"Заре навстречу" - читать интересную книгу автора (Кожевников Вадим Михайлович)ГЛАВА ТРЕТЬЯОднажды в больнице, где работал Петр Григорьевич, состоялось торжественное вручение эпидемическому железнодорожному отряду дезинфекционной машины, полученной в подарок от союзников. На эти торжества мама поехала с Тимой и главной своей подругой Софьей Александровной Савич. Рослая, плечистая, с низким, грудным голосом и пышными золотистыми волосами, которые она всегда сердито откидывала с выпуклого, упрямого лба, Софья Александровна обладала властным, резким характером, мужской размашистой походкой и удивительным неумением скрывать свою неприязнь к людям, которые ей не нравились. Георгий Семепович называл жену Дианой. Софья Александровна много курила, любила щегольнуть грубым словечком в момент самых утонченных философских споров. Иногда ее обуревало желание назло себе, назло другим во что бы ни стало говорить знакомым в глаза какую-то особо неприятную правду о них. Но когда обличительный пыл проходил, она томилась, мучилась, страдая от своей гордыни, мешавшей ей просто извиниться перед людьми. Тонкое, нежпое лицо ее с удлиненными, овальными глазами некрасиво багровело, когда она вдруг, нервно одергивая на груди кофточку розового, конфетного цвета, гневно бросала: — Эти эсеровские задницы, которыми вы когда-то восхищались, сначала кидались на генерал-губернаторов, а потом стали в оборонческом лагере восхвалять Милюкова и наших бездарных генералов! Софья Александровна когда-то училась в Петрограде на Бестужевских курсах. Жила два года в эмиграции в Париже. Сослали ее в девятьсот десятом в Минусинск, где она сблизилась с большевиками. Вернувшись из ссьпки, с изумлением узнала, что муж ее стал членом городской управы захолустного сибирского городка и обрел там репутацию разумного общественного деятеля. — Не то Георгий кярьеристом стал, не то обывателем, не то все вместе, словом, ну его к черту! — брезглппо говорила Софья Александровна, сердито откидывая волосы со своего выпуклого чистого лба. — Бросила бы я его, да Нинку жалко! Портит он ребенка. Надоели мне постоянные домашние драмы, перееду в гостиницу. Не моху же я из-за материнское привязанности переносить весь этот балаган со зваными обедами, какими-то свиными рылами, которые постоянно у нас теперь торчат. Нет, нет, я это уже давно решила! Варвара Николаевна не одобряла намерений подруги бросить мужа. Несколько раз крупно из-за этого рассорившись, они обоюдно решили больше никогда не касааься этой темы. К вокзалу подъехали на извозчике. Тима сидел на передней скамеечке. Гостей у входа в зал первого класса Принимал вместе с воинским начальником человек по фамилии Дэвиссоы. Он приехал в Сибирь из Австралии. Скупал пушнину, имел дела с золотопромышленниками. Во время войны стал представителем сразу двух американских фирм, интересующихся рудными и угольными богатствами края. Последнее время он вдруг стал появляться в американской военной форме, высокомерно разговаривал с воинским начальником. Дэвиссон, улыбаясь, пожимал руки гостям. Софье Александровне он сказал: — Вы гениально красивая женщина. Софья Александровна пожала плечами и небрежно спросила: — Что за машину вы приволокли? Надеюсь, это не аппарат для изготовления удушливых газов? — Нет, мы гуманисты, — заверил Дэвиссон. — Это — только обычное наше техническое чудо. За столиками подавали мужчинам разведенный спирт с клюквенной эссенцией, а для дам секретарь Дэвиссона собственноручно готовил лимонад из лимонной кислоты, соды и сахарина. Потом все вышли на перрон. Там стояла закрытая: брезентом машина, а из ее трубы валил черный дым. Два санитара с каменными лицами стояли подле машины, вытянув руки по швам. Дэвиссон подошел к закрытому брезентом сооружению, стал к нему спиной, нежно погладил выхоленной полной рукой куцую бородку и провозгласил: — Господа, сегодня не нужно речей. Сам факт доблестной помощи русским воинам со стороны президента настолько красноречив, что я благоговейно смолкаю на этом. Гип-гип ура, господа! Не оборачиваясь, он махнул рукой санитарам. Санитары поспешно содрали брезент и оттащили его в сторону. Глазам присутствующих открылась машина. Она стояла на двух высоких железных колесах, опираясь о землю изящно изогнутыми оглоблями. Весь выпуклый блестящий корпус ее был сделан из красной меди. С боков торчали две ручки, как на вороте колодца, из латунной круглой крышки выступали никелированные гайки, а впереди была приделана большая бронзовая плашка с названием чикагской фирмы. На чугунной дверце топки был выпукло отлит американский орел. Пояснения давал начальник эпидемического отряда, тучный поручик с застенчивыми вороватыми глазами. — Так вот что, господа, — говорил он сипло, не сводя глаз с новых, колбасного цвета, высоких, до колен, ботинок Дэвиссона, — снаружи вы видите только котел. Внутри его имеется сетчатый цилиндр, туда закладывается белье. Этими ручками цилиндр приводится во вращательное состояние. — Прикажите показать в действии! — перебил Дэвиссон. — А ну! — рявкнул поручик. Санитары бросились к ручкам и стали их бешено крутить. — Таким манером, — продолжал поручик, — белье кувыркается в пару, и всякие насекомые в нем гибнут. — И печально добавил: — Насмерть. — Продемонстрировать, — приказал Дэвиссон. Один санитар