ты вернешься, не обманешь?

— Я никогда не обманываю и не говорю неправду! — сказал сердито отец и попросил: — Будь добр, возьми тряпку и вытри пол.

Всхлипывая, Тима долго возил тяжелой мокрой тряпкой по молочной луже. Потом он положил тряпку возле помойного ведра, вымыл под умывальником руки и, вздохнув, уселся в углу между печкой и умывальником.

В кухне было темно и страшно. Вокруг железной дверцы печки собрались кучкой черные тараканы. По сырой стопе, где был прибит умывальник, ползали мокрицы. У помойного ведра скреблась мышь, в кладовке грохотал пустой посудой хомяк.

"Как в тюрьме, — подумал Тима, — только в тюрьме больше животных, папа говорил, самое противное там — клопы и блохи, а мыши даже ничего, с ними весело. Папа воспитал одну, она у него из рук крошки ела".

Вот Тиму папа тоже очень терпеливо воспитывает, никогда не ругает, не бьет, он только рассказывает ровным, спокойным голосом, каким должен быть человек — честным, правдивым, смелым. Но когда мама хвалилась, что Тима сам умеет ставить самовар и ходит за водой к водоразборной будке, отец сказал: "Это же — естественное чувство долга".

Сознание вины терзало сердце Тимы, хотя он и считал себя оскорбленным. Ведь Тима так редко видит отца. Почему отец всегда разговаривает с ним, как со взрослым?

У Вовки Сухорева отец тоже сидел в тюрьмах и тоже вернулся из ссылки, но он своего Вовку водит повсюду с собой и хвастливо говорит:

— Видали моего отпрыска? А ну, Вовка! Вопрос: кто есть узурпатор, кровопийца, губитель народа?

— Царь-император, самодержец Николай Второй и последний, — бойко отвечает Вовка, весело поблескивая хитрыми глазами.

А вот отец Тимы строго-настрого запретил ему говорить плохое о царе. И каждый раз поспешно посылает гулять на улицу, когда приходят гости.

Правда, однажды произошел ужасный случай. Но Тима тогда был еще совсем маленьким. Они приехали тайком из Нарыма в уездный сибирский город в большой просмоленной лодке и поселились в гостинице "Дворянское подворье".

Отец сбрил бороду, усы и стал сразу очень молодым.

А мама расплела косы, сделала высокую прическу, купила жакет, расшитый черной тесьмой, и стала очень красивой, но только уж слишком важной, как жена нарымского урядника.

— Ну, старик, — говорил отец Тиме, сияя, — скоро в Россию поедем! — и мечтательно добавлял: — Там, брат, тепло.

А мама тревожно спрашивала, расправляя буфы на плечах жакета:

— Как ты думаешь, Петр? Не будет сразу слишком бросаться в глаза, что я одета несколько провпнциалыю?

Потом мама с папой шептались, а отец вполголоса говорил:

— Паспорта надежнее настоящих, уж это, Варюша, будь спокойна, лучшего гравера, чем Изаксон, во всей Сибири нет. Артист! Он всем нашим стряпает.

Родители с утра уходили в город и приходили только вечером, счастливые и оживленные.

Как-то Тима полдня просидел в номере. Когда ему стало совсем невтерпеж одному, он открыл дверь и вышел в коридор, что было ему строго запрещено.

Тима долго бродил по длинному пустынному коридору "Дворянского подворья", не спуская глаз со своих желтых, совсем еще новеньких козловых ботинок. Вдруг ктото поднял его высоко вверх и весело оглушительным голосом спросил:

— Не жмут ботинки-то? — И, не дожидаясь ответа, краснорожий, усатый, стриженный ежиком человек предложил: — Желаешь поглядеть, как я «Барыню» пляшу?

Притопнув ногами в чесаных валенках с галошами, подпрыгнул, легко и быстро прошелся по коридору вприсядку. Наклонился над Тимой и заговорщицки спросил:

— Пряники будем есть или как? — Заметив, что Тима колеблется, воскликнул: — Стой, я те лучше щегла покажу! Он только по обличью щегол, а поет, как кенар.

