"Генрих Белль. Когда кончилась война ("Город привычных лиц" #7) " - читать интересную книгу авторамне; в течение трех месяцев он пытался мне вдолбить, что националист - это
не нацист, что слова Честь, Верность, Родина, Достоинство никогда не могут потерять своей непреходящей ценности, а я противопоставлял мощному потоку его красноречия всего только пять слов: Вильгельм II, фон Папен, Гинденбург, Бломберг, Кейтель, - и его бесило то, что я никогда не упоминал имени Гитлера, даже тогда, когда первого мая часовой бежал по лагерю и орал в рупор: "Hitler is dead, dead is he!"*. ______________ * [4] Гитлер умер, он умер! (англ.) - Ha, - сказал я, - дели хлеб. - Рассчитайсь! - крикнул Эгелехт. Я дал ему буханку, он снял шинель, расстелил ее на полу вагона подкладкой вверх, разгладил подкладку, положил на нее хлеб, а вокруг нас тем временем шел расчет. - Тридцать второй! - крикнул Сопляк. Стало тихо. - Тридцать третий! - сказал после паузы Эгелехт и посмотрел на меня, потому что "тридцать третий" должен был крикнуть я, но я промолчал, отвернулся и стал глядеть в раскрытую дверь на шоссе, окаймленное старыми деревьями, тополями и вязами наполеоновских времен, под которыми мы с братом устраивали привал, когда ехали на велосипедах из Вееце к голландской границе, чтобы купить дешевого шоколада и сигарет. Я чувствовал, что они там за моей спиной ужасно обижены; я видел на обочинах желтые указатели: "На Калькар", "На Ксантен", "На Гельдерн"; слышал звяканье самодельного ножа, ощущал, как обида нарастает, словно грозовое английский часовой протягивал им сигарету, и обижались, когда он ее не протягивал; они обижались, когда я ругал Гитлера, а Эгелехт смертельно обижался, когда я не ругал Гитлера; Сопляк тайно читал Беньямина и Брехта, Пруста, Тухольского и Карла Крауса, но когда мы пересекли немецкую границу, он срочно обшил погоны юнкерскими галунами. Я вынул из кармана сигарету, которую выменял на свои ефрейторские нашивки, обернулся и присел возле Сопляка. Я наблюдал, как Эгелехт делил хлеб: он разрезал буханку пополам, обе половинки - на четыре части, а восьмушки - снова на четыре части, таким образом на долю каждого доставался хороший толстый ломоть - темный хлебный кубик, граммов, должно быть, в шестьдесят. Эгелехт разрезал уже последнюю восьмушку, и каждый, каждый знал, что те, кому достанутся средние куски, получат граммов на пять, а то и на десять больше остальных, потому что, хотя буханка и была горбатой, Эгелехт резал все ломти одинаковой толщины. Но потом он взял оба средних ломтя, отсек у них лишек и сказал: - Итак, тридцать три порции - пусть младший начнет. Сопляк поглядел на меня, залился краской, наклонился, взял кусок хлеба и тут же запихнул его в рот; все шло как по маслу, пока Бувье, который вечно говорил о своих самолетах и доводил меня этим до бешенства, не взял себе куска, потому что за ним наступал мой черед, а потом - Эгелехта, но я не шелохнулся. Мне хотелось закурить, но у меня не было спичек и никто мне не предложил огонька. Все, кто уже взял хлеб, испуганно перестали жевать; те, кто еще не взял, не знали толком, что происходит, и все же они поняли: я не хотел преломить с ними хлеб; они чувствовали себя оскорбленными, тогда как |
|
|