"Искалеченная" - читать интересную книгу автора (Хади)ВзрослетьБабушки Фулей больше нет. Ее доброжелательное лицо, мягкая походка никогда не исчезнут из моей памяти. Этот светлый образ остался у меня на всю жизнь. В тот ужасный день «вырезания» она не смогла бы спасти меня от варварства, но утешила бы, как никто другой. Ее мне очень не хватало. В течение всей длинной недели страданий, растянувшись на мате, больная, несчастная, униженная, я думаю о ней. Я вижу ее в большом голубом бубу с белыми цветами. Она идет уверенным шагом, спокойным, твердым, не очень быстрым и не очень медленным, за исключением случаев, когда она идет в поле, поскольку надо поторопиться, пока солнце не взошло слишком высоко, и вернуться до того, как оно раскалится в полдень. Моя привычка быстро ходить появилась, вероятно, с того времени, когда я шла за ней. На рынок она идет куда более спокойной походкой. Ее корзина на голове. В ней специи, арахисовая паста, пудра гомбо и листы бумаги, аккуратно сложенные, сделанные из пустых мешков из-под цемента, — они приготовлены для покупателей. Бабушка держит меня за руку, две другие жены ее мужа сопровождают нас. На рынке все три женщины устраиваются рядом, каждая перед своим старым деревянным столом, на котором расстилают полиэтиленовую скатерть. Места зарезервированы заранее, платят за них определенную таксу каждый день чиновнику коммуны, которого здесь называют дюти. Он приходит ближе к обеду забрать то, что ему причитается. Такса всегда одна и та же, независимо от того, продан товар или нет. Со столов, что покрупнее, берут побольше. Для маленьких столов моих бабушек тариф составляет от двадцати пяти до пятидесяти франков. Я, сидя на маленькой скамейке, наблюдаю за ними. Время от времени бабушка идет в туалет. Или купить рыбы. Когда выдается богатый улов, она стоит дешевле. Тогда я гордо занимаю ее место. Если кто-то подходит, я должна сначала назвать цену, затем взять деньги и засунуть их под полиэтиленовую скатерть. Я продаю также маленькие пакеты с пряностями, приготовленные бабушкой, но, если кто-то желает арахисовую пасту, прошу одну из бабушек обслужить его с помощью ложки, потому что я еще слишком маленькая, чтобы определить цену и требуемое количество ложек. Если одна из бабушек ушла, а ее товар еще на столе, другая всегда поднимается, чтобы заменить ее и отложить для нее деньги. Я К полудню все вещи складывают в корзину, поверх аккуратно кладут скатерть, переворачивают ножками вверх стол, кладут рядом скамейку и уходят, чтобы вернуться на следующий день. Мои бабушки идут торговать только тогда, когда появляется избыток специй. Их не выращивают, чтобы продавать. Все выращенное прежде всего предназначено для питания семьи, цель одна — наесться досыта. Просо и рис всегда остаются на чердаке. Случается, у нас совсем ничего не остается для продажи, но едим мы всегда вдоволь. Если мешки с рисом и просом пусты, солидарность женщин нашего квартала, к какой бы касте они ни принадлежали — мандингов, волоф или кузнецов — и какую бы веру ни исповедовали — мусульманскую, христианскую или анимистическую, — всегда проявляется. В этом наша сила, сила наших семей, традиционно сплоченных, даже в иммиграции. И в таких семьях ребенок — король. Нужно иметь много детей, чтобы обеспечить старость родителей и бабушек с дедушками. У нас, если не брать во внимание чиновников, нет социальной помощи, пенсий, пособий. Это мир, где каждый выкручивается как может, где все перерабатывается, где выживают за счет мелкой торговли. В один из весенних дней, возвратясь с рынка к одиннадцати часам дня, бабушка Фулей набирает ведро воды в задней комнате, чтобы обмыться и пойти в мечеть к пятничной молитве, и внезапно надает без чувств передо мной. Никого, кроме меня, рядом нет. Я кричу, бросаясь за помощью, со слезами: — Дедушка! Бабушка упала! Быстрее! Дедушка — очень большой, особенно для меня, семилетней. Его рост, похоже, достигал почти двух метров, а физическая сила впечатляла. Он поднимает бабушку одним движением и несет до кровати. — Перестань плакать, дай мне одеяло, чтобы укрыть ее, и позови тетушек. Все женщины сбежались, и я возвращаюсь, чтобы