"Григорий Бакланов. Кондратий" - читать интересную книгу автора

пошел - забыл, и стоял посреди кухни, плохо соображая. Но мычание внука,
"та-то" утробное, вернуло ему разум.
Из шкафчика над мойкой достал глубокую тарелку, она выскользнула из
рук, разбилась об эмалированный чугунный край мойки.
Вот так же здесь три дня назад Аля упустила из рук большую треснутую
чашку, из которой он всегда пил чай. И напугалась, чашка была его любимая:
"Это - к счастью, отец". А он, посинев от гнева, закричал на нее, и она
смотрела на него, не узнавая. За сыновей, за жизнь свою нескладную срывал он
на ней сердце.
Он стал прижимист, экономил на всем, теперь уже не говорили ему: "Ты
нам цену сбиваешь". Цену назначал он сам, и немалую. И однажды услышал:
"Единственный был тут человек, и тот совесть потерял. Вот что время делает с
людьми". Не время. Не мог он позволить, чтобы его жена доживала свой век у
чужих людей. Ей он ничего не сказал, но присмотрел маленький домик на две
комнатушки с террасой, ветхий, до конца жизни его обустраивать, участок
шесть соток, и так рассчитал, что сможет его купить, одолеет. И работал,
себя не жалея, боясь только, что силы раньше времени уйдут.
Налив в миску молока, накрошил туда хлеба и вышел к внуку на крыльцо
кормить его с ложки. "Он у нас благоразумный", - защищая от чужих взглядов,
говорила Аля и приглаживала ему вихры своими темными от старости руками,
прихорашивала. "Как теперь жить будем?" - то ли себя, то ли внука мысленно
спросил старик. Тряпицей он вытер ему рот, потом себе - глаза.
В день похорон, ближе к вечеру, пришли слесаря, те самые, что
требовали: "Ставь бутылку!" Пришли трезвые, принесли все с собой, и водку, и
закуску: помянуть Алевтину Степановну, горе его разделить. Он выпил граненый
стакан, налили полный, до краев, и под их голоса, под успокоительное "Все
там будем" почувствовал, как что-то мягчеет в душе. А они, быстро опьянев,
пытались и внуку наливать.
Всю эту ночь он просидел. Сердце бухало под самым горлом, а то вдруг
обрывалось, и не хватало воздуха. И слушал, как там, за дверью, поскуливает
во сне, беспокойно ворочается внук, никому уже теперь, кроме него одного, в
целом свете не нужный. Неужели чувствует что-то?
Свет уличного фонаря косо попадал в окно, и в белой рубашке сидел он в
темноте, локтями опершись о колени. На темном, в морщинах, как в шрамах,
лице серебрилась отросшая за эти дни щетина. А на дощатом затоптанном полу -
на них тоже падал свет - искривленные босые его ступни с налезшими друг на
друга пальцами. До самой Вены дошли эти ноги, и все - пешком, пешком.
"Пехота, не пыли!" - бывало крикнет бравый штабник, обдав пылью, проносясь с
ветерком в кузове полуторки.
Чем же была вся его долгая жизнь, если даже сыновьям ничего из нее не
понадобилось? Жил, потаясь: то под стыдом, то под страхом. Но ради них же
так жил большую часть своей жизни. Отец его был немец, мать - украинка, а
он - русский... По паспорту. Когда отца посадили, мать схватила его, все
бросив, увезла, затерялась в России. И он забыл язык, на котором говорил его
отец, которому учил его с детства; отдельные слова без связи и смысла
застряли в памяти.
Недавно хозяйка, Екатерина Аполлоновна, узнав, что он - не "Кондрат" и
не "Кондратьевич", а "Конрад Конрадович", одарила его уважением спроста. А
он, когда услышал "Конрад Конрадович", уже не страхом глубинным, а стыдом
пронизало его: всю жизнь себя не за себя выдавал.