А кота ученого зреть желаешь? Через ногу по команде прыгает!

Человек взял ошеломленного Тиму за руку и привел его в комнатушку под лестницей, где жил швейцар.

Под потолком в клетке сидел, нахохлившись, жирный снегирь. Человек просунул сквозь прутья клетки палец, столкнул снегиря с жердочки и разочарованно сказал:

— А я думал, Енакентий щегла держит. Тоже ценитель!

Потом опустился на пол, пошарил под койкой веником ц весело заявил:

— Удрал кот куда-то. Но ничего, мы его еще сыщем. — Похлопал ладонью по табуретке и предложил: — Садись! Я тебе, покуда кот не явится, один фокус-покус покажу. У тебя монета есть? Тогда держи от меня пятиалтынный насовсем. Теперь ты с этим капиталом можешь чем хочешь завладеть. Тебе небось отец денег не дает.

Приказчики — они народ жадный.

— Мой папа не жадный и вовсе не приказчик, — обиделся Тима.

Человек рассмеялся и сказал:

— Я же шучу. Это про твоего отца глупость сказал тут один подрядчик. Отец у него в Семипалатинске, когда вы там жили, деньжищи зажал и не отдает.

— А мы в Семипалатинске никогда не жили, врете вы все про папу! возмутился Тима и положил пятиалтынный на стол.

— Да ты не обижайся. На хороших людей всегда клепают. — И человек пригрозил: — Уж я теперь тому подрядчику бока обломаю! — И озабоченно осведомился: — Так где, ты говоришь, вы до этого жили?

— В Нарыме! — горячо сказал Тима. — Честное слово, в Нарыме!

Человек просиял и стал радостно сыпать словами:

— Ну, спасибо, друг, выручил ты меня, как говорится! Камень с сердца снял! — С уважением, как взрослому, пожал Тиме руку: — Ну, прямо ты мне душу облегчил!

Вечером, когда Тима с папой и мамой пил чай в номере и папа снова рассказывал Тиме о том, как хорошо им будет в России, дверь отворилась и вошел жандармский офицер в сопровождении двух полицейских. В одном из них Тима с ужасом узнал своего знакомого.

Офицер вежливо поклонился матери, приложив к фуражке два пальца:

— Прошу прощения за столь внезапное вторжение, мадам! — Обернувшись к отцу, мгновенно свирепо меняясь в лице, отрывисто приказал: — Попрошу одеться и следовать.

Отец продолжал спокойно сидеть за столом.

— Господин жандармский офицер, надеюсь, вы знаете порядки и сообщите хотя бы мотивы?..

— Грызлов! — крикнул офицер.

Полицейский, в котором Тима узнал своего знакомого, шагнул вперед, осклабился и проговорил радостно, показывая пальцем на Тиму:

— Мальчик вот все как есть мне сегодня доложил. — И, обращаясь к отцу, укоризненно сказал: — Так что вы, господин, не запирайтесь. Не из какого вы Семипалатинска. А самым что ни на есть бесчестным образом нарушили статью закона.

— Ну и мерзавец! — сказал отец.

— Мал еще! Не обучен врать, — благодушно заступился за Тиму полицейский.

— Это я тебе говорю, негодяй!

— А вы мне не тыкайте, — обиделся полицейский и обратился к офицеру плаксивым голосом: — Ваше благородие, попрошу внести в протокол оскорбление при исполнении службы.

Отец молча надел пальто, держа шапку в руке, подошел к матери, осторожно и нежно поцеловал ее в висок, потом взял Тиму на руки, прижал к груди его дрожащее, мокрое лицо и сказал тихо, вполголоса:

— Не плачь, глупыш. Взрослые, умные люди и те иногда пасовали перед провокаторами. А ты же у нас еще совсем маленький.