сесть рядом с бабушкой. Она в сознании, говорит, молится за меня: — Будь всегда мужественной. Пусть милосердный Господь поможет тебе, пусть он благословит тебя… Речь сначала отчетливая, потом молитва превращается в бормотание и голос совсем слабеет. Взрослые думают сначала, что это простое недомогание, дедушка пытается успокоить ее, ободрить детей. Две мои кузины сели у изголовья кровати, и бабушка еле слышно молится теперь за нас троих, детей, которых она воспитывает. — Будьте всегда послушными и уважительными, какие вы со мной. Я молюсь, чтобы вы всегда были дружными. Сохраняйте семью… Голос совсем слабеет, она теряет сознание. Женщины кладут ей на лоб холодный компресс, массируют ноги. Вся семья теперь рядом, чтобы заботиться о ней, приготовить мази, все то, что могло бы ей помочь. Но в чем? Почему она упала так внезапно в пятьдесят пять лет? Я никогда не узнаю этого. Была пятница. Никто не думал везти ее в больницу. Медицинская помощь тогда, да и в наши дни в Сенегале была и есть труднодоступной и очень дорогой. Дедушка, однако, послал за главным врачом Тьеса (родственником семьи), но не сказал о серьезности состояния бабушки, и врач, наш дядя, пришел только к вечеру. Он показался мне очень недовольным, когда вежливо обращался к дедушке: — На этот раз я отвезу ее в больницу, не послушаюсь тебя! Дедушка никогда не ходит в больницу, когда с ним что-нибудь случается, вероятно, из-за своих корней — он пеул и сонинке — или из-за неверия в возможности других людей. И поэтому мне кажется, что у бабушки уже были приступы раньше. Я хотела бы сопровождать ее в больницу и ухаживать за ней, но детям это не положено. Только другие жены дедушки могли заботиться о ней там. Когда кто-либо попадает в больницу, член семьи обязан быть с ним, чтобы помогать персоналу. Без бабушки я чувствую себя потерянной. Я не засну этой ночью. Вечером в субботу, около восьми часов, две другие бабушки, выходя из такси, закричали: «Фулей умерла!» Я сижу на крыльце возле комнаты бабушки, и этот крик запомнился мне навсегда. Я впервые в жизни оказалась перед лицом смерти. Бабушка Фулей — моя опора. Я не очень хорошо знаю родную мать: она очень рано передала меня бабушке на воспитание. Дедушка возвращается в ее комнату один, он должен долго молиться, прежде чем выйти, чтобы попросить женщин прекратить плакать. — Плач ни к чему не приводит, это нехорошо. Упавшие слезы, как кипяток, льются на ее тело. Лучше молиться за нее! Эта традиционная формулировка, услышанная мной впервые, предназначена для того, чтобы успокоить плачущих женщин. Пустота. Первая несправедливость, которую я сознаю. Почему она? Почему она уходит? Бабушки прекрасно понимают наше отчаяние — мое и моих кузин, трех маленьких девочек, которых она воспитывала, только что потерявших опору в жизни. Бабушки пытаются утешить нас, но безуспешно. Вчера комната бабушки Фулей была уже пуста, и она останется пустой. Я чувствую только это — пустоту — и пытаюсь заполнить ее слезами. В воскресенье утром бабушку привезли из больницы домой, поскольку нужно быстро приступить к погребению. В шестидесятые годы телефона еще нет. Нужно написать список имен близких родственников и отнести на национальное радио, которое огласит его на следующий день. Каждый член нашей семьи должен быть информирован о кончине родственника. Даже сегодня в Сенегале можно услышать такого рода объявления. Кем бы вы ни были: министром, президентом, директором или самым бедным крестьянином, — каждый человек равен перед смертью. И вся семья — а она очень многочисленна в родовой деревне — должна знать о несчастье. Я уже слышала такие воззвания, не очень обращая на них внимания. И уже видела прохождение траурных процессий, идущих к мечети. Но в шесть или семь лет смерть еще виртуальна, она касается только других и далека от реальности. На этот раз имя бабушки сотрясает радиоволны, сообщается, что Бог призвал ее. Я слышу объявление в полдень пасмурным весенним воскресеньем. Я больше не пойду с ней в поле, она больше не понесет меня на спине. Когда мне было пять или шесть лет, она стала брать меня с собой, иногда верхом на осле, иногда неся на спине. У меня