"Луи Арагон. Карнавал (рассказ) (про войну)" - читать интересную книгу автора

тупой карандаш, нацарапал эту надгробную речь, поставив первым делом в
уголке: "Историю Гийома Аполлинера я завещаю будущему..." ...потом
остановился, пропустил строчку, о чем же он мечтал, пока мы беседовали?
Я читаю на помятом листе, со стершимися на сгибах буквами, то, о чем он
думал, ожидая, когда принесут пиво, меж тем как наши с Теодором мысли
витали в 1770 году... Я читаю эту статью, написанную студентом-медиком в
бегах:
"Виновный в похищении небесного огня, радуги, только что скончался
Ересиарх, сраженный великой европейской чумой.
Справедливое наказание за жизнь, которая неизменно вторгалась в
запретные царства магии.
Кто из нас решился бы утверждать, что этот Музыкант из Сен-Мерри не сын
римского кардинала? Он был окружен легендой, позолоченным нимбом, подобно
византийским кесарям. И только об этой легенде буду вспоминать я, дотошный
биограф неповторимой красоты, которую сеял он на своем пути, пусть
погибнет безвозвратно труп частного человеками пусть останется в дупле
дуба волшебник Аполлинер, чей не нуждающийся в устах голос будет
вдохновлять юношей грядущих поколений на страстный и пылкий поиск
неведомых эликсиров, которые завтра будут опьянять больше, чем алкоголи
прошлого. Кто скажет, во время какого путешествия и на какой Восток стал
он волхвом и пророком? Некие знаки предвещали многие события его жизни,
один художник в тысяча девятьсот тринадцатом увидел на его голове шрам той
раны, которая еще только будет нанесена. Он был связан договорными узами
со всеми священными животными, он видел всех богов и знал секреты всех
волшебных напитков. Он объездил всю Германию и, несомненно, Египет. Из
дальних краев он вывез синюю птицу, но она перестала петь в изгнании.
Заклинатель ракет, он притягивал к себе огни фейерверков, точно райских
птиц. Знание всего того, что было неизвестно другим, делало его похожим на
гуманистов XVI века... "Во мнегётевский дух", - говорил он. Сохраним же
его лубочный образпоэт-всадник под военным стягом. Я узнаю его таким: он
был тем кондотьером из Феррары или Равенны, что принимает смерть, не
сгибаясь, на своем коне.
Но от друга, умершего в ноябре, в моей памяти сохранится лишь взгляд.
Только что, когда я шел вдоль Рейна, мне померещилось, будто я снова
встретил этот взгляд. Уже улетели, гогоча, дикие гуси, уже перепутавшиеся
речные травы изобразили волосы Лантельмы или Офелии, как вдруг на меня
уставились глаза, открывшиеся в зеленой воде. И, может, в грохоте немецких
поездов на вражеском берегу мне почудился голос Аполлинера, произнесший с
прежней уверенностью: "Во мне-гётевский дух".
Не надо, не склоняйтесь, чтоб поцеловать землю, и не ждите от меня ни
молитв, ни констатации нашей бренности. Нет ничего лучезарнее белых могил,
озаренных солнцем, под прекрасным жемчужным грузом. Пусть плачут другие, я
умею только смеяться и сохраню, как дань покойного поэта, лишь пламя, эту
пляшущую радость. Женщины, не надо оплакивать, тряхните волосами,
вспомните песню Тристузы Балринетт".
И все же, все же, почему наш военфельдшер показал это час назад
Теодору, а не мне? Я бы отнес мятый листок Бетти, пусть бы она прочла... Я
сказал бы ей, прочтите это, я сказал бы, это по поводу... Гийома,
знаете... тот самый военфельдшер, от которого я узнал о его смерти... она
прочла бы, сидя за роялем, помолчала, а потом наверняка сыграла бы