"Джеральд Даррелл. Пикник и прочие безобразия" - читать интересную книгу автора

замеченными в последнюю минуту книгами (назовите мне любознательного
человека, которого не привлекли бы такие названия, как "Речь обезьян", или
"Дневник работорговца", или "Патагонцы"), и Джон Рэстон позаботился о том,
чтобы меня отвезли в гостиницу, где всю последующую неделю я почти не
расставался с Хэвлоком, всюду носил с собой какой-нибудь из девяти томов,
отмечая карандашом сведения, полезные для работы с разведением животных. Мне
было невдомек, что в пустующей среди зимы гостинице ее персонал изучал мои
повадки почти так же внимательно, как я изучал своих животных. А видели они,
что, перемещаясь из коктейль-бара в ресторан и из ресторана в гостиную, я
постоянно читаю одну книгу (все тома выглядели одинаково), делая на ходу
какие-то пометки. Когда в половине восьмого утра мне приносили в номер
завтрак, я лежал в постели с Хэвлоком, и с ним же в два часа ночи меня
видели ночные швейцары. Несомненно, в этой книге было что-то особенное, если
я никак не мог от нее оторваться, подолгу не произнося ни слова.
Я и не подозревал, как всех заинтриговало мое увлечение Хэвлоком, пока
итальянский бармен Луиджи однажды не обратился ко мне:
- Должно быть, мистер Даррелл, это очень интересная книга?
- Ага, - промямлил я. - Хэвлок Эллис.
Луиджи довольствовался этим, не желая сознаваться, что имя Хэвлока
Эллиса ему ничего не говорит. После него заместитель управляющего
гостиницей, австриец Стивен Грамп, тоже спросил меня:
- Должно быть, мистер Даррелл, книга очень интересная?
- Ага, - ответил я. - Хэвлок Эллис.
Он тоже не захотел обнаруживать свое невежество и лишь глубокомысленно
кивнул.
Я же был до того пленен не только собственно исследованиями Хэвлока, но
и стилем письма, в котором угадывался нрав автора - серьезный, педантичный,
лишенный чувства юмора, типичный для американца, когда он основательно
берется за дело, этакая смесь дотошности прусского офицера, вдумчивости
шведского артиста и осмотрительности швейцарского банкира, - словом, я был
до того пленен всем этим, что совершенно не замечал, как страстно окружающим
хочется узнать, что же такое я читаю. Тусклый темно-бордовый переплет и
выцветшие буквы на корешке ничего не могли им сказать. Но однажды,
совершенно случайно, секрет раскрылся, и поднялось смятение, подобного
которому мне редко доводилось наблюдать. Произошло это безо всякого моего
умысла, когда я в ресторане читал Хэвлока, уписывая великолепно
приготовленные макароны и авокадо (поварами в гостинице работали итальянцы,
обслугу составляли англичане). Подцепляя вилкой макароны с пармезаном, я в
то же время впитывал сведения о том, что составляет красоту женщины и что
ценится или, напротив, отвращает в различных частях света. И остановился на
употребляемой на Сицилии фразе, сулившей интересные умозаключения. Если бы
только я понимал, что она означает.
Увы, этот Хэвлок явно полагал, что все его читатели безупречно владеют
итальянский языком, и не потрудился напечатать в сноске перевод. Поломав
голову над загадочной фразой, я вспомнил, что метрдотель Инноченцо родом с
острова Сицилия. И подозвал его, не подозревая, что поджигаю бикфордов шнур,
соединенный с бочонком пороха.
- Что-нибудь не так? - спросил он, озирая стол большими карими глазами.
- Все чудесно, - ответил я. - И я не поэтому подозвал тебя. Ты ведь
говорил, что родился на Сицилии, верно?