"Михаил Айзенберг. Ваня, Витя, Владимир Владимирович " - читать интересную книгу автора

лает. Зеленый попугай срывается с подлокотника и мечется по комнате. Общая
суматоха, хохот и гопак.
А еще был вечер, когда я отлучился-то всего на час-полтора, вернулся
бегом, и как екало в груди от ожидания чудного праздника с патефоном и кучей
старых пластинок, - боже, Лещенко под водку! А пластинки уже были на полу в
мелких осколках (чужие, на один вечер одолженные), и Иван, шатаясь, ходил по
ним с невозможной улыбочкой. А Витя? Витя сидел в углу, неподвижный и
совершенно невозмутимый. А родители Ивана? Родителей, видимо, в тот раз не
было.
Я все-таки старался их избегать и обычно не звонил, - кричал в форточку
(они жили на первом этаже). Штора отодвигалась, появлялось лицо Ивана. Он
махал рукой: заходи! Или делал остерегающий знак: сейчас выйду. Если
"заходи", то я сразу проскакивал в его комнату, как в жилое помещение
какого-то музея, где резной шкаф и часы с боем, зеленый колпак старой лампы,
зеленое сукно письменного стола, сундук, гравюры. В другие комнаты я почти
не заглядывал, но по аналогии считал их такими же обжитыми,
старомосковскими. Родовое гнездо.
- В том-то и дело, что эта квартира обманывает, она вовсе не
старомосковская, - объяснял Иван. - До моих шестнадцати лет родители жили по
экспедициям, потом в малогабаритке, а там вообще ничего невозможно. Шкаф? Я
сам его купил на Преображенке. Что еще? Пианино привезли с другой квартиры и
еще трахнули при перевозке, боялись, что не выживет. А эту копию отец купил
в Керчи у дипломника, причем и отец и дипломник очень горды тем, что это
единственный пейзаж Айвазовского, где море спокойно. Подлинник, кстати, в
одну четверть этого полотна. И когда я бывал в гостях, именно обилие всяких
ненужных или использованных вещей казалось мне признаком налаженного быта.
Его комнату я мог рассматривать часами. Экспозиция каждый раз немного
менялась, и это было странно. В тот раз поменялась даже обстановка, из
старой сохранился только шкаф - мощный, с хитрой резьбой начала века. Вместо
большого письменного стола маленький, женский, на гнутых ножках, но тоже с
зеленым сукном. По углам подсвечники. На столе лилии в необычной бутылке,
раковина в форме челюсти, два шарика, прозрачный и матовый. Если
приглядеться, таких натюрмортов довольно много. Буддийский свиток на стене,
рядом безрукий деревянный ангелок, опоясанный шпагой. Шпага настоящая,
старинная. На двери домовой номер с обожженным тузом и сухими листьями.
Вместо рабочего стола занимающая полкомнаты крышка рояля. Она завалена
бумагами, и все приходится ставить на пол: чайник, чашки, рюмки. А спит
хозяин на сундуке, приставляя к нему стул. Но сейчас он не спит, и я сижу
рядом, не могу уйти. Я боюсь оставить его одного.
- Это стена огня. Понимаешь, - между человеком и человеком стена огня.
- Через которую я все время посылаю лазутчиков. Но все же умные люди,
все же заранее знают, что дело не выгорит.
- "Все, что вы ни говорите, сердце трогает мое". Это из другого
"Недоросля". Все, что вы НЕ говорите... Прототипом Стародума был отец
Фонвизина. Фонвизин вспоминает, что, когда его отняли от кормилицы - а было
ему уже года три-четыре, - отец спросил его: "Что, дружок, тяжко?" - "Ох,
батюшка, так тяжко, что, кажется, и себя и тебя бы сейчас в землю вогнал". И
тебя и себя вогнал бы... Я на все смотрю с другой стороны, со стороны
смерти, что ли... Да, почему бы не сказать так? Со стороны смерти.
...Тебе сегодня звонила Лена? Нет? Понимаешь, между ее звонком и твоим