Спустя два месяца Тима вместе с мамой ехал на буксирном пароходе вниз по реке. Все время шел мокрый снег, а кругом стояла густая, темно-синяя тайга. Вся река была пятнистой от слипшихся льдин. Чем дальше плыли на север, тем реже становилась тайга, а льдины — огромнее, матросы все время отталкивали их от парохода шестами. Потом пароход остановился, и Тиму с мамой свезли на берег в лодке. Три дня их вез на санях нерусский широколицый старик. В низкие сани были впряжены два оленя, и старик погонял их не кнутом, а тонкой длинной палкой.

Они ехали по белой пустыне без дороги, вокруг торчали какие-то низенькие, кривые деревца ростом с Тиму.

Все вокруг было одинаково бело, и Тиме казалось, что они никак не могут съехать с одного места. Но вот показались закопченные кучи снега.

— Медвежья Лапа, — сказал возница. — Приехали.

Тима сначала не узнал отца, одетого с головой в такой же меховой мешок, какой был и на вознице. Лицо ею, худое, желтое, густо обросло, а губы были сухие и жесткие.

Мама поцеловала отца, а потом стала обнимать одинаково одетых в меховые малицы людей.

— Господи, Эсфирь, какая же ты толстая стала! — удивленно воскликнула она. — Георгий, милый, какая радость! Федор, у тебя борода совсем как у деда! — Потом почтительно произнесла: — Здравствуйте, товарищ Рыжиков, — и робко спросила: — Но ведь вас…

— Заменили!.. Бессрочной! — весело сказал небольшого роста человек с блестящими голубыми глазами и маленькой, аккуратно подстриженной бородкой на скуластом лице.

Отец жил в двухэтажной избе, срубленной из больших коричневых бревен. Верх служил хозяевам сараем. Там хранилось сено и на стенах висели просмоленные сети.

Большую часть нижнего этажа занимала огромная русская печь, похожая на пещеру. С потолка свисали гирлянды утиных клювов, на полу были разостланы лосевые шкуры, а на шкафу, сколоченном из нетесаных досок, лежал настоящий шаманский бубен и на нем сушеная заячья лапа.

Часто у отца в избе собирались ссыльные. Все они баловали Тиму, ласково называя его «сибирячком».

Толстая Эсфирь подарила ему унты, вышитые бисером, а Федор Захарович принес мохнатого розовоносого щенка с голубыми веселыми, как у Рыжикова, глазами.

Ссыльные совсем не выглядели несчастными и печальными. Собираясь вместе, они варили в ведре пельмени или пекли пироги с зайчатиной, а на сладкое — шанежки с голубикой. Но, садясь за стол, все начинали очень громко и сердито спорить друг с другом и даже ссориться.

Георгий Савич однажды сказал Эсфири:

— У тебя нет отечества, поэтому ты и стоишь на пораженческих позициях, а я русский и хочу победы над тевтонами.

Мама сорвала с вешалки тяжелую собачью доху Савича и, бросив ее на пол, гневно приказала:

— Вон отсюда!

— Варя, так нельзя, — примирительно попросил отец.

— Молчи, Петр! — крикнула мама и, подойдя вплотную к Савичу, произнесла шепотом: — Ты шовинист, Георгий, отвратительный шовинист. Я тебя ненавижу!

Бросившись к Эсфири, мама стала горячо обнимать ее.

Но Эсфирь спокойно отстранила маму.

— Ты, Варвара, очень шумная и экспансивная, — произнесла она меланхолично. — Здесь тебе не Нарым. Там вы и театр создали и землячество. Даже из Женевы посылочки получали, а тут нас мало, и мы должны бережно относиться друг к другу, терпеливо, заботливо. А ты гавгав, пошел вон. А куда он пойдет один? Одному тут с тоски удавиться можно. Кроме того, у Георгия брат, офицер, погиб на фронте.

— И у Рыжикова брат погиб, — не сдавалась мама. — Рыжиков — большевик, ленинец, а Георгий — меньшевик, оборонец!