был свой маленький инвентарь — даба, которым я копала землю, выкорчевывала сорняки вокруг арахисового дерева. Но зачастую я отдыхала под деревом. На одном из полей рос хлопчатник, на другом — один из видов акации, на третьем — — О! Как же я устала, бабушка… Она носила меня на спине еще совсем недавно, и дедушка говорил ей: — Ты сошла с ума! Этому ребенку уже семь лет! Однажды меня угораздило попасть под велосипед перед дверью нашего дома, и бабушка носила меня почти весь день. Все смеялись, даже дедушка: — Если завтра у тебя будет болеть спина, не приходи жаловаться! Женщины завернули ее тело в семиметровую белую ткань. Так его перенесли на носилках до мечети. Мужчины остались на улице и молились. Семья снимает набедренные повязки, церемониальные одежды ручной работы. Ими покрывают потом тело, чтобы перенести его на кладбище. Затем повязки забирают обратно. Дедушка принес немного песка с могилы, а какая-то женщина сказала нам: — Вы трое положите этот песок в ведро с водой и обмойтесь. Наши головы покрыли повязками, которые сопровождали бабушку до могилы. Мне объяснили позже смысл этого ритуала: пусть боль стихнет, пусть кошмары не преследуют нас, но пусть покойник останется в нашей памяти. Сестра бабушки, жившая в Конго, не смогла присутствовать на похоронах и приехала только несколько дней спустя. Покойника в Африке нужно похоронить сразу же. Дедушка был очень строг: нельзя оставлять тело в доме, проводить пышные церемонии в течение многих дней, как в иных семьях. Ему приходилось говорить: «Теряя кого-то, ты теряешь свое состояние». Когда сестра бабушки приехала, меня уже записали в школу. Через несколько недель она должна была уехать к себе с моими двумя кузинами, ее дочками. Для нее было естественно, что я буду жить с ними, потому что после ее сестры, которая воспитывала нас троих, заняться нами предстояло именно ей. Бабушка Фулей начала наше образование, ее сестре, согласно традициям, предстояло его закончить. После смерти бабушки я все чаще нахожусь у своей мамы, на другой стороне улицы. Ситуация несколько щекотливая: ни мать, ни отец не знают, как деликатно отклонить передачу меня этой женщине. Мой папа ответил ей тогда, что я уже записана в школу с сентября и приеду к ней на следующие школьные каникулы. Мне кажется, мама хотела меня оставить при себе, так же, как и мой отец. Несмотря на то что папа много работал и часто отсутствовал, он много времени посвящал детям. Поскольку родители не могли прямо заявить о том, что не намерены позволить дочке уехать, они деликатно говорили о школе как о поводе. Мама придавала большое значение тому, чтобы ее дети, мальчики и девочки, получили образование, поскольку сама была неграмотной. Это избавило меня от возможности очутиться в маленькой деревне в восьмистах километрах от Тьеса, по течению реки Сенегал, там, где нет школы и где я никого не знала, кроме двух кузин и младшего брата дедушки, время от времени приезжавшего навестить нас в Тьес. Мне было страшно ехать туда. Я хотела остаться в семейном кругу, с родителями. Бабушка Фулей умерла, но была еще мама моей мамы. Клан бабушек, таким образом, был все же внушительным. А еще я обожала дедушку. Когда я просила у него денег на конфеты, он никогда не отказывал, даже если его ответ был таким: — Только одну монету! И убирайся! Ты думаешь только о конфетах. А ты знаешь, как достаются деньги? Скоро час обеда. Если ты съешь конфеты сейчас, то не захочешь больше есть. Но все же монетка у меня была. Даже если он отвечал: «Приходи за ней попозже или завтра…» Как только в моих руках оказывалась монетка, я выходила из дома и бежала в лавку или к моим тетушкам, которым всегда было что продать — пирожок, соленый или сладкий, или же «палочку», начиненную рыбой или мясом, в зависимости от дня. Пирожок я улепетывала сразу, спрятавшись в комнате бабушки Фулей. Если другие дети были со мной, я разбивала конфету камнем на две или три части, чтобы угостить каждого. На пять сантимов можно было купить одну или две конфеты, в сезон фруктов — один-два манго или апельсин, его чистили и делили на четверых, а манго мыли или хорошенько вытирали, снимали кожуру и передавали