"Георгий Адамович. Наши поэты: Георгий Иванов, Ирина Одоевцева" - читать интересную книгу авторамолодым вдохновением и молодыми иллюзиями насчет какой-то "новой страницы" в
творчестве. О сюрреализме я говорить не буду: в нескольких словах о нем все равно ничего не скажешь. У большинства русских литераторов сложилось убеждение, что это была просто-напросто очередная снобическая блажь, ничего, кроме пренебрежения, не заслуживающая: это, конечно, неверно, хотя с русской точки зрения, сюрреализм действительно трудно было бы объяснить, как трудно было бы его и оправдать. Он понятен только как давно подготовлявшееся, может быть, даже неизбежное явление в той культуре, которая породила Декарта и считала себя в течение трех веков оплотом, твердыней разума, отождествляемого со светом. Открытие - или, точнее, постепенно усиливавшееся подтверждение старых догадок, что претензии разума на всесилие не вполне основательны, должны были вызвать потрясение, а крайности ведь заложены в человеческой природе, и сюрреализм, по существу, и был литературным проявлением этих крайностей, своего рода новым "штурм унд дрангом". Но еще раз: бегло и мимоходом об этом сказать что-либо трудно. Не думаю, чтобы Одоевцева испытала прямое влияние французских сюрреалистов. Нет, она, вероятно, лишь уловила то общее, что носилось в воздухе и что соответствовало ее собственному литературному стилю и внутреннему строю. Ее стихи не стали сюрреалистическими в строгом смысле слова, она не соблазнилась так называемым "автоматическим письмом", то есть бесконтрольной записью всего, что проходит в сознании. Но скачки и перебои в ее поэзии участились, окраска стала прихотливее, логика и последовательность тематического развития оказались еще больше урезаны в правах, а случай все очевиднее торжествовал над необходимостью. Не раз в нашей критике избежавших творческого воздействия Ахматовой, и это - бесспорная истина. Но дело не столько в другой мелодии стиха, в отсутствии той женственно-напевной, приглушенно-печальной, а то и протестующей интонации, которая у "златоустой Анны всея Руси" - по Цветаевой - создает впечатление, будто пишет она от имени тысяч и тысяч не совсем счастливо любивших женщин, сколько именно в алогичности построения: у Ахматовой, строка за строкой, образ за образом, все движется по намеченной линии, у Одоевцевой же линии нет, а если линия неожиданно и обнаруживается, то можно быть уверенным, что тут же она судорожно исказится, взовьется, упадет, разобьется, заведя и читателя, и самого поэта туда, где оказаться им и не снилось. Если поэзия Одоевцевой все же облегчает и радует, то потому, что с ней мы на минуту-другую уходим, ускользаем из мира трех измерений, мира, где дважды два - четыре, а пятью никогда не будет, уходим от всего того, словом, что в практическом преломлении непреложно отведенных нашему сознанию возможностей обуславливает обыденщину, длящуюся тысячелетиями и прерываемую, - но обманчиво прерываемую, - войнами, революциями, переворотами и прочими встрясками. Я умышленно употребляю слово "радует", хотя выражение это давно уже набило оскомину: оно лживо и лицемерно, ибо всякий знает, что критик, будто бы "обрадовавшийся" хорошей книге, на самом деле никакой радости не испытал (а о чувствах братьев-писателей лучше и не говорить). Но поэзия Одоевцевой радует не как литературная удача, или - делаю уступку - не только как литературная удача. Она создает мираж освобождения: кажется, что никакой плотно завинченной крышки над нами нет, кажется, что ночью, в насмешку над законами природы, может блеснуть солнце, |
|
|