начал ключом отвинчивать гайки, а ДГУгой стоял наготове со свежеоструганной длинной палкой. Но когда санитар отвинтил все гайки, крышка вдруг сама отскочила и из машины вырвались клубы жгучего пара, санитар со стоном схватился за лицо. Все покрылось белым влажным туманом. Толпа гостей с испугом попятилась, и люди стали ломиться в дверь вокзала. Дэвиссон растерянно метался среди гостей и возмущенно говорил: — Мужичье, разве они умеют обращаться с иностранной техникой! Мы приставим к ней интеллигентных людей, из вольноопределяющихся, и все будет в порядке! Софья Александровна подошла к Дэвиссону и произнесла гневно: — Послушайте, Дэвиссон, зачем вам понадобилась эта клоунада с вашей омерзительной вошебойкой? — По-русски, — сердито и обиженно ответил Дэвиссон, — вошебойка, а для всего цивилизованного мира это передвижная дезинфекционная вакуум-камера. — Или чикагский самовар для вшей? — язвительно спросила Софья Александровна. И посоветовала: — Рекомендую вам поскорее отсюда убираться, а то солдаты В эшелонах, узнав про столь эффектный подарок от союзников, могут прийти сюда, чтобы набить кому-нибудь морду. Мама сумела увести Софью Александровну, а то бы, наверное, она ударила Дэвиссона по щеке перчаткой. Обратно шли пешком, к великому огорчению Тимы. А Софья Александровна всю дорогу бушевала и упрекала маму за то, что она не дала ей возможности высказать в глаза Дэвиссону все, что она о нем думает. И только папа отнесся к этому событию с испытанием вошебойки очень спокойно. — Ты знаешь, Софочка, какой у нас есть замечательный изобретатель в железнодорожных мастерских? Великолепный тип рабочего-интеллигента этот Кудров! Он сделал для нас две отличные передвижные дезинфекционные камеры, основанные не на устаревшем и громоздком действии водяных паров, а производящие обработку посредством сернистого газа. Дешево, практично и громадная пропускная способность. Я советую тебе… — Познакомиться с твоей газовой вошебойкой? — Нет, с Кудровым, — не обижаясь, сказал огец. У Сапожковых Софья Александровна и познакомилась с механиком Кудровым. Сын приискового старателя, Алексей Кудров, поссорившись со своим отцом, в тринадцать лет ушел работать забойщиком на угольную шахту. Ссыльный поселенец подготовил его на аттестат зрелости. В Томске он поступил в технологический институт, был арестован за революционную деятельность и сослан в Туруханский край. Бежал. Снова старательствовал вместе с отцом. Намыл на свой пай пятнадцать фунтов золота, приехал в Красноярск, чтобы там поступить в железнодорожное училище. Был снова арестован, но, так как уже в процессе следствия обнаружилось, что отобранное у него золото кем-то из чиновников похищено, прокурор, боясь огласки, прекратил дело. Кудров поступил на железную дорогу кочегаром, затем помощником машиниста. В железнодорожных мастерских заштатного сибирского городка освободилось место механика, и ему удалось получить его. Отец Тимы занимался с Кудровым немецким языком. Язык этот Кудров избрал потому, что очень высоко ценил немецкую инженерную технику. Кудров — коренастый, широкоплечий; необыкновенной синевы глаза делали его очень привлекательным. Держался свободно, независимо, умел вести себя в любом обществе естественно и с достоинством. Когда Кудров впервые увидел Софью Александровну, он проговорил жалобно и восхищенно: — Ну и красавица вы! Даже смотреть страшно! — А вы не смотрите! — отрезала Софья Александровна. Впервые у Сапожковых Кудров выглядел таким потерянным, даже униженным. Не смея поднять глаз, Алексен ожесточенно теребил заусеницы на пальцах, молчал, и лицо его было угрюмым и обиженным. А Софья Александровна, положив ногу на ногу так, что сразу было видно, какие у нес длинные, стройные ноги, и, одергивая кофточку на высокой груди, громко и уверенно говорила: — Трудности революционной пропаганды в сибирской деревне связаны с тем, что здесь крестьяне не ощущают так остро необходимость отторжения помещичьей земли, как крестьяне в России. — Неверно, — вдруг резко сказал Кудров и, выпрямившись, враждебно глядя в лицо Софье Александровне, горячо заявил: — Это эсеровские бредни! Софья Александровна надменно подняла брови, но вдруг все лицо ее неожиданно приняло радостное, удивленное выражение, и, обращаясь к матери Тимы, она произнесла растерянно: — Варюша, ты видела, какие у него глаза? Синие, совершенно синие. Даже как будто не настоящие. — Вы про глаза бросьте глупости говорить. Я с вами серьезно разговариваю! — рассердился Кудров. Тима боялся, что сейчас Софья Александровна скажет что-нибудь особенно резкое и грубое, но она смутилась, щеки ее нежно заалели, и она робко попросила: — Алексей Филиппович, вы извините меня, пожалуйста, я, очевидно, о сибирской деревне сужу очень поверхностно… С этого дня, как только Софья Александровна приходила к Сапожковым, незамедлительно появлялся и Кудров. Но мама решительно заявила: — Соня, мне это не нравится! — Но пойми меня, Варя! — взмолилась Софья Александровна. — Я не только не хочу тебя понять, но и осуждаю, — ледяным голосом произнесла мама. — Хорошо, мы не будем больше здесь встречаться, — покорно согласилась Софья Александровна. Однажды поздно вечером к Сапожковым пришел Георгий Семенович. Почти упав в шубе и шапке на хлипкий стул, сложив молитвенно ладони, он