"Соломон Константинович Апт. Томас Манн " - читать интересную книгу авторавеществ, оставляет в памяти глубокий и прочный след.
"В моей жизни был некто, - говорит Адриан Леверкюн о скрипаче Руди Швердтфегере, - чье храброе упорство, можно, пожалуй, сказать, преодолело смерть; который развязал во мне человечность, научил меня счастью. Об этом, вероятно, ничего не будут знать, не напишут ни в одной биографии". Не сомневаясь в том, что здесь устами героя автор через сорок пять лет вспоминает о той зиме изнурительных переходов от отчаяния к радости и от радости к отчаянию, от холода творческого одиночества, на которое его обрекал талант, от разочарованности в своем призвании к теплу человеческой привязанности, дружеского взаиморасположения и затем снова к предчувствию, что настанет день, когда он останется со своим призванием и своей разочарованностью в нем один на один, - не сомневаясь в этом, мы склонны услышать в последних словах Леверкюна ("Не напишут ни в одной биографии") косвенно выраженное автором пожелание, чтобы его биографы упомянули об этом тяжелом личном кризисе. Да и как не упомянуть о нем, если в способе его преодоления проявилась натура нашего героя? Томас Манн не покончил с собой. "Нет, можешь быть совершенно спокоен и с легким сердцем ехать в Италию, - пишет он Генриху в начале марта, - пока я не собираюсь делать "глупостей". В "Будденброках" есть одно хорошее место: когда приходит известие, что застрелился разорившийся помещик-дворянин, и Томас Будденброк, со смесью задумчивости, насмешки, зависти и презренья говорит себе: "Да, да, такой рыцарь!" Это очень характерно, и не только для Томаса Будденброка, и должно тебя пока что вполне успокоить". Разрешение кризиса нельзя объяснить просто тем, что к тому времени уже успел прийти благоприятный ответ Фишера. Конечно, он внезапной перемене настроения, а о природной внутренней сопротивляемости идее безответственного бегства от обязательств перед жизнью. Одно дело - сомневаться в себе и в этической доброкачественности своего призвания, другое дело - махнуть на него рукой, перестать писать. Найдись у него сила убить в себе художника, такое разочарование в литературе, чего доброго, и привело бы его к физическому самоубийству. Талант оказался сильнее этих сомнений. Переплавив их опять-таки в "литературу", Томас Манн спасся от творческой и, возможно, даже от физической смерти. Сразу по окончании "робинзонады" - так назван им в одном письме воинский эпизод, - по-прежнему ничего не зная о судьбе "Будденброков", он снова берет в руки перо. Он довольно давно уже носился с мыслью о драме на материале Флоренции XV века. Примеряясь к этой работе, он, кстати сказать, и заказал не выкупленную потом книгу, да и вообще, расставшись с унтер-офицерами и штабс-лекарями, он много читал об итальянских живописцах и скульпторах и с особым практическим интересом рассматривал бюсты-портреты на открывшейся как раз тогда в Мюнхене выставке копий флорентийской пластики Возрождения. Но план этой драмы прояснялся медленно, и берется он сейчас за перо не ради нее. "Слава богу, я опять работаю, - пишет он Генриху в конце декабря 1900 года, - хотя и не над "Савонаролой", вокруг которого все еще хожу крадучись, а над новой новеллой горько-меланхолического характера и, надо надеяться, получу этим путем кое-какой доход. К тому же из-за неспокойной совести долгого отдыха мне не выдержать, ведь работу без пера и чернил не решишься назвать работой и себе самому". Рассказ "Тристан", названный им здесь "горько-меланхолической" |
|
|