друг другу по кругу. — Эй! Не кусай так много… Съедали его поочередно до самой косточки. Облизывали и ее, пока на ней ничего не оставалось. Я помню, как бабушка Фулей давала нам подзатыльники: — Хватит! Теперь иди выкинь эту косточку, достаточно! И вымой рот и руки! Моя скамеечка была здесь, в этом доме. Мое символическое место в кругу семьи. И бабушка управляла моей жизнью, наполняя ее любовью. Это было очень важно для меня. Она одевала меня по своему вкусу, купала, причесывала, распускала косички, чтобы вымыть волосы, расчесать, снова заплести косички, и просиживала полдня, чтобы сделать это. Она стирала мою одежду, гладила ее. Я всегда была чисто и хорошо одета, потому что бабушка делала все очень тщательно. Все должно было лежать на своем месте в большой комнате, где мы жили втроем. Там были две большие кровати, матрасы из рафии, сделанные вручную. Я спала с ней, а мои две кузины вместе на другой кровати. Утром при пробуждении я слышала: — Иди умойся. Нельзя здороваться, не вымыв рот! Воспитание было строгим, чистота обязательна, так же, как и уважение к другим. Эта часть моей жизни с кузинами в комнате бабушки Фулей закончилась. Я осталась ненадолго у дедушки, на два или три месяца. Тогда произошло событие, которое должно было заставить меня задуматься о моей судьбе, — свадьба моей старшей сестры. Она — подросток и еще ходит в школу. Кажется, в день, когда ее пришли сватать, она ходила за результатами экзаменов, которые, кстати, сдала блестяще. Как только она вернулась, ей объявили о свадьбе. Она не хочет этого и громко кричит о своем несогласии. Но мы воспитаны быть женами. Женщины рано поднимаются и поздно ложатся. Маленькие девочки учатся готовить, помогают молодым мамам и слушаются во всем патриарха дома. Каждая из нас любит дедушку. В детстве было большим счастьем есть вместе с ним. Он был очень открытым, добрым, но, как только начинал говорить, все замолкали. Повиновение ему всегда было безусловным. Я его боялась, как мои сестры и кузины, поскольку, если мы делали что-то не так, достаточно было одной из женщин сказать ему об этом, и наказание ждало нас. Дедушка никогда не искал нас, он прекрасно знал, что рано или поздно мы будем обязаны войти в его комнату и нам дадут по попе. Дедушка позвал мою старшую сестру: — Ты напишешь мне письмо! Это на самом деле был лишь способ вызвать ее на серьезный разговор. У дедушки были родственники во Франции, они прислуживали какому-то писателю. Мои бабушки и дедушки, так же, как и мама, были безграмотны. Отец читал Коран, он знал его сердцем. Это был глубоко верующий человек, уважительный и толерантный. Но у мамы с напой было похвальное желание отправить нас в школу. Нас, детей, было в семье восемь, и все восемь учились. Некоторые дольше, чем другие, но все получили свидетельство об образовании или аттестат. Только мальчики дошли до уровня бакалавра. Предел для девочек — аттестат, после его получения родителям нужно срочно выдавать их замуж. Моя сестра только-только получила аттестат и хотела продолжить учебу, поэтому для нее не могло быть и речи о замужестве. Входя в комнату дедушки, она наивно думает, что пришла и впрямь для того, чтобы написать письмо. Он уже приготовил свой инструмент для ее наказания — кнут. «Почему ты не хочешь выйти замуж за этого человека? Непозволительно сказать „нет"!» И как хлестанет ее со всей силы. Она не изменила мнения и твердила «нет» и «нет». Но, однако, она должна была выйти замуж за человека, которого никогда не любила. Они прожили в браке только два года, за это время у них родилась дочка. Муж был старше ее, и у него уже были первая жена и дети. Я поехала с сестрой в Дакар на какое-то время. Если сестра выходила замуж, одна из младших сопровождала ее, чтобы помочь ей освоиться и составить компанию. Первая жена была совсем неприветлива с моей сестрой. Я играла с ее детьми, но мы чувствовали себя неуютно в их служебной квартире — ее муж был чиновником. Это было совсем не похоже на наш дом: пи двора, ни мангового дерева, в тени которого можно отдохнуть. Я чувствовала себя в заточении. Для моего дедушки и родителей этот брак был еще одной историей семьи, как и