сказал маме с тоской: — Варя, помоги мне вернуть Соню. Я не буду жить без нее! Он снял шапку, бросил на пол. Длинные темные волосы упали на лицо. Георгий Семенович стал дергать себя за пряди волос так, что голова его моталась, как у игрушечного болванчика. Тонким голосом он жаловался: — Я понимаю, у меня с ней оказались различные политические взгляды, но нельзя же таким жестоким способом воздействовать на мои убеждения! — Она любит другого, — сказала мама. — Любит? — спросил Савич изумленно и вдруг захохотал, но глаза его оставались неподвижными, а лицо злым. — Этого пролетария? Доморощенного изобретателя? Нет, нет, уволь, не смеши! — И, отчетливо выговаривая слова, заявил: Я рассматриваю случившееся только как политическую демонстрацию против себя. — Какой ты еще не человек, Георгий! — сказала мать с сожалением. — В таком случае… — Савич встал, гордо поднял голову, но вдруг снова тяжело плюхнулся на стул. Опустил голову на руки, посидев несколько мгновений в такой позе, внезапно решительно выпрямился, потрогал мизинцем с длинным, острым, словно куриный клюв, ногтем маленькие, как у Макса Линдера, усики и проговорил обычным своим голосом: — В таком случае, Варвара, у меня к тебе просьба. Уверен, ты мне не откажешь хотя бы во имя столь священной своим прошлым дружбы. Я отмечаю именины дочери. Соберется общество, и я прошу, даже умоляю, поговори с Соней. Разумеется, я тебя также приглашаю с Петром и с сыном. В этом ты мне не откажешь! Нет, нет! И Савич ушел, простирая к маме руку с открытой ладонью, словно отталкивая то, что она могла ему ответить. Тима понимал, что приглашение на именины и приход Георгия Семеновича все это касается не только Тимпных интересов, но каких-то взрослых дел, тревожно запутанных и не совсем ясных для Тимы. Удобно ли поднимать сейчас разговор о том, что пойти ему на именины не в чем, заштопанные локти на его курточке чернилами не замажешь, как это папа делает со швами, короткие штаны годятся только под валенки? Да и может ли он пойти на именины в валенках? Потом нужен подарок. Допустим, он почистит бензином старого плюшевого медвежонка, но у медвежонка нет одного глаза. Потом Ниночка уже взрослая, она ровесница Тиме. Кто же дарит в таком возрасте плюшевых медведей, даже новых? Теперь, допустим, папа с мамой не захотят пойти к Савичу и отпустят Тиму одного. Но ведь тогда Георгий Семенович рассердится. Он же хочет, чтобы пришли папа, мама и Софья Александровна. Увидев, что Тима один, Савпч разозлится и снова начнет его мучить, теперь уже при всех, за то, что он не умеет вести себя за столом, как полагается воспитанному человеку. Правда, Тима уже научился держать вилку в неудобной левой руке, даже дома брал из баночки соль ножом, но вдруг он снова что-нибудь забудет? Или нарушит какое-нибудь не известное ему правило приличия? Нет, идти одному к Савичу невозможно. Видя, как отец достает из кармана скомканные деньги и с виноватой улыбкой разглаживает их на столе рукой, Тима, для того чтобы не выдать своих мыслей, сказал маме равнодушным голосом: — Мамочка, а если почистить плюшевого мишку бензином, он станет совсем как новый, и я смогу его тогда подарить Ниночке Савич на день рождения! — Ах да, — сказала мама расстроенно, — эти именины… Как мне не хочется туда идти! — Варенька, — радостно заявил отец, — кстати, за ночные дежурства в сыпнотифозном бараке мне полагается завтра кое-что получить. — Петр, ну зачем эти деньги? Я так за тебя беспокоюсь. — Нельзя, Варенька, люди. Ты не представляешь, какие там ужасные условия. А еще кто-то единственный термометр украл. Просто чудовищно! — Мне не надо матросского костюма, — самоотверженно воскликнул Тима, а то ты там заболеешь! — Глупости, — сказал отец, — завтра же я получу деньги. — И, искательно улыбнувшись матери, попросил: — Ты, Варенька, тоже купи себе что-нибудь оригинальное. — А Софья? Ты говорил с ней? Она будет? — Естественно, — пожимая плечами, сказал отец. — Я ей прямо заявил: "Ты из себя Анну Каренину не изображай". Знаешь, Варюша, то, что Соня вместо функционера в комитете стала простым пропагандистом в солдатских эшелонах, правильно. А что это произошло на почве особых, лирических отношений с Кудровым, — это ее личное дело. Но чтобы все это общество, окружающее Савич а, делало ее предметом обывательских осуждений, мы не позволим. — Петя, а если бы со мной подобное случилось? — спросила мама. Отец побледнел, лицо его жалко сморщилось, и он тихо сказал: — Варя, ведь ты знаешь, я не очень волевой человек, — и, разведя руками, сокрушенно объяснил: — Мое личное еще очень довлеет над моим сознанием. Я бы, очевидно, этого пережить не смог. — Милый мой, единственный! — Мама взяла в обо руки лицо отца с впавшими темными щеками и, целуя его в нос, сказала с волнением: — Я бы ведь тоже без тебя не могла жить! Вопреки утверждению Федора, что только тот революционер, кто все свои инстинкты подчиняет разуму. — А вот когда Эсфирь заболела воспалением почек, Федор обрыдал всех врачей, умоляя спасти ее, — самодовольно посплетничал отец. — Вот тебе и Федор! — Ладно, — сказала мама. — Ты у меня тоже порыдаешь в случае чего. И попробуй только проявить спокойствие и выдержку, я тебе этого никогда не прощу. Но Тиме надоело слушать эти слюнтяйские разговоры, и он посоветовал отцу: — Папа, на те деньги, которые у тебя после моего костюмчика останутся, ты себе револьвер купи, как у Кудрова. А то он сказал, что войну с немцами на другую войну будут переделывать. А из чего ты тогда стрелять будешь? — Господи! — произнесла мама с отчаянием. — Какое это несчастье, когда мальчик все время слушает разговоры взрослых! — Пусть слушает, — сказал отец, — об этом сейчас все говорят. — И, наклонившись к маме, долго о чем-то рассказывал шепотом, потом громко заявил: — Так что, Варя, в Питере уже началось. Стягивают войска с фронта. Самодержавию, по-видимому, конец. Но весь вопрос в войне. Кто ее может кончить? Если миллионы рабочих и крестьян посчитают необходимым изгнать тех, кому война выгодна, мир станет перед лицом пролетарской революции. Это, собственно, я повторяю чужие мысли. Но глубоко правильные. Потом отец попросил маму: — Варюша, я понимаю, насколько тщетна моя просьба, но будь, пожалуйста, сейчас поосторожней. Ты же знаешь, все время идут аресты. В здешней тюрьме тиф, а у тебя уже здоровье подорвано. — Но тут же, испуганно замахав руками, объяснил: — Я только с медицинской точки зрения. — И, поцеловав в лоб уже засыпающего Тиму, папа ушел из дому в свою железнодорожную больницу. А на улице мела пурга. Колючие снежные потоки мчались по пустым дорогам сухими снежными реками, то закручиваясь в вихре, подсвистывая и скрежеща на ледяном насте, то тяжело опадая тысячами снежных пудов на деревянный городишко. Темные и низкие тучи неслись над тайгой. Из недр их вываливалась сияющая луна, но тучи мохнатой стаей набрасывались на нее, и она исчезала. В этой кутерьме из туч летели на землю мохнатые снежные клочья, ветер кружил их, сметая в сугробы, потом снова разбрасывал, тащил волоком вдоль реки, стараясь сдуть с нее мягкий покров, и тогда синими полосами начинала холодно и чисто блестеть ее ледяная крыша. Пурга бушевала всю ночь. И всю ночь мать просыпалась, тревожно вглядываясь в окно, за которым тяжко стонала береза: ветви ее безжалостно заламывала непогода. Тима тоже просыпался от жалобного стука ветвей в обледеневшее окошко. Ему хотелось сказать дереву: "Войдите". И он РИД ел, как дерево входило к ним в комнату, нагибая под притолокой крону, увешанную хрустальными сосульками, и, застенчиво останавливаясь, отряхивало землю с корней у порога. А на столе слабо мигала прикрученным фитилем лампа, вместо стеклянного зеленого абажура прикрытая куском газетной бумаги, коричнево обгоревшей там, где она соприкасалась с ламповым стеклом… На следующий день Тима вместе с мамой рано утром вышел из дому, чтобы взять у отца в железнодорожной больнице деньги на покупки. Хотя Варвара Николаевна не хотела брать Тиму с собой, он с таким отчаянием вымолил еще вчера вечером обещание, что она вынуждена была сдержать свое слово. Стояла жестокая стужа. На пожарной каланче висели черные шары, — значит, на улице мороз сорок градусов. Багровое, тусклое, без лучей солнце, окруженное туманным белым кольцом, выпукло торчало в высоком, чистом, зеленом небе. Снег на земле так нестерпимо сверкал бертолетовыми синими блестками, что все время приходилось зажмуривать глаза. Телеграфные провода покрылись пышным, толстым инеем и висели, как белые гирлянды. Белым пухом инея обросли ветви лиственниц. Затихшая к утру пурга намела сугробы у домов до самых подоконников, а обледеневшие окна казались окровавленными от отсветов багряного солнца. Снег визжал под ногами, как толченое стекло. Мама обвязала Тиму большой серой шалью крест-накрест, и сама тоже обвязалась платком до самых глаз. Но все-таки оставалась красивой, потому что глаза у нее были очень красивые. А Тима, укутанный шалью, походил на чурку. Редкие прохожие, встречаясь, бросали отрывисто: — У вас нос! — Или: — Ах, как жаль, такие щечки шелудиться будут! Это означало, что нужно остановиться, набрать в варежку колючий снег и тереть им обмороженное лицо. Мама намазала Тиме перед уходом гусиным салом нос и щеки. Наложила ему в проношенные валенки бумаги и поверх куртки велела надеть ее бумазейную кофту, а в варежки напихала ваты. Идти до железнодорожной станции нужно было через весь город, а потом еще по открытому полю версты две. Но Тиме с мамой повезло. Их окликнул знакомый санитар, ехавший на розвальнях: — Ежели вы папашу навестить, с нашим удовольствием, подвезу. — Потом он сказал весело: — Вот какой сюрприз, приятное соседство, а то, знаете, возишь все время мертвяков, поневоле о живых соскучишься. — Каких мертвецов? — испуганно спросила мама. — Наших, сыпнотифозных, — И успокоил: — Вы не тревожьтесь, такой стужи вошь не переносит. Полная гигиена! — Горько добавил: — А вот пациент наш до чего крепкий, дрова в медицинских бараках конфисковали, нечем на паровозах воду кипятить, а эшелоны на фронт гнать надо. Третьи сутки бараки не топим. Петр Григорьевич очень расстроен. Даже ключи от дровяного склада сдавать не хотел. Так его офицеры водили расстреливать за саботаж, так сказать. — Господи! — простонала мама. — Значит, Петра?.. — Извиняюсь, жив, здоров, в полной форме. Подобное у пас часто происходит. Я думал, вы знаете. — Как же он спасся? — А чего тут спасаться? Все обыкновенно. Бежим к солдатам: "Братцы, ваше начальство нашего к стенке повели за то, что он за вашего брата, тифозного, сострадать