Обратившись к Савичу, Эсфирь сказала ласково:

— Не кипятись, Георгий, сядь. Давай будем с тобой ругаться спокойно, организованно.

С этих пор если и происходили ссоры, то тут же поссорившиеся были обязаны помириться.

Вся эта маленькая колония ссыльных жила как одна большая семья. Они придумали для себя курсы и даже сдавали друг другу экзамены. Бывший адвокат Савич читал лекции по вопросам права, Рыжиков преподавал философию, а отец — медицину, Эсфирь обучала немецкому и французскому языкам. Только Федор ничему не учил, по сам учился старательнее всех. Когда Эсфпрь ставила ему двойку, он долго ходил за ней и канючил: "Давай пересдам, неловко мне, все равно как приготовишке, с двойкой ходить".

Но Эсфпрь была непреклонна, хотя Федор считался ее женихом.

Все они каждый день ходили на стойбище к чукчам и преподавали в созданпой ими там школе для детей и взрослых. Занятия проводились в обшитом берестой чуме, посредине горел костер, и дым его уходил в дыру, туда, где были связаны концы закопченных жердей. Учили русскому языку и арифметике.

Старшим у ссыльных считался Рыжиков. Должно быть, потому, что Рыжиков когда-то был приговорен к смертной казни и отбывал каторгу. Он очень строго требовал от каждого выполнения своих обязанностей. Один ведал доставкой дров, другой — воды, третий — провианта. Мама и Эсфирь стирали. Иногда ссыльные брали под честное слово охотничье ружье и гурьбой уходили на охоту. Случалось, на кого-нибудь нападала тоска, и тогда остальные совещались, придумывали средство, чтобы отвлечь, развеселить товарища.

Когда затосковал Савич, жена которого находилась в минусинской ссылке, Рыжиков объявпл уряднику, что, если тот не отдаст Савичу письма жены, он обязательно ударится в бега. Начальство за это не погладит урядника по головке. Урядник лишил Рыжнкова права выходить пз поселка, но письма отдал.

Когда Тима простудился, чаще других у его постели дежурил Федор. У него было красное, обмороженное лицо, жесткие солдатские усы и маленькие ловкие руки. Он мастерил ножом игрушки пз сосновой коры и рассказывал Tиме, какая необыкновенно богатая и красивая земля Сибирь, сколько в ней золота, металлов, угля, какие могучие и обильные рыбой реки и как здесь потом будет хорошо жить людям.

Тима знал, что значит это слово «потом». Это когда царя прогонят.

Дядя Федор очень пугался, когда Тиме вдруг становилось плохо. Он дул ему в лицо и упрашивал: "Тимофей, друг, ты уж нас не подводи, превозмогись, голубчик".

Весной, как только прошел лед, Федор вместе с Эсфирью бежал на обласе [Выдолбленная из цельного дерева лодка]. Потом, когда стало известно, что, благополучно добравшись до Урала, Федор добыл Laдежные документы и пошел добровольцем на фронт, Савич сказал, возмущенно пожимая плечами:

— Я отказываюсь понимать всю противоречивость позиции Федора. Бежать на фронт, будучи пораженцем!

Получить там «Георгия» за храбрость и попасть под военно-полевой суд за противовоенную пропаганду. Это нонсенс!

Кончился срок дальней ссылки, и снова Сапожкозы плыли на пароходе, но уже вверх по реке. В Россию отец с матерью так и не доехали. Тима заболел брюшным тпфом, пришлось задержаться в первом попавшемся сибирском городке, где, к счастью, оказались их близкие друзья: Рыжиков, Эсфирь, Савичи. Денег не было, залезли в долги. Отец поступил работать фельдшером в железнодорожную больницу, а мать — статистиком в городскую управу. Мать очень тосковала по России и пробовала копить деньги на дорогу — бегала еще по частным урокам.

Возвращалась она всегда поздно вечером, а отец приходил только с субботы на воскресенье, так как железнодорожная больница находилась далеко от города.

Последнее время Петр Григорьевич совсем не появлялся дома: его перевели работать в сыпнотифозные бараки.