бывает обычно. Женятся только на кузенах и кузинах, иногда на очень близких. Материальное состояние супруга не особенно берется во внимание, главное — чтобы он был одной крови… Тогда была эпоха перемен. Мама переехала в железнодорожный квартал Тьеса, куда перевели по работе папу. Мы с младшей сестрой и мамой должны были жить теперь со второй женой папы в огромном, красивом колониальном доме. Мама не ладила с той женщиной, но, спокойная и миролюбивая, она не провоцировала конфликты. Учреждение железных дорог было недалеко, вокзал тоже. Мы жили тогда очень хорошо. Отец чаще стал бывать дома, он мог играть с нами. Это было здорово. Горькие часы, которые мне пришлось пережить — смерть бабушки Фулей, «вырезание», — все казалось далеким. Но я чувствовала, что мама была несчастлива. Мы жили недалеко от дедушки — в двенадцати или пятнадцати километрах — и ходили туда пешком. Маме тяжело было жить рядом с другой женой (на сонинке мы называем ее теине), не поддерживая дружеских отношений. Я поняла тогда, что многим женщинам непросто существовать в полигамии. Вторая жена хотела внимания папы для себя одной. И моя мама, без всякого сомнения, тоже. Пример бабушек, которые жили очень гармонично и ко всем детям относились как к родным, не подготовил меня к такому открытию. Традиция полигамии в Африке имела свои резоны и имеет их сейчас, но кто платит за это? Женщины. Однажды моя маленькая сестренка пожаловалась на боль в животе. В течение трех дней ей становилось все хуже и хуже. Ей было тогда десять лет. В тот третий день, когда ей стало совсем плохо, мама была на рынке. Отец быстро отвез сестру к врачу. Больница была рядом, и, поскольку мой отец являлся чиновником, мы имели право на медицинские услуги. Вернувшись с рынка, мама поставила свою корзину, вошла в комнату и спросила меня: — Где твоя сестра? — Ее отвезли в больницу. Мама стремительно выбежала на улицу, надеясь догнать папу и сестру. В больнице ей сообщили, что ребенка перевезли в Дакар. Там моя сестричка пробыла один или два дня и умерла. Я не знаю от чего. Смерть… Это было уже слишком. Я начала ненавидеть людей, обиделась на весь мир за то, что она умерла. В большом колониальном доме мы играли вдвоем. Оттого, что не было нормального общения между моей мамой и другой женой отца, каждая женщина предпочитала, чтобы ее собственные дети играли на своей половине дома. Моя маленькая сестра мертва, большой дом полон плачущими людьми. Больше не было игр. Не было радостных криков после молитвы на закате солнца, когда мы выходили вдвоем смеясь, чтобы поиграть на улице. Теперь на улице я одна. Вечером мама сказала мне: — Иди в свою комнату, теперь тебе не с кем играть. Мне стало очень грустно. С того времени я начала понемногу замыкаться в себе. Смерть сестры была несправедливой. Болеть три дня и умереть! Почему? Что случилось? Нам ничего не сказали. У нас всегда был фатализм, табу вокруг болезни. Это было ужасно: вы теряли кого-то, не зная почему. Взрослые должны знать. В госпитале знали. Может, они сочли моих родителей слишком безграмотными и не дали никаких объяснений? Мне неизвестно. Немного времени спустя мы покинули красивый дом. Отца направили в Дакар, а мама переселилась в семейный дом около своего отца. Пришло время идти в школу! На подготовительных курсах я была бестолковой и почти ничего не понимала. Изучать французский в семь лет тяжеловато. У нас была строгая учительница. Я забыла ее имя, но хорошо помню лицо, одежду. Настоящая сенегалка, очень импозантная в своем бубу! Она была неплохой, просто очень строгой. В качестве наказания, если мы не выучили уроки, она, соединив ногти двух пальцев, большого и указательного, впивалась ими в уши до появления крови. Она никогда не смеялась и настолько серьезно относилась к обучению, что травмировала многих детей. Если в понедельник утром кто-либо приходил с распущенными волосами, она говорила: — Возвращайся домой. Когда у тебя будут заплетены косички, ты сможешь вернуться к занятиям! Распущенные волосы, даже хорошо причесанные, ее не устраивали. Девочка должна носить косички, чтобы быть «правильной». Это было в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году, лицей