готов!" Ну солдаты выскочат из теплушек, глядишь, ведут обратно. Жив, здоров. Ну, а после, как полагается, митингуют. Дежурные ораторы из города у нас всегда раньше в бараках грелись. Теперь, конечно, не погреются. Студено стало. Все равно как снаружи. — А мне Петр ничего об этом не говорил. — А чего тут обсказывать? — развел руками в больших меховых рукавицах санитар. — Сказано: все для фронта, господину Пичугину и прочим на пользу, а народу на полное огорчение, — и, показав кнутом на очередь в хлебную лавку, сказал насмешливо: — Любит у нас парод ржаной хлеб без ничего кушать. А в булочной Вытмана пирожными из крупчатки торгуют. Так там никого. Вот необразованность! — Зачем же вы над голодными смеетесь? — А что над ними плакать, — сердито сказал санитар, — если они дуры? Пошли бы к Вытману гуртом на склады, да и побрали бы муку на салазки. Он же, подлюга, за войну сколько нажил! И еще наживет! Ежели только спину свою подставлять, чтобы тебе мелом на ней номер писали оттого, что хлеба ржаного с мякиной хочешь. Навстречу показались двое саней, накрытые рогожами; между рогожами торчали голые желтые человеческие руки и ноги. — Вот, — печально сказал санитар, — такой товар возим. А они живые были. Губят народ. И все отчего? От нашего покорства. Похватать бы им, когда еще живы были, винтовки да до дому! Если всех мужичишек с фронта с ружьишками собрать, они власть, как солому, раскидали бы, пошибче, чем в девятьсот пятом. Город кончался землянками, занесенными снегом выше крыш. А потом потянулось бесконечное белое поле — место городской свалки, там рычали и взвизгивали бродячие тощие собаки, такие злые и остервенелые от голода, что загрызали волков, забредших в одиночку к городским окраинам. Возле серого дощатого забора бойни толпились кучки крестьян в рваных малахаях. Низкорослые, мохнатые коровенки с клещеватыми копытами сиротливо жались одна к другой и испуганно всхрапывали обледеневшими, окровавленными ноздрями. — Вот, — злобно сказал санитар, — мало что людишек на убой гонят, так еще скотину им веди, — не справляются с налогами, последнюю режут. Ну до чего народ кроткий! Смотреть тошно! И супруг ваш тоже добродушный. Вчера часы свои продал начальнику эпидемического отряда, ну, прямо задарма. Буре и компания часы. А тот, сука, даже всех денег сразу не дал. Пускай, говорит, у меня походят. Семь рублей задатку дал. А у самого деньги бумажник не вмещает. Спирт весь поворовал. Сулемой только и пользуемся. Шприц скипятить не на чем. Это же абсурд! — Вы знаете, — сказала мама, — я передумала, мы дальше не поедем. Санитар остановил лошадь и, глядя мимо лица мамы, произнес неуверенно: — Вообче-то, конечно, у нас там жуткое дело. Опять же мальчик с вами. Но, если рассуждать по-человечьему, рекомендую Петра Григорьевича удалить от нас хоть на пару деньков. — Что-нибудь случилось? — испуганно спросила мама. — Случаев у нас всяких много. Всевозможные бывают. Я сегодня Петру Григорьевичу сообщил: заберут его. Уж очень он, знаете, либерал. Велел братьям милосердия ночью забор разобрать, чтобы печи в бараках исюпить, а за тем забором наши усопшие сложены, разве их всех перевезешь? Ну, солдаты как увидели своих, которые нагишом в штабеля сложены, туда-сюда, митинг, на офицеров покушаться стали по морде. Жандармский унтер из уважения мне сказал: заберут вашего социалиста не сегодня-завтра, а поскольку железная дорога на военном положении, дело короткое. Если смягчение обстоятельств на фронт, а так — взвод, пли — и пульса нет. — Едемте, пожалуйста, поскорее, едемте! И мама начала развязывать на голове платок так, словно ей сразу стало жарко. Санитар провел Тиму и маму через вокзал служебным ходом. Они вышли на перрон, покрытый грязным льдом, и пошли вдоль бесконечного эшелона кирпичного цвета теплушек. Петли на дверях теплушек были прикручены толстой проволокой. Солдаты караульной роты в башлыках и в коротких черных полушубках стояли возле ваюнов, держа на согнутых руках винтовки с примкнутыми штыками. Из теплушек доносились приглушенные голоса, а в одной кто-то пел тоскливую песню. — Видали? — кивнул головой санитар на связанные проволокой двери теплушек. — Боятся, чтобы не разбежались по дороге. Ружьишки-то им только в окопах дадут. Не столько от немцев, сколько от своего народа начальство пугается. Когда уже подходили к концу перрона, из дверей дежурного по вокзалу четверо офицеров в башлыках, в романовских полушубках выволокли одетого в замасленную железнодорожную форму человека с седой, свинцового цвета головой и запачканными кровью седыми усами. Офицер в черной бурке, накинутой поверх полушубка, отороченного серым каракулем, пиная железнодорожника на ходу в живот, хрипло спрашивал: — Значит, не исправлен паровоз, говоришь? Не поправлен? Ну, обожди, мы тебе мозги вправим! Офицеры сбросили человека с перрона, потом подняли и поволокли, держа под руки, к водокачке. С круглой кирпичной башни водокачки свисала жестяная труба, подвешенная за проволочную дужку к большому чугунному крану. Один из офицеров снял с себя ремень, наклонился над человеком и связал ему ноги. Дру; гой офицер поднял полы полушубка, отстегнул тонкий брючный поясок и скрутил им руки железнодорожника. Потом офицеры все разом отскочили от человека, лежащего на льду, и один из них скрылся