И вот надо же было так случиться, что, когда папа наконец пришел, Тима нагрубил, обидел отца.

В темном и затхлом закутке на кухне пахло помоями, плесенью, а из больших щелей в деревянном полу несло холодом.

Тима с горьким сожалением думал: "Вот убегу на фронт, как дядя Федор! Тогда Эсфирь не будет больше упрекать маму, что она из-за меня перестала заниматься революцией. И почему Эсфирь считают железной? Толстая, с темными яркими глазами, рыжая, курит все время! Разговаривает, как учительница. И как она смела сказать отцу, что он болтается где-то между Плехановым и Мартовым? Нигде он не болтается, а служит старшим фельдшером железнодорожной больницы. Это Эсфирь болтается всегда неизвестно где. И когда Тима спросил ее: "Тетя Эсфирь, а вы где служите?" — она ответила непонятно: "Там, где партия, Тимочка, там я и служу".

Ну какая же это служба, когда известно, что за это им денег не платят, а даже, наоборот, чего-то они сами в партию платят! Правда, Эсфирь очень любит маму. Но тоже сказала ей обидное: "Ты, Варюха, к большевикам примкнула не по убеждению, а потому, что в большевиках оказалось много твоих приятелей, потому, что не любишь Георгия".

— Да, — вызывающе сказала мама, — не люблю, мне отвратительны эти снисходительные рассуждения о народе! Поспел он или не поспел для революции… Конечно, я не так марксистски образованна, как ты. Простая техничка. Но, если хочешь знать, я пошла к большевикам как мать, которая готова все сделать, чтобы ее сын мог жить в таком обществе, где не будет всей этой мерзости.

Вот как мама сильно любит Тиму. Значит, она и революцию делает для того, чтобы ему жилось хорошо. Милая, прекрасная, такая красивая, такая молодая, веселая, нежная мама!..

Открылась дверь, и с улицы в кухню вошла мама. На ней была маленькая круглая каракулевая шапочка, короткий жакет обхватывал плотно тонкую, как у ласточки, талию, в руках пакеты с покупками. Мама пытливо посмотрела на Тиму, потом перевела взгляд на помойное ведро, где лежали осколки зеленого стеклянного абажура и коричневые глиняные черепки кринки.

Положив покупки на кухонный стол и не дав Тиме даже открыть рот, мама быстро и ловко его отшлепала и сказала:

— А ну, марш отсюда!

Зажгла керосинку, налила в кастрюлю воды, высыпала туда из пакета сосиски, спросила:

— Отец приходил? — и, подмигнув, показала шоколадку с движущейся картинкой. Но, вспомнив, нахмурилась и добавила лукаво: — Если еще что-нибудь не нашкодил, получишь.

На сердце Тимы сразу стало светло и радостно. И как это мама умеет разрешать самое трудное, неприятное легко и просто. Какая она умная и все понимает!

Пришел отец, бережно держа в руках кастрюльку с молоком. Взглянув на Тиму и сразу сообразив, что здесь произошло, он сказал, болезненно морщась:

— Ты знаешь, Варя, я против подобных наказаний ребенка. Тем более, в сущности, история с абажуром — следствие уважительной причины. Ребенок нуждается в движении. Что касается кринки с молоком…

Отец осторожно поставил кастрюльку на стол и задумчиво поднес руку к подбородку.

— Ах, Петр, ты так все сложно объясняешь! — сказала мама, точно и быстро нарезая на листе пергаментной бумаги тонкими ломтиками чайную колбасу. — Я уже слышала. Не умею воспитывать… — Откинув пепельные пряди с лица тыльной стороной ладони, произнесла жалобно: — Может, я и неправильно делаю, что его шлепаю, но, кажется, даже Песталоцци рекомендует…

— Не думаю, — неуверенно сказал отец. — Видишь ли, всякое насилие, в какой бы форме оно ни проявлялось, унижает… — И поспешил добавить: Хотя я отнюдь не против гуманной борьбы с дурными наклонностями ребенка…

"И что это такое? — обиженно думал Тима. — Разговаривают обо мне, словно я какой-то больной, докторскими словами. Ведь все ясно. Ну, разбил абажур и кринку тоже. Мама отлупила. Чего же им еще от меня надо?"