располагался почти напротив нашей школы, и я помню забастовку, мятеж и столкновения между лицеистами и полицейскими. В них кидали камни, которые долетали до школы. Один попал в меня через окно и немного поранил. Я видела, как полицейский упал и его избили. То была всеобщая революция, лицеисты бегали и швыряли камни повсюду, выкрикивая лозунги. Я совершенно не понимала, что происходит. Чего они просили? Я не знаю. В Европе это был май тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года! Когда у меня появился преподаватель, который заинтересовался мной, я по-настоящему пристрастилась к учебе, и так продолжалось вплоть до шестого класса. Два последних года занятий в средней школе я отдалась учебе без остатка благодаря тому гениальному учителю, преподававшему мне и в шестом классе. Оттого, что было много школьников и мало учителей, он работал еще и в колледже. Каждый раз, встречаясь с моей мамой на улице, он спрашивал у нее: — Как поживает наша девушка? Это он научил меня тому, что драться — нехорошо, объяснил, что я не мальчишка, а девочка. А дралась я очень долго. Мальчишки донимали меня, особенно один из них, который часто занимался рэкетом. Ничего не использовал тогда этого слова, но система была уже развитой. — Дай мне это! Кусочек хлеба или пирожка, фрукт — все оказывалось объектом угрозы, если я не уступала. А я не хотела уступать и пыталась убедить обидчика словами. Споры были ежедневными, и мама часто говорила мне: — Если бы ты была такой же красноречивой в классе, было бы лучше для тебя! Однажды в конце спора мальчик пригрозил мне: — Ты! Сегодня вечером я разобью тебе морду. — Посмотрим! Я не дрогнула. Если мальчишки знают, что тебе страшно, — будут колотить каждый день. Даже сжимаясь от страха, я притворялась, но решила, что это будет последняя драка и из нее я выйду победителем. Не знаю, откуда я черпала силу и решимость. Он был гораздо сильнее и старше меня, хотя мы и учились в одном классе. Я сказала себе: «Мне нужно найти какую-нибудь уловку, чтобы навсегда покончить с этим». В доме всегда хранились разные приправы, обильно сдобренные перцем, для приготовления риса и зеленых манго. Я решила взять их с собой, сказав себе: «Если он пристанет ко мне и у меня не будет другого выхода, я брошу ему это в глаза». Около половины пятого у выхода из школы группа его мальчишек предупреждают меня: — Он поколотит тебя сегодня, он убьет тебя, увидишь. Я дрожу как лист, но уже не могу увильнуть. Моя маленькая банда подружек трепещет так же, как и я. У нас важный вид, как говорила моя мама, но ничего более. Он поднял кулаки, прыгая вокруг меня, как боксер на тренировке. Я держу руки за спиной и ничего не говорю. Он продолжает подпрыгивать, крутиться вокруг меня и выкрикивает ругательства. Я остаюсь невозмутимой и спокойно отвечаю на его выпады: — Приблизься, если ты мужчина, вместо того чтобы прыгать вокруг меня. В мгновение ока я открываю мою коробку и бросаю ее содержимое ему в лицо. К счастью, ему не сильно попало в глаза. Но перец оказал свое действие: он начал кричать, и женщина, жившая напротив школы, вышла посмотреть, что происходит. Она быстро промыла ему глаза, поворчав на меня немного. А потом обругала мальчишек: — Мало вам! Вы постоянно пристаете к девочкам. Это научит вас оставить их в покое. А ты? Ты не думаешь, что позже эта девочка может стать матерью твоих детей? Вы цепляетесь к ним по дороге в школу, тогда как они — ваши будущие жены! Будущие матери ваших детей! Нужно уважать их! Если ты не заставишь себя уважать девочек, у тебя никогда не будет жены. Я впервые слышала, как женщина отчитывала мальчиков, говоря о должном уважении к девочкам. И я была горда. Но тот, обиженный и злой, не хотел отступать ни на шаг. — Все равно завтра я дам тебе в морду, ничего не поделаешь! Я решила предупредить директора школы, который посоветовал мне известить также родителей моего обидчика. В полдень, покинув школу, я пошла к его матери, и она ответила мне: — Спасибо, девочка, я поговорю с ним. Не беспокойся, он больше не будет приставать к тебе. Когда он вернулся в школу, то бросил мне в лицо: — Трусиха, обманщица! Ты