в башне водокачки… Вдруг клокочущая, окутанная морозным паром толстая струя воды ударила в корчившегося на земле человека. Мать схватила Тиму за плечи, прижала его лицо к себе и повела куда-то… Тима и до этого знал многое о жестокости людей. В Банном переулке, где жили Сапожковы, часто происходили по воскресеньям драки между татарами-скорняками и слободскими пимокатами. Дрались стенка на стенку, в кровь. Но потом все вместе на завалинках мирно обсуждали, кто кого как ударил, гордились силой. И пимокат Кузмишников, опустившись на корточки, клал себе на плечи, как коромысло, бревно, усаживал на него четырех здоровенных татар-скорняков, подымал и переносил йamp; всех через дорогу. Потом говорил, вздыхая: — Если бы я каждый день досыта ел, не то бы мог! На пристанях речные грузчики тоже дрались между собой. Но каждый раз за правилом боя строго следил старшина артели, высокий старик с рваной щекой, разъеденной волчанкой. Самым страшным в том, что сейчас увидел Тима, было то, что человек, которого волокли офицеры, не сопротивлялся. Он даже не звал на помощь, а только сипло уговаривал: — Господа, постесняйтесь! Я же сорок лет… меня нельзя бить при публике… Санитар вздрагивающим голосом бормотал: — Это что же такое, так и намертво искупать можно! Ведь он же Никитин, у него царские портреты в доме. Самый что ни на есть верноподданный! Он же правильно за машину встревожился. Крушения каждую неделю. Намедни целый состав с солдатами под откос. Сносились паровозы. Разве живой груз на таких можно возить? Хорошие машины под пичугинские грузы со сливочным маслом ставят! А под людей хлам! Помощник дежурного по вокзалу, Городовиков, в лисьей шубе, в меховых наушниках и в красной фуражке, увидев Варвару Николаевну, неожиданно обрадовался и стал витиевато упрашивать ее осчастливить своим присутствием его служебную келью. Варвара Николаевна решительно отказалась, но тогда Городовиков, склонив свое сизое, печальное лицо пьющего человека, значительно сказал вполголоса: — Имею сообщить нечто важное, касающееся жизненного благополучия вашего уважаемого супруга. — И добавил с отчаянной решимостью: — Только из благородных побуждений, вопреки служебному и гражданскому долгу. — Тима! — сказала мама. — Погуляй здесь, я сейчас приду. — Видал! — усмехнулся санитар. — Какой двоедушник! Социалисты для него хуже черта. А вот желает предупредить. На всякий случай в будущем место себе сохранить: вот, мол, я же вам подслуживал. Тима из вежливости кивнул головой, будто понимая то, что говорит санитар. Но одно он ясно видел: спутник его очень огорчен задержкой и тревожно поглядывает на железнодорожные часы. И когда санитар произнес обеспокоенно: "Жандармы небось тоже службу знают, им теперь чай пить некогда", — Тима вдруг понял, чего от него ждет этот человек, и заявил решительно: — Вы мне покажите, пожалуйста, где папа работает. Санитар обрадовался. — Ладно, была не была — другого хода нет. Увидит тебя отец, испугается, сразу выскочит, а тут мы его в сторонку отведем, и мамаша на него воздействует. Только ты там мигом, и ни к кому не касайся. В дощатых бараках лежали вповалку на нарах покрытые шинелями люди в серых солдатских папахах, натянутых иногда до самого рта, из-под шинелей виднелось бязевое грязное белье. Тяжелое, горячее дыхание, несвязное бормотание, сиплые стоны, кислое зловоние и шорох соломы под мечущимися в бреду телами — все это было еще более страшным, чем то, что до этого увидал Тима у водокачки. Два санитара несли на брезентовых носилках покойника в одной короткой нижней рубашке с уже окоченевшими тощими руками и ногами. Тима отшатнулся, чтобы пропустить их, и увидел вдруг перед собой смеющееся костлявое лицо с глубоко провалившимися черными щеками. Медленно двигая потрескавшимися губами, человек спросил его: — Испугался, парнишка? Не надо! Покойников только псы по глупости боятся. Ты и живых не бойся. Я вот спужался и сюда угодил, а нужно было бы в тайгу с ружьишком уйти. Вот за хилость души наказание. — И попросил: Ты бы мне водицы подал испить! Тима пошел к бочке, стоявшей у двери, зачерпнул ковшиком воду с плавающими в ней кусками льда и подал больному. Солдат взял ковш в обе руки и стал пить звонкими глотками, жадно двигая кадыком. Потом Тима увидел, как другой солдат, лежащий здесь же, на нарах, стал корчиться и, хрипя, дергать на груди рубаху. — Помогите, ему же плохо! — закричал Тима. Откуда-то из глубины барака поспешно подошел отец и, посмотрев на Тиму так, словно он не видел его, а только услышал откуда-то издалека, сказал деревянным равнодушным голосом: — Немедленно уходи. Как ты сюда попал? Отец держал в одной руке шприц, другой обнажил грудь солдата и затем быстро воткнул ему в тело иглу. Медленно нажимая поршень освободившейся левой рукой, он поднял бурое веко солдата и снова опустил движением запачканных йодом пальцев. Бессильно присев на нары, отец пробормотал, глядя на неподвижное, очень спокойное лицо солдата: — Вот, значит, еще один. — Петр Григорьевич, супруга! — сказал санитар. Отец дрогнул и сказал сердито: — Не пускать. Тут и без бабьих воплей голова кругом. — Не его. Ваша! — Вон! Скажите, чтобы уходила вон! — крикнул отец и, поймав за халат проходившего мимо длинноволосого человека в драповой шубе с каракулевым воротником, с повязкой