— Что мы все торчим в кухне? — сказала мама. — Идем ужинать.

На ходу, задумчиво пощипывая бородку, отец продолжал рассуждать:

— На формирование характера ребенка наиболее разительно влияют различные факты действительности, с которыми он сталкивается повседневно, и я полагаю…

— Все понятно! — раздраженно прервала мама. — Но эта действительность пока ни от тебя, ни от меня не зависит. — И строго приказала Тиме: — А ну, марш мыть руки! Все за стол. — И торжествующе заявила: — Сегодня у нас сосиски. — Она деловито пояснила: — Из конины.

И то я за ними сколько простояла.

Подозрительно оглядев руки отца, сердито спросила:

— А ты, Петр, не считаешь, что садиться за стол с такими руками дурной пример для ребенка?

— Варенька, они абсолютно чистые, — взмолился отец. — Только пятна от карболового раствора. Так они же не отмываются!

— Не отмываются только у нерях и лентяев. Возьми щетку и потри.

Потом мама сняла со стола голую, без абажура, лампу, высоко подняла ее над головой и, вздернув подбородок, спросила надменно:

— Ну, что вы на это скажете?

Отец тревожно осмотрел маму и заявил обрадованно! — Новая прическа?

— Нет, — возмутилась мама, — ты просто уже забыл меня.

— А я знаю, — запрыгал вокруг матери Тима, — воротничок! Воротничок новый!

— Да! — гордо сказала мама. — Из настоящего батиста. Купила на распродаже у Шмидта!

— Тебе очень идет, — заискивающе произнес отец. — То-то я думаю, отчего ты сегодня какая-то особенная.

— Никто в мире так не любит роскошно одеваться, как я! — вызывающе сказала мама.

— Ну что ты, Варенька! — замахал руками отец. — Разве я тебя упрекаю? Потом он поежился и сказал виновато: — Я очень люблю, когда ты красивая. Только, понимаешь, какая история, мы немножко денег в больнице собрали для семьи машиниста Борисова. Управление считает, что взрыв котла произошел по его вине, и в пособии отказали. Хотя всем известно, что паровозы давно пришли в состояние полной непригодности.

— Какие негодяи! — возмутилась мама и строго спросила: — Надеюсь, ты…

— Конечно, Варенька! — обрадовался отец и, облегченно вздыхая, объяснил: — Но семь рублей я занял для нас у начальника эпидемического отряда, милейшего человека, в счет жалованья за будущий месяц.

— Ну и отлично, — сказала мама. — А Пичугин подождет.

Пичугин был владельцем дома, в котором поселились Сапожковы. Ему принадлежали также кирпичный завод и ресторан «Эдем» на главной улице города. Однажды Пичугин посетил Сапожковых. В енотовой шубе, высокой бобровой шапке и черных фетровых ботиках на метал лических застежках, держа в руках сучковатую, ярко полированную палку с серебряными монограммами, он осторожно уселся на шаткий стул и произнес степенно:

— Почел своим долгом не как хозяин, а как образованный человек, — И приветливо разрешил отцу: — Да вы не смущайтесь, садитесь. Я ведь в душе демократ. И, если желаете знать, большой недоброжелатель ныне царствующему дому. — Наклонясь, шепотом пояснил: — Помилуйте, разве так воюют? Генералы из немцев, министры и того хуже. Вы даже не понимаете, господа социалисты, сколь губителен сейчас для России наш слабодушный самодержец. — И заговорщицки сообщил: — Здесь я целиком и полностью согласен с господином Георгием Семеновичем Савичем, небезызвестным вам. "Россия должна до полных революционных потрясений пройти основательный путь капиталистического развития". Мудро! Но, помилуйте, как нам развиваться, национальному капиталу, ежели в ныне царствующем доме, не могу выразиться при даме, такие безобразия! Императрица тайные переговоры с немцами ведет, будучи сама тевтонских кровей. Зарез будет русскому капиталу. Ну и пролетариат наш, конечно, пострадает, ежели мы под насилием иностранного капитала заводишки свои и фабричишки позакрываем.

