"Григорий Яковлевич Бакланов. Меньший среди братьев (Повесть) " - читать интересную книгу автора

- Если следы не затоптаны, земля пустынна там и сейчас. Так?
- Так...
Сохранится ли от нас что-либо через миллион, через тысячу лет? И
будет ли кому читать следы? Это мысль-двойник, с которой живут люди
атомного века, тень мысли. Она за нашими поступками, из-за нее многое,
прежде недозволенное, стало дозволенным. Когда-то она ужасала, рушился мир
в глазах. Потом от ученых перешла к газетчикам и стала общим местом. Но
она не исчезла вовсе, просто мы условились о многом не говорить вслух.
- То, что существо это оглянулось... Кстати, действительно можно по
следу определить, что оно оглянулось?
- Можно.
И в голосе ирония, на лице ироническая улыбка. С этим, видно, ничего
не поделаешь, чему не научила жизнь, тому не научишь. Сколько раз я
говорил ему: даже если ты прав, не всегда надо во что бы то ни стало
добиваться, чтобы все признали твою правоту, достаточно, что ты знаешь
это. И напоминал: "Обидчиков болярина наказали, а болярин казнен был позже
и за другую вину..."
Верхний свет в кабинете погашен, свет настольной лампы на шахматной
доске и стекла книжных полок блестят в полутьме, как раньше, во времена
абажуров, во времена керосиновых ламп, которые теперь превратились в
предмет роскоши. Каким устойчивым и прочным казался мир тогда. Я ведь это
застал, помню. Как алкоголь и через несколько дней бродит в крови, так и
во мне что-то бродит от тех времен.
- Шах, - говорит сын и, переставив белого слона, не сразу отнимает
руку. Руки у сына мои. И голос мой. Особенно когда он говорит по телефону.
Сам я не чувствую в такой мере, мы ведь слышим себя изнутри. А когда со
стороны услышишь себя - по радио или на магнитофоне, - собственный голос
кажется странно чужим. Но люди постоянно путают нас, говорят, даже тембр,
интонации у него мои. Значит, что-то останется от меня, когда меня не
будет.
- Я забыл тебе сказать, ко мне сегодня приходил один человек.
И я рассказываю ему про Таратина, про его рукопись, которая все еще
лежит на журнальном столике. Я говорю это и слышу, как Таратин сказал:
"Если бы у меня был сын..." У меня есть сын, вот мы играем с ним в
шахматы, оба в кругу настольной лампы. Но иногда мне хочется сказать,
чтобы он услышал: "Сын! Ведь я по целым часам носил тебя на руках,
крошечного, когда ты заболевал и не мог уснуть". Но он только глубже уйдет
в себя.
Мы перестали слышать друг друга не сегодня, я знаю, когда это
началось. Ему было двенадцать лет, мне очень памятен этот его возраст. Мы
поехали на море втроем: жена, он и я. И вот однажды мы заплыли с ним за
буек и уже возвращались, когда он вдруг стал тонуть. У него были силы, но
он испугался и уже не плыл, а взмахивал над собой руками, погружался в
воду. Рот его захлестывало волной, он хотел крикнуть и не мог.
Страх за сына не придал мне сил, наоборот, обессилил меня. С ужасом я
почувствовал в тот момент, что не спасу его, не смогу и, если он сейчас
исчезнет на моих глазах, я даже не нырну за ним, потому что не умею
нырять, я буду только плавать поверху и выплыву один. "Плыви! Плыви!" -
закричал я на сына. И он, привыкший мне подчиняться, выплыл.
В сущности, я сделал единственно правильное, что мог, но я никогда не