ходила к моим родителям?! — Только так ты оставишь меня в покое. Я должна позволить тебе поколотить себя и ничего не делать? В то время родители детей не хотели выяснять отношения друг с другом, и нравоучения или наказания производили эффект. И перец тоже. После той драки он успокоился, и мы даже стали добрыми приятелями, много разговаривали, а когда я чего-то не понимала на уроке, то спрашивала у него. Мне было тогда одиннадцать или двенадцать лет, у нас был замечательный директор, и с ним мало-помалу я стала хорошей и гораздо более благоразумной ученицей. Я сильно изменилась, участвуя также в театральном кружке. Мы играли африканскую сказку, которая называлась по-французски «Кумба, у которой есть мама, и Кумба, у которой мамы нет». Каждый вечер мы репетировали, — несколько девушек и юношей из нашего квартала. Руководил кружком отец одной из моих тогдашних лучших подруг, и ему принадлежала идея постановки спектакля. У нас была цель, занятие, которое придавало нам значимости и вдохновляло нас. Пьеса рассказывала о жестокости мачехи. У одной Кумбы была мама, а у другой — мачеха. Она заставляла Кумбу делать всю тяжелую работу, тогда как ее дочка ни к чему не прикасалась. История вроде «Золушки» на африканский манер. Мы репетировали пьесу месяцами. Мне не терпелось выйти на сцену. Я играла здесь две разные роли и участвовала еще в другом спектакле — пела арабские песни в сопровождении барабанов и танцев. Я наслаждалась. Мы начали давать спектакли на нескольких площадках в городе. И должны были даже ехать с гастролями за границу, в Мавританию. Но семейная драма помешала этому. Мама была тогда беременна, уже на сносях. Я, тринадцатилетняя, приготовила еду — рис и все остальное. Я торопилась и к двум часам окончила все, что должна была сделать. Я хотела выйти на улицу, но мама попросила меня остаться: — Ты не выйдешь сегодня и займешься ужином, я не очень хорошо себя чувствую. Я согласилась, хоть и не собиралась слушаться. Как только, выйдя из душа, я услышала тамтамы, то выскользнула из дома со своей подружкой, чтобы посмотреть на музыкантов. Когда я вернулась, солнце уже село, а мама выглядела очень усталой. — Я просила тебя не выходить. Я ждала тебя. И мне пришлось готовить ужин самой. Она ушла молиться и, почувствовав себя плохо, упала. Мама потеряла много крови. Я сидела перед домом, болтая с подружками, когда «скорая» как ураган пронеслась по улице. Ничто не подсказало мне, что в ней везли маму, спешно отправляя ее из Тьеса в Дакар. Ребенок давно умер, и требовалась срочная операция, чтобы спасти жизнь мамы. Она пролежала в реанимации почти пять месяцев, и мы не могли ее видеть. Только папа навещал ее. В том, что случилось, не было моей вины, но ведь она просила меня не выходить. И моя сестра тоже часто журила меня за желание поиграть с подругами, что жили напротив, в доме мандингов. — Ты не домыла посуду, подмети двор, уберись здесь, сделай это, сделай то… Как только я ускользала, через две минуты она начинала меня искать. Если же я говорила о спектакле, то она повторяла: — Ты ни о чем не думаешь! Твоя мама в больнице, а ты хочешь играть в театре! Я чувствовала себя виноватой, ведь мама могла умереть. Опоздай «скорая» на четверть часа по дороге в Дакар — я лишилась бы мамы. Я помнила об этом очень долго, подавленная большим чувством вины ребенка. Но однажды мне стало еще страшнее. Мама уже два месяца была в больнице, я находилась у дедушки. Вдруг мы услышали крики и подумали, что мама умерла. Но кричала пожилая женщина: сын назвал ее дурой в пылу спора. Однако в тот момент все подумали именно о самом страшном. Я каждый день молилась милосердному Богу, чтобы мама не умерла. Папа не переставал успокаивать меня: — Она поправится, не беспокойся, Бог всемогущ. И мои дяди, тети, все в квартале говорили: — Если вам показалось, что она умерла, это означает только одно: она поправится. Мама наконец вернулась домой в добром здравии. Я пошла в шестой класс колледжа, когда из Франции пришло письмо. Нехорошее письмо. Просьба о замужестве от неизвестного кузена, к которому мне предстояло пристально приглядеться в тринадцать с половиной лет. |
||
|