красного креста на рукаве, спросил хрипло: — Вы почему Юсупову приказали отменить инъекцию? Человек повернулся к отцу и сказал приглушенным басом: — Господин Сапожков, надо разум иметь, православным медикаментов не хватает, а вы на иноверцев изводить изволите. Отец ухватил человека за отворот шубы и, шатая его из стороны в сторону, огромного, тучного, закричал тонким голосом: — Я вас ударю! Человек мычал, покорно раскачиваясь, и шептал испуганно: — Пустите, пустите! Освободившись уже у самой двери, человек воскликнул могучим гулким басом: — Почетного в рыло? Да за это тебе острог! Отец вздохнул: — Хорошо. Позовите дежурного офицера, пусть составит протокол. — Э, нет! — вдруг испуганно воскликнул человек. — Мне это никак нельзя. Уж извините. То, что вы меня действием оскорбили, кто видел? Они! — И человек простер толстую руку к нарам. — Да их всех скоро вперед ногами вынесут. А протокол — бумага. Разговоры по городу пойдут, а я соборный староста. Вас, конечно, накажут, а мне мой срам дороже. Так что, господин хороший, между нами ничего не было. Но что касается иноверцев, тут мы с вами отдельно поговорим, через нашего начальника. Средства, собранные прихожанами на обзаведение аптечных снадобий для христолюбивых воинов, должны, следственно, идти по назначению, и здесь — я скала. — Какая мерзость! — сказал отец, с отвращением разглядывая свои руки с дрожащими пальцами. Санитар, ласково заглядывая отцу в опущенное лицо, снова напомнил: — Супружница вас дожидает. И сыночек — хороший мальчик. Солдату испить подал. Но ведь вошь у нас здесь вредная, кольнула — и тифок… Тима вышел из барака. Санитар, приказав зажмуриться, тряс у него над головой пакет с дезинфекционным порошком, приговаривая: — Не вертись! Стой смирно! Едкая дрянь. Сам знаю. Говорят, от заразы хорошо действует. Вдруг Тима услышал рыдающий, гневный голос мамы: — Вы жестокий человек! Как вы смели повести туда мальчика? Тима открыл глаза и тотчас зажмурился, почувствовав жгучую боль, словно от мыльной пены. — Мама! — закричал Тима. — Это я сам! — Простите, если можете, — виновато сказал санитар. _ Но только им рассчитывал Петра Григорьевича из барака вытянуть. Другое не поможет. Непреклонный он. Из барака вышел отец, и санитар вежливо отошел в сторону… — Нет, — сказал отец, выслушав мать. — Я никуда не уйду. — И таким же деревянным голосом спросил: Я даже удивляюсь, как ты, увидя все это, можешь предлагать мне подобное? Отец все время нетерпеливо озирался на двери барака, по-видимому совсем не интересуясь тем, что ответит ему мама. Но мама молчала и только смотрела на него блестящими глазами. Отец сказал: — Ну, вот, значит, я пошел. И мама только успела легким, летучим движением руки коснуться его колючей, давно не бритой щеки. Отец, уже подойдя к двери барака, крикнул, обернувшись: — Подожди, Варя! А деньги? Мать подбежала, взяла руку отца и прижалась щекой к открытой его ладони, к еще дрожащим пальцам. — Петр, какой ты у меня настоящий!.. Я так счастлива! — Ну, Варя, — сконфуженно бормотал отец, пытаясь отнять свою руку. Неудобно, люди кругом, что за сантименты. Мама отпустила руку отца и вдруг сказала гневно: — И чтоб без часов я тебя больше не видела! Верни этому торгашу деньги. Слышишь, немедленно. — Ну что ты, Варенька! Это такие пустяки. Я, право, не знаю, почему ты так реагируешь, — смущенно бормотал отец. — Тебя, очевидно, не так информировали. — Так или не так, а чтобы часы были, — строго приказала мама. И, уходя, послала отцу воздушный поцелуй, улыбаясь ему своей самой нежной улыбкой. На перроне мама поскользнулась и упала. Попробовала сама подняться и не смогла. — Подожди, Тимочка. Не тяни меня. Я немножечко устала. Посижу так и отдохну. — Она попыталась сесть, но руки ее подогнулись, и она снова упала на бок. Но тут появился тот самый санитар, который привез их сюда. Он поднял маму, отвел ее на скамейку под медным колоколом, помахал над ее бледным лицом меховой варежкой и осведомился: — Значит, ни в какую? — И хвастливо заявил: — Петр Григорьевич человек — вершина! Я с самого начала полагал, не пойдет. — Его сегодня арестуют? — Увы, лишен возможности полного содействия. Но вдруг лицо санитара просияло, и он воскликнул радостно: — Мадам, я ведь только им сочувствующий, но осведомлен. Прошу вас, не сползайте со скамейки. Мальчик! Держи мать. Один момент. Санитар ушел. Но скоро он прошел мимо них с гордым видом, шагая рядом с человеком в ветхой кожаной фуражке железнодорожника. Этот человек на ходу вытирал руки паклей, лицо его было сердито и озабоченно. Немного погодя подошел отец и, не глядя на мать, проговорил сурово: — Ну что ж, пошли. На выходе их ждал санитар. Похлопав варежкой по соломе, лежащей на дровнях, он, как заправский извозчик, пригласил: — Прошу. Прокачу на резвой. Отец поколебался, но потом сказал Тиме: — Садись. Мама спросила: — А я? Отец только пожал плечами. Ехали долго, в тяжком, отчужденном молчании. Отец не выдержал, сказал: — То, что ты позволила себе обратиться в комитет, — это выше самого недопустимого, что я мог предполагать. Мать ничего не ответила. — Я испытываю к тебе сейчас глубочайшее презрение и не считаю необходимым это от тебя скрывать. Щека матери дрогнула, и по ней поползла слеза. — Мне кажется, — сказал металлическим голосом отец, — что