Именно пострадает. Нет, нам война нужна до полного победного конца, чтобы наш российский капитал выходы в моря получил и, так сказать, прошел полное свое развитие.

Остановив взгляд на портрете Льва Толстого, Пичугин сказал одобрительно:

— Как же, читал!

Потом подошел к стене, где висел портрет, произнес огорченно:

— Однако гвоздик можно было бы выбрать поменьше. — И упрекнул: — Не уважаете вы, господа социалисты, чужой собственности. Съедете с квартиры, а дырка-то в стене останется.

Когда Пичугин ушел, Варвара Николаевна сказала с отвращением:

— Поклонник Савича. Ну и докатился Георгий Семенович!

— Нельзя, Варя, столь поспешно делать обобщения, — поморщился отец. — Я допускаю, что этот субъект сознательно вульгаризировал мысли Георгия.

Петр Григорьевич не терпел, чтобы кто-нибудь, даже жена, говорил за глаза плохое о бывших ссыльных.

— Каждый сколько-нибудь порядочный человек не может мириться с царем, рассуждал отец. — Но не все в своей борьбе с самодержавием могут быть столь непреклонно последовательны, как Рыжиков, Федор, Эсфирь.

Здесь играет большую роль и субъективный момент: сила воли, особо развитое сознание своей ответственности перед историей и способность все время ощущать себя частью народа, быть его учеником и учителем. Правда, есть среди нас люди, которые, пройдя через некоторые испытания, душевно устают, ищут примирения с действительностью. Но, как бы то ни было, я не могу отказать им в своем уважении за их благородное прошлое.

Мать называла такие рассуждения интеллигентскими бреднями, хотя сама всегда старалась найти извинение тому, что Савич согласился быть членом городской управы. Она очень охотно ходила на званые вечера к Савичам и с упоением танцевала там под граммофон.

Петр Григорьевич, будучи застенчивым человеком, ораторствовал только дома. К Савичам он ходить не любил, угрюмо отсиживался где-нибудь в углу, молчаливо прислушиваясь к яростным спорам. Но однажды он выразился так грубо и резко, что все спорящие сразу смолкли, и кто-то произнес удивленно:

— Ну, знаете, после этого следует только оскорбление действием!

Но отец, поеживаясь под гневным взглядом матери, продолжал упорствовать:

— Я назвал тебя, Георгий, подлецом не по субъективным качествам, тебе присущим, а за объективную сущность твоей мысли. Утверждать, что диктаторство и диктатура пролетариата зиждутся на общем основании подавления личности, — это, повторяю, подлость.

Если бы не находчивость Савича, трудно сказать, чем бы окончилась эта ссора.

— Господа! — воскликнул Савич. — Вы только что были свидетелями покушения на мою свободу мышления со стороны Петра Сапожкова, пытавшегося подавить меня диктатурой своих идей, выраженных весьма, я сказал бы, в грубой, но зато лаконичной форме. И я предлагаю выпить за нашего уважаемого Петра, который, к счастью, так редко нас дарит плодами своего красноречия.

Савич все превратил в шутку. Но когда гости расходились, провожая Сапожкова, он шепнул ему на ухо укоризненно:

— Все-таки нехорошо, Петр! Если ты хотел мне подобное сказать, ну отозвал бы в другую комнату. Ведь мы с тобой товарищи, черт возьми, и с глазу на глаз можем высказывать друг другу все, что считаем необходимым.

Всю дорогу до дома отец брезгливо потирал рукой ухо, в которое шептал ему Савич, хмурился, молчал, хотя мать все время бранила его за то, что он не умеет вести себя в обществе.