"Михаил Берг. Нестастная дуэль " - читать интересную книгу автораиз многочисленных мемуарных свидетельств, не имплантируется в текст
повествования, отчуждается им, тут же вызывая омертвение ткани. Я увидел, что "реальный", а точнее, "мемуарный", "мемориальный" Пушкин, как кислота, выжигает вокруг себя зону пустоты, препятствует возникновению единой кровеносной системы сюжета - тщательно продуманные конструкции соединений рушились, сгорали на глазах, как нитки шва, если рана уже заросла. И проблема не в том, что Пушкин - не романная фигура или - что не менее тривиально - для описания Пушкина надо быть Пушкиным, то есть быть ему соразмерным, конгениальным etc. Или - если еще раз воспользоваться очередной ламентацией рассказчика и его словно специально созданным для великодушных сетований языком - "ни у кого не получается образ, так, расплывчатый дагеppотип, да и как ему получиться, когда не придуман еще волшебный аппарат, чтобы переводил волшебство на язык повседневности". Бодрийяр поправил бы рассказчика, заметив, что "волшебство, переведенное на язык повседневности", и есть симулякр, или копия без оригинала, который был подменен мифом. Дело в том, что любой эпизод жизни Пушкина является фактом массового сознания и в романном пространстве соединим только с тем, что соприродно ему, - с другими фактами массового сознания, которое, как город из улиц и домов, состоит из системы стереотипов и цитат. С изумлением (здесь оно выглядит вполне наигранным, надтреснутым, но это трещины вдруг закачавшегося замысла) я увидел, что любая цитата и мемуарное свидетельство сопрягается только с другой цитатой или тем, что может быть названо цитатой стиля. века на, скажем, "камер-юнкерский мундир", который примеряет герой незатейливого романа или строгой научной статьи? Читатель, кажется ненароком, вспоминает, что камер-юнкером был Пушкин, и тут же погружается в неизбежную пучину ассоциаций: поэт стыдился этого мундира, оценивал его как знак унижения, предпочитая ему сюртук, и так далее. Камер-юнкерами были сотни людей как в России, так и в Германии или во Франции (да и по сути дела во всех дворах Европы, чей придворный церемониал послужил калькой для двора русского), но стоит только встретить человека в "камер-юнкерском мундире" - где угодно, у Бальзака или Гете, как история 1834 года и печальный образ Пушкина проявляется из негатива сознания читателя. Другое придворное звание - "камергер". Для массового сознания это, возможно, что-то из сладкой сказки о снежной королеве, кто-то чопорный, в черном, с длинным сварливым носом и ключом на поясе - что-то безусловно неприятное, брезгливое, высокомерное, но в "подлинном военно-судном деле 1837 г.", состоящем из нескольких десятков архивных документов, речь идет о дуэли поручика барона Егора Геккерена и камергера Александра Пушкина. И словосочетание "камергер Пушкин" кажется противоестественным, неприменимым к "народному поэту", почти оскорбительным. Однако эта аберрация вполне характерна, для массового сознания безразлично, что в 1836 году при русском императорском дворе было 12 камергеров и 36 камер-юнкеров; для него Пушкин - поэт, которого коварный Николай Палкин оскорбил званием камер-юнкера, даваемого обычно более молодым придворным кавалерам. |
|
|