после случившегося нам лучше на некоторое время расстаться. Мать сделала глотательное движение и прижала к лицу руки. — Остановитесь, — приказал отец вознице. Санитар только дернул головой и вытянул лошадь кнутом. Лошадь, брыкнув, пустилась галопом, встряхивая на ухабах дровни и ударяясь копытами о передок саней. Отец пытался выхватить у санитара вожжи, но тот, повернув к отцу сизое, обмороженное лицо, сказал с горечью: — Эх, Петр Григорьевич, а я тебя за человечность почитал! Да что у тебя в крови, сулема, что ли? Что ты жену мучаешь? Что в душу пинаешь? Ну я, обыкновенно, в комитет сбегал. Заберут, мол, сегодня вашего. А он из себя Исуса делает. Если сегодня благонадежного насмерть купали, то с вашим братом по закону и говорить не приходится чего сделают. А мне: правильно, спасибо за сознательность. Вот и все. — Потом он вдруг всплеснул руками и воскликнул тонким голосом: — Гляди, Григорьич, чего интендантские делают! Коней на бойню согнали, жулье. Вот, значит, какой говядиной солдат кормят. А мужик последнего коня на армию сдает. Обезлошадела вся деревня. То-то я смотрю, сегодня интендантские коров на ипподром собрали, пичугинские приказчики им хвосты ломают. А Пичугин их тайком ночью гуртами на прииск… Там у него ферма. Сливочное масло эшелонами гонит московским да питерским бакалейщикам, а те за него по военному времени три шкуры дерут. Вот онл война пауков с мухами! Хуже германцев народ грабят! Начали густо сыпаться косматые, пухлые снежинки. И скоро снег уже валил густыми хлопьями. Он падал с птичьим, крылатым шорохом, застилая все вокруг белой роящейся завесой. Стало теплее. На улицах не было ни души. Город засыпал рано. На пожарной каланче пробило восемь раз. Всего восемь часов, в окнах темно, и только у хлебной лавки жалась очередь, да за высокими заоорами лязгали цепями сторожевые псы. Сани остановились возле дома. — Спасибо, — сказала мама санитару. — Не за что. Конь казенный. Мама наклонилась к санитару и быстро поцеловала его в щеку. — Ну уж это, понимаете, зря, — бормотал сконфуженно санитар. — Мы же инфекционные. Можно заразу какую занесть. Отец подал санитару руку, но тот медлил протянуть свою и подозрительно спросил: — А вы, Петр Григорьевич, жену дома разговорами пилить не будете, чтобы после назад обернуться? Я тогда снова до комитета сбегаю. У вас же дисциплина вроде как у солдат. Там за самовольство по головке не погладят. — Нет, вам не придется больше затрудняться. Отец нащупал на столе лампу, снял стекло, зажег фитиль, дохнул в стекло и вставил в горелку. Поднял лампу, обегая взглядом комнату. Потом сказал извиняющимся голосом: — Ах да, она без абажура. Тима все время, пока отец зажигал лампу, внимательно и тревожно следил за ним. — Папа, это же я разбил. — Очень возможно, — сказал отец рассеянно. Он взял мамины руки в свои и спросил: — Мне нужно у тебя просить прощенье? — Нет, — сухо сказала мама. — Самовар поставить? — Не нужно, я сам. Ты все-таки на меня сердишься, я оскорбил тебя, да? — Петр, я не люблю глупых, сентиментальных объяснений. Давай пить чай… Весь следующий день отец провел с Тимой дома. И Тима наслаждался дружбой с отцом. — Ты, Тимофей, пойми, — говорил отец, лежа на койке с книгой в руках. Человеческий разум всесилен. Вот один человек еще в очень далекие времена заметил: если натирать кусочек янтаря о сукно, то в этом янтаре возникает энергия, способная притягивать к себе мелкие клочки разорванной бумаги. Изучая это явление, люди постепенно создали мощные машины, способные вырабатывать колоссальную электрическую энергию, которая может приводить в движение другие машины, освещать ярким светом огромные города. Электричество можно получать и посредством водяных двигателей. В Сибири величайшие реки в мире, и когда-нибудь они будут служить источником электрической энергии, ее научатся давать столько, что весь этот край превратшся в истинно прекрасное место на земле. Я очень сожалею, что мне не удалось получить инженерное образование. В будущем счастливом обществе инженерам предстоит решить огромные технические проблемы. — А почему не удалось? — спросил Тима, тщетно пытаясь заставить котенка стоять, как собаку, на задних лапах. — Видишь ли, неблагонадежных не принимают в инженерные учебные заведения. — А я благонадежный? — Как тебе сказать? Вообще этот вопрос сейчас перед тобой не стоит, но когда ты станешь юношей, я убежден, что это слово исчезнет навсегда с языка людей, как и многие другие постыдные слова. — Это когда революция, что ли? — Да. — А долго ее ждать? Уж надоело. Ты в больнице, мама на службе, а я все один, как хомяк в кладовке. Скорей бы, что ли. — Я думаю, теперь уже скоро, — серьезно сказал отец. — Десять миллионов русских рабочих и крестьян получили винтовки, стали солдатами, и их заставляют воевать с немцами. А они не хотят воевать. И вот вся эта вооруженная масса людей, если поймет и будет организована, то никакие силы на земле не смогут в ближайшем будущем предотвратить революцию в России. — Честное слово? — Эх, Тимоша, мал ты еще, — сказал отец с сожалением. — А ведь я, знаешь, очень хочу, чтобы мы с тобой жили как товарищи… — Значит, поэтому ты меня за абажур не захотел отлупить и за кринку тоже? — Да, — вздохнул отец. — Ты, брат, действительно мало еще чего понимаешь… |
|
|